Париж
В Париж мы прибыли в десять часов вечера. На перроне нас ожидала полиция. В комиссариате вокзала нам устроили допрос, а на следующий день в довольно неприветливой форме передали вызов в префектуру.
Поселились мы в скромных меблированных комнатах недалеко от вокзала. Моя комната с маленькой тусклой электрической лампочкой, с большой супружеской кроватью, биде и умывальником, спрятанным за ширмой, с потемневшими от времени обоями, выглядела очень мрачной. Это было классическое убежище для двух персон, интересующихся только друг другом. Я же в этой конуре чувствовал себя совсем одиноким и забытым в огромном, незнакомом городе. Знаменитый, веселый Париж произвел на меня удручающее впечатление. К счастью, я страшно устал, сразу же бросился на кровать и заснул.
На следующее утро мы отправились в полицию, чтобы привести в порядок свои документы. Кейпо де Льяно, Рамона Франко и меня принял, чем мы были немало удивлены, сам префект Парижа, не кто иной, как Кьяпп, известный своими преследованиями всех более или менее прогрессивно настроенных людей. Помню, в его большом кабинете почти всю стену занимала картина, изображавшая атаку полиции на группу забастовщиков. Видимо, эта картина вдохновила его на зверскую расправу 6 февраля 1936 года{92}. Внешность префекта не внушала симпатий. Он старался быть вежливым, но я находил его поведение фальшивым. Кьяпп заявил, что во время пребывания во Франции мы не должны вмешиваться в политику и полиция не будет беспокоить нас. Затем, выдавая разрешение на жительство в Париже, выразил надежду, что [191] испанские офицеры, оценив предоставленные им льготы, будут вести себя примерно. И, обращаясь к Рамону Франко, добавил, придав своему голосу отеческий оттенок: «Я не рекомендую вам заниматься во Франции теми делами, какими вы занимались в Испании, так как здесь последствия окажутся значительно более неприятными». Рамон Франко довольно резко ответил, что не нуждается ни в чьих наставлениях и сам знает, что ему делать. Я опасался, как бы их перепалка не закончилась так же, как в пьесе «Четки Авроры» {93}, но, к счастью, префект не принял слова Рамона всерьез, и мы мирно распрощались.
Из префектуры мы отправились в Люксембургский сад, где должна была состояться наша встреча с кинорепортерами. Рамон Франко пользовался популярностью настоящей «звезды», и кое-что от его славы революционера перепало и нам. Журналисты ни на минуту не оставляли нас в покое. «Юнайтед пресс» платила по 500 долларов за маленькое интервью о восстании в «Куатро виентос». Деньги мы поровну распределяли между собой.
Через некоторое время на улице Вожирар мы отыскали приличный пансион. Кейпо, Арагон, Пепе и я немедленно перебрались туда, с радостью покинув мрачный отель у вокзала.
Наше новое жилище, в центре Латинского квартала, в нескольких десятках метров от театра Одеон, было приятным и спокойным. Большинство его жильцов составляли типичные старые англичанки, постоянно занятые вязанием. Они приехали в Париж на зимний сезон, чтобы избавиться от туманов у себя на родине и воспользоваться благоприятным обменным курсом фунтов стерлингов на франки. Работавшая в отеле миловидная и симпатичная девушка-кассирша, одновременно выполнявшая обязанности телефонистки, довольно хорошо знала испанский язык. Звали ее Елена.
После ужина мы отправлялись в кафе «Наполитэн», расположенное на Бульварах. Там всегда собирались испанцы, эмигрировавшие во Францию. Хотя компания располагалась в глубине кафе, споры на испанском языке слышались уже у двери, контрастно выделяясь на фоне спокойных и серьезных разговоров постоянной публики. Шум, устраиваемый испанцами, выходил за рамки общепринятых норм поведения, но таков уж наш национальный обычай разговаривать во весь [192] голос, не считаясь с тем, что это может беспокоить окружающих.
Там я познакомился с Индалесио Прието, Марселино Доминго, Рикардо Бароха, Сеферино Паленсиа, Грако Марса и некоторыми другими, имена которых не сохранились в памяти.
Раньше мне не раз приходилось слышать о Прието и Марселино Доминго дома и в клубе «Гран Пенья», читать в «АБЦ» или «Ла Эпока» газетах, получаемых нашей семьей. Но я никогда не читал их собственных статей или речей и не слыхал отзывов о них беспристрастных людей, поэтому, совершенно естественно, имел об этих политических деятелях весьма превратное представление.
Прието я представлял себе хитрым, решительным и непримиримым врагом монархии и диктатуры. Он вызывал во мне интерес, и я гордился тем, что знаком с человеком, о котором столько говорили в среде, где я раньше жил.
О Марселино Доминго у меня сложилось совершенно иное мнение. Я начитался и наслышался о нем таких глупостей, что встреча с ним не привлекала меня. Его характеризовали как человека антипатичного, извращенного, ненавидящего все испанское, и особенно армию. Подобные пороки реакция обычно приписывала анархистам, масонам и сепаратистам. Не потребовалось много времени, чтобы убедиться, что дон Марселино хороший человек, корректный, необычайно скромный и страстно любящий свою родину.
Впервые в жизни я общался с людьми левых убеждений, и к тому же видными революционерами. Они произвели на меня сильное впечатление. Встречаясь с ними, я испытывал робость и еще какие-то трудно объяснимые чувства, мешавшие мне говорить. Что бы ни приходило на ум, все казалось недостойным быть высказанным в таком обществе.
Эспла, корреспондент одной либеральной мадридской газеты, после ежедневных телефонных разговоров с редакцией имел обыкновение приходить в кафе и рассказывать последние новости из Испании. Как-то ночью он принес Прието письмо.
В нем сообщалось, что Леру{94}, воспользовавшись арестом и эмиграцией большей части руководителей, назначил себя главой республиканского движения. Новость привела Прието в негодование, которое он и не пытался скрыть. Я необычайно изумился, услышав употребляемые им по адресу Леру слова, [193] ибо, по неведению, представлял себе Леру настоящим революционером. Выражения Прието показались мне чрезмерно грубыми. Впервые я понял, что единство, взаимное уважение и солидарность среди республиканских руководителей вовсе не так уж сильны, как я думал.
На следующий день в нашем симпатичном отеле едва не возник серьезный конфликт.
Как я уже говорил, Рамон Франко в те дни считался в Париже «звездой» первой величины. Газеты и журналы помещали его фотографии, рассказывали эпизоды из его жизни, многое преувеличивая и присочиняя. В кинотеатрах показывали хронику о том, как Рамон Франко и я гуляем в Люксембургском саду. В тот день мы пригласили Рамона отобедать в нашем пансионе. Одна из старых англичанок, видевшая эту хронику, узнала его и, поскольку читала только реакционные газеты, поносившие нас, должно быть, сильно перепугалась, обнаружив, что живет под одной крышей с такими опасными и страшными преступниками, задумавшими свергнуть симпатичного Альфонса XIII. Она сообщила о своем открытии соотечественницам и заявила о намерении сменить пансион. Встревоженная хозяйка рассказала нам о случившемся. Она ничего не имела против нас, но не хотела терять и более солидных клиентов. Тогда мой двоюродный брат Пепе, считавший себя истинным испанским идальго, в необычайно изысканных выражениях произнес перед англичанками речь о том, что им не стоит утруждать себя переездом, так как мы, испанцы, сами покинем пансион. Эти слова повлияли на перепуганных англичанок. Они решили остаться.
Вскоре к нам в пансион переехали Прието и Марселино Доминго. Мы опасались, что новое испанское вторжение вызовет очередной переполох среди старых английских леди, но, очевидно, новые постояльцы показались им безобидными людьми, хотя префектура приставила к каждому из них по полицейскому. Эти шпики неотступно следовали за ними, если те выходили на улицу, или весь день торчали у пансионата, если они оставались дома. Такой же привилегией пользовался и Рамон Франко. Кейпо, несмотря на беспокойство, причиняемое постоянно торчащим за спиной полицейским, считал себя обиженным, ибо его оставили без надзора.
Легкость, с какой наш незадачливый генерал делал политические декларации любому, кто разговаривал с ним, начинала все больше беспокоить нас. Последняя его выходка была особенно неприятной. Один бельгийский журналист злонамеренно [194] воспользовался ответами Кейпо на некоторые свои вопросы и написал статью, где ловко использовал его высказывания против испанского республиканского движения. Чтобы избежать в дальнейшем подобных неприятностей, мы учредили при Кейпо своего рода службу адъютантов, дабы лишить его опасной инициативы и свободы действий. Сделали мы это под предлогом того, что генералу неудобно одному ходить по Парижу. С тех пор кто-либо из нас всегда сопровождал его, и генерал считал это вполне естественным.
Однажды утром, вернувшись в пансион, я увидел ожидавшего меня лейтенанта артиллерии Игнасио Анитуа, моего родственника и друга. В течение долгого времени я ничего не слыхал о нем, поэтому необычайно удивился, встретив в Париже, да еще в качестве изгнанника за участие в восстании против монархии. Анитуа никогда не имел ничего общего с политикой. Он временно командовал батареей в Хака, когда капитан Галан поднял там восстание. Игнасио не собирался принимать в нем участия, но, увидев, что большинство его подчиненных поддержало Галана, решил разделить их судьбу.
После поражения восстания Игнасио спрятался в доме одного крестьянина и оставался там до тех пор, пока у моего брата Маноло родственные чувства к брату жены не возобладали над его монархическими убеждениями. Тогда он отвез его на своей машине к французской границе и переправил вместе с какими-то контрабандистами.
После стольких весьма трагических приключений Игнасио Анитуа, простой и славный парень, оказался в Париже, словно свалился с луны. Печальный, сбитый с толку, он постоянно вспоминал свою молодую жену. Его поведение в Хака еще одно доказательство того, что армейские офицеры не питали особых симпатий к монархии и не имели желания защищать ее.
Жизнь в Париже принесла мне много новых впечатлений. Я познакомился с людьми, чьи представления о жизни совершенно отличались от тех, что сложились у меня до сих пор. В этой абсолютно неизвестной для меня среде я чувствовал себя неуверенно, хотя и старался держаться естественно.
Я понимал необходимость, хотя бы частично, изменить мои старые взгляды, отбросить прежние предрассудки, но расстаться с тем, что приобретено в течение всей жизни, очень нелегко.
Однажды вечером в компании, собравшейся в кафе, испанский студент, эмигрировавший в Париж, с большим апломбом [195] рассуждал о восстании. Он утверждал, будто причина провала в поведении военных. Несправедливость его нападок возмутила меня. К тому же я полагал, что он намекает на меня. Несмотря на принятое решение стараться управлять своими чувствами, я не мог сдержаться и резко вскочил с места. Прието понял, что может последовать за этим, стал между нами и предотвратил скандал, столь непростительный в данных обстоятельствах.
Спустя несколько дней после нашего приезда в Париж довольно известный французский писатель (не помню его фамилии, что-то вроде Джермен) пригласил Рамона Франко, Кейпо и меня в свою великолепную квартиру на «коктейль парти». Собралось много гостей. Все шло хорошо до тех пор, пока хозяин дома не решил, что настал момент продемонстрировать гостям «редких зверей» сюрприз приема. Экзотическими существами оказались Рамон Франко, Кейпо и я.
Нет смысла повторять все небылицы, с серьезным видом рассказанные хозяином дома, когда он представлял нас своим гостям и говорил о восстании в Мадриде. Рамона Франко он изобразил как самого бесстрашного революционера эпохи; Кейпо как нечто среднее между Дон-Кихотом и средневековым капитаном завоевателем Испанской империи (наш усатый, длинный и необыкновенно худой генерал имел огромный успех у собравшихся). Когда же очередь дошла до меня, писатель не знал, что сказать. Очевидно, его запас выдумок иссяк. Наступило неловкое молчание. Он посмотрел на листок бумаги, где записал наши фамилии, и прочел мое имя Идальго де Сиснерос. Фантазия, присущая большим писателям, подсказала ему слова для воздействия на воображение гостей. Забыв, что католические попы не могут иметь законных потомков, он торжественно объявил, что я знаменитый испанский дворянин, прямой потомок кардинала Хименеса де Сиснероса. Заканчивая свое представление, он сказал, что если наше восстание потерпело провал, то лишь потому, что Рамон Франко отказался от победы, не решившись бомбардировать королевский дворец в Мадриде из-за боязни принести в жертву детей.
На следующий день в кафе «Наполитэн» перед самым закрытием появился наш вчерашний гостеприимный хозяин, пришедший присмотреть других знаменитостей для своего очередного приема. Его сопровождали два изысканно одетых молодых человека. На вечере я не очень приглядывался к писателю, [196] но в кафе сразу же обратил внимание (он и не пытался этого скрывать), что его не интересуют женщины. Прието весьма серьезно передал ему, как я возмущен выдумкой о моих родственных связях с кардиналом Сиснеросом. Когда дон Инда находился в хорошем настроении а в тот вечер он был особенно весел, то буквально расточал пикантные шутки. Литератор поговорил с нами и любезно предложил отвезти на своем великолепном «испано» в пансион. Прието, Кейпо и я уселись в машину. Когда проезжали площадь Одеон, где находилось кабаре русских белоэмигрантов, в котором все лакеи и служащие бывшие генералы и полковники царской армии, имевшие большие титулы, чем герцог Альба, наш друг предложил выпить по бокалу шампанского. Я с изумлением увидел, что Прието и Кейпо охотно согласились. Я не осмелился что-либо возразить и пошел за ними. Меня не покидало неприятное чувство, что мы встретим кого-нибудь из испанцев или какой-либо журналист сфотографирует нас. Не знаю, что бы произошло, если бы в прессе появилось фото с изображением социалистического лидера Индалесио Прието, генерала Кейпо де Льяно и майора Сиснероса в компании со знаменитым писателем, имярек, очень известным в определенных парижских кругах, и двумя его молоденькими дружками и под этим снимком стояла бы подпись, утверждавшая, что мы пили в фешенебельном кабаре на золото, выданное Москвой для восстания против монархии. Мне до сих пор непонятно, как мы могли совершить подобную глупость.
Наконец я и мой кузен получили из Испании несколько чемоданов с одеждой, обувью и другими вещами. Нам даже прислали смокинги, так что мы вновь имели возможность выглядеть аристократами. Когда вечером на следующий день мы оделись по последней моде, это вызвало в пансионе некоторую сенсацию.
Мои денежные дела уладились. Отпала необходимость обращаться в комитет, опекавший нас. Обычно он выдавал каждому нуждавшемуся эмигранту тысячу франков в месяц. На эту сумму можно было жить скромно, но вполне прилично.
Первым прислал мне в Париж деньги один мой друг, ярый сторонник монархии. Многие члены его семьи занимали видные посты при королевском дворе. Однажды он дал мне взаймы большую сумму, сказав при этом, что я могу не беспокоиться и вернуть ее, когда улучшатся мои денежные дела. Очевидно, узнав о моей эмиграции и предположив, что я сижу [197] без гроша, он, проявив поистине дружеские чувства, раздобыл где-то деньги и при первой же оказии отправил мне банковский чек на сумму в два раза большую, чем я был ему должен. В своем письме, не содержавшем никаких политических комментариев, он просил принять эти деньги, посылаемые по его собственной инициативе, не беспокоясь об их возвращении.
Это еще одно доказательство, что в то время политические противники могли позволить в отношениях друг с другом некоторое великодушие, не опасаясь скомпрометировать себя. Трое или четверо знакомых, которым я давал взаймы, немедленно вернули долги, узнав мой адрес. Я получил несколько денежных переводов и от людей, симпатизировавших республиканскому движению. Некоторые из них прислали мне деньги, собранные вскладчину. Все это свидетельствовало о сочувствии к нам.
Одним словом, в «Лионском кредите» {95} у меня появился текущий счет, обеспечивший вполне приличное существование в Париже и даже позволявший тратить часть денег на развлечения.
Но не все относились ко мне так великодушно. Реакция моих братьев была весьма типична для испанских аристократических семей. Узнав по радио о моем участии в восстании на аэродроме «Куатро виентос», они вначале не хотели этому верить, полагая, что в сообщение вкралась ошибка. Затем, когда убедились в его достоверности, возмутились и принялись бранить за то, что я навсегда обесчестил семью. Однако в конце концов вполне человечно решили: несмотря на мои отвратительные поступки, нельзя оставить меня на чужбине без денежной поддержки. Они встретились и обсудили, какую сумму мне ежемесячно отправлять. Потом собрались вновь, чтобы на сей раз установить пропорциональную часть взноса каждого в зависимости от его финансовых возможностей. Очевидно, братья так и не смогли договориться, ибо споры продолжались до провозглашения в Испании республики. Так за время эмиграции я и не получил от них ни одного сантима.
Индалесио Прието являлся признанным главой эмиграции. Ему беспрекословно подчинялись даже такие видные политические фигуры, как Марселино Доминго, Мартинес Баррио, Рамон Франко, лидеры каталонцев и басков словом, все [198] испанские эмигранты независимо от их партийной принадлежности.
Прието посещали такие аристократы, как герцог де ла Торрес, крупные промышленники, как Эчиварриета и Сота, политические деятели типа Сантьяго Альба{96}, высшие иерархические чины масонов, лидеры различных партий и рабочих организаций и т. д. и т. п. Вообще каждый испанец, оказавшийся в Париже, обязательно наносил ему визит. Многие специально приезжали, чтобы повидать его. Прието поддерживал довольно тесный контакт с руководителями французских социалистов.
Кроме постоянного личного общения с множеством людей он вел обширную переписку. На все письма отвечал сам и любил относить их к поезду, идущему в Андай{97}. В первые дни знакомства я иногда сопровождал его на вокзал, но затем эти прогулки стали ежедневными и вошли в привычку. Отправлялись мы туда обычно в шесть часов вечера. К этому времени дон Инда разделывался со своей корреспонденцией и заходил за мной. Возвращались обратно уже поздно по краю Люксембургского сада. На протяжении всего пути дон Инда напевал мелодии из испанских оперетт. Он обладал хорошим слухом и голосом и знал тексты многих песен.
Любопытно и вместе с тем странно, что такие разные люди, как Прието и я, смогли подружиться. Я испытывал к нему симпатию, и все, что он делал, казалось мне прекрасным. Думается, и он чувствовал ко мне расположение. По словам Марселино Доминго, если я не мог сопровождать дона Инда на вокзал, он очень огорчался. Возможно, дружба Пепе и моя с доном Инда объяснялась нашими резко противоположными с ним моральными и физическими качествами. Прието с интересом наблюдал, как мы живем, как безразлично относимся к политике и беззаботно предаемся веселой парижской жизни. Мы действительно были жизнерадостными юношами с открытой и доброй душой. В то же время он видел, что, несмотря на наше кажущееся легкомыслие, в решающий момент на нас можно положиться. Прието говорил, что высоко ценит наше отношение к вынужденной эмиграции: мы никогда не сожалели и не раскаивались в совершенном.
Однажды, придя на вокзал, мы с Прието заметили, что там необычно много полицейских, но не придали этому значения и вышли на перрон. Нас немедленно окружили, препроводили [199] в помещение вокзального комиссариата и приставили охрану. Полицейский начальник подошел к Прието и очень грубо спросил, что ему нужно на вокзале. Дон Инда спокойно ответил, что мы ежедневно в это время сдаем свои письма в почтовый вагон, и в доказательство показал корреспонденцию. Полицейский, всегда сопровождавший Прието, подтвердил его слова, после чего нас освободили. Оказалось, такое скопление жандармов объяснялось мерами предосторожности, принятыми службой порядка для обеспечения безопасности короля Альфонса XIII, который по пути в Англию должен был в этот вечер прибыть в Париж. Начальник охраны, узнав, что Прието находится на вокзале, подумал о возможности покушения или какого-либо скандала.
Богатые друзья часто приглашали Прието к себе на обед. Не знаю почему, но он всегда брал меня с собой. В большинстве случаев я не был знаком с гостеприимным хозяином, и к тому же за столом обсуждались важные события и дела, которые меня совсем не касались. Но дон Инда, кажется, был заинтересован в моем присутствии, словно нуждался в свидетеле. Случалось, я уже пообедал в пансионе, и тем не менее он требовал, чтобы я ехал с ним. Помню, тогда велись переговоры о покупке доном Инда газеты «Эль либерал», издававшейся в Бильбао. Осио, Эчиварриета и герцог де ла Торрес финансировали эту операцию. С того времени Прието стал единственным владельцем газеты.
Хотя мой кузен Пепе ничего не рассказывал о своих отношениях с симпатичной кассиршей пансиона, Прието, вечно казавшийся сонным, замечал буквально все. Он получал большое удовольствие, видя, к каким хитроумным уловкам прибегала каждый вечер молодая девушка, чтобы отказаться от настойчивых приглашений генерала Кейпо де Льяно и убежать с Пепе. Прието обладал исключительной наблюдательностью, хотя у него постоянно болели глаза. Несколько раз я убеждался в этом, сидя с ним в кино или каком-либо кабаре, где мы иногда проводили целую ночь. Он всегда знал, куда мы с кузеном собираемся направиться вечером. У нас было обыкновение предварительно посмотреть план метро, висевший в вестибюле отеля, чтобы знать, как добраться до нужного места. По моим и Пепе жестам он, видимо, и определял наш выбор.
Однажды, когда мой кузен ел шоколадные конфеты, Прието подошел к нему и сказал: «Если генерал увидит, что вы едите эти конфеты, произойдет скандал». Оказывается, Кейпо [200] получил их из Барселоны от маркиза Фронда и подарил кассирше, дабы завоевать ее расположение. А она угостила Пепе. Если бы наш генерал обнаружил ее проделку, его бы хватил удар.
Как-то один из влиятельных друзей прислал Прието билет в ложу оперы. Поскольку он не имел вечернего костюма, необходимого для такого случая, то отдал билет Пепе и мне. Мы надели свои великолепные смокинги и в сопровождении кассирши, выглядевшей в тот вечер особенно красивой и элегантной, появились в великолепной, я думаю, очень дорогой, литерной ложе, вызвав огромное удивление у наиболее реакционно настроенных испанцев и некоторых наших знакомых, которые даже не пожелали поздороваться с нами. Целый вечер они разглядывали нас, шушукались, решив, что мы растрачиваем «золото Москвы». Позже нам стало известно, что в Мадриде было много разговоров об этой ложе и кассирше.
В Париж на некоторое время приехал главный редактор мадридского журнала «Эстампа» {98} Оканья. Он казался симпатичным и добрым человеком, к тому же хорошо осведомленным обо всем происходящем в мире. Его сопровождал Цезарь Фалькон, тоже журналист, перуанец, давно живший в Испании. Фалькон ходил с длинными взлохмаченными волосами и с прорванными на локтях рукавами пиджака, но не из-за бедности, а из стремления к оригинальности. Он присоединился к нашей группе, став добровольным изгнанником.
Санчес Оканья подготовил репортаж и сделал несколько снимков о жизни испанских эмигрантов в Париже, которые были опубликованы в «Эстампа» и сыграли злую шутку с моим кузеном Пепе.
Иногда я составлял компанию Пепе и симпатичной кассирше в их прогулках по Парижу. Елена, истая парижанка, прекрасно знала город. Она водила нас по самым примечательным и малоизвестным местам. Мы узнали много интересного, увидели Париж совершенно не таким, каким его показывают туристам и вообще иностранцам.
Елена обладала элегантностью и грацией, столь присущими женщинам Парижа. Казалось, ей нравился Пепе. Оба производили впечатление людей, хорошо понимавших друг друга. В пансионе же они скрывали свои отношения. Кейпо позже всех узнал об их обоюдной симпатии. Он ничего не сказал, но в течение нескольких дней на его лице сохранялось [201] выражение скорби, как у человека, переживающего подлинную трагедию.
Однако неожиданно вновь появилась Солеа, андалузская подружка Пепе, по-прежнему экспансивная и прелестная. К тому времени испанцы перенесли место своего сбора из «Наполитэн» в кафе недалеко от Сорбонны. Однажды ночью, когда Пепе, оставив свою кассиршу в пансионе, пришел туда посидеть с друзьями, открылась дверь и в сопровождении полковника Пастора стремительно вошла Солеа. Увидев моего кузена сидящим рядом с какой-то блондинкой, она закричала по-испански с присущим ей великолепным севильским акцентом: «Это и есть та французишка, которую ты завел в Париже?» Не только испанцы, но почти все присутствовавшие в кафе с любопытством уставились на Солеа, которая вела себя очень решительно, громко произнося слова, непонятные никому, кроме нашей группы. Ее прическа подходила разве только для прогулки по Триане{99}. «Французишка», как ее назвала Солеа, в то время была невестой, а позже стала женой Видарте, депутата-социалиста. Эта-то каталонская девушка, очень образованная, симпатичная и сдержанная, учившаяся в Париже, и имела в тот вечер несчастье сидеть рядом с моим кузеном.
Хотя Солеа ревновала Пепе даже к своей тени, для каталонских женщин она почему-то делала исключение, не принимая их всерьез. Поэтому, узнав, что «французишка» родом из Барселоны, она тотчас утратила агрессивность, и к ней вернулось обычное для нее хорошее настроение.
Присутствовавшие отнеслись к этому происшествию по-разному. Кейпо увидел возможность вновь попытаться завоевать сердце кассирши. Застенчивый Марселино Доминго чувствовал себя очень неловко от того, что мы привлекли всеобщее внимание. Дону Инда, напротив, выходка Солеа доставила удовольствие. Ему было интересно, как Пепе выпутается из этого весьма деликатного положения.
Если не знать характера Солеа, трудно понять, почему она оказалась в Париже. Полтора года они с Пепе были в ссоре и не виделись друг с другом. Но однажды в руки Солеа случайно попал номер «Эстампа» с репортажем Санчеса Оканья и фото, сделанным в кафе «Наполитэн». Она нашла, что бедняжка Пепе выглядит очень плохо, пожалела его и, не сказав никому ни слова, вернулась в Севилью, где заложила свои [202] скромные драгоценности, и на эти деньги отправилась в Париж. Ее багаж состоял лишь из маленького чемодана с двадцатью пластинками, нравившимися Пепе, и пятью килограммами его любимой риохской колбасы.
Почти всю жизнь Солеа провела в Севилье и не представляла себе, где находится Париж. Никого там не зная, ни слова не говоря по-французски, она прибыла на парижский вокзал. Оставив багаж в ближайшем отеле, Солеа, держа номер «Эстампа» в руках, подошла к шоферу такси и указала на кафе «Наполитэн». Заняв место на террасе кафе, она показала официанту нашу фотографию в газете. Тот ответил, что знает нас, но не сказал (а если бы и сказал, Солеа все равно не поняла бы), что мы уже не приходим сюда. Наступил вечер, но ни один испанец не появился. Солеа оставалась в кафе до самого закрытия. На следующий день она опять устроилась на террасе и сидела до тех пор, пока в девять часов вечера туда случайно не зашел полковник Пастор. Она подскочила от радости, вцепилась в него и не отпускала, расспрашивала, где живет Пепе. Полковник, хорошо знавший Солеа, решил не вести ее в пансион, опасаясь скандала, а проводил на собрание в кафе. Он полагал, что на людях удобнее отвести первый удар. Пепе сказал ей, что мы живем в отеле, где обосновался Санчес Оканья, а его послали подготовить там для нас две комнаты. Не помню, как мы объяснили ей недостаток своей экипировки, но, будучи взволнована встречей, она этого просто не замечала.
Урегулировав кое-как дело с Солеа, нам предстояло сделать то же самое в отношении Елены. Прието и Марселино решили помочь нам. Они сообщили ей, якобы Пепе и я срочно отправились на автомобиле к испанской границе для выполнения секретной миссии. Девушка не усомнилась в правдивости их слов. На следующий день Прието и Доминго тайно вынесли под своими пальто, стараясь не попадаться на глаза кассирше, несколько смен белья и различные предметы туалета, чтобы переправить к нам в отель.
В Париже с Солеа произошло много забавных случаев. На двенадцатый день мы все же усадили ее в поезд, шедший в Испанию. А в пансион вернулись с видом революционеров, выполнивших ответственнейшую миссию.
Однажды нас пригласили на обед в парижский «Великий Восток» {100}. Многим испанцам масоны представлялись загадочными [203] людьми, оказывавшими большое влияние на весь мир и руководствовавшимися непременным принципом помогать и защищать друг друга. В среде, в которой я жил, о масонах ничего не знали. Впервые я услышал о них в Марокко примерно в 1922 году, тогда много говорили о старших военных начальниках и офицерах, вступивших в общество масонов. В 1923 году Хосе Арагон спросил меня, не стать ли и нам членами этой организации. Хотя таинственная религия вызывала некоторое любопытство и желание познакомиться с ней, все же мы решили держаться от нее подальше, так как офицеры, пропагандировавшие ее, не внушали нам симпатий. К тому же они допустили промах, дав нам понять, что влияние масонов в высших сферах может обеспечить продвижение по службе и получение наград. Этим они продемонстрировали полное непонимание нашего донкихотского характера и отвратили от масонства.
Нам впервые предстояло войти в непосредственный контакт с масонами, поэтому, вполне естественно, мы с интересом приняли приглашение. Уже с самого начала мы удивились, увидев фасад здания, на котором большими буквами было написано: «Великий Восток». (В Испании все, что касалось масонов, окружалось строжайшей тайной.) Приняли нас любезно и препроводили в комнату ожидания. Оказалось, Рамон Франко и Марселино Доминго являлись членами масонского общества. После окончания тайных ритуалов Прието, Арагона, Кейпо и меня провели в большой салон, где собралась многочисленная группа «братьев». Во время торжественного приветствия на наши головы обрушили три или четыре доклада, из которых я ничего не запомнил. Собрание закончилось, и я так и не увидел никаких душещипательных церемоний. Затем мы прошли в огромную столовую, где стояли накрытые на несколько десятков персон столы. За обедом присутствовало несколько испанцев, давно живущих во Франции. Один из них, парикмахер-каталонец, сидел рядом со мной. Он имел вид приличного человека и необычную манеру разговаривать. Его рассуждения о различных событиях, происходящих в мире, казались мне странными. Он рассказал немного о своей жизни, и я узнал, что он теософ, вегетарианец, масон и анархист. Меня это необычайно позабавило. Не знаю почему, но то, чем хвастался мой сосед, я всегда считал первыми симптомами помешательства. Предполагаю, и я казался ему редким экземпляром, ибо на протяжении разговора он несколько раз с удивлением смотрел на меня, [204] когда я высказывал свои взгляды относительно некоторых сторон жизни.
После этого визита у меня осталось впечатление, что масоны не так уж свирепы, как их рисовали в Испании. Они показались мне неплохими людьми, лишь немного экстравагантными и много говорившими о более справедливом мире. Если бы действовать их методами, то уничтожения несправедливости пришлось бы ждать слишком долго.
В те дни в Париж приехало несколько венесуэльских студентов. Им удалось покинуть родину и избежать тюрьмы. Мы познакомились с ними и пригласили на паэлью{101} в специально снятый зал испанского ресторана. Это были симпатичные молодые люди три студента и один рабочий.
Необыкновенно просто рассказывали они о своей страшной одиссее, потрясшей меня. На теле всех четырех остались следы пыток, которым их подвергали в полиции диктатора Гомеса{102}.
В тот день я узнал о такой стороне жизни, которая была совершенно неизвестна и неожиданна для меня. Я получил настолько сильный удар, что впечатление от него сохранилось в моей памяти до сих пор. Во времена диктатуры Примо де Риверо я никогда не слыхал о подобных жестокостях, совершаемых испанской полицией. Мне казалось, что, если бы в нашей стране совершались столь чудовищные вещи и мои товарищи по авиации узнали об этом, они не остались бы безразличными и выступили в защиту жертв, против тиранов.
Конечно, я не занимался экспертизой полицейских дел и вообще никогда не поддерживал ни малейшего контакта с полицией. Она не внушала мне особых симпатий, но у меня и не было оснований ненавидеть ее. Примерно так же я относился и к жандармерии. Я уже говорил, как местные полицейские приходили летом в поместье Канильяс или Сидамон и спрашивали, не нуждаемся ли мы в их помощи. Имея опыт лишь таких встреч, я, естественно, не мог быть в курсе возможных злоупотреблений со стороны этих институтов.
Нужно быть или большим эгоистом или бесчувственным истуканом, чтобы слышать о чудовищных преступлениях, подобных рассказанным венесуэльцами, и оставаться безучастным. Что касается меня, могу заверить: эта встреча пробудила во мне отвращение ко всем диктаторским режимам и в [205] то же время вызвала огромное сочувствие и симпатии к страдающим от их беззаконий.
И все же ничто еще не могло заставить меня изменить свой бездумный и беспечный образ жизни. Так называемый «черный хлеб эмиграции» был для меня приятен. Время мы проводили замечательно, и я чувствовал себя почти счастливым. В тех условиях чувства протеста и возмущения, вызванные услышанным о тирании в Венесуэле, не стали достаточно сильными, чтобы превратить меня в настоящего революционера, жертвующего всем ради осуществления своих идеалов.
Впервые о предстоящих выборах в Испании я услыхал на одном из собраний в кафе. Спорили и подсчитывали, какая партия победит. Мнения разделились. Одна группа, настроенная оптимистически, доказывала преимущество левых сил; другая, руководимая доном Индой, наоборот, высказывала пессимистические прогнозы. Но ни первая, ни вторая даже не думали о возможности установления в Испании республики.
Корреспонденция дона Инда увеличивалась с каждым днем и стала настолько обширной, что он вынужден был прибегнуть к помощи секретаря, который приходил к нему по вечерам в отель.
Прието никогда не говорил со мной о политике и не пытался втянуть в нее. Наша дружба крепла, он вызывал у меня все большее уважение и восхищение. С другой стороны, его внимание свидетельствовало о сердечном расположении ко мне. Я очень мало значил и как революционер, и как политик и начинал подозревать, что симпатии дона Инда объяснялись, видимо, некоторыми моими качествами барчука-аристократа, качествами, которые, как мне казалось, должны быть ненавистны рабочему лидеру и революционеру. Мы не разговаривали с ним о выборах, но я заметил, что он волнуется. Накануне их он просил хозяйку пансиона предоставить в его распоряжение телефон и телефонистку. На следующий день с двух часов пополудни Прието поддерживал непрерывную телефонную связь с Испанией, пытаясь узнать результаты голосования. Полученные новости он тут же записывал. Благодаря хорошо организованной им службе информации мы в Париже смогли так же быстро получить полные сведения об итогах голосования, как и министр внутренних дел в Мадриде.
На другой день Прието и Марселино Доминго отправились в отель «Георг V» к дону Сантьяго Альба для переговоров. Меня они предупредили не занимать телефон, ибо ждали [206] важных новостей. Действительно, через некоторое время из Мадрида позвонил Алькала Самора. Узнав, что Прието нет в пансионе, он попросил меня немедленно передать ему, что в Испании провозглашена республика и Марселино Доминго, Мартинесу Баррио и Прието необходимо срочно возвращаться в Мадрид. Я сразу же сообщил новость дону Инда, который решил ехать в тот же вечер, хотя времени в его распоряжении оставалось очень мало. В восемь часов андайским экспрессом в Испанию выехали Прието, Доминго, Мартинес Баррио с женой и свояченицей, Фернандо Ортис де Эчагуэ, европейский представитель аргентинской газеты «Ла Насион», Хосе Арагон и я.
В Биаррице Хосе разбудил меня. Мы отправились в купе Прието и Доминго. Когда мы вошли, дон Инда со свойственным ему «оптимизмом», полушутливо говорил Марселино Доминго: «Не стройте себе иллюзий. Как только мы переедем границу, нас схватят и посадят в тюрьму, ибо, если рассуждать логично, с тех пор, как мы говорили с Нисето{103}, обстановка должна измениться в пользу монархии». На Марселино слова Прието произвели неприятное впечатление, хотя он и стремился скрыть свое беспокойство.
Наконец мы переехали границу. Тысячи людей с оркестрами, с сотнями красных флагов и республиканских знамен с энтузиазмом встречали нас. Впервые я увидел республиканский флаг, о существовании которого даже не подозревал, и впервые услышал возгласы: «Да здравствуют герои «Куатро виентос»!» От такого приветствия у меня по коже побежали мурашки, и я почувствовал себя неловко. Никогда не предполагал, что мое неожиданное и вынужденное участие в восстании может быть воспринято как героический акт. Более того, непродуманные действия, которыми началась и закончилась эта авантюра, пугали меня.
На всех станциях нас приветствовали толпы народа со знаменами. Когда мы прибыли в Виторию (родину двух героев «Куатро виентос», ехавших в этом поезде), Прието, приготовившись выступить перед народом, заполнившим перрон, предложил Хосе и мне стать рядом с ним у окна. Но не успел он и рта раскрыть, как, к его огромному негодованию, поезд тронулся и он лишился возможности разразиться перед виторианцами хвалебной речью, которую намеревался посвятить нашим геройским подвигам. [207]
В Миранда де Эбро Прието выработал с начальником вокзала план следования нашего поезда, чтобы он ни на одной станции не встретился с составом, увозившим во Францию королевскую семью. Прието не хотел, как он сказал, доставлять королеве страдания при виде энтузиазма, с каким народ принимал нас. Наконец в восемь часов вечера мы прибыли в Мадрид.
Даже не пытаюсь описать устроенный нам прием. Было что-то апофеозное. Скажу только, что каким-то образом я очутился в автомобиле с десятью или двенадцатью людьми и большим республиканским флагом. В конце улицы Сан-Висенте наша машина столкнулась с другой машиной, тоже переполненной людьми. Впервые в истории Испании столкновение обошлось без оскорблений и даже без крепких выражений. Все держали себя с изысканной вежливостью. Меня пересадили в исправный автомобиль и на полной скорости, с криками «Да здравствует республика!» доставили и бережно сдали на сцену актового зала «Атенео», битком набитого народом. Оказавшись один на сцене перед тысячами людей, аплодировавших мне и, видимо, ожидавших от меня чего-то, я не знал, что делать, пока в голову мне не пришла спасительная и гениальная мысль поднять кулак и провозгласить здравицу в честь республики. Публика ответила с неподдельным энтузиазмом и, возбужденная, ринулась на сцену. Каким-то образом я вновь очутился на оживленных улицах, по которым меня повели к центру города. Никогда я не видел такого подъема; лица у всех выражали искреннюю радость, незнакомые люди приветливо разговаривали друг с другом. При виде этого зрелища не оставалось никаких сомнений: народ Мадрида безоговорочно приветствует провозглашение республики.
И все же я чувствовал себя одиноким, мне было грустно. Нелегко объяснить мое состояние в ту ночь. Республика, для которой я многим рисковал, досталась без особого труда. Ее идея восторжествовала, я вернулся в Испанию почти героем. Мое общественное положение восстанавливалось, а с ним осуществлялось и мое самое заветное желание летать, только этого мне и не хватало в эмиграции. В общем обстоятельства сложились так, что я должен был быть доволен, но в действительности все оказалось совсем по-иному. В городе, где большинство жителей словно сошло с ума, я никого не знал. Мои родные, друзья и знакомые не ходили по улицам, не выкрикивали здравиц и не распевали песен. Они заперлись в [208] своих домах, взволнованные, испуганные, страшась последствий происшедших изменений. Они пережили много горьких минут, считая падение монархии большим несчастьем. Я не мог увидеться с ними. Не мог появиться в казино, где часто бывал раньше. Теперь это считалось бы плохим тоном. Для многих завсегдатаев мое появление в день их поражения было бы расценено как поступок человека, не обладающего должным тактом и желающего похвастаться своей победой.
Я не мог и не хотел оскорбить своих друзей-монархистов. Ведь на протяжении всего времени моего пребывания в эмиграции они, забыв о политике, разделившей нас, относились ко мне просто, как к другу.
Поэтому-то я чувствовал себя подавленным и покинутым. Радость других только усиливала мою печаль. С грустным выражением лица, столь неподходящим для такого момента, я добрался до отеля на площади Бильбао и вызвал ночного сторожа. Бросив на меня взгляд, он, вместо того чтобы открыть дверь, пошел в бар, расположенный в том же помещении. Это показалось мне странным. Сейчас же оттуда вышли официант, хозяин бара и какой-то человек. Они подошли ко мне, подали руку, говоря, что очень рады видеть меня, и пригласили зайти в бар отпраздновать мой приход. Тронутый неожиданным проявлением уважения, я пошел вслед за ними. Подали стаканы, наполненные вином. Перебивая друг друга, ночной сторож, официант и хозяин рассказали мне: когда в ночь восстания я пришел переодеться в военную форму перед поездкой в «Куатро виентос», оставив ждать в такси Арагона и Кейпо, ночной сторож подумал, что мы что-то замышляем, и сказал об этом официанту. Утром, увидев над Мадридом самолеты, разбрасывавшие листовки, они поняли, в чем дело. Один из служащих отеля сообщил со всеми подробностями об обыске в моей комнате, устроенном полицией, описавшей и конфисковавшей мои чемоданы.
Эти события много раз обсуждались в баре. Сердечный прием, оказанный мне этими людьми, объяснялся их республиканскими взглядами.
В кругу новых друзей-республиканцев мне стало легче. Доброжелательность, сердечность и естественность, с которой они предлагали свою дружбу, взволновали меня. И все же в ту ночь я был одинок. Я не мог слиться с народом и брататься с ним, так как считал себя очень далеким от него. [209]