Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Часть вторая

Первые шаги республики

16 апреля 1931 года меня разбудили крики «Да здравствует республика!» и песни демонстрантов, проходивших перед небольшим отелем на площади Бильбао, в котором я остановился после приезда из Парижа. Я вышел на балкон и увидел огромную толпу людей с республиканскими флагами и среди них много военных, шагавших рука об руку с остальными демонстрантами. Хотя подобные демонстрации в те дни стали обычными, эта взволновала меня. Впервые я видел народ и армию в братском единении.

Провозглашение республики явилось для меня неожиданностью, и все еще казалось, что демонстранты совершают что-то противозаконное.

Трудно было сразу осознать перемену государственного строя в стране, как и привыкнуть к мысли, что с этого дня для меня начинается новая жизнь, совершенно отличная от прежней.

Я не знал, что должен делать. Естественно, прежде всего надо было явиться в авиационное управление военного министерства, но я испытывал нелепую застенчивость, полагая, что товарищи при встрече будут смотреть на меня, как на победителя. [210]

Убедив себя, что сегодня уже поздно, я отложил свой официальный визит в министерство и решил пойти пообедать к сестре Росарио. Идя к ней, я испытывал некоторую неловкость. В ее доме предстояло впервые после возвращения в Испанию встретиться с монархистами, и я не знал, какова их реакция на установление республики.

Погода стояла великолепная, от чего улицы столицы казались особенно веселыми и оживленными. Люди, одетые по-праздничному, выглядели радостными и счастливыми. Никогда еще я не видел таких огромных толп народа, охваченных единым порывом. Это трудящиеся Мадрида праздновали свою победу.

Непрерывным потоком шли люди с развевающимися знаменами в руках. Они пели и кричали: «Да здравствует республика!» Их лица выражали одновременно гордость, удовлетворение и твердую решимость пресечь любые попытки посягнуть на республику.

Сестра, увидев меня, разволновалась.

За обедом все чувствовали какую-то натянутость. Старались не говорить о политике и поэтому не могли держаться непринужденно.

Росарио очень переживала падение монархии и не скрывала этого. Зять, хоть и состоял адъютантом короля, как мне показалось, на происшедшие изменения реагировал более спокойно. Он не намеревался оставлять военную службу, как это сделал наш кузен генерал Мигель Понте, один из немногих военных, покинувших армию еще до опубликования закона об отставке, изданного военным министром Асанья. Поэтому его мучил вопрос: разрешит ему республиканское правительство продолжать службу или нет. Горничная и кухарка смотрели на меня с симпатией, как на единомышленника, словно говоря: «Мы — тоже республиканцы».

Помню, в доме братьев мне бросилось в глаза большое количество портретов членов королевской семьи. До сих пор я никогда не обращал на это внимания. Между прочим, собираясь уходить, я заметил среди этой галереи портрет короля с его личной подписью, полученный мною в подарок в связи с присвоением чина майора. Мне показалось неудобным оставлять портрет, я взял его под мышку и унес.

В тот же день я посетил аэроклуб, где увиделся с товарищами по авиации. Они встретили меня доброжелательно, а [211] друзья — радостно и тепло. Неловкости никто не испытывал. Уже через несколько минут между нами установились прежние дружеские отношения.

С некоторым удивлением я заметил, что мои товарищи довольно спокойно встретили смену режима, а многие отнеслись к новой власти даже с явной симпатией. Ни один из них не был расстроен или хотя бы огорчен из-за падения монархии. События обсуждались без резких выражений по адресу свергнутых, но и без какого-либо сожаления по поводу случившегося.

Если память мне не изменяет, только четыре или пять летчиков покинули аэроклуб в знак протеста против слишком доброжелательного отношения его членов к республике. Это были наиболее ярые монархисты: Гальярса, Ансальдо (остальных не помню). К ним присоединились несколько аристократов и подставных лиц — карьеристов, стремившихся примкнуть к привилегированному классу и воспользовавшихся случаем, чтобы показать, что они непримиримые враги республики и еще большие монархисты, чем даже сам король, надеясь таким способом проникнуть в недоступную им социальную среду. После провозглашения республики все эти люди стали встречаться в казино «Гран Пенья» — традиционном месте сборищ самых консервативных и реакционных элементов Мадрида.

После восстания в «Куатро виентос» правление клуба, объявив Рамона Франко предателем, исключило его из своих членов. Я же, видимо, казался им настолько незначительной фигурой, что вопрос обо мне даже не ставился. Однако, узнав о решении относительно Рамона, я сам подал заявление о выходе из клуба.

Республиканское правительство назначило Рамона Франко командующим авиацией. Направляясь в военное министерство, я не мог представить его в этой должности. В течение всего лишь одного года Рамон Франко был заключен в тюрьму, эмигрировал, возвратился и стал командующим авиацией. Выглядел он, как и всегда: неряшливо причесанным, в военной форме, вид которой оставлял желать много лучшего. Новое назначение совершенно не повлияло на его характер.

Стараясь скрыть свое волнение, он обнял меня и спросил, куда бы я хотел получить назначение. Я попросил, если можно, направить меня на прежний пост, то есть заместителем начальника авиационной школы в Алькала-де-Энарес. [212]

На следующий день я уже был на скромном, но милом мне аэродроме в Алькала, чувствуя себя необычайно счастливым от того, что снова могу летать. Я жаждал сесть в кабину самолета, и, хотя со дня последнего полета прошло много месяцев, не испытывал ни малейшего затруднения, управляя им. Летать, как и ездить на велосипеде, научившись раз, никогда не разучишься.

Начальник школы в Алькала майор Пепе Легорбуру редко появлялся там. Будучи тесно связан с политическими кругами, он много времени проводил у премьера Алькала Самора.

Снова Пепе уступил мне комнату в своем доме в Алькала, как и прежде, я питался в таверне сеньора Маноло, горячо приветствовавшего республику.

* * *

Воспользовавшись несколькими днями отпуска, Хосе Арагон и я решили съездить в Виторию: он — повидать родителей, я — братьев. Мы отправились на машине, купленной мною незадолго до этого.

Мне хотелось узнать, как реагировал Пако на провозглашение республики. Он был майором и служил в расквартированном в Витории полку. Я знал его как умеренного монархиста, в политику он никогда не вмешивался, заботясь только о своей карьере. Я нашел его спокойным: смену режима он воспринял без особой радости, но и без злобы, надеясь, что провозглашение республики не повлечет за собой каких-либо изменений в его личной судьбе.

Затем я отправился в Сидамон. Мне хотелось провести несколько дней в спокойной обстановке со своим братом Маноло, хотя я заранее знал, что без жарких споров не обойтись.

Брат очень обрадовался моему визиту и с интересом слушал рассказ о моих приключениях. Будучи приверженцем монархии, он все же считал, что поскольку мы взяли на себя обязательство, то поступили правильно, выступив в «Куатро виентос».

Споры на политические темы происходили между нами постоянно. Естественно, я защищал республику, как более справедливый и гуманный строй, нежели монархия. Брат опасался посягательств республиканского правительства на церковь, семью, собственность, хотя и признавал необходимость проведения кое-каких аграрных реформ в некоторых районах Испании. Мне не удалось его успокоить, но я обратил [213] внимание Маноло на мирный путь установления республики — без единого выстрела, без волнений и беспорядков. Я сказал, что Прието и Марселино Доминго, занимающие в республиканском правительстве посты министров общественных работ и образования, — хорошие люди, и те, кто знают их, не могут допустить и мысли, чтобы они совершили несправедливость или стали преследовать кого-то без достаточных на то оснований.

Известие о том, что я нахожусь в Сидамоне, немедленно распространилось по всей округе. Брата стали посещать друзья, которые с интересом слушали мои рассказы. Большинство этих людей были карлистами, придерживавшимися откровенно правых взглядов, и священники из соседних деревень. Карлистов не устраивала республика, но они пользовались случаем покритиковать Альфонса XIII, которому не могли простить «постыдного бегства», считая короля виновным в смене режима.

Однажды вечером в сопровождении двух священнослужителей и двух монахов из Санто-Доминго-де-ла-Кальсада нас пришел навестить дон Руфино, старый священник из деревни Баньярес. Желая побеседовать со мной наедине, они сидели у нас, пока не ушел последний посетитель. Как только мы остались одни, дон Руфино с тревогой спросил: «Как ты думаешь, Игнасио, не лишит правительство республики священников жалованья?»

Я как мог постарался успокоить их, но мои слова показались им, видимо, не очень убедительными, ибо они ушли по-прежнему встревоженные.

Я привожу этот разговор потому, что, мне кажется, он отражал отношение всего сельского духовенства к республике. Священники боялись потерять свое и без того нищенское жалованье, на которое еле сводили концы с концами, живя в крайней бедности, столь обычной для деревенских церковных служителей в Испании. Я не думаю, чтобы их особенно волновала политическая сторона событий. Республика восторжествовала, и они приняли ее. Но потеря шести реалов в день означала для них катастрофу. Отменив жалованье священникам, республиканское правительство нажило в их лице опасного врага. Я и по сей день убежден: если бы у них не отняли этого мизерного источника существования, а несколько увеличили его, хотя бы в самой незначительной степени, большая часть рядовых служителей церкви осталась бы верна республике и даже защищала ее. [214]

Из республиканцев нас посетил только старый друг семьи — Гальегос, землевладелец и алькальд Санто-Доминго-де-ла-Кальсада, городка, расположенного в шести километрах от Сидамона. Он пришел вместе с капитаном Торресом, начальником жандармерии Санто-Доминго, товарищем моего брата.

Гальегос, умеренный республиканец, буквально выходил из себя, когда речь заходила о церкви. Он был ярым антиклерикалом и врагом попов. Капитан Торрес, то ли действительно в силу своих убеждений, то ли потому, что на него повлияло мое присутствие, тоже весьма определенно высказывал свою преданность республиканскому правительству.

Алькальд выразил удовлетворение тем, что я являюсь его политическим союзником. Но удивлялся, что выходец из такой семьи, как наша, стал республиканцем — ведь мои родственники всегда считались союзниками церкви, карлистами или альфонистами, одним словом, крайне правыми.

Алькальд пригласил меня к себе на обед в Санто-Доминго. Машинально я согласился, но обратил внимание, что он не пригласил брата.

В субботу на своей машине я направился в Санто-Доминго. На окраине городка меня встретили алькальд, секретарь муниципалитета и еще два человека. Все вместе мы отправились на центральную площадь, где, к своему изумлению, я увидел множество людей и длинные столы, накрытые для обеда. Как только мы появились, все встали и бурно зааплодировали. Без ложной скромности должен заметить, что поначалу не принял аплодисменты на свой счет, решив, что это торжество связано с каким-то событием, не имеющим ко мне отношения. Я ничего не понимал до тех пор, пока мне не сказали, что обед устроен в мою честь республиканцами Санто-Доминго.

Не помню, сколько людей собралось тогда на площади, во всяком случае, очень много. Там были в основном земледельцы, ремесленники, несколько учителей и врачей из ближайших сел. Как и следовало ожидать, «сеньоры» — местная знать — блистали своим отсутствием. Ни одного из друзей нашей семьи я не видел.

Во время обеда алькальд объявил, что в заключение выступит герой «Куатро виентос». Таким образом, семейный обед в доме Гальегоса, на который я ехал, превратился в политический банкет.

По мере приближения момента моего выступления росло и мое волнение по поводу того, о чем говорить. Наверное, мои соседи по столу решили, что я или витаю в облаках, или [215] самый скучный человек на свете. На все вопросы и просьбы рассказать что-нибудь я отвечал глупой улыбкой, ибо все мои мысли занимала предстоящая речь. Зная свою неспособность к выступлениям и импровизациям, я старался что-либо придумать, но все, что ни приходило на ум, казалось неудачным.

Первая половина речи Гальегоса была посвящена нападкам на духовенство, вторая — рассказу о моих, целиком сочиненных им, революционных подвигах, от которых мороз подирал по коже. Нервный озноб, охвативший меня при мысли о необходимости первый раз в жизни выступать публично, и смущение от незаслуженного прославления вызвали единственное желание — бежать и не останавливаться до самого Сидамона.

Затем говорил батрак. Он резко обрушился на богатых бездельников, живущих в Мадриде, назвал доходы от их поместий, в которые они не вложили ни капельки труда, и решительно потребовал конфисковать эти земли и передать тем, кто их обрабатывает. Несомненно, моим родственникам, владевшим имениями в Ла-Риоха, такой поворот событий не пришелся бы по вкусу.

Наконец перед тем, как настала моя очередь, слово взял секретарь губернатора. Он весьма бойко сказал несколько фраз, показавшихся мне замечательными, так как сумел в них очень точно сформулировать некоторые мысли, которые я с таким трудом пытался выразить в своей еще не произнесенной речи.

Когда Гальегос предоставил мне слово, все встали и горячо зааплодировали. Раздались возгласы: «Да здравствует республика, да здравствуют военные, преданные народу!» Произошло то, чего и следовало ожидать: в результате неожиданного для меня поворота событий и сильного волнения из моей головы исчезли и те немногие мысли, которые я с таким трудом придумал. Я помнил только, что должен поблагодарить Гальегоса и всех присутствовавших за теплый прием. Высказав свою признательность, я не знал, о чем говорить дальше. Наконец, понимая, что тянуть больше нельзя, с трудом подбирая слова, сказал о своем глубоком волнении в связи с оказанной мне честью и обещал, как испанец и военный, всегда быть готовым отдать все силы на защиту республики.

Газеты Лограньо довольно много писали об этом обеде. Левая пресса расхваливала меня, повторяя небылицы Гальегоса обо мне как о революционере. Правые же злонамеренно [216] приписывали мне резкие нападки на церковь, собственность и семью. Последний факт меня особенно удивил, ведь не только я, но и другие ничего не говорили о семье.

Естественно, моему брату Маноло не понравилось, что на обеде, организованном в мою честь почти у ворот его имения, требовали конфискации помещичьей земли и нападали на церковь.

Накануне моего отъезда у нас произошел небольшой спор. Его всегда бесила занимаемая мною левая позиция. Во время бурного разговора Маноло разбирал вещи в шкафу и наткнулся на карлистский берет от старой военной формы нашего отца. В шутку я попросил его надеть берет, сказав при этом, что в наше время его убеждения выглядят столько же устаревшими и нелепыми, как этот головной убор и иллюзии карлистов.

Ни один из нас не мог тогда представить себе, что спустя пять лет мой брат в этом берете вместе с тысячами рекете{104} в таких же беретах, примкнув к мятежникам, с криками «Бог, родина, король!» будут стрелять в нас и станут той силой, которая больше всего причинит зла республике.

* * *

По пути в Мадрид я заехал в Виторию забрать Хосе Арагона. В мое отсутствие там произошли некоторые политические изменения. Отца Хосе, дона Габриеля Мартикеса де Арагона, назначили губернатором Алавы. Это решение население Витории приняло с удовлетворением, зная доброту и честность дона Габриеля.

Мэром стал Томас Альфаро Фурниер, летчик-планерист, о котором я говорил в начале своих мемуаров. Он дружил со мной и с моим братом Эраклио. Арагон и Альфаро принадлежали к крупной буржуазии Витории. Семья Томаса являлась одной из самых богатых в городе, к тому же он был женат на мадридской аристократке, приятной даме и будущей графине (уже не помню, какого графства). Его назначение население встретило довольно холодно.

Наконец, брата Пако, которого я оставил успокоенным и почти примирившимся с республикой, я нашел возмущенным новым военным министром, назначившим в Виторию в комиссию по чистке в армии трех офицеров, верных республике, из [217] коих два не пользовались никаким авторитетом. Мой брат не мог допустить, чтобы такие люди судили о его поведении. Мне неизвестно, кто подсказал фамилии этих лиц, но столь неудачный выбор вызвал большое недовольство в местном гарнизоне.

Прежде чем вернуться в Алькала и приступить к своим обязанностям, я зашел в министерство и рассказал Рамону Франко о своих поездках в Виторию и Ла-Риоха. Он проявил значительный интерес к политическим вопросам. Некоторые лица из его окружения мне не понравились. Создавалось впечатление, что они хотели воспользоваться именем и положением Рамона в собственных политических целях. Когда я собирался уходить, он удивил меня неожиданным вопросом: не хочу ли я выставить свою кандидатуру на выборах в кортесы? Приняв его слова за шутку, я попросил не впутывать меня в подобные дела.

В Алькала меня ожидал сюрприз: я застал там своего вечно отсутствовавшего начальника Легорбуру. Полный оптимизма, он с головой ушел в государственные дела и сказал мне, что я должен взять на себя руководство школой, так как Алькала Самора, в распоряжении которого он находится, не оставляет ему ни одной свободной минуты. Мне показалось, что, состоя при премьер-министре, мой начальник чувствовал себя в своей стихии.

Будучи по натуре человеком впечатлительным, я всегда высоко ценил доброе отношение к себе и был счастлив, когда убеждался в этом на деле. Меня необычайно трогала теплота, которой окружили меня семья и друзья сеньора Маноло. Они всегда хорошо относились ко мне, но теперь, после моего возвращения из Франции, их дружеские чувства стали еще сердечнее и крепче. С того дня, как я выступил на стороне республики, в наших взаимных симпатиях появилось нечто новое.

То же самое могу сказать о своих отношениях с солдатами и сержантским составом аэродрома. И до провозглашения республики мы хорошо ладили друг с другом, но теперь я заметил большие изменения в их поведении и отношении ко мне. Я чувствовал, они доверяют мне и нас связывает нечто общее. Все это, о чем я путано пытаюсь рассказать здесь, проявилось, когда в стране началась ожесточенная политическая борьба, предшествовавшая мятежу против республики. Тогда я не раз замечал их тактичную, внимательную заботу о моей безопасности. [218]

По приглашению кузена Пепе в Испанию на несколько дней приехала Елена, наша милая кассирша из парижского пансиона. По такому поводу его бывшие постояльцы устроили у меня дома в Алькала обед.

Сенья Алехандра, хозяйка таверны, находившейся на первом этаже моего дома, накормила нас замечательным обедом. А ее муж, сеньор Маноло, съездил к себе на родину, в Арганда, и привез для нас самые лучшие вина.

Не знаю, то ли из-за симпатий к Елене, то ли потому, что обед удался на славу, но Прието пребывал в прекрасном настроении и с большим юмором рассказал несколько забавных анекдотов из собственной жизни.

Кейпо де Льяно в генеральской форме, с огромными усами имел внушительный вид и, все еще не теряя надежды добиться благосклонности Елены, тоже захотел блеснуть. Его истории были довольно глупыми, и, как всегда, героем их оказывался он сам. Чтобы пресечь хвастовство Кейпо, Рамон Франко и мой кузен Пепе, не считаясь с его генеральским званием, мастерски рассказали несколько случаев, представлявших Кейпо в весьма невыгодном для него свете. Все они относились ко времени службы генерала в Марокко.

Кейпо преследовала навязчивая идея — заставить подчиненных командиров носить усы и постоянно ходить в перчатках. Это вызвало недовольство офицеров. Пепе рассказал, как однажды он и еще четыре офицера приехали в Марокко и явились к Кейпо. Среди них находился молоденький врач-лейтенант без усов, только что окончивший университет и ничего не знавший об армейских порядках. Все пятеро вошли в кабинет Кейпо. Самый старший по званию согласно установленному порядку доложил: «Представляются пять офицеров, прибывших в ваше распоряжение» и т. д. и т. п. Кейпо, сделав вид, словно пересчитывает их, внимательно оглядел каждого и совершенно серьезно заявил: «Вы говорите, пять офицеров, но я, как ни стараюсь, вижу только четырех».

Офицеры удивленно переглянулись между собой. После некоторой паузы Кейпо обратился к старшему: «Я повторяю, что вижу только четырех офицеров, а это — это какое-то недоразумение, а не офицер! — и он указал на врача. — На худой конец, возможно, это семинарист или актеришка, у которого нет ничего общего с нами». Бедный врач пытался что-то объяснить, но Кейпо выгнал его из кабинета, не дав договорить. Молодой доктор был в ужасе от своей первой встречи с генералом. [219]

В свою очередь, Рамон Франко вспомнил случай, когда Кейпо посадил на гауптвахту офицера лишь за то, что тот закуривал сигарету, сняв перчатки. Возмущенные офицеры решили подшутить над генералом. Однажды утром в воскресенье на переполненном народом пляже появился Кейпо де Льяно. Тут же к берегу подошли несколько человек в купальных костюмах, дружно размахивая руками в натянутых на них перчатках. Больше всего нас потешило то, с каким тупым выражением слушал Кейпо рассказ Рамона Франко.

* * *

Мой кузен Пепе и Солеа жили в Мадриде. Когда приехала Елена, он не смог придумать ничего лучшего, как сказать Солеа, что отправляется с эскадрильей в Марокко. Но видимо, так уж было суждено, чтобы статьи и фотографии Санчеса Оканья в журнале «Эстампа», главным редактором которого он являлся, продолжали осложнять отношения между Пепе и Солеа.

Об обеде в Алькала в честь Елены Санчес Оканья тоже написал статью в «Эстампа», сопроводив ее фотоснимками. На одном из них Пепе и Елена были сняты под руку, как влюбленная парочка. Сама Солеа не видела этого номера журнала, однако нашлась добрая подруга, показавшая ей его. Удар оказался слишком сильным. Впервые Солеа реагировала хладнокровно или сделала вид, что ее это не волнует. Она не ломала вещи в квартире и не искала Елену, чтобы устроить скандал. Солеа позвонила мне по телефону и попросила встретиться с ней. Опасаясь, как бы она снова не натворила чего-нибудь, я немедленно отправился к ней на квартиру. Она уже все приготовила, чтобы в тот же вечер уехать в Севилью, и вручила мне для передачи кузену ключи от их недавнего жилища. В квартире царил полный порядок. Совершенно спокойно она сказала, что после долгих размышлений пришла к выводу о неисправимости Пепе и теперь намерена возвратиться в свою семью. Спокойствие Солеа произвело на меня огромное впечатление. Я понял: на этот раз ее решение покинуть Пепе окончательно.

Два года спустя Солеа вышла замуж за торговца скотом, своего первого жениха, о котором всегда тепло отзывалась.

Любопытное совпадение: через несколько недель после их бракосочетания в Мадриде состоялась другая свадьба — мой кузен Пепе женился на нашей родственнице, в которую всегда был немного влюблен. Ее крайне реакционно [220] настроенные родители всячески старались воспрепятствовать этому. Им не нравились республиканские убеждения Пепе, которого они считали изменником. Мне кажется, это противодействие только подогревало стремление молодых людей пожениться.

В последний раз я видел Солеа в 1935 году, встретив ее на улице Алькала. Она немного пополнела, но сохранила свою грациозность и привлекательность. По ее словам, муж очень внимателен к ней, живут они в достатке и в общем она вполне довольна жизнью. Ее последней фразой, сказанной с приятным севильским акцентом, было: «Инасио, душа моя, сейчас я живу честной жизнью и очень горжусь этим...»

Я всегда считал Солеа одним из самых честных людей, встретившихся мне когда-либо...

* * *

Провинциальный совет Бильбао пригласил группу летчиков, участвовавших в восстании на «Куатро виентос», и генерала Кейпо де Льяно на празднование годовщины разгрома карлистов при осаде города.

Эти торжества, как мне казалось, носили прогрессивный характер, и я с удовольствием поехал туда. Кроме того, я намеревался встретиться с Хосе Арагоном, назначенным правительством или, вернее, Прието гражданским губернатором Бискайи, чтобы иметь там человека, на которого можно было бы положиться. Меня не покидало беспокойство за Хосе. Его новые обязанности оказались очень сложными, ибо в этой провинции постоянно возникали конфликты между рабочими и хозяевами предприятий. Рабочий класс Бильбао отличался боевым духом и нередко добивался своих требований путем забастовок. Как правило, против бастующих бросали крупные силы жандармерии и даже войска. Еще в Витории, в дни моей юности, я слышал о храбрости и стойкости рабочих Бильбао в борьбе за свои права.

После демонстрации нас пригласили на банкет. Выступали самые влиятельные лица города. Когда последний из них кончил говорить, поднялся Кейпо де Льяно, намереваясь тоже произнести речь, которую, очевидно, подготовил заранее. Его встретили аплодисментами, но, прежде чем он открыл рот, Прието решительно заявил, обращаясь к присутствующим: «Я присоединяюсь к аплодисментам, которыми вы приветствовали генерала Кейпо де Льяно, и вношу предложение закончить выступления». [221]

Заявление Прието пришлось не по вкусу Кейпо. Однако он сделал каменное лицо и сохранял это выражение до самого отъезда из Бильбао.

На следующий день Хосе Арагон пригласил меня на обед. Мне хотелось поговорить с ним наедине, поэтому я заехал за ним в муниципалитет пораньше. Хосе уже понял, какие трудности ожидают его. Он принял это назначение отчасти потому, что предложение застало его врасплох, но главным образом под нажимом Прието, который придавал этой должности большое значение.

На обеде у Арагона присутствовали также наш земляк и будущий депутат Рамон Вигури, Прието и известный писатель Мигель де Унамуно, декан университета в Саламанке. Арагон и Унамуно поддерживали дружеские отношения с тех пор, как оба подверглись гонениям со стороны диктатора Примо де Ривера. Я не знал Унамуно, но много о нем слышал и хотел познакомиться. Помню, во время обеда зашел разговор о недовольной мине Кейпо, состроенной им на банкете. Дон Мигель заметил, что заранее подготовленные, но не произнесенные речи всегда приводят в возбуждение, — оно-то, видимо, и явилось причиной плохого настроения генерала. Говоря о языке басков, он сказал, что этот язык беден и должен исчезнуть, ведь даже сами баски не понимают друг друга.

Дон Мигель де Унамуно не произвел на меня большого впечатления, скорее разочаровал. Возможно, наслушавшись восторженных рассказов Хосе, я ждал от этого знакомства слишком многого.

Бильбао мне понравился. Грандиозная демонстрация показалась искренней, ибо, как бы ни была она хорошо подготовлена, тысячам и тысячам людей нельзя внушить подобного энтузиазма, особенно если они баски.

При оценке моих впечатлений об атмосфере, царившей в Бильбао, следует иметь в виду, что я вращался только в кругу лиц определенных политических взглядов — социалистов и республиканцев, друзей Прието. Рабочих среди них не было.

Я не обменивался мнениями по этому вопросу ни со своими родственниками, ни со своими друзьями. Не мог я ознакомиться и с взглядами и настроениями крупной буржуазии.

Через несколько месяцев Хосе Арагон оставил свой пост губернатора Бискайи. Случилось то, чего он опасался. Вспыхнула мощная забастовка. Правительство Мадрида приказало [222] немедленно подавить ее. Хосе считал требования трудящихся справедливыми и подал в отставку. Ее приняли, и он снова вернулся в авиацию.

* * *

Поскольку до 1 сентября авиашкола в Алькала наработала, я пользовался любой возможностью, чтобы полетать по стране. В частности, побывал на открытии аэродрома в Касересе, возглавив группу из двух эскадрилий самолетов «Бреге-19».

В Касересе жило немало наших родственников и среди них семья одного из братьев моей матери, Мануэля Лопес-Монтенегро (подарившего мне когда-то кусок эстрамадурского филе, съеденный кладовщиком колледжа в Витории). К тому времени дядя Мануэль уже умер. Его жена Мария, тоже урожденная Лопес-Монтенегро, ярая реакционерка и католичка, осталась с двумя дочерьми немного моложе меня. Я всегда питал к ним симпатию, они казались мне искренними и добрыми.

Небольшой городок Касерес очень живописен. Там сохранилось много домов родовитых семей с фамильными гербами и башнями. В одном из таких особняков и проводила большую часть года тетя Мария со своими дочерьми.

В честь нашего прибытия муниципалитет устроил обед. Социалист-алькальд оказывал нам постоянное внимание. Говорю о любезности мэра, чтобы подчеркнуть глупое поведение местных буржуа, демонстративно игнорировавших нас. Они не упускали случая выразить свое презрение к республиканскому правительству.

Прибыв в Касерес, я колебался, стоит ли навестить родственников. Однако после торжественного обеда и весьма революционной речи мэра решил не делать этого. Я представлял, как им было неприятно узнать (в Касересе любое происшествие немедленно становилось известно всем), что их двоюродный брат, один из Лопес-Монтенегро, помогал установлению республики в Испании и сидел рядом с мэром-социалистом, требовавшим проведения аграрной реформы, то есть конфискации владений и моих родственников. Думаю, я поступил правильно, не зайдя к ним. Но, остановившись в гостинице, поплатился за это.

Муниципалитет поселил нас в одном из лучших отелей города. День выдался тяжелый, мы порядком устали и, как только закончился ужин, отправились спать. Поднявшись в свою комнату, я лег и немедленно заснул, но не прошло и пяти [223] минут, проснулся от невыносимого зуда. Пришлось зажечь свет — простыни были усеяны клопами. Вести борьбу с ними было бесполезно. Раздосадованный, я спустился в патио гостиницы, где, как мне помнилось, стояли плетеные кресла.

Через несколько минут появился еще один летчик, тоже жертва проклятых насекомых. Затем, ругаясь, один за другим спустились вниз и остальные. До сих пор не могу понять: неужели постояльцы, жившие здесь до нас, не возмущались и не протестовали против такого безобразия?

На следующий день во время прощального визита городским властям состоялась беседа, которая сильно обеспокоила меня.

Впервые я получил возможность убедиться, как организованно реакция наступала на республику. Правые элементы, руководимые епископом, отказались участвовать в торжествах по случаю открытия аэродрома. Под угрозой увольнения они запретили присутствовать на них своей прислуге и служащим. Они не допускали мысли, что открытие может состояться без епископского благословения и без мессы, положенной по регламенту, — иначе говоря, без принятого при монархии церемониала. Не зная всего этого, мы действительно были удивлены малым количеством публики на празднике по поводу открытия аэродрома. Особенно бросалось в глаза отсутствие лиц, которых в провинции называют «господами», хотя раньше они никогда не пренебрегали подобными торжествами.

Мне рассказали, что правые резко сократили закупки товаров в магазинах. Но самыми провокационными были их действия в собственных имениях. Так, они отказались от некоторых полевых работ или даже совсем не обрабатывали часть земли, чтобы лишить батраков куска хлеба и тем самым вызвать у них недовольство республиканским строем.

* * *

Вернувшись в Мадрид, я поделился с Прието своими впечатлениями. Желая придать им большую убедительность, я обратил его внимание на разницу в отношении к нам при открытии аэродромов во времена монархии и сейчас, при республике.

Последний раз до переворота я присутствовал на открытии аэродрома в Памплоне, совпавшем с праздником святого Фермина. Тогда «приличные семьи» города, как говорится, лезли из кожи вон, выражая свои симпатии летчикам. Поведение же «господ» из Касереса, напротив, было крайне враждебным. [224]

Теперь, хотя это может показаться неуместным, я хочу прервать рассказ о разговоре с Прието, чтобы несколько подробнее остановиться на одном из самых любопытных испанских обычаев, известном под названием «энсиерро», который я видел в Памплоне.

Одни утверждали, что «энсиерро» очень популярен, он единственный в своем роде и было бы преступлением упразднить его. Другие, напротив, считали этот обычай варварским, недостойным цивилизованной страны и требовали запретить зрелище, каждый год заканчивавшееся смертью кого-либо из его участников.

Прибыв в Памплону, наша эскадрилья истребителей, прежде чем произвести посадку, сделала несколько кругов над городом и продемонстрировала перед заполнившей улицы публикой свое искусство высшего пилотажа. Зрители с восторгом следили за акробатикой в воздухе. На аэродроме нас ожидали городские власти и огромная толпа зевак. Там были священники, монахини, почти вся памплонская буржуазия. Среди встречавших случайно оказался граф Родезно, женатый на сестре тетки Марии, той, что жила в Касересе. Томас Родезно, глава наваррских карлистов, то есть крайний реакционер, был весьма любезен со мной. Добрый родственник не мог предугадать тогда моих будущих похождений.

После ужина я пошел погулять с Маноло Касконом, летчиком нашей эскадрильи, и несколькими молодыми людьми из Памплоны. Повсюду царило оживление. В переполненных кафе сидели по-праздничному разодетые буржуа со своими женами. Молодежь из народа собиралась в пивных или бродила группами по улицам. Эти «бронзовые парни» были неутомимы. Всю ночь накануне «энсиерро» они танцевали, пели, довольно много пили, в основном красное вино, придававшее бодрость и поддерживавшее их в напряженном состоянии. Обычно они носили черные блузы, платки на шее, берет и альпаргаты.

Интересно, что парни и девушки на людях не общались друг с другом. На улицах танцевали и развлекались только мужчины, и вообще мужчины и женщины всюду держались обособленно.

Однако такое разделение не означало, что юношам и девушкам не разрешалось быть вместе. Наоборот, в Памплоне для этого имелось больше свободы, чем где бы то ни было в Испании. Здесь, как и в больших баскских городах, несмотря на сильное влияние церкви, считалось в порядке вещей, если [225] влюбленные парочки отправлялись гулять за город и не возвращались до вечера — вещь совершенно немыслимая в остальных провинциях.

Мы пошли в казино, куда нас пригласили на большой бал. Там тоже веселились, но публика значительно отличалась от той, что мы видели на улицах. В казино собрались памплонские и заезжие богатые бездельники. Нас встретили радушно и беспрестанно приглашали выпить. Трудно сказать, в каком состоянии оказались бы мы к концу вечера, если бы откликались на все просьбы. Несколько молодых людей предложили нам принять на следующее утро участие в «энсиерро». Манолильо Каскон тотчас же согласился, а за ним и я, полагая, что приглашение, как и наше согласие, — ничего не значащий разговор довольно много выпивших людей. Итак, я отправился спать, не думая о том, что будет завтра.

Я не учел характера Каскона, не способного отступиться от данного обещания. В половине пятого утра он вошел ко мне в комнату и сказал, что пора одеваться. Все мои попытки отговорить его от этой сумасшедшей затеи были тщетны. В самом отвратительном настроении я стал собираться.

Предназначенных для «энсиерро» быков с вечера держат недалеко от города в загоне. Поэтому их путь к месту схватки лежит через весь город. Переулки, выходящие на улицы, по которым движется стадо, наглухо перекрывают деревянными щитами, чтобы животные не могли уклониться в сторону.

В шесть часов утра пускают первую ракету, возвещающую о предстоящем состязании. Через несколько минут в небо взлетает вторая ракета — сигнал поставить деревянные щиты. И наконец, после третьей ракеты из загона выпускают быков-вожаков, ведущих за собой все стадо. Подгоняемые пастухами, животные стремительно несутся вперед. Участники «энсиерро» должны бежать перед быками. Наиболее искусными и смелыми считаются те, кто на всем пути держится как можно ближе к ним. Самые отважные удостаиваются высшей похвалы от жителей города, и особенно от представительниц женского пола.

Маноло Каскон, я и сопровождавший нас памплонец направились к загонам. Несмотря на ранний час, в окнах, на балконах и крышах домов было множество народу. Увидев среди людей, двигавшихся в ту же сторону, что и мы, немало пожилых и даже несколько человек довольно полных, которые вряд ли способны быстро бегать, я почти перестал [226] волноваться. Ведь прежде, чем быки настигнут меня, они должны будут догнать многих других...

Когда пустили первую ракету, толпа на улице заметно поредела. Осталась сравнительно небольшая группа. Ни полных, ни пожилых людей не было. Такое «предательство» мне не понравилось, но я продолжал полагаться на быстроту своих ног. После второй ракеты поставили деревянные щиты в переулках, и мы оказались запертыми. Наконец, взвилась третья ракета, открыли ворота, и все бросились бежать.

Я тоже побежал, но через несколько шагов почувствовал что-то неладное. В этот день мне пришла в голову неудачная идея надеть ботинки на резиновой подошве, а так как на улице было мокро, они скользили и почти не позволяли двигаться вперед. Я быстро перебирал ногами, но толку было мало. Это начинало походить на кошмарный сон, когда видишь, что тебя преследуют, а ты не можешь сдвинуться с места. Тем временем многие перегнали меня. Заливистый и устрашающий звон колокольчика на шее вожака слышался все ближе и ближе. Надо было немедленно что-то предпринять, иначе это «развлечение» могло кончиться для меня весьма печально. Я решил вскарабкаться на оконную решетку какого-нибудь дома. Добравшись до тротуара, я неожиданно почувствовал, что туфли уже не скользят. По-видимому, тротуар высох. Обнаружив, что прочно стою на ногах, я помчался во всю прыть и опередил всех, кто обогнал меня. Звон колокольчика постепенно отдалялся, но я все еще находился под тяжелым впечатлением только что пережитого и хотел, воспользовавшись благоприятным моментом, увеличить расстояние между собой и быками на тот случай, если мои туфли опять начнут скользить. Конечно, я вбежал на арену в числе первых. В этот день мне не удалось заслужить одобрения женщин Памплоны.

Люди сплошной стеной окружили барьер арены. Вынужденный остаться в этом кругу, я наблюдал почти рядом с собой нечто поистине трагическое и действительно варварское.

Бегущие перед быками выстраиваются по обеим сторонам ворот. В тот день один из быков отделился от стада, вошедшего в загон, и остался на арене. Прежде чем вернулись пастухи с быком-вожаком, чтобы забрать его, какой-то парень лет двадцати спрыгнул на арену и, держа в каждой руке по длинной венской булке, направился к нему. На некотором расстоянии от быка он остановился и принял изящную позу, словно приготовился вонзить в его загривок пару бандерилий. [227]

Разъяренное животное стремительно бросилось на смельчака. С отчаянной храбростью или, вернее сказать, с безрассудством тот ждал его приближения, чтобы двумя булочками воспроизвести жест, как при ударе бандерильей. Он не успел или не смог уклониться, и бык поднял его на рога, перевернув несколько раз. Когда все уже решили, что парень мертв, он вскочил на ноги и побежал. Но, увы, бык быстро оглянулся и бросился за ним, догнав у самого барьера. В нескольких метрах от меня он пронзил его рогами, пригвоздив к доскам. В этот момент подоспели пастухи с быком-вожаком и увели убийцу в загон. Несколько человек поспешно унесли безжизненное тело с арены.

* * *

Прието я видел довольно часто. Наша дружба, начавшаяся в Париже, не только не ослабла, но стала еще крепче. По-прежнему я восхищался им и был к нему искренне привязан. В свободные дни я обычно заходил за ним в министерство общественных работ. Он любил ходить пешком, но охрана, постоянно следовавшая за ним по пятам, снижала удовольствие от этих прогулок. Часто он приглашал меня ужинать к себе домой. Я подружился с его детьми: сыном Луисом, 30 лет, и двумя дочерьми — Бланкой, девушкой очень слабого здоровья, и очаровательной, умной и доброй Кончитой. Она окончила фармацевтический факультет, но по специальности не работала, обожала своего отца и с большим умением вела домашние дела. Кстати, она стала причиной моей первой размолвки с доном Инда. С самыми хорошими намерениями я спросил Прието, почему он сделал Луиса, а не Кончу своим личным секретарем. По моему мнению, Конча обладала большими способностями для столь деликатной работы. Мой вопрос пришелся Прието не по душе. Невольно я расстроил его, ибо Луис был одной из самых больших его слабостей — он слепо любил сына. Эта любовь причиняла большой вред и отцу, и сыну. Отношение к Луису — единственное, что мне не нравилось в доне Инда.

Я с удовольствием бывал в доме Прието, встречая там, как мне казалось, интересных людей. У него я познакомился с доном Хуаном Негрином{105}, занимавшим важный пост в Университетском городке, тогда еще только строившемся. [228]

С первого же взгляда Негрин понравился мне и произвел впечатление незаурядного человека.

Прието, по своему обыкновению, почти всегда молчал, давая возможность говорить другим. При этом он казался рассеянным или полудремлющим, но по собственному опыту я знал, что он слышит каждое слово.

Прието жили просто и скромно. Они держали горничную, смотревшую за домом, и кухарку, которая замечательно готовила. Обе женщины были из Бильбао, и у них с дочерьми Прието установились хорошие отношения.

В конце недели дон Инда обычно отправлялся в горы, останавливаясь в одном из лесных домиков министерства. Однажды в субботу он взял меня с собой. Зная мою слабость к прогулкам в открытой машине, Прието решил сделать мне приятное и подкатил к моему дому в открытом автомобиле «Испано», принадлежащем министерству. С нами должен был ехать друг Прието, депутат-республиканец, со своей супругой, уже пожилой, но очень следившей за своей внешностью женщиной. Эту даму, на голове которой красовалась какая-то необыкновенная прическа, только что сделанная в Мадриде, Прието посадил рядом со мной на заднем сиденье, упустив из виду, что при большой скорости здесь нет никакой защиты от ветра. Шоферу захотелось блеснуть новой машиной, и, как только мы выехали на шоссе, он дал полный газ. В зеркальце я видел, как разрушались бесчисленные локоны на голове нашей дамы, вначале по одному, а затем сразу по нескольку штук. Ее усилия предотвратить катастрофу были тщетны. Ветер беспощадно расправился с артистическими волнами, недавно украшавшими ее. Когда мы прибыли в лесной домик, от прически ничего не осталось. Прието, подойдя к нам, чтобы помочь даме выйти из машины, не мог скрыть своего удивления: так изменился внешний облик почтенной сеньоры.

После обеда приехали Негрин и дон Фернандо де лос Риос. Последний был министром-социалистом в республиканском правительстве. Дон Фернандо с его холеной бородкой показался мне человеком изысканных манер, элегантным, похожим на профессора. На нем был строгий, хорошего покроя костюм. Риос отличался прекрасной речью и вообще производил впечатление человека культурного и приятного. Прието не давал ему покоя своими грубоватыми шутками, употребляя не совсем салонные выражения, шокировавшие интеллигентного социалиста. Однако дон Фернандо старался философски реагировать на это. [229]

Меня крайне удивило, с каким искусством респектабельный министр пел фламенко и играл на гитаре.

Надо сказать, что, как и прежде, большую часть времени я проводил в воздухе и... развлекался. Разумеется, такой образ жизни не давал мне возможности быть в курсе политических событий в стране. Поэтому я старался не упустить ни одного слова из беседы этих важных персон.

Дон Фернандо спросил меня о Рамоне Франко. Я ответил, что уже несколько дней не видел его, но в последний раз он показался мне весьма углубленным в политику. «Слишком углубленным», — довольно сухо заметил дон Инда. Они стали резко осуждать Рамона, утверждая, что он попал под влияние группы бессовестных интриганов; совершенно недопустимо, чтобы человек, занимающий такой пост, критиковал действия правительства.

Их слова сильно обеспокоили меня. Я впервые слышал об этом. Меня особенно встревожила и удивила резкость, с какой Прието говорил о Рамоне Франко (раньше он всегда симпатизировал ему). Я сохранял к Рамону и привязанность и уважение, но стал реже встречаться с ним потому, что мне не нравились его новые друзья.

Заинтересовал меня также разговор Негрина и дона Фернандо, который они вели, невзирая на мое присутствие. Оба критиковали поведение членов социалистической партии — друзей Ларго Кабальеро{106}, нападавших на Прието. Несколько дней назад во время митинга в Эсихе те резко выступили против дона Инда, сорвав его выступление. Во время разговора об этом Прието не проронил ни слова. Он предоставил другим высказываться о Ларго Кабальеро и осуждать его.

Услышанное было для меня неприятным сюрпризом. Я полагал, что социалистическая партия, единая и дисциплинированная, — самая надежная опора республики. И вдруг неожиданно узнаю: дисциплина в партии оставляет желать много лучшего, а между ее лидерами царит разногласие. Ни на минуту не сомневаясь в правоте Прието, я высказал свое возмущение Ларго Кабальеро...

* * *

В Мадриде я занимал небольшую квартиру на улице Маркес-де-Кубас. Вместе со мной жил Себастьян Рубио Сакристан, капитан авиации, мой хороший друг, родившийся [230] в провинции Самора в буржуазной, но традиционно республиканской семье.

У Себастьяна был брат, профессор, человек довольно передовых взглядов, вращавшийся в кругу прогрессивной интеллигенции. Вскоре я подружился с ним, несмотря на различные условия, в которых мы прежде жили. Меня восхищало, что такой молодой человек уже заведует кафедрой. Я удивлялся его культуре, а политические взгляды Рубио казались мне очень революционными.

Я подробно говорю о Рубио потому, что он был типичным представителем довольно многочисленной прогрессивно настроенной интеллигенции, сыгравшей положительную роль в первые годы существования республики. Однако впоследствии, когда она больше всего нуждалась в поддержке, многие из этих людей отступились от нее.

Однажды Рубио пригласил меня на собрание интеллигенции, проходившее на первом этаже кафе «Лион дор», на улице Алькала, напротив Главного почтамта. Мне впервые довелось присутствовать на подобном форуме, и я чувствовал себя немного стесненно.

Первый, кого я встретил там, был известный Санчес Мехиас; я неоднократно видел бой быков с его участием. Несмотря на множество ранений и уже немолодой возраст, Санчес Мехиас оставался тогда лучшим тореадором Испании.

Когда мы пришли, собравшиеся обсуждали пьесу Санчеса «Син расон» («Без разума»). Премьера ее должна была состояться, если мне не изменяет память, в театре «Эспаньол» в день столетия Гёте.

Из присутствовавших я еще помню только Манолито Алтолагирре, молодого поэта, который произвел на меня хорошее впечатление, и чилийского писателя с женой, но не Пабло Неруду — с ним я познакомился позже. Мне кажется, это был дипломат. Через некоторое время пришел Федерико Гарсиа Лорка. Он только что вернулся из поездки в Нью-Йорк и на Кубу. Лорка рассказывал о своих впечатлениях с безапелляционностью, поразившей меня. От первого контакта с интеллигенцией я не был в большом восторге. Меня крайне удивили их отрицательные суждения обо всех, о ком бы ни заходила речь. Как беспощадно обрушивались они на некоторых писателей!

С Федерико Гарсиа Лорка я ближе познакомился в Сории, куда ездил вместе с Кони де ла Мора, Альфредом Банер и [231] его женой Гизелой на театральное представление труппы «Ла баррака».

Создание «Ла баррака» было одним из самых замечательных событий в культурной жизни республики. Студенты ФУЭ{107} при поддержке правительства организовали театральную труппу, которая разъезжала на грузовиках по деревням и городкам, где до этого не велось никакой просветительной работы, и показывала классические произведения испанской драматургии.

В типичной провинциальной, обычно малолюдной гостинице «Комерсио» в Сории в те дни царило необычайное оживление. Здесь собрались артисты и зрители из Мадрида. Мы встретили там министра дона Фернандо де лос Риос и известного врача Теофило Эрнандо, а также Федерико Гарсиа Лорку. Он был одним из создателей и руководителей этой славной театральной труппы. В день приезда до наступления темноты мы решили пройтись по городу, к нам присоединились Федерико и дон Фернандо.

Сория — маленький, но весьма интересный городок. Там сохранились замечательные памятники эпохи римского господства, представляющие большую ценность. Гарсиа Лорка восхищался характерной красноватой окраской города, подчеркнутой отсветом заката. Помню, меня потрясли искренняя любовь и теплота, с какими он отзывался об АнтониоМачадо{108}.

После ужина мы направились к подмосткам сцены, сооруженной на площади. Среди публики было много крестьян, большинство из них впервые присутствовало на театральном спектакле. С огромным интересом и вниманием следили они за представлением «Ауто сакраменталь»{109} Лопе де Вега. Их худощавые, опаленные ветром и солнцем лица были взволнованны.

Помню, несколько дней спустя из-за постоянной рассеянности Федерико у меня произошла большая неприятность. Брат Маноло прислал мне столитровую бочку знаменитого кларета из Кордобин-де-ла-Риохи. Чтобы отметить это событие, я купил окорок и пригласил на свою мадридскую квартиру группу друзей, в том числе и Гарсиа Лорку. После того как все изрядно выпили и уже собрались уходить, Федерико захотелось выпить еще рюмку, и он вернулся в комнату. В два [232] часа ночи, когда мы с Себастьяном возвратились домой и ночной сторож открыл нам дверь, нас удивил запах вина, распространившийся по всему дому, но мы не придали этому никакого значения. Поднявшись на свой этаж и открыв дверь лифта, мы почувствовали, что запах усилился. Оказывается, Федерико плохо закрыл деревянный кран бочки, и все оставшееся в ней вино вытекло из-под нашей двери на лестницу. Квартиру мы нашли в ужасном состоянии. Винный запах держался еще долго, и каждый раз, когда мы возвращались домой, нам казалось, что мы входим в таверну.

* * *

В те времена я еще довольно часто ходил обедать к сестре Росарио. Однажды вечером после приятного отдыха на лыжной базе в Гредос я решил пойти поужинать к родственникам. Как только я вошел, сестра, едва поздоровавшись, забросала меня непонятными упреками: «Теперь вы, вероятно, довольны, для этого вам и нужна республика!» Затем последовал ряд оскорблений, удививших меня. Не понимая причины ее столь странного поведения, я не знал, что ответить. Сестра тоже не могла предположить, что я еще не читал газет, не слушал радио и ничего не знаю о последних событиях в Мадриде. Ее нападки возмутили меня. Не захотев просить объяснений и не дождавшись ужина, я ушел и направился в аэроклуб в надежде разузнать новости.

Там все было спокойно. Мне рассказали о случившемся. Речь шла о поджоге монастырей. Некоторые из присутствовавших в клубе видели пожары. Мнения были различными. Одни прямо осуждали эти действия, наиболее разумные опасались, как бы пожары не привели к осложнениям. Самые легкомысленные говорили о поджогах в шутливом тоне, не придавая им большого значения. Но все сходились на том, что воспрепятствовать им было нельзя. Кстати, во время пожаров не было ни одной жертвы, не погибло ни одно произведение искусства.

Выслушав все, что мне рассказали, и поговорив с очевидцами, я пришел к выводу, что поджоги спровоцированы группой монархистов. В первое время после провозглашения республики они вели себя сдержанно, но, видя, что правительство не трогает их, решили перейти к активным действиям. В тот роковой день со спесивой надменностью, столь свойственной людям, привыкшим считать себя хозяевами, они завели в своем клубе на улице Алькала пластинку с королевским [233] маршем. Окна специально оставили открытыми, чтобы прохожие могли слышать его. Первыми слушателями оказались шоферы такси, которые ответили возгласами: «Да здравствует республика!» Группа монархистов, вооруженных палками, выбежала на улицу и тяжело ранила одного шофера. По Мадриду мгновенно распространился слух об убийстве. Стихийно начались демонстрации. Вскоре загорелось первое здание — резиденция иезуитов на улице Ла Флор. Всего, как мне помнится, было подожжено семь или восемь церквей и монастырей.

Не трогали ни банков, ни казино, ни дворцов, ни магазинов, которые продолжали торговать.

* * *

Дважды — в Бильбао и Малаге — я был свидетелем этой, по-видимому, непреодолимой склонности испанского народа уничтожать церкви и монастыри.

Примерно в 1920 году в Бильбао состоялась мощная рабочая демонстрация. Близ Арсенальского моста демонстранты столкнулись с религиозной процессией, двигавшейся им навстречу. Последующие действия были настолько молниеносны, что мне не сразу удалось разобраться, в чем дело. Я увидел, как встретившиеся схватились врукопашную. В реку полетели образа и хоругви. Когда прибыла конная жандармерия, иконы уже плыли по реке Нервион к морю.

События, свидетелем которых я стал в Малаге, были для меня еще более странными и неожиданными. В городе состоялись многочисленные демонстрации против отправки солдат в Мелилью после разгрома испанских войск под Аннуалем. Эти выступления вылились в настоящий бунт, в котором участвовали тысячи жителей Малаги — мужчин, женщин и детей. Группа демонстрантов, направлявшихся в порт, остановилась возле одной из церквей. Несколько человек вошли туда и стали вытаскивать на улицу образа, скамейки, стулья и, свалив все в большую кучу, подожгли. Я не мог понять: что общего между церковными образами и протестом против войны в Марокко?

Во всяком случае, известно: в Испании с давних пор при каждом удобном случае, то есть во время мятежа или восстания, народ всегда сначала поджигал церкви и монастыри. Но он никогда не нападал ни на банки, ни на магазины, ни на какие-либо другие заведения, где можно было бы чем-то воспользоваться. [234]

Кто-то мне рассказывал, что после установления республиканского строя министерство внутренних дел получило от алькальда одной кастильской деревни телеграмму, в которой говорилось: «Провозглашена республика. Что делать со священником?»

Неприязнь испанского народа к церкви всегда была такой явной, что считалась чем-то само собой разумеющимся. Вряд ли мне исполнилось более десяти лет, когда мы уже пели на мотив гимна Риего знаменитые тогда куплеты против церковников:

Если бы священники и монахи знали,

Как им здорово влетит,

То поднялись бы они на хоры и запели:

«Свобода, свобода, свобода!»

Такие песенки в устах подростков, воспитанных в буржуазных семьях, в атмосфере католической религии, показывают, насколько распространены среди испанцев антиклерикальные настроения.

* * *

Правы были те члены аэроклуба, которые опасались, что пожары причинят республике немало неприятностей. Церковь воспользовалась случаем, чтобы уже без маскировки, открыто усилить наступление на существующий режим. Я говорю усилить, потому что она вела его и до поджогов монастырей, с самого момента установления республиканского строя в Испании.

* * *

Резкой перемены в моих отношениях со старыми друзьями и в привычках не было. Я по-прежнему встречался со своими давнишними знакомыми и родными, но непроизвольно, как-то само собой, новая обстановка отдаляла меня от них, и постепенно, почти незаметно круг моих знакомых менялся.

Я продолжал ходить в аэроклуб. Иногда посещал кружки, объединявшие людей левых взглядов. В одну из таких групп, собиравшуюся в пивной на площади Санта-Анна, входили Негрин, Альварес дель Вайо{110}, Аракистан, доктор Паскуа и другие социалисты-интеллигенты. С первой же встречи дель Вайо понравился мне, а Аракистан вызвал антипатию. [235]

Бывал я также в кружке республиканцев, местом сбора которого являлось кафе «Аквариум». Из его членов мне запомнился дон Августин Винуалес, умный, симпатичный и веселый человек. Видимо, он был большим специалистом в финансовых вопросах, если Прието, всегда косо смотревший на людей с университетскими титулами, отзывался о нем с большой похвалой.

Другой постоянный посетитель этих сборищ — экономист Рамос. Республиканцы очень ценили его. Сам он любил козырять своими революционными взглядами и политическими убеждениями. Позже Винуалес и Рамос стали республиканскими министрами, однако в трудный для республики час оба переметнулись на сторону врагов.

С большим удовольствием посещал я еще одно место, где собирались республиканцы, — дом Марии Терезы Леон и Рафаэля Альберти{111}. Они жили в верхнем этаже дома на Пасо-до-Росалес, откуда открывался чудесный вид на Сьерру. Там я познакомился с очень интересной группой интеллигентов и артистов. Почти все они были молоды и прогрессивно настроены. Эта компания произвела на меня самое лучшее впечатление. О Рафаэле и Марии Терезе скажу только, что я всегда питал к ним чувства любви и дружбы, и, хотя с тех пор минуло немало лет, произошло много разных событий, пережитых вместе, эти чувства лишь окрепли. В этом же доме я впервые встретился с Пабло Нерудой. Там же я подружился еще с несколькими молодыми интеллигентами, которые показались мне настоящими республиканцами. И действительно, они остались верны республике до конца.

Естественно, в доме Альберти говорили о литературе, искусстве, но много внимания уделяли и политическим вопросам, и прежде всего внутренним. Вообще, политические проблемы, как мне казалось, обсуждались здесь с разумных и в то же время революционных позиций. У этих людей я не заметил ни малейшего следа преклонения перед буржуазией и аристократами. Я чувствовал, что они более близки к народу, чем иные известные мне «рабочие лидеры».

Любопытно, что их суждения казались мне более правильными и я понимал их лучше, чем своих друзей — профессиональных политиков из правительства. [236]

Я попытался дать представление о республиканских кругах, в которых вращался и которые содействовали постепенному изменению моих взглядов на жизнь. Разговоры друзей социалистов порой удивляли меня. Чем больше я общался с ними, тем больше понимал, насколько в действительности они отличались от того, какими я себе их представлял. В Париже, в эмиграции, поведение Прието соответствовало обстановке. Но здесь — и я начинал понимать это — обстоятельства изменились. Мы находились в Испании, где среди социалистов было немало по-боевому настроенных рабочих и крестьян. Социалистический лидер — это прежде всего рабочий вожак. И я полагал, такие руководители, собираясь, должны обсуждать вопросы о забастовках, заработной плате, продолжительности рабочего дня, то есть о самых насущных нуждах трудящихся. Меня поражало, что мои друзья никогда об этом не говорили. Обычно они обсуждали проблемы, далекие от реальной жизни народа.

На собраниях республиканцев главной темой разговоров были парламентские дебаты. Страстно комментировались все речи, высказывались мнения об ораторах, особенно восхищались Асанья. У меня создалось впечатление, что основное внимание уделялось спорам в парламенте и сценке красноречия депутатов, а не тому, чего ждал народ от правительства.

Церковь для республиканцев являлась предметом особых забот. Религиозная проблема казалась им главной, все остальные — второстепенными. Однако я видел, что ярый антиклерикализм без особой нужды задевал религиозные чувства многих. Навязываемый силой атеизм наносил только вред республике.

В то же время я замечал, насколько республиканские и социалистические руководители были чувствительны к любому мнению, высказанному о них людьми правых взглядов. Это крайне удивляло меня; мне казалось, что такая чувствительность — серьезный недостаток для столь крупных политических деятелей.

Я тоже не чувствовал себя способным быть на высоте тех задач, которые мы пытались решить. Но причины этого были совсем другого порядка, чем те, какие я угадывал у них. При общении с народом — рабочими и крестьянами — я остро ощущал свою «неполноценность». Люди, которых аристократы презрительно называли «низшими», смущали меня, я испытывал желание как-то оправдаться перед ними за то, что живу [237] лучше их. Я часто спрашивал себя: «Что они обо мне думают?» Приведу один пример. В Сидамоне, возвращаясь вечером с друзьями после какой-либо веселой прогулки, мы нередко проходили мимо гумна, где с пяти часов утра трудились работники нашего имения. Эти мужчины и женщины разгибали спины и смотрели на нас. Наши взгляды встречались, и я испытывал неловкость, желание извиниться перед ними, словно сделал что-то плохое.

Особенно часто такие чувства возникали у меня в Андалузии. Ни в каком другом месте привилегии сеньоров не выставлялись так возмутительно напоказ. Меня всегда удивляло преклонение моих друзей интеллигентов перед представителями привилегированных классов.

Социалистические и республиканские руководители были настолько щепетильны, что оставили своим противникам полную свободу действий. Я не обладал особой проницательностью в политических делах, но понимал: такая позиция, на первый взгляд казавшаяся правильной, явно служила на пользу правым. Они сохранили за собой почти все привилегии, составлявшие их силу, большую часть наиболее важных постов в государственном аппарате, в вооруженных силах и в жандармерии и, следовательно, могли безнаказанно вредить республике.

* * *

На выборах в кортесы коалиция республиканцев и социалистов получила подавляющее большинство голосов. Это успокоило меня, так как я опасался интриг со стороны крупных землевладельцев, все еще сохранявших власть.

Характерной особенностью новых кортесов было большое количество депутатов-интеллигентов: педагогов, профессоров университетов, писателей и т. д., избранных народом вместо аристократов и помещиков, из которых в основном состояли кортесы при монархии.

Был избран в кортесы и Рамон Франко. Вместе с Седилесом, Бальботином, Пересом Мадригалом он присоединился к немногочисленной группе депутатов, гордившихся своим прозвищем «кабаны» и старавшихся оправдать его. В дальнейшем их деятельность была далеко не блестящей. Демагогические выступления членов этой группы не помогали республике, но зато использовались реакцией для нападок против существовавшего режима. Правая пресса представляла их читателям как руководителей коммунистической партии, хотя ни один [238] из них не являлся ее членом. В то время коммунисты еще не имели ни одного депутата в кортесах.

Рамон Франко оставил пост командующего авиацией и полностью отдался политике. Виделись мы редко, ибо с каждым разом мне все меньше нравились окружавшие его люди.

Я пытался рассказать о недостатках и ошибках, подмеченных мною у друзей республиканцев. Неожиданно для самого себя я испытывал недоумение по поводу этих промахов, ибо к тому времени уже был прочно связан с республикой.

Хочу рассказать о той атмосфере, которая царила в Витории и в Ла-Риохе в среде моих родственников и друзей в последнее лето, проведенное мною в тех краях.

Мне кажется, что знакомство с этой атмосферой поможет понять, как в Испании постепенно создавались условия для уже надвигавшихся трагических событий.

* * *

Я отправился в Ла-Риоху, собираясь провести там часть отпуска. В Сидамоне мне показалось, что Маноло и его друзья значительно изменились со времени нашего последнего свидания: стали более непримиримы к республике.

Конституция еще не получила одобрения кортесов, а реакция уже начала против нее бешеную кампанию. Для этого она использовала по-прежнему контролировавшиеся ею правые газеты, среди которых особой злобой и непримиримостью отличались монархическая «АБЦ» и иезуитский орган «Эль дебате». Последняя имела много читателей, особенно в деревне. Ее получали все священники Испании. Она была единственной газетой, доходившей до маленьких деревень, и с ее помощью духовенство, без особого труда выполняя приказы епископов, отравляло ложью и лицемерием сознание крестьян.

Самые незначительные церковные реформы правая пресса представляла как зверские гонения на верующих. Отделение церкви от государства, предусмотренное в проекте конституции и осуществленное в большинстве цивилизованных стран, окончательно вывело из себя церковных мужей, мобилизовавших против республиканского строя все имеющиеся в их распоряжении средства.

Наступление правых сказалось и на поведении моих родственников и друзей. Изменения, происшедшие в них, могли бы показаться маловажными, но то, что они были характерны для всех лиц, с которыми я общался, не могло быть случайным. [239] Чувствовался какой-то продуманный план действий. Внешне отношение ко мне родственников и друзей в Ла-Риоха, казалось, не изменилось. Они давали мне понять, что я для них свой человек, и только иногда подшучивали на счет моих друзей «большевиков» или же намекали на мои левые убеждения. Создавалось впечатление, что они не очень-то принимали их всерьез.

В то лето я встречался со своими старыми знакомыми и вел обычный образ жизни. Но отдельные стороны этой жизни, на которые раньше я не обращал внимания, начинали возмущать меня. В этой связи вспоминается один разговор в кругу родных.

Маноло пригласил на обед несколько человек, в том числе нашего родственника маркиза де Легарда, владельца большого имения близ Аро. После обеда зашел разговор о требованиях крестьян и батраков, и гости стали сетовать на то, что все труднее становится вести хозяйство из-за их слишком больших претензий.

Я не принимал участия в беседе, но прислушивался к ней. За столом царило полное единодушие, пока мое неожиданное вмешательство не нарушило его.

Один из гостей с апломбом заявил: «Если бы мои слуги и работники не были неблагодарными людьми, они бы всегда помнили, что я их кормлю и лишь благодаря мне их дети не умирают с голоду...»

Это рассуждение о том, что богатые кормят тех, кто на них работает, я уже слышал не раз, но раньше мне никогда не приходило в голову, что оно несправедливо.

На сей раз я возмутился и довольно резко возразил, впрочем, и не стараясь сдерживаться. Я сказал им, что именно владельцы имений кормятся за счет простых людей. Попробовали бы они сами молотить зерно и убирать виноград, тогда бы узнали, насколько тяжел крестьянский труд! Я говорил еще что-то в том же духе, приведя всех в совершенное изумление.

После моей речи воцарилось неловкое молчание. Всех шокировало мое поведение и слова, ибо я впервые так прямо высказывал свои политические убеждения перед своими родственниками.

* * *

Через несколько дней я отправился в Канильяс навестить сестру. У них гостила одна из наших кузин, Конча Мансо де Суньига, дочь графа де Эрвиас. Она жила со своим отцом [240] в прекрасном имении между Аро и Логроньо, известном под названием «Торре-Монтальво». Мне нравилась их семья, и я с удовольствием вспоминаю время, проведенное там. Все сестры Кончи, как и она сама, были красивыми, очаровательными, очень милыми и простыми девушками.

Моя сестра казалась более спокойной, чем в Мадриде. Ее муж, несмотря на прежние связи с королем, продолжал служить в армии, его никто не трогал. Он работал над проектом туннеля под Гибралтаром, и правительство республики предоставляло ему для этого все возможности. Я обратил внимание, что в то лето к сестре приходило значительно больше священников пить традиционный шоколад по вечерам, чем во времена, когда была жива моя мать. Бросалось также в глаза, что капеллан ежедневно служил обедни в часовне и все присутствовали на них.

На следующий день после приезда я встретился со своим другом, черепичным мастером, деревенским «большевиком». Он по-прежнему ненавидел священников, плохо отзывался о соседях, называя их, как и раньше, баранами. С возмущением он рассказывал, что с провозглашением республики в Канильясе ничего не изменилось. От него я узнал, что моя сестра вместе со священником и управляющим под угрозой отнять арендуемую землю заставила всех крестьян голосовать за кандидатов правых партий, как это делалось и во времена монархии.

* * *

Мы с Маноло условились пойти на футбольный матч между командами городков Аро и Логроньо. Они постоянно враждовали друг с другом, поэтому встреча должна была быть особенно интересной. В тот же день Конча собиралась ехать домой и попросила после матча отвезти ее в Торре-Монтальво. Матч сразу же превратился в кулачный бой, и встречу пришлось приостановить. Игроки команды Логроньо остались в живых только благодаря вмешательству большого наряда жандармов, предусмотрительно стянутых к стадиону. Страсти подогревались еще до начала игры. На трибунах вывесили плакат: «Любители футбола в Аро приветствуют всех гостей, кроме прибывших из Логроньо!»

В тот день жители Аро забыли свои политические разногласия: республиканцы, карлисты, монархисты договорились ни при каких обстоятельствах не допустить победы команды Логроньо. [241]

В конце концов нас выгнали со стадиона. Мы сели в машину и, заехав за Кончей, отправились в Монтальво.

Торре-Монтальво было замечательным имением. Его земли пересекали железная дорога, шоссе, ведущее в Логроньо, реки Эбро и Нахерилья. Поместье принадлежало дону Тринидаду Мансо де Суньига графу де Эрвиас и его сестре Пилар, старой деве. Тридцать лет она была в ссоре с братом, но никогда не соглашалась на раздел имения. Они жили в огромном доме, нечто вроде замка с башней. Однако внутри он был совсем ветхим. Во время дождя слуги приносили зонтики, чтобы защитить сидящих за столом от воды, лившейся на них через худую крышу и дырявый потолок. Парадную лестницу, обрушившуюся много лет назад, заменили «временной», но другой, сколько я помню, так и не построили. Эта деревянная лестница без перил была опасна для людей, не знавших ее особенностей. В таком же состоянии находился весь дом.

Граф де Эрвиас имел двух сыновей одного возраста с Маноло (их связывала с моим братом большая дружба) и трех дочерей: Кончу, Соледад и Марию Терезу. Как я уже говорил, все три — красавицы, причем каждая была по-своему хороша. Я познакомился с дядей Тринидадом, когда мне было лет одиннадцать, при довольно необычных обстоятельствах. Брат Маноло, взявший управление имением Сидамон в свои руки, разрешал мне охотиться в дубовом лесу, вернее, в принадлежащей ему части большого леса. Двумя другими владели два дяди, с которыми у нашей семьи всегда возникали недоразумения и споры из-за охоты и использования некоторых дорог. Обеим сторонам судебные тяжбы стоили больших денег. Однако стремление разорить родственника побеждало беспокойство о собственном разорении. Я вырос в атмосфере этих тяжб, поэтому старался не пользоваться дорогами, из-за которых они возникали, и охотился в пределах установленных границ.

Но однажды куропатка, раненная мною в нашем лесу, упала за его пределами. Я пошел за ней и по дороге встретил довольно пожилого человека, одетого, словно нищий. Он держал в руке мою куропатку. Его сопровождал сельский сторож. Незнакомец отнял у меня ружье и грубо спросил, кто я такой и почему охочусь в его владениях. Так я познакомился с графом де Эрвиас, хозяином леса, в который залетела подстреленная птица. Немудрено, что я принял его за нищего; на нем был костюм из старого вельвета, а на ногах — большие, стоптанные ботинки. [242]

Граф отпустил сторожа, и мы направились к его карете, вполне соответствовавшей внешности ее хозяина: полуразвалившейся двуколке, со сплошь покрытым болячками мулом в старой упряжи.

Пообещав подвезти меня к Сидамону, он снял с костра горшок, в котором разогревал красную фасоль, вытащил из двуколки салфетку с хлебом, бурдючок с вином и пригласил меня разделить с ним трапезу. Не знаю, то ли от того, что мы проголодались, то ли еда была вкусной, но мы быстро расправились и с фасолью, и с хлебом, и с вином. Потом сели в двуколку, и недалеко от Сидамона дядя высадил меня.

Иногда дядя Тринидад наблюдал, как работают люди, выжигавшие уголь в его лесу. Поскольку он никогда не бывал у нас, а мне нравилось его общество, я специально искал встреч с ним, но делал вид, что это происходит случайно. Его считали нелюдимым, однако со мной он был ласков и разговорчив. Дядя обожал давать мне советы: одни были полезны, другие нелепы, но оригинальны. Например, он говорил: если к столу подают курицу или цыпленка, надо стараться положить себе левую ногу. Эти птицы обычно спят на правой ноге, на ней развиваются мускулы, и поэтому она более жесткая, нежели левая. Во время путешествия, если придется остановиться в доме дорожного сторожа, никогда не следует просить цыплят, ибо они постоянно носятся по шоссе, спасаясь от мчащихся автомашин, и от этой беготни и вечного страха их мясо также становится жестким. Покупать ботинки, по его мнению, надо на один-два номера больше. При этом он утверждал, что большинство испанцев настолько глупы, что, стремясь показать, какие у них маленькие ноги, всю жизнь пребывают в плохом настроении, страдая от тесной обуви.

Граф де Эрвиас пользовался большой популярностью в Ла-Риохе. Он действительно имел немало странностей, но люди любили и уважали его. При всех своих чудачествах, он был хорошим человеком. Я привязался к нему и досадовал, когда над ним подтрунивали.

Об одной из его выходок говорили по всей округе. Однажды дядя Тринидад поспорил, что хромота большинства нищих Ла-Риохи не что иное, как притворство для того, чтобы получить побольше милостыню. Его собеседник заявил, что дядя — злой человек, насмехающийся над чужим несчастьем. Через несколько дней граф пригласил к себе в имение на обед хромых попрошаек со всей округи. «На десерт», когда довольные гости ничего не подозревали, он выпустил племенного [243] быка. С удивительной легкостью «калеки» бросились прочь. Тогда граф, указывая на них, сказал своему оппоненту: «Видишь, я был прав!»

Но вернемся к нашей поездке. В Торре-Монтальво мы прибыли поздно и решили там заночевать. Во время ужина в столовой с протекавшим потолком я понял, что обитатели этого дома относятся к происходящим политическим событиям довольно безразлично. Они ничего не имели против республики, нападки на церковь считали отчасти справедливыми, а намечавшаяся аграрная реформа, вызывавшая особую злобу у реакции, казалось, не тревожила их. Меня приятно удивило отсутствие у них настороженности и враждебности к республике, столь обычных в семьях этого класса.

Я уже говорил, что для меня имение Торре-Монтальво было полно привлекательности. Мне нравился образ жизни его обитателей и забавляли причуды этих людей. Возможно, в иных условиях их поведение действительно могло показаться необычным, но в атмосфере Торре-Монтальво оно выглядело вполне естественным.

Они часто совершали длительные прогулки. Нередко их путь лежал через длинный железнодорожный мост. Он был настолько узок, что проходившие по нему поезда почти касались перил. Если гуляющие находились в это время на мосту, то все: и мужчины и женщины, — как ни в чем не бывало, становились по ту сторону перил и, держась за них, ждали, пока пройдет состав. При этом ногами они упирались в бортик, а руками держались за перила, как бы вися в воздухе. Все относились к таким вещам спокойно и не видели в этом ничего необычного. Хуже бывало, когда они решали посмотреть, «какую мину состроит» какой-нибудь гость из Мадрида или Сан-Себастьяна. Страх, испытанный жертвой при виде приближающегося поезда, забывался ею не скоро.

Была у них еще одна любимая шутка. Избранной жертве предлагали прокатиться в старой двуколке, которая очень легко переворачивалась. Обитатели имения прекрасно знали свои дороги, и те места, где корни деревьев выступали на поверхность, они проезжали рысью. Двуколка, как дрессированная, переворачивалась. Члены семьи де Эрвиас привыкли к подобным фокусам, поэтому всегда вовремя выпрыгивали из коляски и с ними никогда ничего не случалось. Обычно и другие оставались невредимыми. Я помню только одного пострадавшего — дона Рамона, нашего капеллана из Канильяса, потерявшего несколько зубов. Он имел неосторожность [244] напроситься на прогулку в двуколке как раз в тот день, когда решили подшутить над нашим двоюродным братом, приехавшим из Мадрида. Шутка дорого обошлась моей матери, вынужденной за свой счет отправить капеллана в Логроньо вставлять искусственные зубы.

* * *

Из Сидамона я отправился в Виторию, собираясь провести там август. Большинство моих знакомых были со мной приветливы, и все же я заметил в них какую-то настороженность и чрезмерное религиозное рвение.

Некоторые мои друзья, раньше почти никогда не ходившие к обедне, теперь кичились тем, что исправно посещают церковь. Многие из них стали носить на шее крестики, чего прежде тоже не делали. Типичным примером того, как активизация деятельности церкви способствовала постепенному росту ее сторонников, является поведение нашей дальней родственницы и подруги моей сестры Пилар Монталбан, часто приезжавшей в Канильяс.

За два года до провозглашения республики в одно из посещений Канильяса я случайно оказался рядом с ней во время обедни в нашей часовне. Меня удивило, с какой глубокой набожностью читала она свой молитвенник. Я знал Пилар с раннего детства. До этого она никогда не отличалась особой набожностью, вернее, даже несколько легкомысленно относилась к выполнению своих обязанностей верующей. Вдруг во время святого причастия, опускаясь на колени, она выронила молитвенник. Подняв его, чтобы передать ей, я увидел, что это роман, к тому же довольно фривольный, вложенный в обложку молитвенника. Теперь же, летом 1932 года, эта Пилар выставляла напоказ свою религиозность и старалась при каждом удобном случае заводить со мной беседы о боге. Но больше всего меня удивили не попытки Пилар вести пропаганду во имя господа, а то, что делала она это довольно искренне.

Кстати говоря, в то лето нас обоих вовлекли в запутанную историю, которая могла окончиться весьма печально.

Мои родственники и друзья, убежденные в непрочности моих политических убеждений, рассчитывали сравнительно легко заполучить меня обратно, то есть вернуть в ту среду, из которой, по их мнению, я дезертировал.

Через несколько дней после приезда в Виторию я стал замечать, что против меня организовано нечто вроде заговора [245] с целью женить. Не знаю, кому пришла в голову эта мысль, но в нем оказались замешаны все мои знакомые, родственники и Друзья.

Другой жертвой заговорщики избрали очаровательную Пилар Монталбан. Я всегда испытывал к ней слабость, ибо она была очень милой девушкой и пребывание в ее обществе доставляло мне удовольствие. Но мое отношение к ней было отношением друга или родственника, и я никогда не помышлял о женитьбе на ней. Любопытно, какое рвение проявили все эти люди, стараясь поженить нас. Их не интересовали наши чувства, они не подумали о том, что запланировать любовь нельзя.

Я обратил внимание, что многие знакомые стали приглашать меня в гости чаще, чем в прошлые годы. При этом я всегда заставал там Пилар. Если мы ездили на экскурсии, ходили в театр или в кино, она оказывалась рядом со мной. Весьма респектабельные дамы как бы невзначай начинали расписывать мне достоинства девушки. Дело принимало серьезный оборот. В Витории уже говорили о нашей свадьбе, как о решенном деле. Но больше всего меня встревожил разговор с сестрой. Росарио приехала в Виторию на праздники и сразу же радостно поздравила меня с предстоящей женитьбой.

Обеспокоенный, я позвонил по телефону Пилар и сказал, что мне необходимо переговорить с ней. Мы условились, что на следующий день я заеду за ней на машине.

Надо было как-то выпутываться из этой неприятной истории. Мне не хотелось ставить Пилар в неудобное положение, и я решил все объяснить ей, откровенно высказав свое мнение по этому поводу.

Я собирался рассказать ей, что уже несколько дней назад обратил внимание на затеянную против нас интригу, но принимал все за шутку. Предстояло признаться, что я никогда не думал жениться на ней. Об этом сказать было труднее всего, так как, даже если ей и не приходила в голову мысль о нашей свадьбе, какой женщине приятно выслушивать прямо, без обиняков подобные вещи.

Я долго обдумывал предстоящий разговор и наконец поехал за Пилар. Мы отправились за город, где можно было поговорить спокойно.

Пилар, сама с нетерпением ожидавшая момента, чтобы высказаться, опередила меня. Даже не дав мне раскрыть рта, она объяснила, что «заговорщики», зная о нашей дружбе, попросили ее помочь им заставить меня отказаться от «своих [246] нелепых политических убеждений» и вернуться к ним. Она согласилась, полагая, что делает доброе дело. Кроме того, ей понравилась эта миссия, и она с интересом взялась за нее. Вначале она не придавала значения тому, что, куда бы ее ни приглашали, мы всегда оказывались вместе, так как думала, что это входит в план вернуть меня в прежний стан, но вскоре поняла, что за всем этим кроется нечто большее. Ей тоже настойчиво твердили обо мне, и некоторые, менее церемонные, прямо говорили, что одобряют наш брак. Тогда она испугалась, но, не решаясь рассказать мне о сговоре, предоставила все времени, так и не приняв никакого определенного решения.

После первых объяснений настала самая трудная часть разговора, больше всего интересовавшая Пилар. Она тоже опасалась моего намерения жениться на ней и хотела внести ясность в наши взаимоотношения, чтобы избежать недоразумений. Немного волнуясь, она заявила, что искренне привязана ко мне, я ей нравлюсь во всех отношениях, но только не как муж. Она полагает, что я прощу ей эту откровенность, ибо, по ее мнению, я могу быть хорошим другом, но хорошим мужем — никогда! Таким образом, наши мнения о свадьбе совпали. Однако моя реакция была типично испанской или, вернее сказать, реакцией человека чрезмерно самоуверенного. Логически рассуждая, я должен был бы испытывать полное удовлетворение от объяснения с Пилар, ибо в итоге выглядел перед ней в хорошем свете, но в глубине души я чувствовал себя если не обиженным, то уязвленным ее откровенным признанием, что как муж я ей не нравлюсь. Иначе говоря, хотя я и не собирался жениться на Пилар, меня задело и показалось очень обидным ее нежелание выйти за меня замуж.

Приятные переживания этого лета неожиданно оборвались. Я получил срочный приказ вернуться в Мадрид. Реакция совершила серьезную попытку поднять военный мятеж против республики.

Дальше