Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Часть первая

Детство и отрочество

В годы моего детства{1} разговоры вокруг карлистского движения{2} были обычными в нашей семье, и первые мои воспоминания почти целиком связаны с событиями, в которых карлисты играли главную роль.

Я не знаю, насколько моих родителей волновали драматические события, происходившие в Испании в первые годы моей жизни, и не помню, как реагировали мои близкие на катастрофы, связанные с потерей Испанией Кубы, Пуэрто-Рико и Филиппин{3}, об этом я никогда не слыхал ни одного слова. Я уверен, что вспомнил бы хоть какие-нибудь разговоры по этому поводу, как вспоминаю, например, впечатления, вызванные у меня обсуждением возможности нового карлистского восстания: мне казалось, что карлисты укрываются в [10] окрестностях Витории{4}, ожидая сигнала, чтобы выйти из своих тайных убежищ и овладеть городом. Когда с балкона нашего дома, на углу улиц Вокзальной и Флориды, я смотрел на видневшиеся вдали горы, они казались мне заполненными карлистами. По ночам я часто думал о них.

Наиболее ясные воспоминания, сохранившиеся у меня об отце, также связаны с карлистским движением. Я должен сделать усилие, чтобы вспомнить отца таким, каким он был перед самой смертью, так как обычно я представлял его себе в кавалерийской форме, молодым, высоким, с хорошо ухоженной бородой, в изящном кавалерийском берете. Этот образ, несомненно, возник у меня по имевшимся в нашем доме фотографиям отца, сделанным в дни его молодости.

Мой отец родился в Вергара, в провинции Гипоскуа. Его предки по отцовской линии были военными и моряками; один из них, дон Балтазар Идальго де Сиснерос, являлся последним вице-королем Испании в Аргентине. Мать отца принадлежала к старинной баскской семье Унсетас. В огромном доме Унсетас порой находил убежище претендент на испанский престол Карлос VII.

Вторая карлистская война (1872–1876 годы) застала моего отца слушателем кавалерийского училища. Карлисты скрывали свои убеждения, но, как только начались военные действия, отец вместе с другими курсантами сбежал из училища и присоединился к главному штабу восставших. Брат же его, лейтенант артиллерии, воевал в рядах либералов. Много раз я слышал, что оба брата принимали участие в одних и тех же сражениях, но во враждебных лагерях. Когда мои близкие вспоминали об этом, как о семейной драме, они не могли предположить, что спустя 83 года подобная ситуация повторится со мною и братом Пако.

Тому, что мне известно о жизни отца, я отчасти обязан письмам, сохраненным моей матерью. Что же касается моих личных воспоминаний, особенно хорошо помню беседы со старыми товарищами отца по военной службе — когда он заболел, они почти каждый день приходили проведать его. Один из них — Самуэль Итурральде, видный карлистский лидер, очень добрый человек, несмотря на устрашающую внешность. Он был женат на близкой подруге моей матери — Аните Сорилья, тоже очень доброй, но внушавшей страх своим безобразием. Мое воображение всегда рисовало Итурральде, [11] сидящим верхом на лошади, в военной форме, в берете, с глазами навыкате и большой растрепанной бородой и рубящим саблей либералов. При виде его становилось понятно, почему в нашем доме говорили, что карлистов все боятся.

Другим близким другом и товарищем отца был полковник Гамбоа. (После поражения карлистов он перешел в том же чине на службу в либеральную армию.) Гамбоа командовал Арлабанским кавалерийским полком в гарнизоне Витории. Он был полной противоположностью Итурральде. Небольшого роста, толстый, с очень добрым лицом. Я не мог представить его себе на поле боя. Влюбленный в кавалерию, он всегда носил трость с рукояткой в виде лошадиной головы и маленькую шпору — брелок на цепочке часов. С этими двумя вещами у меня было связано много детских иллюзий.

Друзья отца любили вспоминать карлистскую войну и говорили о ней восторженно. По их рассказам можно было составить довольно ясное представление о той атмосфере, в которой проходила эта война, столь отличавшаяся от нашей{5}.

Для примера процитирую несколько строк из письма одного старого товарища отца по училищу, лейтенанта из лагеря противника: «...с удивлением узнал, что ты командуешь позицией перед нами. Спешу послать тебе нежный привет, несмотря на наше теперешнее положение. Что касается меня, то дружбу, соединяющую нас, ничто не нарушит. Всей душой желаю, чтобы обстоятельства скоро уладились и мы получили возможность обнять друг друга...» И в конце приписка: «Поскольку имею сведения, что ты испытываешь нужду в пище, посылаю с подателем сего корзину яиц и маисовый хлеб, только что вынутый из печи...» В нашем семейном архиве я обнаружил и письма «претендента Карлоса VII», адресованные моему отцу, очень сердечные и дружественные. В одном из них он сообщал о назначении отца командиром своего эскорта.

Несколько писем относятся уже к послевоенному времени, когда многие карлисты находились в эмиграции. В одном из них, отправленном из Лондона в Париж, маркиз Эспелета писал: «...нам уже сообщили, что, перейдя границу, ты прежде всего продал пистолеты и лошадь, чтобы купить пианино. На это способен только такой сумасшедший, как ты...» Действительно, мой отец был истинным, страстным любителем музыки. [12]

Судя по рассказам и письмам эмигрантов, французские и английские аристократы хорошо приняли беглецов, в основном офицеров; они вполне пришлись ко двору и в Париже и в Лондоне. Власти не беспокоили их, а иногда даже приглашали на официальные празднества.

Как-то дон Самуэль Итурральде рассказал историю, которая очень заинтересовала меня. Кажется, он командовал одним из немногих отрядов дона Карлоса, уцелевших к концу войны. Они прикрывали отступление «претендента» к долине, расположенной рядом с французской границей. Там дон Карлос приказал остаткам своей армии построиться. Итурральде взволнованно, со всеми подробностями рассказывал, как дон Карлос проехал на лошади вдоль строя своих войск, а затем обратился к ним с проникновенными словами, которые его последние фанатичные солдаты выслушали со слезами на глазах. Одна из групп эскорта во главе с моим отцом проводила дона Карлоса до самой границы, где французы приняли его со всеми почестями.

На следующий день границу Франции перешла группа офицеров, не захотевших оставаться в Испании. Никем не задержанные, они прибыли в ближайший французский населенный пункт. В этой группе был и мой отец, которого сопровождал денщик Педро, не пожелавший расстаться с ним. Он находился при нем все годы эмиграции, а позже и в Испании, вплоть до последнего своего часа. Я очень любил Педро. В нашем поместье Сидамон он следил за лошадьми и, как хороший солдат, имел к ним особое пристрастие. Будучи еще совсем юным, я получил у него первые уроки верховой езды, которые позже помогли мне стать неплохим наездником.

После окончания войны с карлистами либеральное правительство объявило широкую амнистию. Всем офицерам, воевавшим на стороне противника, оставлялись воинские звания. Большинство из них вступило в правительственную армию. Мой отец отказался от военной карьеры. Возможно, потому, что материально был хорошо обеспечен и не нуждался в жалованье.

Через некоторое время после возвращения в Испанию отец женился на некой Мансо де Суньига. От нее он имел трех сыновей и дочь: Пако, Маноло, Фермина и Инесу. Часть года семья жила в Ла-Риохе, в поместье Сидамон, остальную часть — в Витории.

Моя мать, Мария Лопес-Монтенегро и Гонсалес де Кастехон, родилась в Логроньо. Ее семья занимала видное [13] положение и пользовалась большим влиянием в своей провинции. Я неоднократно слышал, что в салоне моего деда, где всегда за двумя-тремя карточными столами собиралась местная знать и подавали превосходный, красиво сервированный шоколад, славившийся на всю округу, бывали каноники, а иногда даже губернатор.

Первым мужем моей матери был Мансо де Суньига, брат первой жены моего отца. От этого брака родилось двое детей — Мигель и Росарио. Они тоже большую часть года проводили в Ла-Риохе, в поместье Канильяс, расположенном всего в 15 километрах от Сидамона. Через несколько лет мои будущие родители овдовели. Еще молодые, они остались с детьми, доводившимися друг другу родными кузенами и жившими в почти соседних поместьях. Как и следовало ожидать, все закончилось тем, что родители поженились, и от этого брака в 1894 году родился я. У меня уже было три брата и сестра со стороны отца, носивших имя Идальго де Сиснерос и Мансо де Суньига, и брат и сестра со стороны матери, называвшихся Мансо де Суньига и Лопес-Монтенегро. Я получил имя Идальго де Сиснерос и Лопес-Монтенегро. Эту сложную путаницу с фамилиями мне приходилось разъяснять на протяжении всей своей жизни тысячу раз.

После смерти отца в 1903 году мы переехали в Виторию. Еще совсем ребенком, быть может шести лет от роду, я стал посещать школу Маристов{6}. В Витории мы жили вчетвером: моя мать, сестра Росарио, брат Мигель и я. Мигеля, учившегося в то время в кавалерийском училище в Вальядолиде, мы видели редко. Мои братья по отцу с нами не жили, хотя тоже находились в Витории. Летом они приезжали в Сидамон, где я иногда составлял им компанию.

В то время семья для меня состояла лишь из матери и сестры Росарио. Нас объединяла тесная дружба, и я питал к ним горячую любовь — естественное чувство к матери и сестре. Жизнь наша протекала спокойно, при полном материальном благополучии. У нас жили две служанки, веселые и симпатичные друзья моего детства.

Моя мать была очень религиозной. Почти ежедневно она ходила слушать мессу и часто по вечерам проводила время в монастыре Кармелитов{7}, расположенном на нашей улице. Иногда я сопровождал ее в церковь, но внутрь обычно [14] не заходил, ожидая у входа, чтобы вместе вернуться домой. Мне очень нравилось бывать с матерью. Кажется, мое общество ей тоже доставляло удовольствие. Мы питали искреннее доверие друг к другу. Тогда у меня еще не было никаких секретов от нее. Преданная католичка, она уважала взгляды других на религию и в течение всей своей жизни проявляла много такта и терпения, чтобы сделать меня религиозным по убеждению. Она добилась того, что религия стала для меня неоспоримой истиной, совершенно естественной частью моей жизни.

Уже в школе нас начали интересовать девушки. Те, кто был постарше, стремились завести невест; этому вопросу придавалось большое значение. Смешно вспоминать, каким сильным, несмотря на молодость, было в нас желание — чисто испанская черта — слыть дон Жуаном. Ведь тогда остальные будут восторгаться нами! Уже с первых шагов наших взаимоотношений со слабым полом мы проявляли глупое тщеславие, чванство, желание прослыть покорителями женских сердец.

Большое значение в школе придавалось торжественному акту первого причастия. Готовить к нему нас начали за несколько недель: читали лекции о том, что такое причастие, а последние три дня никуда не выпускали, чтобы подвергнуть настоящей бомбардировке проповедями. Говорилось в них в основном об ужасах ада, страданиях, ожидавших нас, и крохотных возможностях спастись от них. Проповеди читал монах, славившийся суровостью и стремившийся, видимо, подтвердить свою репутацию. В конце концов всех нас одолел ужас, и мы желали только одного: как можно лучше подготовиться к первому причастию, то есть очиститься от всех грехов. В это время передо мной впервые вполне осознанно стал вопрос о моих религиозных убеждениях.

В одной из подготовительных проповедей говорилось о необходимости иметь перед исповедью «твердое намерение исправиться». Монах настойчиво повторял, что, если у нас нет твердого намерения не повторять исповедуемого греха, исповедь будет ложной, а это — страшное святотатство. С другой стороны, из наставлений мы поняли, что почти все в жизни грех, так как даже самые естественные вещи считались пороком. В часы размышлений — а их нам отводили много — я все время возвращался к этой мысли, боясь причаститься во грехе. Если следовать проповедям монаха, то гулять с девушкой или смотреть на ее ноги — серьезное преступление и я должен навсегда отказаться от этого. Так представлял я себе [15] одно из обязательных условий причастия — «твердое намерение исправиться». Но я чувствовал, что не в силах выполнить его, и честно признался себе в этом. Прекрасно помню ужасные часы сомнений, но страх перед скандалом, в случае моего отказа, заставил меня решиться на причастие, несмотря на убеждение, что совершаю страшный грех. Довольно продолжительное время я находился в состоянии крайнего нервного возбуждения. Моя мать заметила это и добилась, чтобы я рассказал ей, что со мной происходит. Она успокоила меня и переговорила с доном Рамоном, нашим капелланом поместья Канильяс. Он исповедал меня и дал отпущение грехов, не придавая этому событию большого значения. Душевное равновесие было восстановлено.

Когда заболел мой дед, мать несколько месяцев провела в Логроньо со своими родными, а меня поместила в интернат школы Маристов в Витории. Пребывание в нем оставило у меня неприятные воспоминания.

В спальне интерната рядом с моей стояла кровать мальчика из Логроньо — Алехандро Хайлон. Его отец был профессиональным игроком, кроме того, он арендовал игорные залы в разных казино, и о нем шла слава как об очень богатом человеке. Спустя несколько лет он был убит и замурован в стену Мадридской военной академии. Преступниками оказались капитан Санчес и его дочь Мария-Луиза, похитившие у него игральную фишку в 5 тысяч песет. Этот мальчик, с которым меня связывала детская дружба, был самым распущенным подростком во всем колледже, но у него всегда на все случаи жизни имелось несколько простых и конкретных ответов, и это восхищало меня в нем. Он никогда не занимался, однако учителя относились к нему благосклонно. Позже я узнал, что причиной такого покровительства были дорогие подарки, преподносимые его отцом колледжу. Однажды я пожаловался ему на нашего монаха-эконома. Брат моей матери, Мануэль Лопес-Монтенегро, крупный собственник из Касареса, подарил мне огромный кусок эстрамадурского филе, длиной, быть может, в метр. Наш монах-эконом взялся хранить его, обещав выдавать каждый день по нескольку кусков на полдник. В первый же день он дал мне кончик филе с веревкой для подвешивания. Каково же было мое удивление, когда на четвертый день он принес мне другой конец филе, тоже с веревками, сказав, что оно уже кончилось. Выслушав меня, Хайлон заявил, что с ним такого никогда не случилось бы. Он открыл тумбочку и вытащил оттуда ночной горшок, в котором [16] оказались довольно значительные запасы колбасы, присланной ему отцом.

В колледже я еще не имел в то время близких друзей и не входил ни в какую определенную группу. Моими лучшими товарищами были два мальчика — Хосе-Мария и Исидор, сыновья бывшего кучера моего отца Мелкиадеса, работавшего на сахарном заводе в Витории. Его жена служила привратницей; время от времени она ходила убирать в богатые дома. Эта семья очень любила мою мать и часто навещала ее. Мне нравилось играть с Хосе-Марией и Исидором, и при каждом удобном случае я бегал к ним в мансарду. Но больше всего меня приводила в восторг возможность провести день с Мелкиадес на сахарном заводе. В девять часов утра мы — оба брата, их мать и я — выходили из дому, захватив корзину с провизией, и к двум часам приходили на завод, ожидая гудка на обед. Вскоре появлялся в своей потрепанной рабочей одежде Мелкиадес, и все с отменным аппетитом принимались за еду на свежем воздухе. После перерыва Мелкиадес возвращался на завод, а мы ловили раков в Садорре или купались до пяти часов, то есть до окончания рабочего дня, а затем пешком возвращались обратно. В такие дни я был счастлив. Моя мать никогда не возражала против этих прогулок. Но вскоре Мелкиадес с семьей переселился в Эибар, и я вновь встретился с ними лишь в 1931 году.

В 1905 году сестра Росарио вышла замуж. Ее муж, Педро Жевенуа, бельгиец по происхождению, был капитаном артиллерии. Трудолюбивый и любознательный, не очень искренний и честолюбивый, мой шурин не хотел хоронить себя на всю жизнь в Витории и добивался назначения в Мадрид, где рассчитывал найти более достойное применение своим способностям. Он говорил по-французски лучше, чем по-испански, что давало ему большие преимущества, так как в среде испанских военных знание иностранного языка было явлением редчайшим. Во время русско-японской войны его послали в Россию в составе испанской военной миссии, возглавляемой маркизом Мендигоррия. Помню, какую бурю восторгов вызвали в Витории русские меха, подаренные моему шурину военным министром России и преподнесенные им моей сестре. Кто бы мог подумать, что в 1938 году министр обороны Советского Союза тоже подарит для моей жены великолепные русские меха!

Сестра с мужем обосновались в Мадриде. Мы с матерью остались в Витории вдвоем. Брат Мигель появлялся здесь лишь ненадолго — в дни каникул в военном училище. [17]

Я с удовольствием вспоминаю то время. Искренняя дружба между мной и матерью становилась все сердечнее. Моя мать была милым человеком и всегда понимала меня. Только однажды я вызвал ее гнев, и не без оснований. В колледже я считался плохим учеником. Учителя не стремились заинтересовать нас; наоборот, казалось, они старались сделать все, чтобы мы прониклись отвращением к наукам. Занимался я мало, ровно столько, чтобы не быть в числе самых отстающих. В результате единственное, что я постиг за все время пребывания в колледже, — это всевозможные трюки, как увильнуть от занятий.

Наконец я приступил к прохождению курса на получение степени бакалавра. Между педагогами гимназии, где нам предстояло учиться дальше, и нашими существовало своего рода соглашение — не проваливать ни одного ученика, представляемого колледжем Маристов. К моему несчастью, в гимназии появился новый преподаватель математики по имени Элисальде. Он — это чувствовалось по всему — не был склонен брать в свой класс учеников с плохими знаниями, даже если они из колледжа Маристов. Когда пришла моя очередь экзаменоваться, я не смог ничего ответить и, естественно, провалился. Такое случилось со мной впервые. Я испытывал горечь и стыд, но больше всего беспокоился о том, сколько переживаний доставлю матери. Однако, привыкнув в колледже к обману и уловкам, я и на этот раз нашел выход: стер с помощью ножа слово «провал» и написал слово «здал». Читая табель, моя мать очень удивилась, что преподаватель гимназии пишет слово «сдал» через букву «з». Так обман был раскрыт.

В то время я уже становился тем, кого одни называли озорным, а другие — плохо воспитанным мальчиком. Последние критиковали мать за свободу, которую она мне предоставляла, и нетвердость характера. Я убежден, что мать дала мне хорошее воспитание: взгляды, внушаемые мне, хотя и казались некоторым слишком свободными, в своей основе были здоровыми и гуманными. С другой стороны, мне очень нравилось ее обращение со мной: я восхищался ею и любил ее.

Мать не оставляла надежды сделать меня религиозным человеком. Ей нравилось, когда я сопровождал ее в церковь, и, не желая огорчать ее, я пускался на различные хитрости, чтобы не присутствовать на всех церковных службах. Уже после первого причастия и в результате общения с некоторыми приятелями, считавшими церковные церемонии уделом только женщин, я растерял большую часть своей первоначальной религиозности и не испытывал ни малейшего угрызения совести, [18] не посещая мессы. Я продолжал оставаться верующим, но без прежнего рвения. В связи с этим вспоминаю, что нисколько не переживал по поводу того, каким способом вынудил свою мать купить мне велосипед.

Церковь, чаще всего посещаемая ею, находилась при обители Кармелитов, при ней же состояло братство Младенца Иисуса Пражского{8}, к которому я принадлежал. Однажды мать вернулась из церкви очень довольная. Оказывается, монахи поручили мне нести во время шествия хоругвь братства.

Перспектива прогулки через всю Виторию не вызвала у меня радости. Кроме того, я опасался насмешек приятелей, считавших подобные занятия унизительными для мужского достоинства. Должно быть, мать почувствовала, что ее предложение встречено без энтузиазма, и, чтобы уговорить меня, обещала купить велосипед. Не устояв перед таким соблазном, я согласился, но все же переживал, как отнесутся к этому мои друзья. Наступил день шествия. Мы отправились в обитель. Мне вручили хоругвь, и я прошел с нею перед матерью, которая была очень горда своим сыном, выступающим в столь ответственной роли. На первом же перекрестке нас встретили знакомые мальчишки, которые пренебрежительно усмехались, глядя на меня. Я стал нервничать, а мне еще предстояло прогуляться с этой ненавистной хоругвью по всему городу. И тут я увидел своего товарища по колледжу Рикардо Сенсано (впоследствии известного горного инженера). Я подал ему знак подойти ко мне и попросил на минутку взять у меня хоругвь, так как мне якобы срочно понадобилось по нужде. Сунув хоругвь ему в руки, я исчез и появился, только когда шествие вновь показалось около обители. Мать встретила меня у ворот, не подозревая о моей проделке. На следующий день благодаря Младенцу Иисусу Пражскому я получил свой первый велосипед.

В то время я дружил с пятью или шестью мальчиками (почти все моего возраста), составлявшими единую сплоченную группу. Со страстным нетерпением ожидали мы каникул, чтобы покинуть ненавистный колледж и почти три месяца наслаждаться полной свободой. Пользуясь предоставленной нам самостоятельностью, мы совершали дальние экскурсии в горы и окрестные деревни. Отправлялись обычно после обеда и [19] возвращались к ужину, то есть проводили большую часть дня на свежем воздухе. Это великолепно отражалось на нашем здоровье. Одновременно мы набирались и жизненного опыта: нередко нам приходилось проявлять смекалку, преодолевать трудности. Мы чувствовали себя счастливыми и сильными, имели свой свод законов чести, выполнявшихся беспрекословно. Но эта вольная жизнь неожиданно оборвалась из-за глупого происшествия.

Однажды в воскресенье мы отправились ловить раков в небольшую деревушку, находившуюся на линии англо-баскской железной дороги. Когда же после прекрасно проведенного дня мы пришли на станцию, оказалось, что поезд уже ушел, а другой будет только на следующий день. Часы показывали семь вечера, до Витории оставалось 20 километров, и мы решили идти домой пешком. Было еще светло, и мы бодро отправились в путь. Однако вскоре начало смеркаться, и наш оптимизм заметно уменьшился. Мы ничего не говорили друг другу, но темнота не доставляла нам удовольствия. Наконец, очень усталые, в двенадцать часов ночи добрались до города. Родные, обеспокоенные нашим долгим отсутствием, встретили нас, как мы того заслуживали, и в дальнейшем уже не отпускали одних никуда.

В «хороших семьях» Витории существовал обычай брать на время каникул для присмотра за своими сыновьями семинаристов, которым выплачивали жалованье и давали полдник. До сих пор обещаниями быть благоразумными нам удавалось спастись от такого надзора. Мы презирали тех, кто ходил с «поповскими студентами». Но теперь не помогли никакие уговоры. Через два дня у нас в доме появился молодой человек по имени дон Хулиан, немедленно приступивший к своим обязанностям. В первый день мы совершили обычную прогулку по городу, на следующий день погода была неважной, и дон Хулиан предложил пойти в казино Католической молодежи, членом которого он состоял. Казино находилось в самом начале Арочного переулка. На деньги, выданные моей матерью, мы заказали шоколад и стали наблюдать за игрой на бильярде, очень понравившейся мне. Я впервые попал в казино и с интересом рассматривал тамошнее общество. Прощаясь, мы договорились сказать матери, что были за городом. С этого времени начались ежедневные посещения клуба. Дон Хулиан играл на деньги, отпускаемые нам на полдник или на развлечения. Когда он выигрывал, мы устраивали себе пир, а если проигрывал — оставались без полдника. В результате в десять [20] или одиннадцать лет я научился играть в карты и на бильярде и приходил в восторг от обстановки, столь не подходящей мальчику моего возраста.

Каждый год мать уезжала на лето к бабушке Хоакине в поместье Канильяс. Обычно я сопровождал ее в этих поездках, очень утомительных, хотя расстояние от нас до Канильяса не превышало 60 километров. В Витории мы садились на поезд и ехали до Миранды на Эбро, там обедали, а потом пересаживались на другой поезд, идущий в Аро. Оттуда дилижанс, запряженный четверкой лошадей, после почти трехчасовой тряски доставлял нас, совершенно разбитых и серых от пыли, в Канильяс. Часть своих летних каникул я проводил с матерью здесь, другую — в Сидамоне с братьями по отцу. Усадьбы находились близко друг от друга и принадлежали одной семье, но были совершенно разными.

Несмотря на то что моя мать во всем любила естественность и простоту, обстановка в поместье Канильяс по сравнению с домом в Сидамоне была более барской. Сказывалось влияние бабушки со стороны матери, обладавшей кроме солидного материального достатка привычками «важной барыни». Те, кто знал бабушку смолоду, с восторгом говорили о ее благородстве и большой красоте, которую не смогли стереть и годы.

Я хорошо помню бабушку сидящей в своем кресле в саду или в гостиной, в зависимости от времени года, с неизменной драгоценной эмалевой табакеркой, наполненной нюхательным табаком, с изящным платочком в руке, который горничная меняла после каждой понюшки. Почти всегда ее окружали несколько человек.

Ровно в пять часов пополудни с большой торжественностью подавали знаменитый шоколад, которого все с нетерпением ждали, особенно попы из ближайших деревень, ежедневно навещавшие бабушку.

По воскресеньям бабушка, если хорошо себя чувствовала, присутствовала на мессе в деревенской церкви, где слева от алтаря имелось специально отведенное для нашей семьи место. Но обычно она слушала мессу, которую служил дон Рамон, наш капеллан, в домашней часовне. Кажется, и сейчас я вижу его, одетого в рясу, с мальчиком-служкой рядом, ожидающего, когда бабушка соизволит выйти из своей комнаты и можно будет начать богослужение.

Дворец Канильяс, как в округе называли наш дом, имел два этажа: на первом находились квартира управляющего, [21] конюшни, винный погреб и каретный сарай; на втором — часовня и наши комнаты.

Моими друзьями в Канильясе были два мальчика — Моисей и Исаак, сыновья деревенского учителя. Позже я понял, что эта семья является потомками евреев. Но тогда мне не приходило в голову задумываться над их происхождением; уверен, что им тоже.

Другим моим приятелем был сын дона Виктора, управляющего имуществом моей матери; звали его Матео Льерена. Он слыл непослушным подростком, был хитрым и смелым, с раннего детства симпатизировал республиканцам, хотя в его семье все были карлистами, ненавидел церковников, плативших ему тем же. Деревенский поп и капеллан без конца ругали его. В дальнейшем он стал врачом. Последний раз я видел Матео за несколько месяцев до гражданской войны.

Не помню, как началась моя дружба с единственным жителем деревни, не арендовавшим землю у нашей семьи. Его звали Черепичник, потому что он имел маленький завод, снабжавший кирпичом и черепицей Канильяс и ближайшие селения. Кроме того, он служил сторожем на кладбище и обязан был хоронить умерших. Мне очень нравилось смотреть, как он работает, и слушать его рассказы. Он пользовался репутацией безрассудного человека и ярого республиканца. Малообщительный по натуре, ко мне он был искренне привязан и относился очень сердечно. Черепичник никогда не скрывал своего невысокого мнения о своих деревенских соседях. Целый год, говорил он, они работают, как негры, чтобы потом отдать половину своего урожая вашей семье, владеющей землей, и голосуют на выборах, как стадо баранов, за кандидата, которого им указывают в вашем доме. Иногда я помогал ему в работе; он соглашался на это только в том случае, если запаздывал с выполнением заказа. Однажды я даже сопровождал его на кладбище.

Принимая во внимание обстановку, в которой я жил, удивительно, что взгляды Черепичника, так возмущавшие всех, казались мне справедливыми. Я не могу даже на миг представить себе, каково было бы изумление бабушки, узнай она, что ее любимый внук с интересом слушает речи своего друга Черепичника, направленные против частной собственности и аристократов.

Бабушка любила, чтобы вокруг нее было много людей, поэтому в нашем доме всегда кто-нибудь гостил. Кроме того, [22] у нас часто собиралась местная аристократия — посидеть за чашкой шоколада, поиграть в карты и просто поболтать. В их обществе я испытывал жестокую скуку и уходил в комнату, где жили служанки. Горничные моей бабушки были приятными девушками. С ними у меня имелось своего рода соглашение, которое обе стороны честно выполняли. Я никогда не передавал их сплетни, не сообщал об их проделках и, когда мог, помогал скрывать маленькие отлучки и добиваться разрешения на непредвиденные отпуска. Они доверяли мне и тоже часто выручали. Мое присутствие не мешало им вести откровенные разговоры обо всем, что их занимало. Несомненно, беседы с Черепичником и откровенные высказывания, которые я слышал в комнате прислуги, оказали влияние на формирование моих жизненных взглядов, хотя тогда я не отдавал себе отчета в этом.

До сих пор хорошо помню некоторых гостей, приезжавших в Канильяс. Не забыть впечатления, оставленного приездом в 1907 году моего дяди Мануэля Лопес-Монтенегро, того самого, что подарил мне филе, съеденное потом кладовщиком колледжа. Дядя прибыл на блестящем автомобиле «Рено». Раньше я никогда не ездил на машине и считал подобное путешествие подвигом. В то время это действительно было почти подвигом. Дядя решил покатать нас, но обе прогулки оказались не совсем удачными. В первый раз, проезжая на машине через деревню Алесанко, мы испугали мулов, впряженных в двухколесную телегу. Они понеслись и остановились, лишь когда перевернули ее. К счастью, никто из людей не пострадал, и недоразумение уладили с помощью нескольких песет. Более печально могла окончиться для нас встреча с почтовой каретой в Аро. Четыре лошади, везшие дилижанс, увидев нашу адскую машину, производившую необычайный шум, в страхе помчались, не разбирая дороги. Едва не опрокинув карету, они проскочили кювет и остановились на свежевспаханном поле, где застряли колеса экипажа. И хотя все остались целы и невредимы, пассажиры и кучер, пережившие несколько неприятных минут, реагировали на происшествие чрезвычайно бурно. Еще немного — и нам, бывшим в меньшинстве, могло не поздоровиться.

Второй раз дядя Мануэль повез нас в монастырь, расположенный в Сан-Мильян-де-ла-Когулья, в семи километрах от Канильяса. Не проехали мы и половины пути, как мотор заглох, и его никак не удавалось запустить вновь. Пришлось вызвать из Канильяса пару мулов и запрячь их в автомобиль. [23]

Так не очень торжественно, сопровождаемые ироническими замечаниями встречных, мы вернулись домой.

Часто посещал нас и другой родственник, барон де Маве («безвкусный Федерико», как называла его бабушка). Он всегда приезжал в ярко разукрашенной коляске, верх которой и сбруя лошадей по его приказу были разрисованы баронскими коронами. Де Маве был невысокого роста, коренастый, с бородкой клином. Одевался он, как все говорили после его отъезда, очень безвкусно — черта, не свойственная нашей семье. Однажды утром я поехал с матерью в Нахера. Там на площади мы увидели группу в шесть или семь человек, окружившую, необычайно экстравагантное существо, которое, заметив нас, стало делать знаки, чтобы мы остановились. Им оказался достойный Федерико Маве в живописной форме ордена рыцарей Калатравы, ожидавший здесь направлявшуюся в Сан-Мильян инфанту Изабель, чтобы приветствовать ее и воздать почести. На общем фоне городской площади, рядом с просто одетыми крестьянами де Маве в своем наряде — широком белом плаще, со шпагой и в шляпе с пером — выглядел так странно, что впечатление от его комичного вида надолго сохранилось в моей памяти.

Помню и его сочные, крепкие замечания по поводу оплеух, заработанных им из-за склонности приставать в коридорах к горничным; он не мог пропустить ни одной из них.

Часто вспоминали в нашем доме о визите, который нанес бабушке епископ, я думаю Калахоррский. Канильяс издавна славился своим вином кларет, подобного которому не было во всей Ла-Риохе. Однако некоторые его чудесные качества при известных обстоятельствах могли стать коварными, особенно для тех, кто о них не знал. Эта необыкновенная жидкость, выпитая несколько охлажденной в жаркий день, кажется очень приятной, легкой и нежной на вкус. Но ее крепость превышает двенадцать градусов.

У нас в семье хорошо знали: стоит гостям выпить кларет, они становятся необычайно веселыми. Почтеннейшие дамы, друзья или родственники моей бабушки, постепенно пьянея, высказывали такое, о чем в свои семьдесят лет никогда не позволили бы себе говорить в трезвом состоянии. Помню очень уважаемых господ, которые под воздействием этого напитка выбалтывали мысли, скрываемые ими в течение всей своей долгой жизни.

Раньше мне не приходилось близко видеть епископа, поэтому я с большим любопытством наблюдал за ним и слушал, [24] о чем он говорит. Но вскоре мне стало скучно, и я, как только представился случай, исчез из гостиной, отправившись посмотреть, что делается на кухне.

В тот день стояла жара, и двери балконов столовой были открыты настежь; они выходили на дорогу, круто уходящую вверх, по которой поднимались груженые подводы. Мулы изнывали от палящих лучей солнца и двигались очень лениво. Вдруг с улицы донеслись отборнейшие ругательства из ассортимента эпитетов риохских дорог. Все пришли в страшное смущение. Господин епископ, также почувствовавший неловкость, сделал вид, будто ничего не слышит. Бабушка приказала закрыть балконы, и обед продолжался.

Превосходный кларет отлично помогал справиться с обильными риохскими блюдами. В результате, несмотря на невыносимую жару, гости чувствовали себя неплохо. Однако духота усиливалась, и господин епископ спросил у бабушки, почему она приказала закрыть балконы. Если это сделано для того, чтобы избавить гостей от брани, доносившейся с улицы, то его лично подобные выражения не пугают, ибо он жил в Калахорре, а там ругаются сильнее, чем где бы то ни было в Ла-Риохе. Балконы снова открыли, и, хотя ругательства доносились по-прежнему, после слов епископа никто уже не обращал на них внимания.

Поместье Сидамон, как я уже отмечал, сильно отличалось от усадьбы в Канильясе. В Сидамоне все выглядело значительно проще. Там постоянно жил Маноло, мой брат по отцу, который сам довольно энергично и эффективно руководил хозяйственными работами в поместье. Доходы Сидамон приносил значительно меньшие, чем Канильяс. Брат жил уединенно и скромно, совершенно не стесняя себя соблюдением обычаев, считавшихся в Канильясе обязательными. В своем имении он трудился больше всех. Вставал рано и работал целый день; когда требовалось, чинил косилку, лечил мула или готовил большие бочки для вина; не чурался никакой работы и не стыдился, если люди, пришедшие к нему с визитом, заставали его с грязными руками или в одежде, запачканной маслом или землей.

Каждый раз, приезжая в Сидамон, я старался продлить свое пребывание там. Помимо любви, которую я питал к Маноло, всегда очень радушно принимавшему меня, жизнь в поместье привлекала меня своей естественной простотой; я ездил верхом, охотился в великолепном горном дубовом лесу, помогал брату по хозяйству. [25]

Рабочие из усадьбы и жители окрестных деревень уважали Маноло за ум, трудолюбие, простоту. Он действительно обладал многими положительными качествами, хотя, как и все люди, не был лишен и слабостей.

Одна из них — преклонение перед мнимым благородством своих предков. Удивительно, что простой по натуре человек, без барских предубеждений и замашек важных и напыщенных господ, мог интересоваться и гордиться генеалогическим древом, фамильными гербами и титулами своей семьи.

Другая его слабость — убеждение в необходимости при любых обстоятельствах защищать идеи карлистов и церковь, независимо от того, справедливо это или нет. Я не сомневаюсь, что он искренне верил в необходимость этого.

Мне никогда не удавалось понять, каким образом в Маноло совмещались самые противоречивые черты. Казалось бы, человек, полностью посвятивший себя работе в поместье, простой в обращении со всеми, независимо от того, бедняки ли это, друзья или знатные родственники, должен был в силу своего образа жизни и положительных душевных качеств симпатизировать людям и партиям, стоящим за прогресс, демократию и стремящимся к более справедливому общественному устройству. Но вопреки логике и несмотря на презрение, которое он питал к барчукам, называя их паразитами, политические симпатии и действия Маноло совпадали с интересами людей и партий, защищавших средневековые идеи и вообще выступавших против какого бы то ни было прогресса.

В 1905 году моя мать и я решили провести зиму в Мадриде.

Мы поселились в квартире сестры Росарио и ее мужа на улице генерала Кастаньос. Впервые, не считая поездок в Канильяс и Сидамон, я покинул маленькую и скромную Виторию.

Мадрид произвел на меня огромное впечатление, которое сохранилось в моей памяти, несмотря на годы, прошедшие с тех пор. Помню, меня поразили большое количество экипажей, кучера и лакеи в цилиндрах и элегантнейших ливреях. Уже тогда я безумно любил лошадей, поэтому пришел в необычайный восторг от великолепных всадников и амазонок, разъезжавших по Ретиро или Кастельяна.

В Мадриде я впервые увидел трамваи. Они были красного цвета, за что мадридцы прозвали их «раками». Садясь в трамвай, я имел возможность за 15 сантимов совершить полный круг по Листа, Сан-Херонимо и Баркильо. С удовольствием вспоминаю шум мадридских улиц, столь непохожих на улицы [26] Витории: с раннего утра раздавалось громыханье тележек старьевщиков, вскоре к нему присоединялся звон колокольчиков молочных ослиц и пронзительные голоса уличных торговцев, нараспев расхваливавших свои товары. До сих пор помню зазывные выкрики одного из них: «Превосходный творог из Мирафлорес-де-ла-Сьерра!» Затем появлялись веселые органщики, которым всегда бросали с балконов мелкие монеты. На всю жизнь сохранились в памяти и тысячи других деталей, в общем незначительных, но оставивших в моей душе глубокий след.

Спустя немного времени у меня появились в Мадриде приятели. Они были примерно моего возраста и принадлежали к различным социальным слоям. Самого близкого из них звали Лёпис. Его отец держал табачную лавочку на улице Архенсола. Другой, Хулиан, был сыном владельца угольного склада, расположенного на углу нашей улицы; Аграсор, судя по его дому, происходил, видимо, из семьи крупного буржуа и, наконец, четвертый — сын министра финансов Санта Мария.

Впятером мы составляли довольно дружную компанию. Местом наших сборищ были скамейки на площади Лас Салесас, излюбленное место нянек и кормилиц. Кто бы мог подумать, что одна из тех малюток, которых при нас кормили здоровые и элегантные кормилицы, через 26 лет станет моей женой!

По воскресеньям мы совершали дальние экскурсии на велосипедах и не раз доезжали до дворца Эль Пардо. Хорошо помню маленький поезд, который звали «машинкой», ходивший между типичным мадридским предместьем Бомбилья и Эль Пардо.

О тех месяцах, проведенных в Мадриде, у меня сохранились и более сильные впечатления, связанные со свадьбой короля и покушением на него анархиста Морраля. Обсуждение этой свадьбы в нашем доме началось задолго до празднования самого события: мужа моей сестры назначили адъютантом к одному русскому князю, приглашенному на церемонию бракосочетания. Чтобы посмотреть на свадебный кортеж, мы отправились в дом знакомого риохца, друга нашей семьи — Пио Эскудеро. Он служил заместителем директора «Банко де Эспанья» и жил на улице Фернанда VI, по которой должно было проходить свадебное шествие. Нам не удалось рассмотреть лиц молодых супругов, но мы увидели всю вереницу нарядных экипажей. Особенно меня поразили коляски с великолепно [27] украшенными лошадьми, изящные костюмы стремянных и свиты. Все свидетельствовало о расточительной роскоши. Нечто подобное я представлял себе по сказкам «Тысячи и одной ночи». Когда кортеж проследовал перед нашим балконом, кому-то пришла в голову мысль посмотреть на него еще раз. Переулками мы добрались до улицы Майор, когда по ней уже проходила королевская свита. Вдруг мы услышали сильный взрыв и увидели множество людей, бежавших посреди улицы, не обращая внимания на солдат, загородивших путь и пытавшихся задержать их. Вскоре нам попался первый раненый. Все лицо его было залито кровью. Не знаю почему, но мы продолжали двигаться к месту взрыва, пока нас не остановили солдаты. В это время я увидел, как пронесли еще несколько раненых и убитых. Мои воспоминания об этих минутах довольно смутны, словно все происходило в кошмарном сне. Помню, мне с трудом удалось добраться домой, так как улицы вокруг места происшествия охрана перекрыла, движение было остановлено. Наконец меня пропустил один сержант, очевидно, решивший, что одиннадцатилетний мальчик не мог быть виновником покушения. Мать и сестру я застал в сильном волнении, вызванном фантастическими слухами, разнесшимися по Мадриду.

Виновник случившегося, анархист Морраль, снимал комнату с балконом на третьем этаже на улице Майор. Когда показалась королевская коляска, он бросил в нее бомбу, замаскированную в букете цветов. Немедленно последовал взрыв. Воспользовавшись паникой, Морраль бежал.

Я не помню ни деталей, ни причин, вызвавших приезд в Виторию трех господ из Сан-Себастьяна, решивших провести здесь испытания самолета своего изобретения — AMA. Название составлено из начальных букв фамилий этих инженеров — Амеска, Мухика и Аскона.

Для своих экспериментов они выбрали Кампо-дель-Акуа — поле в четырех километрах от Витории. С тех пор на протяжении многих лет оно являлось официальным аэродромом столицы провинции Алава. Это происшествие — а в то время испытание самолета несомненно было происшествием — оказало решающее влияние на мою жизнь и на жизнь моих друзей: Альфаро, Сириа и Арагона.

С того времени, как сансебастьянцы обосновались в Акуа, наша маленькая группа постоянно с любопытством следила за всеми подготовительными работами. Наш интерес к этим экспериментам был настолько велик, что, невзирая [28] на погоду и расстояние, в любое время — утром и вечером, — мы отправлялись на аэродром. Помню, я проводил по нескольку часов на поле, с нетерпением ожидая приезда кого-либо из трех владельцев аэроплана, чтобы не пропустить ни одного испытания.

Для запуска самолета сансебастьянцы построили наклонный скат с рельсами. Машина устанавливалась в его верхней части на маленькой тележке. По идее, самолет с запущенным мотором, скользя по скату вместе с тележкой, должен был достигнуть на предельной скорости конца его, оторваться от тележки и взлететь. Однако этого ни разу не произошло.

Несмотря на столь скромные успехи, испытания AMA продолжались с удивительной настойчивостью. Наша группа была в курсе всех перипетий этих смелых экспериментов. И хотя нам так и не удалось увидеть полета AMA, то, что мы наблюдали и узнали, вызвало у нас огромный интерес к авиации. С тех пор мы загорелись мечтой стать летчиками. Прежнее стремление — поступить на службу в кавалерию — окончательно пропало: теперь меня влекла к себе только авиация.

Все мы испытывали нечто вроде сильной авиационной лихорадки, однако самым больным среди нас был, несомненно, Альфаро. Горя желанием как можно быстрее научиться летать, он убедил родителей позволить ему поехать на несколько месяцев во Францию для изучения конструкций самолетов. Эраклио Альфаро Фурниер, внук известного владельца фабрики игральных карт Эраклио Фурниера, прекрасный товарищ, которого любили и ценили друзья, был умным, пылким и необычайно упорным в достижении своих целей. Из Франции Эраклио прислал нам фотографии и чертежи маленьких планеров. По ним мы старательно строили модели.

Через три месяца Эраклио вернулся. Его страстная любовь к авиации стала еще сильнее. Уже в день своего приезда он встретился с нами и предложил Сириа, Хосе Арагону и мне построить большой планер, на котором мы смогли бы совершать планирующие полеты (в наше время их называют полетами без мотора). Эраклио привез чертежи, знал, как собрать детали, одним словом, постиг все тонкости предстоящей работы. Первое, что нам требовалось, — минимальная сумма денег на покупку дерева и других материалов. Семья Альфаро отдала в наше распоряжение сарай, где мы и основали мастерскую. После огромных усилий и жертв планер был наконец собран. Нам он казался великолепным. На нем наша тройка и [29] собиралась совершать свои подвиги. Подражая сансебастьянцам, мы окрестили планер начальными буквами наших фамилий — АСНА. Многим казалось, что мы хотели назвать свой планер HACHA{9}, поэтому нам указывали на пропущенную букву «Н».

Постройкой планера руководил Эраклио. Значительную долю работы он проделал сам, часть выполнили рабочие с фабрики его отца.

Когда последние приготовления были закончены, не говоря никому ни слова, под утро, пока не рассвело, мы перенесли наш планер за город, на холм, вершина которого имела форму площадки и поэтому называлась «ла сартен» {10}. За день до этого мы бросили жребий, кому лететь первому. Счастливцем оказался Сириа. С нетерпением ждали мы наступления дня. Наконец наш друг Рамон Сириа подлез под планер, застегнул ремни подвесной системы, а я и Арагон поддерживали аппарат за концы крыльев. Альфаро, руководивший операцией, дал сигнал к запуску. Мы втроем побежали с планером против ветра и, добежав до конца площадки, отпустили его. Сделав скачок, планер стал на дыбы, словно лошадь, затем накренился влево и упал на землю. Мы вытащили Сириа, который не мог пошевелиться, зажатый обломками нашей конструкции. Мысленно он уже распрощался с жизнью. К счастью, планер упал на крыло, оно сработало как амортизатор и ослабило удар. В итоге: поломана щиколотка, множество царапин и, конечно, испуг.

Первая неудача не обескуражила нас, не ослабила нашей страсти к авиации. Спустя несколько дней с той же энергией мы начали строить второй планер АСНА II.

Каждый новый успех авиации воодушевлял нас, мы воспринимали его словно наше личное дело. Помню, какое радостное волнение испытывали мы, когда Анри Фарман в 1908 году пролетел первый километр по замкнутому кругу или когда Блерио в 1909 году пересек Ла-Манш. Знаменитый полет Ведрикеса над Мадридом и приготовления к нему держали нас в напряжении в течение нескольких недель.

Эраклио Альфаро, добившись согласия своих родных, уехал в авиационную школу во Францию. Арагон, Сириа и я, [30] не имея таких богатых и сочувствующих нашим планам родителей, не видели другого пути стать летчиками, как поступить в одно из военных училищ. В то время, чтобы попасть в авиацию, требовалось прежде получить звание офицера какого-либо рода войск.

Свой путь в авиацию я начал с подготовительной школы для поступления в военное училище, расположенной у нас в Витории. Начальником ее был майор артиллерии Франсиско Рош. Наступил новый период в моей жизни, который мог плохо отразиться на моем характере и будущем.

Перейдя из колледжа Маристов в подготовительную школу Роша, я вырос в собственных глазах и в глазах окружающих, которые смотрели на меня уже как на взрослого.

Я очень легко приспособился к обычаям новых школьных товарищей, которые в большинстве своем были значительно старше меня.

Вместе с ними я часто посещал кафе и игорные дома, где играл в карты и на бильярде. К удивлению друзей, я оказался сильным партнером — результат знаний и навыков, приобретенных в доме Католической молодежи под руководством студента-семинариста, приставленного ко мне матерью. Вскоре я осмелился играть со взрослыми и неизвестными мне людьми. До сих пор помню партию в кафе Суисо в компании с кучером из отеля Кантанилья, негром, танцевавшим «кек-бал» {11} в одном из кинотеатров, и артистом, объяснявшим публике содержание фильмов. Вначале те, кто был посовестливее, не хотели играть с таким младенцем, как я. Но большинство, рассчитывая на легкую победу, были рады заработать несколько не очень честных песет. Правда, стоило начать партию, как, почувствовав опытного противника, о моем возрасте забывали.

Будучи молодым, я, естественно, засматривался на девушек. Особые симпатии я испытывал тогда к одной необычайно жеманной модистке. Пока я вел себя как благовоспитанный юноша, она, несмотря на все мои старания, не обращала на меня никакого внимания. Однако, стоило мне ступить на сомнительный путь, девушка изменила ко мне отношение, и я даже стал ей нравиться. О таинственный женский род!

Так же как и взрослые, я пил кофе с ликером, доставлявшим мне все большее удовольствие, а когда находился при деньгах, курил большие сигары. Я становился своим человеком в игорных домах Витории. Мое присутствие там уже [31] никого не удивляло. Я настолько привык к этой среде, что все остальное для меня почти не существовало. Я перестал кататься на коньках и играть в футбол — два увлечения, без которых раньше не мыслил себе жизни. Прошла прежняя одержимость авиацией. Однако должен сказать, интерес к ней я сохранял всегда.

Занятия были полностью заброшены. Хотя я и пускался на хитрости и использовал все средства, чтобы обмануть преподавателей, они знали, какую жизнь я вел, и решили серьезно поговорить об этом с моей матерью. Мать, до которой уже начали доходить тревожные слухи, видимо, очень испугалась. Она спешно приняла меры, и спустя несколько дней меня определили в интернат военной подготовительной школы в Толедо, начальником которой был старый генерал карлист дон Сесарео Санс, товарищ и друг моего отца.

Все произошло так быстро, что, не успев опомниться, я оказался в купе поезда Ирун — Мадрид, очень расстроенный, едва сдерживая слезы. Больше всего меня волновала разлука с матерью. Впервые мы расставались с нею. Кроме того, я испытывал страшные угрызения совести из-за того, что доставил ей столько неприятностей. Она также не могла скрыть своего беспокойства. Пытаясь поднять ее настроение, я искренне обещал хорошо вести себя и заверил, что четыре месяца разлуки пролетят незаметно.

На вокзале в Мадриде меня ждал брат Мигель. Я с трудом узнал его; на нем был фрак и цилиндр — вещи, которые я считал величайшей редкостью. Кроме того, я совершенно не ожидал увидеть его таким элегантным. Моя мать, взволнованная расставанием, забыла, что в этот субботний день в Мадриде проходил карнавал, а ночью в Королевском театре должен состояться знаменитый бал-маскарад. Наверное, моему брату не доставило особого удовольствия заниматься мною именно в такой вечер.

На мне был обычный костюм и берет, который я носил в Витории, но Мигелю он не понравился. Он нашел, что у меня деревенский вид. Мы сели в большую коляску, принадлежавшую клубу «Гран Пенья», которая отвезла нас в отель на улице Аренал, вблизи Пуэрта-дель-Соль, где мне отвели комнату. Брат, находившийся, как мне показалось, в дурном расположении духа, обещал приехать за мной на следующий день.

Воскресное утро прошло в ожидании Мигеля. После завтрака я спустился вниз, решив до его прихода посмотреть на шествие масок. Прошел день, наступила ночь, но брат [32] не появлялся. На следующий день, так и не дождавшись Мигеля, я отправился погулять по улице Алькала до бульвара Кастельяна. Все вокруг казалось мне праздничным и оживленным.

В отеле уже начали смотреть на меня с беспокойством, не понимая, что здесь может делать четырнадцатилетний мальчик один. Наконец во вторник вечером появился мой брат Фермин с кузеном Иньиго Мансо де Суньига, сыном графа Эрвиаса. Они были курсантами военного училища в Толедо и пришли забрать меня с собой. Очевидно, Мигель все же вспомнил, что сдал брата «на хранение» в отель, и передал им заботу обо мне.

Прибыв в Толедо, мы сели в старенькую коляску, запряженную очень тощими лошадьми, и, поднимаясь по бесконечному склону, добрались до Сокодовера. Затем узкими улочками доехали наконец до школы дона Сесарео Санс, стоявшей в тупике Пьерно де Пало. Дальше виднелся внушительный собор.

Дон Сесарео принял меня очень радушно и сказал, что я похож на отца, о котором он отозвался с большой теплотой. Затем представил своей жене, донье Кристете, которая отнеслась ко мне так трогательно, словно я был малым ребенком, нуждавшимся в присмотре. Наступил следующий период моей жизни, также не блестящий. Но на сей раз причина была не только во мне.

И в этой школе я оказался самым младшим по возрасту учеником, за что получил прозвище Эль пеке{12}. Вскоре уже никто не называл меня иначе. Неприятности начались с того, что моя кровать была единственной в дортуаре, не просматривавшейся из окна директора.

Буквально каждую ночь на ней устраивались карточные баталии, продолжавшиеся до рассвета.

Другой неприятной стороной моей жизни в этом училище было чрезмерное покровительство, оказываемое мне доном Сесарео и особенно доньей Кристетой, не имевшими своих сыновей. Вероятно, они считали, что меня, совсем еще мальчика, да к тому же не обладавшего хорошим здоровьем (я действительно имел бледный вид: игра в карты не давала мне спать целыми ночами подряд), не следует принуждать много заниматься. Я не мог устоять перед таким соблазном и не воспользоваться этим. Забыв обещания, данные матери, [33] я меньше всего думал об учебе и закончил курс с плачевными результатами.

Вернувшись в Виторию, я набрался мужества и рассказал матери всю правду. Она расстроилась и решила больше не посылать меня в Толедо. По ее настоянию для прохождения следующего курса учебы мне предстояло отправиться в мадридское училище, находившееся под началом майора кавалерии Антонио Ревора. Он пользовался репутацией сурового воспитателя, умевшего обуздать самых непослушных мальчишек. Я не сопротивлялся, видя, что время проходит, а мои возможности поступить в военное училище не увеличиваются. Два моих лучших друга — Сириа и Арагон — уже стали кадетами, и мне было стыдно перед ними. Я дал себе слово взяться за ум.

Училище Ревора занимало старый, большой и нескладный дом на углу улиц Фуэнкоррал и Орталеса. Я сразу почувствовал, что оно совершенно не похоже на те учебные заведения, которые я знал до сих пор. Жесткие правила, установленные здесь, проводились в жизнь, невзирая ни на что: они были тяжелы для тех, кто не хотел заниматься, и вполне терпимы для прилежных учеников. Ежедневно преподаватели проверяли знания каждого ученика, избежать этого контроля не было никакой возможности. Выполнять столь строгие правила мне помогало сознание того, что у меня остались только две возможности: или успешно закончить учебу, или стать бездельником.

Первая неделя в училище оказалась самой трудной. Чтобы выполнить все задаваемые нам уроки, пришлось упорно заниматься. Редко удавалось ложиться спать раньше двух или трех часов ночи. Зато в конце недели те, кто не имел плохих отметок, вознаграждались за свое трудолюбие: им предоставлялась полная свобода с двух часов дня в субботу и на целое воскресенье.

Со мной в комнате жили еще два подростка. Один из них, Эухенио Боателья, севилец, сирота, имевший опекуна-священника, располагал значительным состоянием. Он обладал умом и всеми качествами настоящего андалузца, за исключением внешности: у него были светлые волосы и розовая кожа, как у англичанина. Боателья любил развлечения, имел много подружек и жил, не зная забот. Он был только на два года старше меня, но выглядел значительно взрослее. Уверенность, с какой Боателья вводил нас в ранее недоступный, а потому необычайно привлекательный мир, внушала к нему уважение. [34]

По субботам мы посещали театр.

Боателья любил ходить в Аполо, на четвертый сеанс, начинавшийся в двенадцать часов ночи. В то время там выступали актрисы Мария Палау, Маиендия и Монкайо. Иногда мы проводили ночь в каком-нибудь небольшом театре-варьете. Предпочтение отдавали тем, где артистки выходили на сцену в наиболее открытых платьях; нам особенно нравилась Челита, исполнявшая номер «Ищу блоху», очень модный тогда.

Другой мой товарищ по комнате приехал из Бадахоса. Его отец занимался разведением знаменитых альбарранских быков. Они получили свое название по фамилии этой семьи — Альбарран. Он был хорошим парнем, добрым другом и буквально помешан на всем, что относилось к быкам. Поэтому в нашей комнате в основном говорили о быках и авиации. Спустя некоторое время я заразился его любовью к этим животным, а Луис Альбарран стал интересоваться авиацией.

На протяжении всего сезона боя быков мы не пропускали ни одной корриды. Первыми матадорами{13} в то время слыли Фуэнтес, Эль Гальо, Пастор, Мачако и Бомбита. Затем появились Хоселито и Бельмонте. В нашей комнате в училище Луис Альбарран дал мне первый урок корриды. Закончив его, он сказал, что для баска я не так уж плох. Луис любил рассказывать, как выращивают быков. Раньше я не имел никакого представления о сложности этого дела. Помню, как нервничал мой товарищ, когда в Мадриде объявлялась коррида с участием альбарранских быков. С его братом и старшими пастухами мы ходили смотреть, как выгружают быков из вагонов и распределяют между матадорами. Для меня все это было ново. Я заражался серьезностью и ответственностью, с какими Альбарраны производили подготовительные операции. В день корриды братья Альбарран и старшие пастухи всегда очень волновались. Я никогда раньше не думал, что громадное количество людей может переживать настоящую драму, если бык поведет себя недостаточно храбро и к нему применяют огненные бандерильи{14}. В тот день из шести быков пять оказались храбрыми. К одному, не желавшему приближаться к пикадорам{15}, пришлось применить огненные бандерильи. [35] Это обстоятельство Альбарраны и старшие пастухи восприняли как самое большое несчастье. Я старался успокоить их, напомнив о блестящих качествах остальных быков, но на них ничего не действовало. Они винили председателя корриды, который якобы применил огненные бандерильи раньше времени, возмущались участниками корриды и пикадорами, по их мнению, ничего не сделавшими для спасения быка. Одним словом, они были в отчаянии и считали виновными всех, кроме быка.

Мы отправились на почту, чтобы телеграфировать родственникам Альбарранов о результатах боя. Братья не спеша, тщательно обдумывали каждое слово. Дело оказалось сложным. Необходимо было сообщить, что к одному из быков применили огненные бандерильи, но этого-то им как раз и не хотелось. Они подыскивали выражения, чтобы помягче передать страшную новость, способную вызвать замешательство не только в их семье и у служащих фермы, но и у жителей окрестных деревень и даже в самом Бадахосе.

В то время в Мадрид прибыл французский авиатор, демонстрировавший полеты на аэродроме вблизи Сиудад Линеаль. Ранним воскресным утром с понятным волнением мы приехали на аэродром. Он представлял собой луг. Часть его была отгорожена веревкой, за которой находились платные места для публики и самолет. После бесчисленных проб и неудачных попыток к вечеру самолет наконец поднялся в воздух. Он сделал низко над полем два небольших круга и благополучно совершил посадку. Через некоторое время самолет вновь взлетел и, набрав высоту, взял курс на Мадрид. Продолжая оставаться в поле нашего зрения, он сделал довольно большой круг и вернулся на аэродром. Первый полет длился пять минут, второй — двадцать.

Впервые в жизни я видел аэроплан в воздухе. Страсть к авиации, немного утихшая в связи с учебой и новизной мадридской жизни, вспыхнула с новой силой. Это положительно сказалось на моей учебе, за которую я принялся с удвоенной энергией.

Хотя жизнь в училище Ревора была не сладкой, я вспоминаю то время с чувством благодарности. Мадрид оказался великолепной школой жизни, раскрывшей неизвестные мне дотоле стороны ее.

Возможно, некоторые из полученных тогда мною уроков были жестокими, порой даже слишком, но в конечном итоге и они пошли на пользу. Мы не теряли времени даром, стремясь [36] постичь как можно больше. Каждый день приносил что-то новое. Этому способствовала среда, в которой мы жили, и естественное любопытство, свойственное нашему возрасту. В Витории или в каком-либо другом тихом месте потребовались бы долгие годы, чтобы узнать то, чему научил меня Мадрид.

Не все воспоминания, разумеется, радостны. Не раз мы оказывались лицом к лицу с фактами, вызывавшими уныние, горечь или просто недовольство. Помню, например, впечатление, произведенное на меня известием, что некоторые товарищи по школе оказались физически неполноценными из-за неприятных болезней. Больше всего удивило меня их поведение. Они не только не стыдились или, по меньшей мере, огорчались, но даже гордились своими болезнями, полагая, что это поднимает их мужское достоинство.

И еще я никак не мог привыкнуть к бедности, с которой встречался на улицах Мадрида. Хотя, вообще говоря, испанцев, постоянно сталкивающихся с социальным неравенством, нищетой не удивишь. Я очень хорошо помню возникавшее во мне чувство досады, смешанное со стыдом, как будто я нес некоторую долю ответственности за существующее положение. Как тяжело бывало на душе, когда холодной зимней ночью, возвращаясь домой с веселого праздника, я замечал бедного старика, спящего на крыльце у дверей, или нищую женщину с ребенком. Возможно, мое восприятие было особенно болезненным потому, что в Витории я ничего подобного не видел. Там редко можно было встретить бедняка, просящего на улице милостыню, или человека, спящего на пороге дома в холод и снег. Сталкиваясь с подобными явлениями, мой обычный оптимизм и радостное настроение, возникшее после приятно проведенного вечера, мгновенно исчезали. Я испытывал чуть ли не физическую боль, которая на длительное время выбивала меня из привычной колеи.

Наконец прилежные занятия у Ревора дали свои плоды: с хорошими отметками меня приняли в военно-интендантское училище в Авила, хотя, по правде говоря, мне следовало бы, учитывая мою любовь к лошадям, поступить в кавалерийское училище. Но теперь это уже не имело значения. Главное — сдать экзамен на звание офицера и как можно скорей получить возможность стать летчиком. [37]

Дальше