Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Глава третья.

1937 г.

«Период сюрпризов закончился. Теперь мир является нашей высочайшей целью», — перевело наше бюро отрывок из речи Гитлера 30 января 1937 года. Я больше чем верил, что он считал это заявление серьезным.

В ходе его бесед с иностранцами, которые все еще происходили часто в течение 1937 года, я отметил, что Гитлер становился все более жестким в своем отношении к остальному миру. Частично это могло быть вызвано тем, что он достиг такой широкой известности, но, несомненно, он стал более бескомпромиссным и потому, что слабела антигитлеровская коалиция. Если на переговорах в Отрезе Муссолини занимал противоположную позицию вместе с Францией и Великобританией, то теперь, в результате Абиссинского конфликта, он попал в объятия Германии.

Я с живым интересом наблюдал со стороны за развитием конфликта с Абиссинией. Основываясь на своем женевском опыте, я не считал возможным, [75] что вся Лига Наций выступит единым фронтом против Италии и попытается с помощью экономических санкций воспрепятствовать осуществлению ее плана агрессии. И все же в глубине души я надеялся, что Лиге это удастся, так как считал, что ничто не окажет более отрезвляющего воздействия на Гитлера, чем крушение планов Муссолини. В 1938 году, накануне Мюнхенской конференции, Муссолини признался, что Лига Наций почти преуспела в предотвращении нападения посредством коллективной защиты. «Если бы Лига Наций последовала совету Идена в абиссинском споре, — сказал он Гитлеру, — и распространила экономические санкции на нефть, мне пришлось бы убраться из Абиссинии через неделю. Это было бы для меня непредвиденным бедствием».

Весьма странно, что именно вследствие противодействия французского правительства, поборника коллективной безопасности, не были применены санкции по нефти. Лаваль не хотел открытого разрыва с Италией. Когда во время войны он неоднократно жаловался мне на трудности, причиненные Франции Италией, я смог при случае возразить довольно резонно; «Как неблагодарно со стороны Муссолини, премьер-министр, ведь Вы спасли ему жизнь в абиссинском споре. Он признал это в Мюнхене в моем присутствии». Всегда такой быстрый на ответ, Лаваль не смог парировать. Насколько иной могла бы быть история, если бы Лиге Наций удалось призвать Муссолини к порядку!

Как и объявил Гитлер в своей речи в январе 1937 года, больше не было сюрпризов — в том году. Теперь, оглядываясь назад, можно назвать его годом спокойствия перед бурей. Тем не менее я был занят выполнением самых разных заданий. Коронация в Лондоне, Международная выставка в Париже, партийный съезд в Нюрнберге и государственный визит Муссолини в Германию — самые примечательные события. Но моя разнообразная программа включала в себя и следующее: встреча между Гитлером и бывшим лидером британской лейбористской партии, пожилым Ленсбери, в марте; беседы Геринга с Муссолини в Риме в апреле; визит герцога Виндзорского в Оберзальцберг; переговоры между Гитлером и лордом Галифаксом в Берхтесгадене и между Герингом и Галифаксом в Берлине; визиты Ага-хана, британского лидера фашистов сэра Освальда Мосли и потомка Конфуция, зятя Чан Кайши, министра финансов Кунга. Незадолго до дня рождения Гитлера я переводил беседу, которую он вел с Ленсбери. Всемирно известный борец за мир, «патриарх достойных чувств», как назвала его одна немецкая газета, развернул перед Гитлером план мирной конференции, которую должен был созвать президент Соединенных Штатов. Это была чисто личная инициатива Ленсбери и благонамеренных пацифистских кругов в Англии, и план обсуждался лишь в общих чертах и очень поверхностно. По красноречивому объяснению Ленсбери можно было судить, насколько он был увлечен этой идеей. Однако я заметил, что большей частью мысли Гитлера были далеко. Тогда впервые я увидел другого Гитлера — бледного от бессонницы, с почти серым, каким-то опухшим лицом, отсутствующее выражение которого ясно свидетельствовало о том, что он размышляет о другом. Лишь однажды он вник в то, что говорил Ленсбери, и сделал какое-то неопределенное, уклончивое замечание [77] об участии Германии в мирной конференции или о мирной политике, которой он сам хотел бы следовать. Мне стало почти жалко старого джентльмена из Англии. Снова и снова он излагал свои пацифистские планы с большим энтузиазмом и настойчивостью. Казалось, он совсем не осознает отсутствия интереса со стороны Гитлера, будучи явно рад его репликам, какими бы туманными они ни были. Он откровенно смотрел на человека, который сидел перед ним, погрузившись в мечты, как на одного из пацифистов-идеалистов, которых он так часто встречал на международных встречах. Чем дольше продолжалась беседа, чем односложнее становились ответы Гитлера, тем более горячо относился Ленсбери к своей теме. Наконец, Гитлер согласился, что будет присутствовать на мирной конференции и произнес слово «свобода» с соответствующим воодушевлением!

Фюрер довольно резко оборвал надоевший ему разговор. Едва ли можно было ожидать, что практикующий пацифист может произвести на него впечатление. Что показалось мне необычным, так это то, что Ленсбери покинул Канцелярию весьма удовлетворенным, а его заявление в прессе было полно уверенности в успехе. «Я возвращаюсь в Англию, — сказал он, — с убеждением, что катастрофы войны удастся избежать».

Несколько дней спустя я удивился, получив указание ехать в Рим на переговоры между Герингом и Муссолини. На следующее утро после нашего прибытия я отправился с Герингом в палаццо Киджи, итальянское министерство иностранных дел, на короткую встречу с графом Чиано. Основной темой [78] беседы была гражданская война в Испании, затем на едином дыхании перешли к оказанию военной помощи Франко со стороны Италии и Германии.

После обеда вместе с Герингом я впервые вошел в знаменитый дворец Венеция. Небольшой лифт, предназначенный лишь для двоих, забрал Геринга и итальянского начальника протокольного отдела, chef de protocole, на второй этаж, так что мне пришлось поспешно подняться по исторической лестнице, шагая через две ступеньки, чтобы, запыхавшись, встретить своего начальника у двери лифта. Это представление мне потом пришлось повторять часто. Нас провели по коридорам, украшенным средневековыми доспехами и другими военными трофеями в зал Высшего фашистского совета, мрачную комнату средних размеров. Длинные столы и возвышение для Муссолини, а также стулья — все было обтянуто темно-синим бархатом. Мы прошли в приемную Муссолини, где нас приветствовал Чиано. Затем открылась дверь в столь часто описываемый кабинет итальянского диктатора. У меня создалось впечатление огромной, аскетически голой комнаты. На значительном расстоянии у стены напротив нас находилось несколько разрозненных предметов мебели и глобус. Комната с ее холодным мраморным полом и серыми стенами поразила меня своим непривлекательным, недружелюбным и неприветливым видом.

Когда мы вошли, в дальнем конце комнаты поднялся какой-то человек, и, приглядевшись, я увидел длинный гладкий стол и несколько простых стульев в венецианском стиле. Это был Муссолини, который шел через всю комнату нам навстречу. Он поднял [79] руку в фашистском приветствии, обменялся рукопожатием с Герингом и дружелюбно кивнул мне. Отличительной чертой его кабинета была обнаженность. Здесь было несколько книг, но нигде никаких бумаг.

Мы сели — Муссолини за своим письменным столом, а я и Геринг напротив него на стульях для посетителей. Чиано, которому его тесть не уделил много внимания, устроился на стуле рядом с нами. Положение в Испании обсуждалось в первую очередь. Различными техническими подробностями обменивались в некоторой степени осторожно, обе стороны притворялись, даже друг перед другом, что немцы и итальянцы, сражавшиеся на стороне Франко, добровольцы, не имеющие официального отношения к правительству. В ходе беседы Геринг стал откровеннее, с явным удовлетворением приводя подробности того, как в начале гражданской войны в Испании марокканские войска Франко были переброшены в Испанию с помощью немецких транспортных самолетов «Юнкерс 52». «Франко должен быть нам за это благодарен, — сказал Геринг, задумчиво добавив: — Надеюсь, он потом об этом вспомнит».

Оба ожесточенно критиковали испанскую стратегию и тактику, хотя храбрость испанцев, в том числе и противников Франко, так называемых «красных», полностью признавали и Геринг, и Муссолини. Оба пренебрежительно отзывались о военном снаряжении, поставляемом республиканцам Россией, особенно о самолетах, и были полностью уверены в их собственном превосходстве над Красной Армией. [60]

Они перешли к обсуждению общей политической ситуации в Европе, и Муссолини воспользовался сильными выражениями, осуждая Лигу Наций и политику санкций, которую проводили Англия и Франция. Слушая его, никто никогда и не подумал бы, что всего два года тому назад в Стрезе он вместе с Англией и Францией осудил введение воинской повинности в Германии или что лишь годом ранее послал итальянские дивизии на пограничный пункт Бреннер, когда в Австрии был убит Дольфус во время национал-социалистского путча. Времена изменились, и само обсуждение австрийского вопроса показало, как основательно изменилась позиция самого Муссолини. Геринг был очень откровенен в этом вопросе, прямо сказав Муссолини, что аншлюс произойдет и что это событие ближайшего будущего.

Муссолини, который хорошо говорил по-немецки, внимательно слушал Геринга, но, очевидно, не смог понять это высказывание, потому что только после моего перевода энергично покачал головой. Это был единственный знак несогласия с его стороны в тот день — как раз за год до того, как аншлюс Австрии стал фактом. Его молчание было явным свидетельством того, что хоть он и продолжал относиться к аншлюсу со смешанным чувством, он сознавал, что это произойдет. Я, разумеется, не знал, какие указания дал Гитлер Герингу насчет Рима, но на основании разговора с Муссолини у меня сложилось впечатление, что основной целью визита было прощупать отношение итальянцев к вопросу об аншлюсе.

Я был скорее заинтересован, чем удивлен, увидев, насколько далеко Муссолини уже отошел от [81] западных держав и как он теперь разделял взгляды Германии на основные вопросы европейской политики. Этот человек с коротким коренастым телом, очень прямым, выразительным взглядом и скупыми жестами высказывал свое мнение с лаконичной латинской ясностью. Когда он проницательно смотрел на меня и Геринга своими большими карими глазами, я чувствовал, что это политик, отнюдь не питающий иллюзий на свой счет, трезвомыслящий, прозаичный римлянин, стоящий обеими ногами на земле, который точно знает, чего хочет. В беседах, которые впоследствии имели место между ним и Гитлером, меня всегда поражало ясное, четкое и реалистичное построение фраз Муссолини по контрасту с размытыми обобщениями Гитлера. В этом состояло большое различие между двумя диктаторами — во всяком случае, пока Муссолини мог принимать в Италии более или менее самостоятельные решения. По мере того как итальянец все больше оказывался в положении вассала Гитлера, он становился все более молчаливым. Когда я оглядываюсь назад, вспоминая постепенное изменение в его поведении на протяжении множества бесед, я склонен думать, что Муссолини осознал раньше многих других, куда приведет их этот путь, и, разумеется, предвидел зловещее зарево катастрофы задолго до своего немецкого соратника. Но к тому времени он уже потерял свободу действий.

* * *

Еще одна быстрая смена декораций для меня. Из скудно обставленного кабинета итальянского диктатора в палаццо Венеция я несколько дней спустя [82] полетел домой по воздушной оси Рим — Берлин, чтобы сразу же снова отправиться в полет по гораздо более знакомому воздушному пути в Лондон на торжества по случаю коронации короля Георга VI. В Лондоне мне предстояло переводить во время политических бесед для министра обороны фон Бломберга — главы немецкой делегации. Третий рейх еще надеялся на соглашение Берлин — Лондон, хотя зазор между двумя столицами увеличивался в той же пропорции, в какой сужался между Римом и Берлином.

На следующее утро после прибытия в Лондон я был разбужен в семь часов утра военным оркестром, проходившим мимо немецкого посольства. Моя комната выходила на улицу Мэлл, по которой должна была пройти коронационная процессия. С восьми часов утра эта комната с террасой перед ней уже не была моей. Посол фон Риббентроп позаботился о размещении всей немецкой колонии в комнатах посольства, и у меня собралось множество приглашенных. Но даже при этом у меня был отличный вид на процессию.

Первым ехал лорд-мэр Лондона в стеклянной карете. Это традиционное средство передвижения, казалось, взято прямо из сказок братьев Гримм — мне хотелось протереть глаза, чтобы убедиться, что я не сплю. Члены королевской семьи, каждый с эскортом в роскошной форме, замыкали процессию. Уже издали была видна медленно приближавшаяся золотая королевская карета, в которую запрягли восемь лошадей серой масти. В этой карете находилась королевская чета. На фоне пышного зрелища, насчитывавшего столетия, король и королева, символы величайшей в мире империи, произвели на меня незабываемое впечатление. Я не мог не [83] завидовать тому, что обычный англичанин воспринимает как должное эту манифестацию мощи Британского Содружества. В этом не было ничего экстравагантного или преувеличенного. Одобрительные возгласы не были истерическими, а возникали естественно и спонтанно из глубины души простого человека. Здесь церемониальные костюмы не казались неуместными. Они явно имели неразрывную связь со старинной традицией.

Риббентроп пригласил нескольких видных членов партии в Лондон на коронацию, и мне была интересна их реакция. Зрелище не заслужило их одобрения, в основном потому, что было слишком «историческим». «Мы, национал-социалисты, делаем такие вещи гораздо лучше, — сказал мне один из партийцев. — Мы обходимся безо всякой этой традиционной чепухи и идолопоклонства. Среди нас не так много седоголовых. Мы отдаем предпочтение юности и современной униформе в виде коричневой рубашки, а не возрасту и исторической традиции». В свете того памятного события Британия показалась мне покореженным непогодой дубом, сучковатым и искривленным, но еще жизнеспособным. Наши национал-социалистские шествия представали в сравнении яркими оранжерейными растениями, красивыми соцветиями, выращенными с помощью всевозможных ухищрений современного садоводства, в стойкости которых можно было сильно сомневаться. На следующий день после коронации я сопровождал нашего министра обороны фон Бломберга на встречу с премьер-министром господином Болдуином на Даунинг-стрит, 10, где я впервые побывал со Штреземаном в 1924 году. Казалось, ничто здесь не изменилось, и сам Болдуин производил такое [84] впечатление, будто уже давно составляет часть этого дома. Невысокий, крепкого сложения человек, похожий на английского бульдога, сидел, покуривая трубку, за письменным столом. Из всего, что он говорил, я вынес впечатление, что он высказывал тщательно взвешенное мнение, которого придерживался давно. Каждое его движение выражало непоколебимое спокойствие и самоуверенность.

Мы уже знали, что вскоре его должен был заменить канцлер Казначейства Невилл Чемберлен, и нам было также известно, что Болдуин никогда особо не интересовался вопросами внешней политики. При таких обстоятельствах вряд ли что-нибудь могло быть сказано об отношениях между Германией и Англией. Обе стороны ограничились выражением пожелания, чтобы существующие трудности были преодолены. Бломберг указал, что позиция британской прессы вызывает большое недовольство в национал-социалистских кругах Германии, не выразив, впрочем, никаких особых пожеланий на этот счет. Болдуин ограничился ответом, который часто потом получал Гитлер и другие немцы, которые жаловались на британскую прессу: «Англия страна свободной прессы, и британское правительство не имеет возможности влиять на газеты».

Во второй половине дня я отправился к Невилу Чемберлену — который в следующем году должен был сыграть такую важную роль в Мюнхенском кризисе. Разница между ним и Болдуином была поразительной. По сравнению с почти флегматичным Болдуином Чемберлен казался — для англичанина — чуть ли не оживленным. Он не был человеком неколебимых, устоявшихся мнений. Явно интересовался развитием последних событий в Германии и расспрашивал [35] о различных подробностях административной системы Третьего рейха. Хоть и выражал он свой интерес с определенной сдержанностью, его желание установить дружеские отношения между Германией и Англией было более чем очевидным. Несомненно, он был сдержан, но к сдержанности его, разумеется, обязывал и тот факт, что официально он был еще лишь канцлером Казначейства, т.е. министром финансов. Это был немного больше, чем визит вежливости.

Вместе с Бломбергом я нанес также краткий визит Идену в министерство иностранных дел. Иден вел себя очень сдержанно, я приписал это тому, что англичанин предпочел бы, чтобы Германию на коронации представлял министр иностранных дел Нейрат. Мне рассказывали, что на такое пожелание намекнули, но Риббентроп был полон решимости подтвердить свою роль политического представителя Германии и, следовательно, преуспел в интригах, не допустив, чтобы министра иностранных дел послали в Великобританию по этому случаю.

* * *

После возвращения я был чрезвычайно занят в Германии. Фон Нейрат, как Штреземан и Куртиус в предыдущие годы, направлял меня переводчиком к другим видным деятелям, в том числе к членам кабинета министров и главным фигурам Третьего рейха.

Мне довелось переводить также и для Геббельса на официальных пресс-конференциях и в личных беседах. В этих случаях он вел себя, как волк в исключительно хорошо подогнанной овечьей шкуре. [86]

Один очевидец рассказывал мне, что перед его самоубийством в 1945 году, когда национал-социалистский рейх лежал вокруг него в руинах, он сдернул маску и сказал своим самым преданным коллегам: «Вот видите, что вы получили, работая на нас. Теперь вы погибнете, а весь немецкий народ получит то, чего заслуживает». Но в те первые годы, когда я переводил на встречах Геббельса с иностранными гостями, он неизменно оставался образованным интеллектуалом, любезным, хорошо воспитанным и улыбающимся — полная противоположность разъяренному демагогу, каким он часто оказывался в своих речах по радио и выступлениях на предвыборных митингах. Может быть, контраст был слишком велик, чтобы произвести на его иностранных гостей впечатление, запоминающееся надолго. Единственным, кого ему не удалось обмануть, был будущий премьер-министр Франции Поль Рейно. Однажды я переводил на их встрече в Берлине, и было ясно, что, при всем своем умении, Геббельс встретил равного себе в этом проницательном и умном французе.

Одним из многих заданий, быстро следовавших одно за другим, было присутствие на Нюрнбергском партийном съезде в качестве переводчика при многочисленных высокопоставленных иностранных гостях. Не впервые я выполнял такую работу, а это было ответственным делом. Отель, где меня поселили, был полон английских и французских приглашенных, которые не скрывали своего восторженного отношения к Гитлеру.

Одной из моих обязанностей было ехать в открытой машине в нескольких метрах от машины Гитлера вместе с самыми известными французскими [87] и английскими гостями в день проезда Гитлера и его эскорта по Нюрнбергу. Несомненно, это была триумфальная процессия. Огромная толпа, в экстазе приветствующая Гитлера, производила ошеломляющее впечатление. При виде Гитлера на всем его пути неисчислимые тысячи людей словно оказывались охваченными массовым психозом. Они приветствовали его восторженно, вытягивая руки с криком «Хайль!» Вести машину среди этого безумного ликования было физически тяжело. Чувствовалось, что нужно держать себя в руках, чтобы не поддаться всеобщему восторгу. К счастью, мне приходилось отвлекаться на перевод, и внимание рассеивалось, но я видел, что англичане и французы растрогались до слез при виде таких сцен, и даже некоторые искушенные иностранные журналисты были потрясены до глубины души.

По окончании процессии Гитлер с несколькими партийными вождями устроил банкет для иностранцев. После выматывающих утренних впечатлений едва ли кто-то из гостей был способен вести разумную беседу»

На Нюрнбергском партийном съезде, впервые созванном в 1937 году, дипломатический корпус был представлен в полном составе. Присутствовали послы Франции и Великобритании, а также поверенный в делах (а не посол) США. Послов Аргентины, Бразилии, Чили, Китая, Франции, Великобритании, Италии, Японии, Польши, Испании и Турции доставили в Нюрнберг двумя длинными поездами, составленными из спальных вагонов, а в другом поезде следовали министры меньших стран, а также поверенные в делах США, Южной Африки, Чехословакии, Литвы, Афганистана и Ирана. [86]

В один из дней на Нюрнбергской неделе Гитлер имел обыкновение давать прием в Дойче Хоф, где мне обычно приходилось переводить его речь на французский язык. Франсуа-Понсе, который отлично говорил по-немецки, отвечал как старший посол и редко упускал случай вставить одно из своих знаменитых остроумных замечаний, которыми прославился в дипломатических кругах Берлина. «Вы так хорошо говорите, — однажды сказал ему Гитлер, — что я хотел бы, чтобы Вы были у меня государственным спикером». «Я бы охотно согласился на этот пост, но только как чрезвычайный спикер», — с готовностью ответил Франсуа-Понсе, намекая на широко распространенное в третьем рейхе маниакальное пристрастие к «z.b.V». — обозначению чрезвычайных послов, чрезвычайных уполномоченных и т.д. В связи с происходившими событиями Франсуа-Понсе тоже смог внести серьезную ноту. «Самый лучшим лавровым венком, — с медлительностью подчеркивая слова, сказал он год спустя, когда Судет-ский кризис угрожал войной, — всегда будет тот, который можно сплести так, чтобы ни одна мать не пролила слез».

* * *

Моим следующим значительным политическим заданием был государственный визит Муссолини в Германию — тщательно разработанная и поставленная демонстрация все возрастающей солидарности двух стран. Вместе с германским почетным эскортом на небольшой пограничной немецкой станции 25 сентября я ждал прибытия специального поезда Муссолини и Чиано. Тогда впервые мне довелось [69] путешествовать в одном из знаменитых специальных поездов, которые Гитлер и Муссолини использовали для своих политических поездок. В итальянском поезде было десять больших салонов, спальные вагоны и вагоны-рестораны, а для нас были прицеплены два спальных вагона Митропа. Муссолини и Чиано сердечно приветствовали меня, потому что я был одним из немногих со стороны Германии, кого они уже знали. Я выделялся среди окружающих, так как единственный во всем поезде был в штатском. И немцы, и итальянцы — все были в роскошных мундирах, расшитых золотом и серебром. Беседы между итальянскими гостями и немецким комитетом по приемам, куда входили рейхсминистры Гесс и Франк, не отличались большой сердечностью. В качающемся вагоне Муссолини немцы и итальянцы довольствовались обменом кислыми улыбками, в то время как члены почетного эскорта старались, как туристические гиды, обратить их внимание даже на самые мелкие и незначительные подробности пейзажа, чтобы создать какую-то видимость разговора. В Мюнхене пытка подошла к концу.

На Центральном вокзале, совершенно преображенном праздничными флагами и гирляндами, Гитлер стоял в окружении многочисленных сопровождающих, где все без исключения были в мундирах. Он протянул обе руки к Муссолини, стоявшему у окна вагона. Музыка оркестров, раскаты барабанной дроби и возгласы «Хайль!» и «Дуче!» перекатывались эхом под сводами вокзала; шум и крики не прекращались, пока мы продвигались к выходу по красной ковровой дорожке, расстеленной прямо через центральный зал. Переводить мне не пришлось не только потому, что Муссолини отлично говорил по-немецки, [90] но и потому, что никто не услышал бы друг друга в том грохоте.

Во время нашего проезда по оцепленным улицам я заметил явную разницу по сравнению с проездом кортежа по Мюнхену несколькими днями ранее. Приветствия публики были весьма прохладными — никто здесь не растрогался до слез. «Во всем этом виноват начальник полиции!» — слышал я, как кричал немного позже Гитлер на своих помощников.

Переговоры двух диктаторов, проходившие в пятикомнатных апартаментах Гитлера, были первыми за пять лет после их последней встречи в Венеции. Так как они говорили по-немецки, у меня было предостаточно возможности наблюдать и сравнивать их. В Гитлере мало что совпадало с общепринятым представлением о типичном немце. Когда он приходил в возбуждение, многократно использованная в карикатурах прядь черных волос падала на узкий лоб, придавая ему неряшливый богемный вид. Я заметил его крупный нос и неприметный рот с маленькими усиками. Голос у него был хрипловатый и часто грубый, когда он выкрикивал мне или Муссолини свои сентенции, раскатывая «р». Иногда глаза его вдруг загорались, а потом так же внезапно тускнели, как будто в припадке безумия.

Сидевший напротив Муссолини относился к совсем другому типу. Крепко сбитая фигура, колышущаяся от бедер, когда он говорил; его патрицианская голова могла бы быть слепком с голов древних римлян, с мощным лбом и широкой квадратной челюстью, выдающейся вперед под большим ртом. Его лицо было гораздо более живым и выразительным, чем у Гитлера, когда он принимался метать [91] громы и молнии в адрес большевиков и Лиги Наций. Возмущение, презрение, решимость и хитрость попеременно отражались на его чрезвычайно подвижном лице, и он обладал актерскими способностями, что свойственно латинским народам. При особенно красноречивых пассажах его блестящие темные глаза, казалось, чуть не выкатывались из орбит. Он никогда не говорил лишних слов, и все его высказывания можно было бы сразу печатать. Интересна была и разница в их смехе. В смехе Гитлера всегда чувствовались насмешка и сарказм, проявлялись следы былых разочарований и подавленных амбиций, тогда как Муссолини смеялся открыто и чистосердечно, что свидетельствовало о наличии у него чувства юмора. Беседа началась с забавной, на мой взгляд, церемонии — Муссолини назначил Гитлера почетным капралом фашистской милицейской гвардии.

Сам разговор длился всего лишь чуть больше часа и касался скорее общих, чем отдельных тем, как было потом в дальнейших беседах. Гитлер рассуждал пространно и неопределенно, тогда как Муссолини говорил коротко и ясно, однако не выдавая ничего секретного.

Из этой беседы вытекало, что обе страны были вполне единодушны в дружеском отношении к Японии, наиболее возможной опоре Франко, и в презрении к западным демократическим государствам Великобритании и Франции. Фактически это была единственная политическая беседа Гитлера и Муссолини в течение всего визита. «Праздничная программа» едва ли оставила хоть один спокойный момент для действительно серьезной дискуссии. Парады в Мюнхене, маневры в Мекленбурге, посещение [92] заводов Круппа в Эссене и другие мероприятия такого же рода следовали одно за другим без перерыва.

Я путешествовал по всей Германии с Муссолини в его специальном поезде. Гитлер всегда провожал его на вокзале, потом отъезжал вслед на своем специальном новом поезде, обгоняя нас по пути, чтобы снова встретить гостя в месте назначения, совсем как в сказке о соревновании между зайцем и черепахой.

Несомненно, самой великолепной церемонией визита Муссолини в Германию был его триумфальный въезд в Берлин. Поезд Гитлера неожиданно расположился вдоль поезда Муссолини на параллельном пути станции Шпандау-Вест и находился на одном уровне с нашим — шедевр вождения поездов. Каждый из тяжелых поездов тащили два локомотива, и позднее я узнал, что машинисты несколько дней отрабатывали этот маневр. Так в течение четверти часа поезда шли бок о бок, и мы могли с удобством вести беседу с теми, кто находился в другом поезде. Прямо перед станцией Хеерштрассе немецкий поезд начал почти неощутимо набирать скорость и достиг вокзальной платформы на несколько секунд раньше нашего итальянского поезда. Железнодорожники так тщательно все рассчитали, что Гитлер успел пройти несколько шагов вдоль платформы и протянуть руку Муссолини в тот момент, когда остановился поезд последнего.

Позднее, когда мы ехали по Берлину, моя машина заслужила особые овации, потому что я единственный среди присутствовавших немцев и итальянцев был в штатском, и моя шляпа привлекла особое внимание. Берлинцы любят шутку — им хотелось [93] громко выразить одобрение, и они были рады, что я невольно предоставил им такую возможность. На следующий день были парады, банкеты, посещение Каринхалле, а вечером большой митинг на Олимпийском стадионе. «Италия, фашистская Италия, не принимает участия в унижении нашего народа», — сказал Гитлер массам. Эта речь транслировалась для «115 миллионов граждан наших двух стран, которые с глубоким волнением наблюдают за этим историческим событием». Он говорил об «общности не только мнений, но и действий. Германия снова стала мировой державой. Мощь наших двух наций составляет... самую прочную гарантию сохранения цивилизованной Европы, верной своей культурной миссии и вооруженной против разрушительных сил». Внезапный ливень обрушился на «один миллион людей», собравшихся на стадионе и вокруг него, когда Муссолини подошел к микрофону. «Ось Берлин — Рим сформировалась в 1935 году и в течение двух последних лет великолепно работала для еще более тесного сотрудничества наших двух народов и для мира в Европе», — сказал он. «Мой визит не следует расценивать по тем же стандартам, по которым судят об обычных дипломатических или политических визитах. Я не собираюсь отправиться завтра куда-то еще» (явный намек на поездку Идена от Гитлера к Сталину). «Самые великие и подлинно демократические государства, которые сегодня известны миру, это Германия и Италия». Несмотря на проливной дождь, обратно машины шли все так же с откинутым верхом — по этому поводу были даны специальные указания.

Когда все было позади, буря другого рода разразилась в Канцелярии над моей невинной головой. [94]

Я, с моей «плутократической» шляпой и макинтошем, привлек неблагосклонное внимание Гитлера как единственный штатский среди официальных представителей «Оси», облаченных в мундиры. Этот факт он отметил, увидев тем вечером фотографии прессы, сделанные в Мюнхене. Мой костюм не причинял мне никаких неудобств, и я давно уже привык к намекам членов партии вроде: «Вы похожи на президента республики» или к саркастическим замечаниям кадровых офицеров на маневрах: «Если Вы выглядите в точности, как джентльмен в штатском, то обнаружьте приближающиеся танки», или: «Вы похожи на владельца поля боя, оценивающего нанесенный его земле ущерб». Но теперь мне, наконец, сказали, что мой костюм «невозможен» и с этих пор я должен появляться в форме, когда перевожу для Гитлера в присутствии публики. Гитлер снабдил меня мундиром СС, а Геринг — униформой военно-воздушных сил.

Некоторое время спустя смущенный директор по личному составу министерства военно-воздушных сил спросил меня: «О чем только думал фельдмаршал, когда давал Вам униформу военно-воздушных сил? Официально это не разрешается». Однако на ближайшем большом представлении, каковым явился ответный визит Гитлера в Италию, я не надел ни один из этих мундиров, а выглядел скорее, как адмирал, в новой темно-синей форме министерства иностранных дел, сшитой специально для такого случая. И в самом деле, когда итальянцы видели меня, то кричали: «А вот идет Amiranti!».

Как я и ожидал, программа визита Муссолини в Германию не оставила времени для серьезной политической дискуссии. Не было составлено даже официальное [95] завершающее коммюнике, и только в тостах, которыми обменивались Гитлер и Муссолини на банкетах в Канцелярии, затрагивались серьезные вопросы. Гитлер говорил о том, что общая политическая цель связывает Италию и Германию искренней дружбой, добавив, что они должны «бороться за прочный мир и всеобщее международное взаимопонимание». Муссолини ответил: «Немецко-итальянская солидарность является солидарностью живой и активной... Италия и Германия готовы работать вместе со всеми другими народами... Они неуязвимы для любых попыток разлучить их».

Днем 29 сентября я отъехал от станции Лертер в поезде Муссолини. Гитлер проводил дуче. Закончились напряженные дни этой первой «беседы держав «Оси».

* * *

Как только я вернулся в Берлин в начале октября, меня вызвали переводить по случаю визита герцога и герцогини Виндзорских к Герингу в Каринхалле. В то время они знакомились с нашей социальной системой.

Каринхалле был значительно расширен со времени посещения лорда Лондондерри. Геринг с ребяческой гордостью показывал герцогу и герцогине весь дом, в том числе свой гимнастический зал в подвальном помещении со сложным массажным аппаратом. Со всеми орденами, звякавшими на мундире, он втиснул свое щедро скроенное природой тело между двумя роликами, чтобы показать улыбающейся герцогине, как они работают. Просторный чердак был полностью занят большой моделью железной [96] дороги на радость одному из племянников Геринга. Геринг включил электричество, и скоро двое мужчин были полностью поглощены занимательной игрушкой. В конце Геринг запустил игрушечный аэроплан, прикрепленный к проволоке и летавший через всю комнату. Пролетая над железной дорогой, он бросил несколько маленьких деревянных бомб. Потом за чаем мне не пришлось переводить для герцога, который довольно хорошо говорил по-немецки, но по ходу дела я давал пояснения герцогине.

Два дня спустя Гитлер принял Виндзоров в Оберзальцберге. Герцог выразил восхищение промышленными достижениями, которые он видел, особенно на заводах Крупна в Эссене. Социальный прогресс в Германии был основной темой разговора между Гитлером и Виндзорами на протяжении дня. Очевидно, Гитлер сделал над собой усилие, чтобы быть любезным с герцогом, которого он считал другом Германии, особенно памятуя о речи, произнесенной герцогом несколькими годами ранее, в которой тот протянул руку дружбы немецким ассоциациям бывших военных. В этих беседах, насколько я понял, ничто не указывало на то, что герцог Виндзорский действительно симпатизирует идеологии и практике Третьего рейха, как казалось Гитлеру. За исключением нескольких одобрительных слов о мерах, принимаемых Германией в области социального благосостояния, герцог не обсуждал политические вопросы. Он был искренен и дружелюбен с Гитлером и выказывал светский шарм, которым славился во всем мире. Герцогиня лишь изредка присоединялась к беседе, и то с большой сдержанностью, когда возникал какой-либо социальный вопрос, представлявший особый интерес для женщины. Она была просто и подобающе случаю одета и произвела на Гитлера большое впечатление. «Она была бы хорошей королевой», — сказал он, когда гости уехали.

Моим следующим заданием был перевод во время широко освещавшегося в прессе визита лорда Галифакса. Считалось, что это всего лишь частный визит и что лорд Галифакс прибыл на международную охотничью выставку, старательно организованную Герингом. Берлинцы сразу же прозвали гостя «лорд Галалифакс» («Галали» — Halali — немецкий эквивалент охотничьего клича «ату»!). На самом деле поездка Галифакса являлась составной частью тех усилий, которые предпринимал Чемберлен, чтобы установить хорошие или, по крайней мере, терпимые отношения с Германией. Галифаксу поручили разузнать, как относятся к этому Геринг и Гитлер. Проведя несколько дней в Берлине, вечером 18 ноября он уехал в Берхтесгаден с Нейратом и со мной, а на следующий день у него состоялась довольно продолжительная беседа с Гитлером.

Гитлер с дружеской улыбкой встретил его на ступеньках у входа, показал весь дом, после чего мы расположились за непривычно низким столом в его кабинете. «Я не привез из Лондона никаких новых предложений, — была первая фраза Галифакса. — Я в основном приехал, чтобы выяснить, каковы взгляды правительства Германии на существующую политическую обстановку, и посмотреть, какие могут быть возможности для поиска решения».

Это было опасное напоминание о списке вопросов [98] Идена, который когда-то так рассердил Гитлера, и он реагировал соответственно. Пока я переводил слова Галифакса, он сердито хмурился, и я подумал, что он надуется и откажется говорить. Но Гитлеру было трудно долго сидеть молча. Поэтому, несмотря на досаду, он пустился в длинные рассуждения и представил пожелания Германии в виде весьма категоричных требований. Этот сердитый Гитлер очень отличался от того спокойного, дружелюбного Канцлера, с которым говорили Саймон и Иден два года тому назад. Он уже не прощупывал осторожно свой путь, как в 1935 году, а явно уверовал в свои силы и в слабость других людей.

Он начал с горьких жалоб на британскую прессу, которая, как он выразился, попыталась торпедировать визит Галифакса, публикуя домыслы о требованиях Германии. Галифакс, к еще большему недовольству Гитлера, прибегнул в ответ к стереотипному оправданию насчет свободы британской прессы. Затем Гитлер стал говорить об отношениях Германии с Юго-Восточной Европой. Тесный союз между Австрией и рейхом был абсолютно необходим, и народ Австрии стремился к этому с 1919 года. Нельзя было больше допускать и притеснения судетских немцев со стороны чехов. И наконец, Германия должна иметь возможность свободно расширять свои экономические связи с Юго-Восточной и Западной Европой, так как эти регионы составляли естественное дополнение немецкой экономики. Германия была главным европейским импортером продукции из этих стран. «Западные державы постоянно ставят на моем пути преграды в Юго-Восточной Европе! — выкрикнул Гитлер. — И мне приписываются политические амбиции, которых у меня никогда не было». [99]

Галифакс заметил, что Англия готова рассматривать любое решение при условии, что оно не базируется на силе. «Это же относится и к Австрии», — многозначительно добавил он.

Гитлер снова пришел в возбуждение. Вопрос о применении силы в случае Австрии не может возникнуть, совершенно очевидны пожелания народов. Затем он перешел к Данцигу и Польскому коридору. И здесь Галифакс снова заявил, что готов обсуждать любое решение, не предполагающее применение силы. Гитлер постоянно подчеркивал стремление Германии к миру, и я чувствовал, что на Галифакса произвело впечатление то, как он обосновывал потребность Германии в мире для программы ее внутреннего развития. Однако в целом эта встреча не была благоприятной. Едва ли можно было представить больший контраст между двумя людьми. Галифакс, глубоко религиозный представитель йоркширской знати, восторженный приверженец мира, и Гитлер, своевольный и бескомпромиссный по характеру, а теперь еще более утвердившийся в этих склонностях своей натуры благодаря недавним успехам и уже явно проявившейся слабости его противников.

Когда разговор коснулся основополагающих идей, оба они оказались на совершенно противоположных позициях. Расовые теории Гитлера оказались так же чужды Галифаксу, как и религиозные концепции последнего насчет любви к ближнему — Гитлеру. Впоследствии он иногда вскользь говорил о нем как об «английском проповеднике». Когда около полудня беседа закончилась, у меня появилось чувство, что битва за мир проиграна. Нейрат тоже был задумчив. [100]

Разговор за обедом не принес ничего нового, хотя Гитлер подавил свое раздражение и снова был любезным и приветливым хозяином, которого я так хорошо знал. Галифакс не выказывал признаков волнения или разочарования. Он все время оставался типичным спокойным, флегматичным англичанином и попрощался с Гитлером, не проявляя никакой досады.

Мы вернулись в Берлин ночным поездом, и на следующее утро я поехал на машине в Каринхалле по указанию Гитлера, чтобы дать Герингу отчет о встрече в Берхтесгадене до прибытия Галифакса. Я не скрывал, насколько плохо идут дела, и выразил опасение, что Галифакс вернется в Англию с очень плохим мнением о шансах достижения соглашения с Германией. Геринг выслушал меня очень внимательно, но не сделал никаких комментариев.

Из беседы Геринга с Галифаксом во второй половине того же дня я понял, что он, должно быть, получил от Гитлера четкие инструкции. Он касался тех же самых вопросов, что и Гитлер, но с неизмеримо большей дипломатичностью. Он оставался очень спокойным, даже в вопросе об Австрии, и обсуждал все темы так, будто решения, которые ищет Германия, неизбежны и неоспоримы. «Ни при каких обстоятельствах мы не применим силу», — успокаивающе говорил он. По этому вопросу он, казалось, тоже получил намек то ли от Гитлера, то ли от Нейрата, потому что добавил: «В этом не будет никакой надобности».

Все можно было бы вполне хорошо уладить путем переговоров. Из последующих разговоров я понял, что фактически это было глубокое внутреннее убеждение Геринга, и оно постоянно проявлялось в [101] его разговорах с Галифаксом. Мы знаем из дневника Чемберлена, что Галифакс вернулся с благоприятными впечатлениями, и я убежден, что это было в основном обусловлено его беседой с Герингом в Каринхалле.

Гитлер сдержал слово в 1937 году — сюрпризов не было. Но он провел подготовку — и военную, и политическую — для грядущих событий. За этим годом мира последовал год, когда Германия находилась на волосок от мировой войны.

Дальше