Семь зимних дней
Лондон, Лион, Шалон, декабрь 1942 года
Лондон, 14 декабря
Когда я зашел за ней в отель «Риц», она разговаривала с двумя мужчинами. Один из них знавал меня в Париже в те времена, когда все зависело от прихотей судьбы и от случайных встреч. Потные руки, невыразительная внешность и подчеркнуто светские манеры он не из тех, кому находится дело в апокалипсические времена. Я не хотел быть узнанным и, остановившись у колонны, наблюдал за их движениями в зеркале, в ожидании пока она с ним простится. На ее лице, точно маска, лежала печать неотвратимости. Безучастная к произносимым словам, она думала о моем отъезде.
Немного погодя, идя рядом со мной по улице, она взглянула на тонкий серп луны и сказала:
Сегодня я ее ненавижу.
Вот уже два месяца, как жизнь ее зависела от луны. Луна отмеряла ей доли тревоги и радости, фазами луны определялись сроки тайных поездок во Францию. Сегодня луна напомнила нам о тех ноябрьских темных ночах, когда каждый день между новолунием и полнолунием был кануном отъезда. В тот месяц я трижды вылетал во Францию и ни разу мне не удалось приземлиться. [94]
Итак, мы были счастливы два месяца, и над этим счастьем постоянно витала угроза. Сегодня же угроза настолько определилась, что городской пейзаж, бывший до сих пор фоном нашего счастья, теперь становится лишь напоминанием о нем.
На Варвик-авеню мы медленно идем вдоль канала. Чуть поблескивает его безжизненная вода. Здесь царит холодный покой и пахнет плесенью, как на некоторых улицах Роттердама. На руках у Кэй Фисташка, ее собачка. Время так драгоценно это наша последняя ночь и так давит, что нам одновременно хочется и расточать его и не тратить.
Пообедав в норвежском ресторане, мы идем домой. Домоправительница ирландка, миссис Стоув, чье чувство собственного достоинства и причуды настроения находятся в непосредственной зависимости от выпитого виски, почувствовала сегодня, что ее тирания бессильна перед нашей печалью. С любезной снисходительностью, которую вызывает в людях чужое горе, она принимает моих друзей, пришедших проститься. Собрались Нэф, уезжающий вместе со мной, певица Анна, рассказчик Джеф и Пьер, которого на обратном пути из Франции целую неделю рвало желчью рядом со мной на борту португальской фелюги в Средиземном море. Пришли и другие наши друзья.
Анна берет гитару и тихонько импровизирует грустную и пока еще бессловесную мелодию. Тоска по родине, обостренная алкоголем, помогает нам на ходу сочинить песенку:
Немцы пришли ко мне,Анна поет. Кэй отвернулась к камину и, всматриваясь в огонь расширенными глазами, видит другие образы и слышит другие слова.
Старик на своем чердакеВ час ночи все разошлись. Кэй засыпает на моем плече. Трехстворчатое зеркало трижды отражает ее прозрачно-бледное, безжизненное лицо, на котором выделяются красные губы.
Лондон, Луан, 15 декабря
Утром Кэй уже не верит в мой отъезд. Ночью спустился туман, отрезавший наш дом от всего мира: это лондонский туман, бьющий в нос запахом серы, он ластится к вам, прежде чем поглотить. К десяти часам из серого он становится желтым.
Она уже не верит, а между тем в два часа за мной приходит машина. Кэй ходит как лунатик, и пробуждением [96] ее будут слезы. Она все чаще повторяет такой знакомый мне жест украдкой слегка прикасается к предмету и потом подносит пальцы к губам. Когда машина трогается с места, я вижу в окне нижнего этажа ее лицо. Неровность стекла искажает ее черты, точно вода. Улыбка превращается в гримасу, длинные пряди волос колеблются, как у утопленницы, странный мираж, порождение стекол, тумана и сдерживаемых слез.
В двадцати километрах от Лондона туман рассеивается. Рядом со мной сидит Нэф. Мы начинаем деловой разговор, но он не клеится: мы еще не вполне вошли в новые роли. На аэродроме у входа в ангары нас встречает Сажесс, мастер ночных приземлений. После ужина пилоты обсуждают маршрут и ориентиры: Между островами и западным побережьем... Нет, лучше между Вирой и Орной... Лететь на 150... Насчет зениток согласен, а если пулеметы... Тем временем Сажесс приступает к ритуалу одевания и проверке медикаментов.
После получаса возни и объяснений на нас с Нэфом надевают спасательные пояса, прикрепляют парашюты, дают надувные лодки и знакомят с путаными инструкциями, следуя которым мы должны стать птицами, рыбами или героями.
В наших аптечках имеется: таблетка цианистого калия, если потребуется срочно умереть, бензедрин для борьбы со сном, морфий для облегчения боли и, наконец, пища в виде разноцветных кубиков концентраты на случай, если нам вздумается поиграть в Робинзонов.
Втиснутые в самолет, с оружием, рациями и багажом, мы с Нэфом оказываемся словно в тисках; речи быть не может о том, чтобы двинуть ногой, поднять руку, дернуть за кольцо парашюта и тем более выпрыгнуть и использовать всю громоздкую поклажу, которой мы навьючены.
Нэф запевает свою любимую песенку: «Ты живешь [97] ради будущего». Я угадываю слова по движению губ, но ничего не слышу. В моих наушниках раздаются только последние позывные земли.
Я спал полчаса. Локоть Нэфа и резкие виражи разбудили меня. Лучи прожекторов, скрещиваясь, ловят наш самолет; эти слепящие лучи пронизаны трассирующими пулями.
Луан, 16 декабря
В течение десяти часов мы безрезультатно носились над Францией, прорываясь сквозь туман в поисках Луары, натыкаясь вместо нужного нам Орлеана на Блуа, теряя Шалон в пелене облаков, то обнаруживая внезапно с высоты пятидесяти метров поля и леса, то карабкаясь вдоль заснеженных вершин, чтобы вернуться в чистое небо.
Под конец нас уже не могли разогреть ни спирт, ни страх, ни зенитки, ни преследование вражеского истребителя, которого отвлекла от нас более крупная дичь летящие на юг бомбардировщики.
На обратном пути я продрог насквозь: стояла лютая стужа. Пилот попросил разрешения приземлиться на освещенной прожекторами площадке. И в машине, направлявшейся в Лондон, и в моей постели возле трехстворчатого зеркала, в котором суетились три длинные синие осы отражения обезумевшей Кэй, я дрожал от холода под кучей одеял, пока не заснул.
В два часа пополудни я снова вступаю на сцену во второй попытке осуществить свою затею.
Я одеваюсь, как актер перед выходом: сюда револьвер, в левый карман перевязочный пакет и фонарик; туда [98] цианистый калий и часы, и, наконец, французские документы, французские деньги и табак, и билеты метро... словом, все необходимое для другой жизни.
Идет пятая репетиция. Мальпарти, низенький темноволосый офицер с глазами лани, и Смитсон, военный врач, говорящий по-английски с парижским акцентом, хлопочут внизу у самолета; скороговоркой, точно продавцы галантерейного магазина, они повторяют порядок операций над Францией. И только сцена прощания остается волнующей и правдоподобной, словно ее трудно выучить наизусть и всегда приходится импровизировать.
На этот раз самолет ведет Сажесс. Погода все еще стоит неважная, наше невезение уже стало притчей во языцех, поэтому он решил взять дело в свои руки. На этой стрекозе, которую, точно фею, зовут «Лизандер», нет никакого робота для подмены несовершенного человека, приходится рассчитывать только на инстинкт пилота. Руководимый своим беспримерным чутьем, Сажесс, снявшись с площадки на Британских островах, проскочил линию берега в единственном незащищенном месте, врезался в ватный туман, который оказался бы роковым для любого другого летчика, и вышел из него около Крезо, будто потешаясь над стрельбой с земли и с ночного истребителя. Их зеленые стрелы не могут настичь беспечную стрекозу, прыгающую, словно в чехарде, над лесами и холмами. Наконец она с точностью до пятнадцати минут приземляется на крохотную, как носовой платок, поляну на берегу Соны, где в тумане мерцают огни трех костров, которых не заметили ни Нэф, ни я. [99]
Луан, Лион, 17 декабря
Половина первого ночи; самолет стоит на лугу. Оглушенный грохотом моторов и вихрями воздуха, поднятыми пропеллером, я передаю с заднего сиденья по конвейеру поднятых рук багаж, оружие, рации. Внизу суетятся тени. Нэф целует одну из них.
Я спрыгиваю на землю и оказываюсь неожиданно между моим братом и Ивоном, которые собираются занять наши с Нэфом места в самолете. Под свист ветра и гул моторов мы обнимаемся, выкрикиваем имена, наставления, прощальные слова. Через семь минут после нашего приземления мы уже смотрим в небо и с трудом различаем тень улетающего самолета.
Дерево, изгородь, канава на краю луга оживают. На проселочной дороге, пахнущей глиной и сырым лесом, формируется караван, охраняемый впереди и с флангов автоматами и револьверами партизан. Крики ночных сов предупреждают тех, кто стоит на страже у перекрестков. Жо, хозяин отряда, а кстати и кабачка, который он совсем забросил, идет прямо по лужам и говорит будто сам с собой:
О вашем брате нам передадут по радио: «Древесный уголь подорожал», об Ивоне «Рыбаку приснилось»... завтра мы услышим... Вот уже пятый раз, как мы приходим на площадку, а вашему брату не так-то легко пройти незамеченным... Поторапливайтесь: в Луане полевая жандармерия, и скоро нагрянет патруль.
Гардандьё в боевой готовности: сыровар, фермер, два поденщика и учитель руководят операциями. Тропинка вдоль стены, высокие грабы, рычит собака. «Да заткнись ты». Мы подошли к замку. [100]
Узнаю мою Францию.
Здесь живут три старые девы, величающие нас то господами, то «нашими десантниками», Мари-Жанна, Мари-Жозефа и Мари-Соланж. На мебели чехлы, в застекленных шкафах теснятся накопленные за два века безделушки. Нам подает мадеру и бисквиты пятидесятичетырехлетняя Мари-Соланж; она младшая из сестер и слывет проказницей. Благоразумная Мари-Жанна то и дело одергивает сестру и просит ее хоть сегодня воздержаться от некоторых выражений. Все три Марии то садятся, то встают, хлопочут и тараторят...
Сыровар молодец, конечно, но он неправ.
Вас ждали еще вчера вечером...
А я говорю вам: сыровар наш руководитель и нужно его слушаться.
Уже четыре часа. Господа хотят спать.
О кюре нечего и говорить: люди нарочно уходят посреди его проповеди.
Ты нагрела постели?..
Знаете, вчера эти остроконечные каски...
Но ведь, Мари-Жанна, они уже не остроконечные...
Вот ты всегда перечишь; а я называю их остроконечными...
Неприятности. Прервана связь между департаментом и округом. У Берты, подруги Ивона, имеются кое-какие знакомства в Лионе, и она готова помочь мне. Мы едем туда вместе. Мне всё кажется, будто я ее уже где-то встречал. Она объясняет:
Я была судомойкой в ресторане «Золотая голова» и иногда прислуживала, когда вы там бывали...
В нашем купе у окна сидят два немца, такие напыщенные в своих зеленых офицерских шинелях, что, глядя [101] на них, невольно вспоминаешь немецких военных из русских спектаклей. Мы сидим у двери. Берта спрашивает меня:
А какой он, Лондон? Как там с питанием, ничего?
Видимо, несмотря на прерванную связь, вести доходят. В толпе на вокзале я узнаю три, четыре, шесть знакомых лиц; Жаннет, ставшая блондинкой, чтобы изменить свои приметы, на ходу касается моей руки. Я вижу Арно и его жену Анну, у которой такое низкое давление, что она часто и совершенно неожиданно то на улице, то в коридоре вагона теряет сознание и, падая, подгибает ноги, как Анна Павлова в «Умирающем лебеде». Они произносят шепотом: «Здравствуй, Бернар», и исчезают. Огненно-рыжий Морис, превратившийся в собственную тень, проходит мимо, говоря вполголоса:
Оставь Берту и следуй за парнем в куртке, который идет по бульвару Бротто.
...Тайный, призрачный мир, мир теней. Я снова включен в его круг, в его смертельную игру, игру детства. Разве она не возвращает к детству, эта игра, пугающая и притягательная, в которой твои товарищи, ставшие твоими братьями, ищут убежища, сбиваются с пути и вновь находят его там, где их подстерегают опасность и смерть.
И вот сегодня в сгущающихся сумерках я чувствую, что люблю эти тени так, как никогда не любил родных братьев. Итак, я в Лионе и следую за человеком в меховой куртке. Я никогда не увижу его лица. Его затылок и спина, широкие, точно шкаф, движутся передо мной, приводят меня в какую-то лавку и исчезают. Я остаюсь наедине с торговцем очками, который говорит со мной о диоптриях, чтобы обмануть случайно зашедшего покупателя, «взрослого», не участвующего в нашей игре...
Я считал, что терпеть не могу Лиона, но вот он уже трогает меня своим изяществом; так иногда застенчивая [102] некрасивая девушка распустит волосы, снимет очки и вдруг засияет тихой прелестью. Темное нагромождение домов между Круа-Русс и Роной под случайным лучом света неожиданно начинает играть нежными красками; зловоние отхожих мест, несущееся с мрачных улиц, мощенных серыми плитами, вдруг сменяется свежим запахом сохнущего белья.
В полночь мы семеро собрались в доме, стоящем на довольно высоком берегу реки; склон так крут, что дверь черного хода находится на уровне третьего этажа. Семеро за столом вокруг дюжины бутылок Божоле и круга савойского сыра. Председательствует Отец Народов, несравненный собутыльник и шутник, не знающий равных по своей спокойной проницательности, сочетающий едкий ум Ривароля и сочный юмор южанина-винодела.
Мы делимся новостями о подпольной Франции и о внешнем мире, откуда я только что вернулся. Равашоль восторгается моим подарком, бесшумным пистолетом, который он называет безголосой трубой, а мрачно настроенный Морис предупреждает: «Да говорите вы потише... Не время горланить...»
Лион, остров Барб, 18 декабря
Дела идут неважно: имеются потери, и, как всегда в таких случаях, люди теряются в догадках, кто же предатель. Гестапо захватило нашу типографию в Сент-Этьене, особый отряд обыскал галантерейную лавку и увел Франсуазу... И только переброска оружия удалась великолепно благодаря Рэймону Обраку. При содействии маскировщиков армии перемирия сто семьдесят пять тонн снаряжения перешли оттуда в наши тайники. Однако, по слухам, [103] два грузовика с оружием, задержанные немецким патрулем между Авиньоном и Монтелимаром, прорвались, но на следующей же заставе их водители были убиты.
После обыска в галантерейной лавке я лишился трех явок. И это, вероятно, еще не конец.
Я отсиживался на двенадцатом этаже лионского небоскреба в Вилербанне в ожидании результата переговоров, которые вела Анна. Но конспиративные квартиры оказались или закрыты, или переполнены, или под угрозой.
Пробродив целый день вокруг Лиона, мы наконец находим приют у Филипэна, и там обессилевшая вконец Анна незаметно для нас теряет сознание на кухне. Четверть часа спустя мы находим ее в глубоком обмороке, без кровинки в лице; приходится обращаться с ней, как с утопленницей, чтобы вернуть к жизни.
Все здесь, как было, кроме времени года: остров Барб и Сона и шум воды у шлюза; построенное в стиле начала века подобие потайного хода с винтовой лестницей, где поминутно оступаешься; обнесенный стеной участок с кедром, тремя вязами и кустарником почти парк. Я видел его летом, а теперь скабиозы и маргаритки увяли и вязы потеряли листву. Зато дом, огромный уродливый дом, стоит неизменно, переполненный доверху всяким хламом.
И все же мечта обитает здесь под пылью паркета, в скрипе гравия под ногами. Быть может, оттого, что в этом жилище скряги-лионца живет анархический, великодушный и своевольный род Филипэнов. А может быть, и потому, что для меня, нигде не оседающего, это место и проведенные здесь некогда недели воссоздают привычку, исчезнувшую из моей жизни. [104]
Я снова вижу большую столовую и печку с высокой трубой. Еда здесь большей частью такая, как у солдат во время поспешного отступления: недоваренные бобы и проросшая картошка. Но зато время от времени тут угощают вином и табаком, и нет преступления, на которое Филипэн не пошел бы ради вина, а Филипэнша ради табака.
Я снова вижу знаменитый шкаф с секретом в третьей комнате второго этажа. В нем сокровище этого дома водопровод с краном и раковиной.
Филипэнша окрестила меня Понедельником, «так называемым Понедельником», ибо я явился к ней однажды в понедельник обросший бородой седой на подбородке, черной на щеках, в широком плаще и с таким вызывающе конспиративным видом, что ни одна полиция в мире не приняла бы меня всерьез. Филипэнша, с ее проницательным и нередко мятежным умом, проводит свою жизнь в услужении всем обитателям своего дома; однако она грезит о красоте, а иногда и о смерти как о венце слишком будничной жизни.
Я вновь вижу трех ее дочерей: Клод, Монику и Клэр.
И наконец, в окне третьего этажа я замечаю склоненный череп, покрытый редкими и мягкими серебристыми волосами, зачесанными слева направо... Это Филипэн со своей трубкой и в синем берете; он только что, видимо, закончил зажигательную статью для «Либерасьон» и снова замыкается в привычной сосредоточенности. Он живет в особом, прустовском мире, куда капля за каплей, как сквозь фильтр, сцеживается обретенное время. [105]
Остров Барб, 19 декабря
Утром, перед уборкой, обрызгивая из дырявой кастрюли пыльный пол столовой, Филипэнша расспрашивает меня о Лондоне. Она говорит мне о своих домашних и о сыне, живущем в Париже. Сын питает к матери такую привязанность вполне, впрочем, взаимную, что мы обвиняем его в Эдиповом комплексе. Однако сейчас главная ее забота в этой семье, где несчастья сменяют друг друга и все же не могут погасить неукротимую жизнь ума и сердца, главная ее забота Клод.
Клод восемнадцать лет. Она была танцовщицей-акробаткой. Летом она всем надоела своим шпагатом и колесом. Здоровая и цветущая, она шла по войне легко, как катится бумажный обруч. А теперь я нахожу ее в постели с туберкулезным перитонитом: через неделю ее оперируют. Сегодня я сидел возле нее, читая доклад Мориса о «подрывной деятельности в правительственных учреждениях», когда у нее начался приступ. Сухие глаза Клод выражали ужас, ее рвало, и я поддерживал ее скрюченное тело. Прибежала Филипэнша, только что вернувшаяся из шестикилометрового похода в поисках картошки и вина. Она одна из самых сильных натур, встреченных мною в период наших бедствий. Два часа спустя врач сделал свое дело и ушел, угроза была устранена, и Клод уснула.
Обед картошка и капуста подгорел. Зато есть вино и табак. Отец Народов явился один, без Мориса, который должен был прийти с ним. Он долго пьет, откашливается и, невозмутимо смакуя детали, приступает к рассказу о новой катастрофе.
Жана, Жаклину и Мориса схватили в девять утра. Они в полицейском участке. Равашоль собирается [106] выручать их... Хорош, нечего сказать, наш секретариат: три явки провалились. Перехвачена кое-какая корреспонденция, но это не страшно: мы успели предупредить вовремя связанные с нами районы. Самое хлопотное то, что придется заменить с дюжину удостоверений личности, в том числе ваше и мое. У Жаклины было при себе двенадцать продовольственных карточек...
«Поскольку вы завтра уезжаете, мне пришлось послать сегодня утром Гастона к супрефекту с тремя фотографиями, вашей, моей и Арно, чтобы получить настоящие удостоверения личности. С вашим ничего не вышло: он немедленно узнал вас по фотографии, так как ее только что разослали по префектурам, полицейским участкам и вокзалам. Вас ищут всерьез. После обеда я разыскал Пьера-Фальшивые-Документы, и он обещал сегодня ночью сделать для вас бумаги, а Люси передаст их вам в Маконе. А пока что придется удирать без документов. Будьте осторожны сегодня ночью».
Филипэн поднялся в свою спальню. Его жена прислушивалась к разговору, мастеря из окурков последнюю сигарету.
Отец Народов продолжает:
У них не хватает людей, чтобы установить слежку повсюду, да, кроме того, это слишком бросалось бы в глаза. И вот они придумали новый способ вылавливания систему уязвимых пунктов: мосты, трамвайные остановки, конечные станции поездов, электричек. Они ставят там шпиков и рассчитывают, что за три дня любой подпольщик, работающий в Лионе, неизбежно пройдет через какие-то из этих пунктов.
Филипэнша подбросила дров в печку и вышла, чтобы приставить лесенку к стене, выходящей в сад. Теперь я слышу, как она возится на кухне. Она готовит кофе на утро, завтра в семь часов она разогреет его для меня и [107] Моники. Она рассказывает себе историю, где вымысел перемешан с жизнью; это держит ее настороже. Эта история приснится ей на заре.
Макон, Париж, 20 декабря
Я видел во сне Кэй и трехстворчатое зеркало... В восемь часов я пустился в путь. В Париж.
Вокзалы Лиона пагубны для меня, и я сажусь в поезд в Сен-Жермен-о-Мон-д'Ор; для этого пришлось пройти пятнадцать километров вдоль Соны, но зато шпиков было мало.
В Маконе я найду Люси, которая принесет документы.
Мы вместе поедем в Париж. Она утверждает, что у нее есть верный способ перейти демаркационную линию.
Французы стали самыми терпеливыми людьми на земле. Вот уже два часа, как я торчу в зале ожидания в Маконе. Тут два вида людей: одни жертвы судьбы; они спят или тоскливо раздумывают; другие видимо нагрешившие; их выдает притворно беспечный вид. Перед всеми невероятные напитки от лимонада на сахарине до мятного перно без мяты и без спирта.
Мне не нравится долговязый брюнет, сидящий в углу: он упорно разглядывает меня, стоит мне отвернуться.
Но вот появляется Люси, и все становится на место. С поразительной ловкостью и самообладанием она прибегает попеременно к лжи, наивности, дерзости, хитрости или обаянию. Она умеет привязать к животу подушку и изобразить беременную, но когда она действительно забеременела, никто этого не заметил. Она приручила свою удачу, но я ее побаиваюсь, ибо нигде не сказано, что ей подчиняется и чужая удача. [108]
Настала ночь. Люси ведет свои тайные переговоры. Спустя пятнадцать минут шесть человек расплачиваются с официантом и одновременно проявляют желание подышать свежим воздухом. Среди них и я. Мы встречаемся в товарном поезде, в вагоне с обувью. С помощью нескольких досок мы пытаемся устроиться понадежнее под горой башмаков. В этой норе нас трое: Люси, сутенер из Марселя и я.
Я слишком худ: мяса между моими костями и металлическим настилом пола явно недостаточно. Меня мучают судороги. Люси спит на моем плече, марселец что-то жует.
Шалон: граница; мы в пути уже четыре часа.
Остановка длится бесконечно. Вагоны прицепляют и отцепляют, мы слышим шаги на платформе и по крышам вагонов, скрежет раздвигаемых дверей. Наша раскрыта, к нам врывается ледяной воздух и доносятся негромкие приближающиеся голоса немецкого патруля, обходящего вагоны один за другим.
Марселец рыгает и кашляет. Он слишком нажрался и теперь вздыхает: «Черт, как назло, нужно помочиться...» Люси отвечает ему вполголоса: «Раньше надо было думать» и добавляет: «Ну, этому, когда приедем, я набью морду». Марселец говорит с издевкой: «Ладно, ладно, мы еще посмотрим...» Мне не очень нравится его тон: он весит вдвое больше меня.
Дыхание у всех прерывается, когда совсем рядом раздается немецкая речь. Один солдат спрашивает другого: Hast du diesen Wagen durchgesucht?{18}. Тяжелые сапоги затопали по вагону. Стук приклада об пол, стволом своего карабина солдат роется в груде башмаков.
Люси окаменела, и только волосы ее остались живыми и щекочут мою щеку. [109]