Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Семь дней поражения

Сен-Назер, Париж, Пор-Вандр, июнь, июль 1940 года

Мы едем из Нанта в Париж, и нам навстречу целых тридцать два часа нескончаемым потоком тянутся беженцы. Я веду машину. Рядом со мной сидит Бордье, хозяин борделя в Нанте. Он предоставил мне свою машину, потому что мое отпускное свидетельство кажется ему достаточной гарантией в пути. Ему вовсе не нравится вся эта затея, но он педант: он хочет привести в порядок дела, а именно взять свое столовое серебро из сейфа в Париже и собрать последнюю выручку из принадлежащих ему четырнадцати игорных автоматов. Мы знаем, что немцы подходят к Парижу. Нашивки морского офицера на моем рукаве кажутся ему пропуском. Вероятно, армия захватчиков представляется ему дикой ордой, которая крадет серебро, опустошает автоматы и насилует девушек, но почитает мундир.

Мы давно не видели такой прекрасной весны. Но шла война. До Мана дороги были свободны. За исключением людей в мундирах с нашивками, обреченных на беспомощные маневры и бессильное выжидание, за исключением редких заграждений из повозок, сваленных поперек дороги и опутанных колючей проволокой, да невысоких [14] преград, расположенных в шахматном порядке, проход между которыми охранялся ополченцами, — ничто не говорило о войне и близких сражениях. Только замедление темпа жизни, порожденное появлением непомерно огромной административной машины, и неодолимое упорство, с которым люди по десять раз на дню бросались к радиоприемникам, свидетельствовали о наступлении поры исключительной, но поры не возмущения и борьбы, а покорности судьбе, себялюбия и страха.

В этот день, 12 июня, мы, к своему удивлению, не видели или не замечали признаков поражения: переполненных госпиталей, станций, забитых эшелонами с ранеными, как это было в Бурже в 1914 году, составов, подвозящих подкрепления на линию фронта и увозящих другие части в тыл.

И только после Мана, а в особенности после Шартра, появились и стали усиливаться признаки катастрофы. Все они были на дорогах. В небе — ничего. И в полях спокойно зрели хлеба. Только в поселках и городах, вокруг гостиниц, кафе и бензоколонок толпились беженцы. Они приносили с собой панику, и люди, до того и не думавшие об отъезде, глядя на них, внезапно заражались лихорадочной тревогой.

Такую же сутолоку мне пришлось видеть на юге в августе 1939 года, когда весь Лазурный Берег после объявления войны устремился в Париж. В этой толпе, которую оторвали от пляжей, игр и танцев, я не встретил ни хвастуна, ни мятежника. Никто не предвидел поражения, но никто, кажется, не помышлял и о победе. Этот мир, пораженный близорукостью, суетился и хитрил, с покорными вздохами приспосабливаясь к новой действительности. Только один юноша с побережья, художник-декоратор, сказал мне: «Если меня мобилизуют, я покончу с собой». А в Париже летчик, старый товарищ, пришел ко мне со [15] словами: «Увези жену. Не пройдет и недели, как Париж будет в огне и крови. Вы ведь даже не представляете себе, что такое воздушная бомбардировка...» Каждый француз заранее чувствовал себя жертвой...

Беженцы попадаются сначала отдельными группами, потом они идут сплошным потоком. После Абли их становится еще больше, и они уже занимают всю ширину шоссе. Приходится ехать по обочинам: только мы одни направляемся на северо-восток. Машины перегружены до предела чемоданами, узлами, свертками, детскими колясками, велосипедами и даже матрацами (в ту пору мы еще не знали, что матрацам чаще суждено было устилать крыши автомобилей на случай пулеметных обстрелов с воздуха, чем служить постельной принадлежностью). После Лимура дорога безнадежно забита. Чтобы не застрять окончательно, мне приходится выйти из машины и с револьвером в руке заставлять встречных потесниться вправо и дать дорогу. Это была паника, неотвратимо нараставшая, безропотная, безмолвная паника.

Близ Лимура мы встретили автоколонну почтового ведомства. Сто, двести или триста зеленых машин, сверкающих свежей краской, идущих строем, кажутся символом безмятежного благоденствия посреди беспорядочного бегства. У одного из водителей я спрашиваю, куда они направляются. Он отвечает: «Сам не знаю, куда-то дальше на юг». Можно подумать, будто это автопробег почтовых машин вокруг Франции, нечто вроде кросса официантов в мирное время.

Почтовые машины — последний признак общественного порядка; дальше начинается хаос. Но он лишен величия, это хаос-карикатура. Вот маленькая машина с байдаркой наверху, вот грузовичок с тремя свиньями в кузове, а за ним вокзальный электрокар тащит на буксире американский лимузин, набитый толстыми, незадачливыми буржуа, [16] которым не удалось раздобыть бензина. В тысяче метрах от Порт-де-Шатийон{1} поток внезапно обрывается. Начинается пустыня безлюдных домов. Мертвая тишина.

* * *

Сначала иду в Дом Инвалидов{2}. Единственный находящийся там офицер говорит мне: «Мы ждем их с минуты на минуту». Под нашими ногами безмолвствует метро, автобусы и такси вместе с почтовыми машинами и всеми другими средствами передвижения ушли на юг. Уличное движение прекратилось; полицейских нигде не видно. Захожу за новостями в пять или шесть знакомых домов: там нет больше ни консьержек, ни знакомых. Я оставил Бордье около Оперы. Он хотел заняться своими делами, но вряд ли он добьется толку. Заглянул я и к себе домой.

Дом пуст. На лестнице слышу всхлипывания. На ступеньке сидит плачущая служанка: «Меня бросили, меня оставили...» Я сажусь рядом с ней, треплю ее по спине и обещаю забрать с собой.

Никогда — даже в момент объявления войны — я не испытывал такого четкого ощущения, что мир меняется у меня на глазах. При жизни я как бы вступаю в новую вечность: первой была моя юность. Теперь передо мной скоротечная вечность мира, бесконечная смена мимолетных событий, которые время отмеряет иной мерой, чем нашу жизнь.

Я растянулся на постели и на пороге нового не чувствую ни тревоги, ни сожалений, ни любопытства. Я слышу поступь времени и проникаюсь торжественностью мгновения. Иного слова, кроме «торжественный», я не могу [17] найти. Десять месяцев тому назад, на пороге войны, я так же лежал на этой кровати, накануне отъезда в Сеи-Назер. Поток событий, который всегда лишь омывал мою жизнь, не задевая ее, уже вторгался в ее границы, но тогда я не понимал этого. Наедине с собой, как бы проникнувшись созерцательной мудростью йогов, я считал, что война между Германией и Францией ничего в моей жизни не нарушит. Что ж, мир станет еще немного презреннее, еще немного опаснее. Я старался только укрепить стенки той новой кельи, где мне предстояло жить, правда в тесноте и холоде, но все же жить как и раньше, и по-прежнему в одиночестве. И вот сегодня, на пороге поражения, я не готовлюсь к борьбе, я отдаюсь на волю потока и забываю о себе.

* * *

Когда я встаю, готовый отправиться в путь, ничто уже не связывает меня с прежней жизнью. Однако, подобно маленькой мулатке, которая, умирая на моих руках десять лет назад, хотела унести с собой три фотографии, я ищу, что бы захватить на память. Хотя, кажется, я излечился от стремления обладать или желать, книги все еще остаются моей слабостью, и я распихиваю штук шесть по карманам.

Бордье ждет меня в кафе на улице Рише; по всей видимости, это единственное открытое бистро на километр вокруг. Два его собрата по профессии сидят с ним за столиком. Продавец газет уступает мне последний экземпляр: его внешний вид и половинный формат напоминают о том, что город в осаде. Две женщины у стойки расспрашивают кассиршу.

— Где они сейчас?

— В Сен-Дени.

— Так что же, значит, все кончено?

— Может быть, тут просто ловушка? [18]

Паника и суматоха удалились от Парижа. Оставшиеся здесь жители томятся бездольем и растерянностью. По дороге от Больших Бульваров до Порт-де-Шатийон мы, кажется, не встретили ни одной машины. Жребий брошен. Ничто, кроме редких прохожих вдалеке, не нарушает тишины.

Париж уже никому не обязан ничем. Один на один он сводит счеты с Историей, готовясь к новым испытаниям. Он как бы преображается в ангела, который с одинаковым презрением взирает на тех, кто его бросает, и тех, кто собирается им овладеть. Покидая город, я снова проникаюсь его поразительной красотой. На площади Согласия восемь каменных женщин{3} держат совет в молчаливом заговоре против мужчин.

В небе над нами меркнет день, но лишь на окраине города мы замечаем, что побледневшее солнце стоит ниже и больше не слепит, словно смотришь на него сквозь закопченное стекло. Когда мы нагоняем беженцев в десяти километрах от Парижа, солнце уже почти скрылось за легкой дымкой, затянувшей все небо.

* * *

За восемь часов мы проехали двадцать километров. С наступлением ночи наша машина шла почти впритык к грузовику, перевозившему сто двадцать человек из какой-то офицерской школы, которая эвакуировалась в По. С восьми вечера до полуночи мы слышали, как они пели и перебрасывались солеными шутками. В Сен-Реми затор был настолько велик, что, простояв на одном месте два часа, мы при первой возможности свернули в ближайший переулок. Опустив голову на руль, я задремал, погрузившись в эротические видения, навеянные усталостью и соседством служанки. [19]

В пять часов утра, разбуженные утренней свежестью, мы снова пускаемся в путь. Дорога не так запружена: поток машин движется быстрее, чем накануне. Бордье храпит. Ламбертина спит скорчившись, с открытым ртом. Под лучами солнца меня то и дело клонит ко сну. Я просыпаюсь от того, что еду по овсяному полю. Под тяжестью машины овес ложится с шорохом, похожим на журчание воды. Подкошенные колосья и маки ударяются о стекла, уже покрытые дымкой от зерен и цветочной пыльцы. Мы решаем остановиться в первой же деревне и два часа поспать.

Вечером в Нанте у Пьерро, в бистро напротив борделя, царит такое возбуждение, что не слышишь собственного голоса. Шум стоит, как на вокзале: в ожидании отступления тыловые солдаты и матросы пьют, едят и горланят. Я пытаюсь пристроить Ламбертину, которую мне некуда девать. Бордье предлагает послать ее в бордель. В ответ на мои протесты он говорит: «Ничего тут дурного нет. Беженцы рвутся к женщинам, как лошадь к стойлу, и местный персонал просто валится с ног. Но если вы так уж возражаете, она может работать там служанкой».

* * *

В Сен-Назере флот вяло готовится к боям. Производится учет личного состава и оружия. И то и другое самое разнородное. Кто-то разыскал несколько станковых пулеметов и страшно горд этим; кого-то срочно обучают обращению с ними. На карту наносится весьма приблизительная линия обороны — по рекам Вилен, Эрдр и Луара, — окаймляющая небольшой укрепленный район, где так называемая сдерживающая операция призвана поднять чувство собственного достоинства у некоторых командиров. Несколько дней назад штаб, желая встретить события как подобает, назначил сюда адмирала, присвоив [20] ему ради этого случая благозвучное звание адмирала — командующего портами Луары. Помимо моей основной работы офицера разведывательной службы, мне поручили возвращать в строй отступающие военные части или подразделения, которые могут быть использованы в последних сражениях.

В понедельник, в полдень, возвращаясь из очередного объезда частей, я подошел к кабачку, где обычно собирались вокруг сардин, ракушек и бутылок мускателя мичманы и лейтенанты. Толкнув дверь, я был поражен необычной тишиной. Жермена, хозяйка, замерла с бутылкой в руке. Мой старшина Герен — до войны он служил контролером на транспорте, а поэтому ходит на согнутых коленях и всегда балансирует руками, точно стоит в движущемся автобусе, — мой Герен застыл, словно кукла из музея восковых фигур. Даже пройдоха Марки стоял, закрыв глаза и разинув рот. Английский офицер, выйдя из заднего помещения, поднял руку, чтобы придержать самшитовый занавес, и так и окаменел, словно не смея опустить его. А позади стойки, из-за бутылок доносился запинающийся дрожащий голос...

На лицах траур, точно мы присутствуем при положении во гроб. Я не расслышал ни одного слова и не узнал голоса. Но «Марсельеза», завершающая прорицания оракула, слишком похожа на Dies irae{4}; ясно, что речь идет о родине, о старом маршале и о капитуляции.

Герен швырнул стакан и крикнул: «Нас предали!» Я подумал про себя, что эта противозаконная церемония завершает давно согласованные действия. Последующие дни подтвердили мою догадку. И действительно, все приготовления к бою были лишь забавой. Никто всерьез не собирается умирать или драться. Военных вполне устраивает [21] поражение, за которое они не чувствуют вины. Моряки так прямо и заявляют: «Нас в море никто не разбил». Нельзя же всегда брать верх. Дело проиграно, и нечего ломать себе голову. В течение этой недели единственное, что делается более или менее добросовестно, это подрывные работы и эвакуация.

* * *

И все же несколько часов этой последней ночи были не лишены эпического характера. Одна немецкая колонна достигла реки Вилены. Встреченная тремя допотопными танками, она повернула обратно. Но вдоль Луары двигалась другая колонна, и через каждый час из штаба звонили в Нант, чтобы узнать, «там ли они уже». Нужно было спасать недостроенный линкор «Жан-Барт», стоявший в доке. В эту ночь впервые прилив достиг достаточной высоты и можно было отбуксировать судно в открытое море.

В полночь раздался взрыв: в двух километрах от нас взлетел на воздух маленький мост в Меане — последнее препятствие на пути немцев к Луаре. Через несколько мгновений «Жан-Барт» покинул док. Не успели буксиры вывести его в фарватер, где целых десять дней перед этим очищалось дно, которое он теперь царапал, как в ночное небо взвилась ракета. Прежде чем мы успели заметить, из какого дома был подан сигнал, в небе появилась немецкая эскадрилья и атаковала корабль. Однако после непродолжительного шквала грома и молний «Жан-Барт» невредимый ушел в море.

Когда тревога улеглась, люди в Сен-Назере при мысли, что вот и они тоже видели войну и что она, не принеся им страданий, дала волнующие впечатления, испытали недолгий подъем духа. Часом позже, всматриваясь в звезды и выслеживая мгновение, когда некоторые из них [22] дрогнут и полетят птицами, я десять раз, и десять раз по-разному, услышал рассказ о недавнем бое. Каждый принял в нем участие: каждый из пулеметной команды утверждал, будто именно он попал во вражеский самолет и будто он видел, как самолет ушел на восток, теряя высоту. На заре гарнизон заснул с чувством исполненного долга. Совесть спокойна, все уверены, что мосты вовремя взрываются, мазут горит отлично, а «Жан-Барт» — в открытом море. Впрочем, адмиралу и его героям вскоре пришлось примириться с бездействием: в полдень адмирал получил от генерала, командующего этим районом, бумагу, призывающую его к порядку. Ему очень сухо напоминали, что все города с населением в 25000 жителей и больше объявляются «открытыми». В частности, это относится и к Сен-Назеру. Незачем, стало быть, усердствовать...

* * *

В общем эта приближающаяся война, которую в Сен-Назере, как и повсюду, называли странной, всегда была войной других. Она была ничьей. Она переходила из рук в руки. Военные обвиняли политиков, политики обвиняли народ, а народ смотрел, покачивая головой, искал, где ловушка, и не находил ее, ибо если военные и политики, по существу, стоили немногого, они все же умели красно говорить. Говорить или лить слезы. В конце концов, если не считать отдельных случаев, когда людей охватывали мимолетные порывы героизма, большинство, чувствуя себя лишь статистами или зрителями, думали только о том, как бы выйти из игры или удрать.

* * *

Выйти из игры или удрать. На следующий день распределили обязанности. Несколько офицеров и небольшой гарнизон остаются, чтобы встретить немцев, другие должны [23] уходить на последних суденышках. Мы отплываем на траулере, я и пять моих подчиненных: Герен, автобусный контролер, Марки, сутенер, Тюбеф, служащий газового завода, Гуэнвр, коммивояжер, и Блэр, мясник. Отныне мы составляем морской разведывательный центр.

На дорогах беспорядочные скопища машин и беженцев, скопище людей и на нашем «Ибисе». Единственное для всех направление — на юг. Мы просим разрешения войти в порт Ля Рошель, где пылает какой-то пароход, нам отказывают. Мы направляемся в порт Вердон, но немецкая эскадрилья атакует мол, и целых два часа мы крутимся в устье Жиронды. И когда сто пятьдесят человек сходят с «Ибиса» на землю, они — только источник хлопот в глазах управляющего Вердоном капитана второго ранга; этот капитан должен выступать то в роли начальника вокзала, которому приходится удвоить число поездов, то в роли хозяина гостиницы, вынужденного удвоить число кроватей.

— В Англию, в Африку?.. Да что вы, и не думайте об этом. Мы ждем распоряжений. Вот уже много часов «Пастер» стоит под парами, а я не знаю, нужно ли его отправлять или нет... Если же вас интересует Пятое бюро{5}, то оно эвакуировалось в По или в Пор-Вандр.

Не зная, что предпринять, капитан второго ранга старается связаться по телефону с каким-нибудь начальством. Ему не известно, где сейчас немцы; они так быстро продвигаются. Он дозванивается до Рошфора, где хотя бы имеется адмирал, и ему отвечают: «Его сейчас нельзя позвать, он совещается с немцами, которые только что вступили в город».

Миф об иерархии рассеян; я собираю свою маленькую команду. Добыв за гроши несколько литров вина и кое-какие [24] продукты в трактире, где спешат все распродать до прихода врага, мы держим совет. На Герена и Марки возлагаются заботы о средствах передвижения, то есть о машинах, Тюбефу поручается бензин, я же беру на себя оружие и документы. Наши намерения довольно туманны. Одно нам ясно: комедии дисциплины и разглагольствованиям о воинской чести пришел конец. Нам надо действовать на свой страх и риск; мы будем заезжать в порты и искать судно, которое сможет взять нас на борт, и сделаем все, чтобы не попасть в руки немцам.

На следующее утро все готово. Мы раздобыли две машины, четыреста литров бензина, две винтовки и пять револьверов. Первый этап нашего пути — Байонна. Немцы уже на одной широте с нами. Они спускаются по дороге к Мон-де-Морсан, мы же продвигаемся вдоль берега. В молчании завтракаем на какой-то ферме в Ландах. Мы едим похлебку на сале и яйца за общим столом, и хозяйка задает нам только два вопроса: «Прекратятся ли наконец реквизиции? Отпустят ли мужчин по домам?»

Крестьяне практичны и недоверчивы. События сами по себе не волнуют их. Деревня прикидывает в уме, как они отразятся на ее повседневной жизни: война и мир для нее подобны стихиям — граду или солнцу. Мобилизация, реквизиции, нашествие — несчастья, которые воспринимаются ими в связи с пахотой, севом, уборкой урожая. Возбуждение не захватывает здесь людей, как в городах: земля крепко держит их.

В Байонне под проливным дождем командующий флотом предлагает нам небольшое метеорологическое судно, если мы рискнем выйти из порта в непогоду; однако судно может пройти не более сотни миль и наверняка будет задержано в каком-нибудь испанском или португальском порту. Мы отклоняем предложение и пускаемся [25] на поиски пищи. Но после беженцев тут хоть шаром покати.

В Сен-Жан-де-Люз мы вступаем в сферу бурь и поляков. Два баркаса, нагруженные до предела, переправляют польскую дивизию на два английских корабля, стоящих в открытом море. Согнувшись под напором ветра, мы с Гереном наблюдаем за погрузкой. В лицо нам хлещет дождь и морские брызги. Мы провожаем глазами баркасы, пока их не скрывает от нас очередная волна...

— Может, попытаемся?

— А как же остальные?.. Мы ведь обещали.

Остальные — это Марки, Тюбеф и Блэр. Гуэнвр покинул нас в Бордо, где у него нашлись родные.

— Сволочи, — сказал мне Тюбеф, — они берут только поляков.

Мы, впрочем, не очень в себе уверены. Правда, Герен, с головой ушедший в романтику, готов оставить и жену и свои автобусы; но у Марки нет морской жилки: он терпеть не может качки. А Тюбеф и подавно беспокоит нас: он все чаще и чаще принимается воспевать прелести Перигё, своего дома и сада: «Если там такой же дождь, овощи могут пропасть... прямо досадно, сейчас как раз пора поспевать спарже».

Что же толкает нас? Мы ни сами не знаем: быть может, это гнев и презрение побуждают нас, хоть и без большой уверенности, поступать не так, как все. Мы испытываем такое чувство, словно нас долгие месяцы водили за нос. Но пока мы лишь горстка людей, которые находят поддержку в масонском сообществе нашего маленького союза. Все полагаются на меня, ибо собаки, ставшие волками, идут на охоту стаей.

Мы объединили наши деньги: у нас оказалось тысяча восемьсот франков. Атлантический океан уже ничем не может нам помочь, немцы приближаются, и мы решаем [26] повернуть к Средиземному морю. Там по крайней мере наш левый фланг прикрыт Пиренеями и Испанией.

О перемирии мы узнаем между Люшоном и Памье. Наши фары рассекают впереди плотный занавес дождя. Нас тошнит от бесконечных виражей. Перемирие! Мы не воевали, но и не чувствуем себя побежденными. Но раз уж войны нет, можно хоть спать вволю.

* * *

Безье, Перпиньян, Нарбонн. Кроме солнца, уже ничто не обжигает небесного свода и наших голов. События иссякли. Мы отдаемся во власть усталости, зноя и окружающей нас красоты. Вдруг за поворотом появляется Средиземное море и на берегу его Пор-Вандр.

Пятое бюро — морская разведка — находится здесь. Здесь и его начальник — бородатый Шевалье с пятью золотыми нашивками; у него нет никаких сведений, но зато он умудрен новым опытом — опытом побежденного. Мы должны найти кров и пищу, теперь это для военных единственная задача. Нам указывают дом на холме, украшенный фигурами черных кошек. Это бордель Пор-Вандра, здесь обосновалось во время отступления Пятое бюро. Женщин перевели в другое помещение. Но моряки с торговых судов еще не знают об этом, и ночи напролет пьяные горланят под нашими окнами.

Здесь все, подобно хозяину борделя, сидят на мели: дни заполнены до краев солнцем, абрикосами, персиками и местной рыбешкой. Фрукты с каждым днем становятся все дешевле. Весь урожай Руссийона приходится есть на месте. Незатейливая жизнь здесь сосредоточилась в панике, вызванной стремительным падением цен на фрукты: абрикосы стоят уже три франка килограмм. Марки вновь обрел свой деловой азарт и вычисляет, сколько можно выручить, если отъехать с грузовиком фруктов всего за сто [27] километров. Мы проводим долгие часы, растянувшись на песке в Коллиуре, обалдевшие от пота и поноса. Я так похудел, что не решаюсь подойти к зеркалу.

Постепенно люди начинают спрашивать себя, какого черта они торчат тут у моря, вдали от родных мест, гоняя мух и питаясь одними персиками. Возбуждение упало: английский миноносец, прошедший вдали, воспринимается как сон. И вокруг говорят о возвращении домой.

Часами я лежу в своей комнате, пропахшей дешевой пудрой и грязным бельем. У меня не возникает желания вернуться к чему-то или к кому-то, вновь обрести привычный мир и прежние занятия. Моя новая жизнь, эта новая вечность, не ведет меня никуда. Я исполнен бесконечного терпения. Днем слишком жарко и не хочется будоражить себя. И только ночью, обливаясь потом, до самого сна я хмелею от презрения и мысленно переношусь в мир детских представлений, где простые чувства сохраняют все свое значение — протест, уважение, дружба.

В пять часов дня я выхожу из борделя и иду в порт — туда, куда прибывают грузовики с персиками. Сегодня они идут по десять франков за три кило. Я сажусь на край пристани в тени грузовика, и ноги мои свисают над водой. Какой-то парнишка — он уже четвертый день с заискивающим видом крутится около меня — садится рядом. Я видел, как он шептался с Гереном, единственным, кто разделяет мою лихорадку и кто, видимо, заразил ею и этого парнишку.

— Я еду в Марокко, — говорит он.

— Вот как!

— Я собираюсь домой: мой отец — главный представитель фирмы Форда в Касабланке... Как вы думаете, неужели тем дело и кончится?

Не знаю, верил ли я тогда сам в то, что сказал ему. Но ночной хмель снова нахлынул на меня, и я нарисовал [28] перед этим разинувшим рот девятнадцатилетним юнцом великолепную картину тайных усилий и суровых сражений, словно вся Франция действительно собиралась стряхнуть с себя вялость, ожирение и скупость.

— Ну хорошо... а как держать с вами связь? — спрашивает юноша.

— Оставьте свой адрес. Вы получите указание и средства.

— Ладно. Я сразу же отчитаюсь перед вами.

Мы замолкаем. К нам подходит Марки. Его одежда с каждым днем принимает все более штатский вид. На нем модные туфли. Он ходит без воротника и без пилотки, и в руках у него сетка для провизии.

— Я раздобыл сардины. Если пойти в Коллиур, можно сварить их на пляже, по крайней мере пообедаем на свежем воздухе. [29]

Дальше