Япония: дорога к Германии
Неудачная позиция Советского Союза в отношении Югославии и карательная операция Гитлера на Балканах разбили мечты Сталина о советском влиянии в этом регионе. Хуже всего, что вырисовывалась реальная опасность, грозящая Советскому Союзу. На столе у Сталина скапливались донесения разведки, полученные из различных источников. В конце марта начальник внешней разведки НКГБ предупредил маршала Тимошенко о серьезности намерений немцев. Он перечислил 21 явный признак перемещения и концентрации немецких войск на границе начиная с конца февраля и особенно в течение марта месяца{864}. В тот же день он без обиняков заявил Сталину, что донесения тайных агентов НКГБ и множество подтверждающих их информацию сведений свидетельствуют об «ускорении переброски немецких войск к советской границе». Система железных дорог и реквизированные транспортные средства используются на полную мощность для перевозки не только войск, но и артиллерии и боеприпасов из Германии на границу. Принимаются срочные меры по улучшению качества дорог, ведущих в приграничные районы{865}.
К середине апреля НКГБ собрал столь обширный и внушительный материал о концентрации германских войск, что уверился в необходимости сообщить о нем военной разведке, невзирая на общеизвестную точку зрения Сталина. Неделю спустя был получен поразительный рапорт о 43 новых нарушениях воздушного пространства СССР немецкими самолетами. Одно лишь количество самолетов менее чем за одну ночь и тот факт, что многие из них проникли на советскую территорию глубже чем на 220 км, исключали возможность ошибок в навигации{866}. Несмотря на свое обыкновение соглашаться со Сталиным, Голиков вынужден был признать, что только за первые две недели апреля обнаружилось массовое перемещение войск из Германии к советским границам; они стали лагерем в Варшавском и Люблинском округах. Разведывательные донесения приводили к недвусмысленному выводу о продолжающейся переброске войск и накоплении резерва боеприпасов и топлива на границах{867}. Эту тенденцию невозможно было дольше игнорировать; представленные Сталину цифры показывали рост присутствия немцев на границе начиная с февраля на 37 пехотных дивизий, 3 4 танковых дивизии и 2 моторизованных дивизии.
Тем не менее, дезинформация со стороны немцев, сбой в передвижении войск во время кампании в Греции и Югославии и медленные темпы развертывания все еще позволяли Сталину сомневаться в характере окончательных намерений лично Гитлера, о которых у него вряд ли была какая-либо информация. Эффективность разведки определяется влиянием лиц, определяющих политику, на аналитиков и способностью последних сохранять высокую степень автономии. В общем и целом, а в случае со Сталиным особенно, обработка разведывательной [213] информации имеет тенденцию руководствоваться концептуальными установками, спускаемыми политиками сверху. Составители донесений процеживают море информации, находящейся в их распоряжении, стремясь дать руководству ожидаемые ответы на волнующие их вопросы. Процесс селекции неизбежно отвлекает внимание аналитиков, а за ними и политиков, от важнейших данных. Результаты зачастую плачевны и поистине катастрофичны.
После падения Югославии Сталина в гораздо большей степени, чем вероятность войны, занимала перспектива предотвращения военного столкновения путем создания удобного климата для политического урегулирования. Архивные материалы подтверждают воспоминания Судоплатова о том, что почти половина имеющихся у ГРУ и советских органов госбезопасности материалов содержали предположения, будто войны можно избежать, а слухи о ней распространяются с целью втянуть в войну Советский Союз. «Толщина этой папки, свидетельствует он, росла день за днем, так как мы продолжали получать донесения о деятельности англичан по нагнетанию среди германского руководства страха, что Советский Союз вот-вот вступит в войну»{868}. Потому необходимо, прежде чем рассматривать сталинские попытки примириться с Гитлером, сделать обзор этих материалов{869}.
Начиная с середины апреля донесения приобрели характер меню, представляемого Сталину, из которого он мог выбирать такие сведения, какие ему больше понравятся. Меркулов, глава НКГБ, предпочитал с каждой порцией информации в большом количестве передавать Сталину донесения «Старшины», содержавшие предположения о наличии раскола среди политического и военного руководства Германии. Сравнение необработанных материалов с окончательными вариантами, вручаемыми Сталину, показывает, что их содержание в значительной степени подгонялось под задачу служить поддержкой процессу примирения. Информация, полученная из кругов германской правящей элиты, подтасовывалась, чтобы создать благоприятную атмосферу для продолжения переговоров с Гитлером.
С начала войны советская дипломатическая миссия в Берлине выдвинула предположение о наличии раскола в руководстве. Поддерживаемый «крупными промышленниками», Гитлер, казалось, склонялся к длительному сотрудничеству с Советским Союзом. Лишь небольшое ядро нацистских идеологов, как считалось, питали антисоветские замыслы в своем горячем желании расширить Третий Рейх{870}. В начале марта 1941 г. разведывательная агентура, естественно, сосредоточила свое внимание на растущем количестве свидетельств и слухов о немецком плане нападения на Советский Союз. Преобладала тенденция признавать, что, хотя некоторые круги в Берлине, возможно, выступают за войну и даже готовят какие-то планы, не представляется вероятным, чтобы германское руководство, зная о мощи Красной Армии, одобрило таковые.
Эта воображаемая трещина внутри германского руководства влекла за собой два дополнительных следствия: открывала двери возможному политическому урегулированию, в то же время делая русских крайне подозрительными в отношении попыток англичан спровоцировать их на преждевременное вступление в войну{871}. Имея дело с противоречащими друг другу сообщениями разведки, Сталин все больше отдавал предпочтение донесениям, говорящим о расколе. Не случайно [214] русские сравнивали волну слухов о войне с такой же, по их мнению, кампанией, развернутой западными демократиями после Мюнхена, чтобы повернуть Германию на восток{872}. В то же время самые громкие слухи, ходившие в дипломатической колонии в Москве насчет приближающейся войны, нацеленной на «южные районы СССР, богатые хлебом, углем и нефтью», по большей части отметались как намеренная провокация, приписываемая рьяным усилиям Идена по созданию Балканского блока{873}.
Внимание Сталина привлекло сообщение, «Корсиканца», будто Риббентроп, а возможно и Гитлер, поддерживают единодушные рекомендации Комитета четырехлетнего планирования насчет того, что Германия «выигрывает в экономическом отношении гораздо больше» от торговли с Советским Союзом, нежели от оккупации его территорий. Реальная угроза, казалось, исходила лишь от вооруженных сил, рассматривавших вопрос со своей сугубо военно-стратегической точки зрения и готовых стрелять по любому поводу. Хотя подготовка к войне явно продолжалась и развертывание германской армии на советской границе весьма напоминало ее же развертывание на голландской границе перед вторжением в Нидерланды, опасность не представлялась близкой, поскольку предполагалось, что следующей жертвой станет Турция, прежде чем Германия повернет свои войска против Советского Союза{874}.
Часто говорят о советском разведчике Рихарде Зорге, из-за романтической ауры, окружающей историю его деятельности, как о самом надежном источнике предупреждений о войне. Будучи доверенным лицом Отта, германского посла в Токио, и его военного атташе, Зорге имел доступ к ценнейшей информации. За немногими исключениями, историки избирательно цитируют его донесения в Москву, выделяя те их фрагменты, которые в итоге оказались верными. Однако данные, совершенную точность которых можно признать задним числом, были перемешаны с ложными выводами, отражающими частную и зачастую искаженную картину реальности, создававшуюся в германском посольстве. Как всегда, переплетались слухи и точный анализ. Поэтому противоречивый характер информации вполне позволял Сталину продолжать политику уступок агрессору в надежде избежать открытия боевых действий.
В первом важном донесении Зорге, от 10 марта, внимание фокусировалось на давлении, оказанном на Японию, чтобы «активизировать роль Японии в пакте трех держав» против Советского Союза, вместо каких-то действий на юге. Информация, полученная от специального курьера, только что прибывшего из Берлина, содержала добавление, что такая позиция «довольно сильно распространена в Германии, особенно в военных кругах», способствуя укреплению в Кремле неверного мнения о ситуации в Берлине. К тому же предупреждение разбавлялось аксиоматичным утверждением, будто немецкие военные бросят Советскому Союзу перчатку лишь «по окончании теперешней войны». Поэтому, с точки зрения Сталина, такая информация, пусть и раскрывающая возможную опасность, давала надежду на мирную передышку до поражения Англии, если поспособствовать расколу в Германии{875}. В мае Зорге уведомил Москву, что Гитлер решил «разгромить СССР и получить европейскую часть Советского Союза в свои руки в качестве зерновой и сырьевой базы для контроля [215] со стороны Германии над всей Европой». Этому заявлению, однако, сопутствовало оставляющее простор для дипломатических маневров предположение, что «война будет неизбежна», только если русские будут и дальше создавать проблемы. На пренебрежительное отношение немецких генералов к Красной Армии и ее оборонительным возможностям можно было повлиять, всячески демонстрируя силу и уверенность в себе, как и сделал Сталин в речи перед выпускниками военных академий 5 мая{876}. Позднее в том же месяце Зорге сообщил своему начальству об уверенности группы немецких чиновников, недавно прибывших из Германии, в том, что война начнется в конце мая; они получили инструкции вернуться в Берлин, по-видимому, на транссибирском экспрессе, до этого срока. Но, по мнению тех же лиц, опасность войны в 1941 году шла на убыль{877}.
Наконец, в одном из своих самых знаменитых донесений Зорге спешил предупредить Москву в начале июня, что, как сообщили германскому послу в Токио из Берлина, «немецкое выступление против СССР начнется во второй половине июня». Он был «на 95% уверен» в том, что война начнется. Посла убедили в этом полученные инструкции сократить передачу важных данных через Советский Союз и свести к минимуму транспортировку каучука через СССР. Заключительная телеграмма, оригинал которой до сих пор не увидел свет, несколько снижала значимость информации. Зорге проследил ее источник им оказался подполковник Шолль, германский военный атташе, покинувший Берлин почти месяц назад, 6 мая. С точки зрения Сталина, это было еще до «прорыва» в «переговорах» с немцами. Под нажимом Зорге германский посол в Токио признал, что у него нет подтверждения информации из Берлина. Тем не менее, как поведал ему подполковник Шолль, планируемое нападение вызвано фактом «большой тактической ошибки» Красной Армии: ее линейного развертывания{878}.
Иллюзия раскола в германском лагере глубоко укоренилась не только в Москве. В середине марта Сталину показали донесение агента в британском посольстве о конфиденциальной пресс-конференции, данной Криппсом. Как говорил Криппс журналисту, отношения между СССР и Германией «определенно ухудшаются» и война «неизбежна». Но главное он тоже развивал мысль о «расколе» между немецкими военными и Гитлером, выступавшим против войны на два фронта. Криппс считал, что Гитлер будет стремиться к сепаратному миру с Англией и, возможно, добьется его, подготавливая почву для кампании на востоке. Парадоксальным образом подобная информация вкупе с прямыми намеками Криппса лишь подстегнула Сталина в его поисках сближения с Гитлером, чтобы предотвратить такое соглашение{879}.
Слухи о советско-германских переговорах, исходившие от хорошо осведомленной шведской дипломатической миссии в Берлине, широко распространились среди дипломатов в Москве. Практически все они говорили в своих донесениях о двух тенденциях, намечающихся в Германии: «одна к сближению с СССР, используя комбинацию дипломатических и военных угроз, и другая выступления за прямой военный захват экономических ресурсов СССР». Царило почти единодушное мнение, что хотя немецкая армия и народ «за военные действия против России», однако Гитлер, по-видимому, предпочитает добиваться [216] своего с помощью излюбленной тактики кнута и пряника. Поэтому месяц май должен был быть ознаменован либо войной, либо полным взаимным сотрудничеством{880}. Эта точка зрения приобрела такую популярность, что в мае Галифакс передал в Лондон информацию, поступившую из Берлина, согласно которой «Россия, чувствуя свою слабость, постепенно уступает дорогу и готова предоставить Германии экономические привилегии на Украине и в районе Баку. Риббентроп, по-видимому, сторонник такого урегулирования, однако военные выступают против, так как считают, что это даст России передышку для укрепления ее в военном отношении. По их мнению, для Германии выгоднее напасть на Россию сейчас, пока она еще не готова к этому. Гитлер, как говорят, пока не сделал окончательного выбора между этими двумя теориями»{881}.
В своем пространном рапорте от 20 марта{882} Голиков подробно развивал гипотезу о расколе. По его утверждению, среди немцев преобладали два мнения:
«Первое СССР в настоящее время слаб в военном и внутреннем отношениях, и настаивают на том, чтобы использовать удобный момент и вместе с Японией покончить с СССР и освободиться от пропаганды и от "дамоклова меча", висящего все время над Германией; второе СССР не слаб, русские солдаты сильны в обороне, что доказано историей. Рисковать нельзя. Лучше поддерживать с СССР хорошие отношения».
Короче говоря, считалось, что вооруженные силы под предводительством Геринга настаивают на войне и сепаратном мире с Англией. Некоторые донесения действительно содержали предположения о тайных переговорах и прощупывании почвы с обеих сторон; отслеживание подобных попыток явно заняло главенствующее место в списке приоритетов разведки. Гитлер и Риббентроп, казалось, вели себя осторожнее, и Гитлер, по-видимому, еще не принял окончательного решения. Часть донесений, выделявшихся в общей мешанине, высказывала мнение, будто Гитлер взвешивает три возможных варианта применения своих томящихся в бездействии 228 дивизий в 1941 г.: он может вторгнуться в Англию, повести наступление в Северной Африке и, наконец, повернуть свои силы против СССР. Большое место отводилось сообщениям о предполагаемом ограничении целей войны помощью Румынии и Финляндии в возвращении их территорий, отданных Советскому Союзу{883}.
Высокое положение «Старшины» в германском Министерстве авиации, явное преимущество, являлось в то же время и недостатком. Позволяя обеспечивать бесперебойный поток стратегической и оперативной информации, оно заставляло «Старшину» рисовать одностороннюю картину действительности, на которую он смотрел с позиции министерства. Его относительная неосведомленность о состоянии дел в других родах войск привела к преувеличению роли военно-воздушных сил как застрельщика кампании против Советского Союза. По незамедлительно составленному им сценарию, Геринг являлся самым громогласным сторонником антисоветского лагеря, настаивавшим на войне зачастую против воли Гитлера. В своих донесениях он яркими красками описывал конфликты между Герингом и Риббентропом, которые «зашли так далеко, что переросли в личную неприязнь между ними». Эта точка зрения, естественно, привела его к необоснованным [217] спекуляциям вроде теории, что, несмотря на пропаганду идеи войны Браухичем, «подавляющее большинство немецкого офицерства оппозиционно настроено по отношению к Гитлеру. Среди этого большинства также непопулярна идея нападения на Советский Союз»{884}.
Неделю спустя Меркулов подал Сталину и Тимошенко сводку последних донесений разведки, составленную таким образом, чтобы заглушить голоса «поджигателей войны» и способствовать примирению с Германией. В первой части рапорта отметалась возможность войны и делалось предположение, что победы немцев в Северной Африке возродили их надежды «выиграть войну с Англией посредством удара по ее жизненным коммуникациям и нефтяным источникам на Ближнем Востоке». Во второй, наиболее важной части рапорта главное место отводилось донесению «Старшины» о трещине между вооруженными силами и политиками. Основываясь на предполагаемой усталости в войсках, он делал вывод о снижении ударной силы вермахта в сравнении с 1939 г. Третья часть уделяла наибольшее внимание донесению, описывающему уныние, царящее в люфтваффе из-за качественного превосходства советских бомбардировщиков и истребителей{885}.
Знакомство с материалами иностранных разведок укрепило Сталина в его интерпретации событий. Через Энтони Бланта, одного из «Кембриджской пятерки», в его руки попали по крайней мере некоторые из еженедельных разведывательных сводок Форин Оффис. В полученной им сводке за неделю 16 23 апреля говорилось: «Германские приготовления к войне с СССР продолжаются, однако до сих пор нет абсолютно каких-либо доказательств, что немцы намерены напасть на СССР летом 1941 г.»{886}. Краткий обзор собранных резидентурой в Лондоне донесений об оценке британской разведкой замыслов немцев действительно подтверждал теорию раскола. Материалы разведки о «германских планах и перспективах», охватывающие период 4 11 мая, раскрывали с помощью источников, близких к Гиммлеру, намерения в ходе молниеносной кампании занять Москву и посадить там правительство, которое будет сотрудничать с Германией. Если цель войны была такова, Сталин еще мог надеяться убедить Гитлера, что он будет лучшим его партнером в случае возобновления переговоров. С точки зрения Сталина, важнее была дополнительная информация, противоречащая первоначальным выводам, служившим поддержкой преобладающего в Лондоне мнения, будто Германия стремится Наладить отношения с Советским Союзом. Как гласило донесение, хотя германская армия настаивает на войне, политики выступают за переговоры. «Во главе с Риббентропом, говорилось в заключение, они заявляют, что путем переговоров с Советским Союзом Германия может получить все, что ей нужно, т.е. участие в экономическом и административном контроле над Украиной и Кавказом. Германия добьется большего в результате мирного решения, нежели в результате контроля над оккупированной территорией, лишенной советского административного аппарата»{887}.
Кампания намеренной дезинформации путем распространения слухов о продолжающейся подготовке и концентрации сил вермахта для вторжения в Англию также способствовала неверной оценке ситуации{888}. Но самой эффективной оказалась дезинформация, поддерживавшая самообман. «Лицеист» по-прежнему слал свою обычную [218] мешанину истинных и ложных сведений. Дав довольно точную, хотя и общего характера информацию о количестве войск, угрожающих Советскому Союзу, он затем отправил успокоительное послание. Война между Советским Союзом и Германией, заверял он резидентуру, «маловероятна», несмотря на народную поддержку ее в Германии. Гитлер не рискнет воевать, «опасаясь нарушения единства национал-социалистической партии». Эффективно воздействуя на чувствительные струны Советов, он пояснял: Гитлер против войны, которая может занять у него по меньшей мере шесть недель, даже если он победит, поскольку за это время Англия усилится с помощью Соединенных Штатов. Поэтому концентрация войск это лишь демонстрация «решимости действовать». Гитлер предполагает, что Сталин станет «сговорчивым» и сделает все, чтобы прекратить интриги против Германии, а в первую очередь, «даст побольше товаров, особенно нефти». Германии мало будет прибыли от войны, так как она, разумеется, ввергнет Советский Союз в хаос. Правда, немцы уверены в своей способности разбить советскую армию, которая показала, что «не умеет воевать», как в Финляндии, так и в Польше; если их вынудят к войне, немцы окажутся в советской столице и установят контроль над всей Европейской частью Советского Союза за шесть недель. Тем не менее, «Лицеист» отвергал идею о существовании плана на этот случай{889}.
Очень скоро «теория раскола» была развита и вошла составной частью в «теорию ультиматума». Еще 2 апреля «Старшина» передал информацию, исходившую от «Лицеиста», что Гитлер решил «использовать хлебные и нефтяные источники советского государства». Искусный двойной агент, «Лицеист», конечно, снова изготовил свою смесь. Ясно, что при настроении, царившем в Кремле, слово «использовать» могли понять как «использовать с помощью переговоров», а наращивание сил счесть средством давления. «Старшина» и сам относил военные приготовления на счет «демонстрации» решимости немцев. Сталин, разумеется, сосредоточил свое внимание на следующем его выводе: «Началу военных действий должен предшествовать ультиматум Советскому Союзу с предложением о присоединении к Пакту трех». Гитлер мог начать войну, только если Сталин «откажется выполнить требования немцев». Необходимость действовать осторожно диктовалась предположением, что ультиматум будет предъявлен, как только решится исход боев в Югославии и Греции. Телеграммы утаивались от Сталина до 14 апреля, когда победоносное вступление вермахта в Белград продемонстрировало, как он просчитался с Югославией. Берия и Меркулов одержали верх над решением тройки аналитиков управления внешней разведки не распространять информацию о войне, не совпадающую со взглядами, которых придерживаются наверху. Через несколько дней была получена еще одна телеграмма относительно ультиматума. В результате НКГБ взял на вооружение «теорию ультиматума», даже слишком хорошо подогнав ее под взгляды Сталина{890}. Очень скоро похожая интерпретация проникла в среду дипломатической колонии, развившей ее еще дальше{891}.
Месяц спустя, накануне переговоров с немцами, описанных ниже, берлинская резидентура передала успокаивающее сообщение, исходившее из Министерства экономики, что «от СССР будет потребовано выступление против Англии на стороне "держав Оси". В качестве [219] гарантии будет оккупирована Украина, а возможно, и Прибалтика». Такое донесение, естественно, дезавуировало информацию противоположного характера, вроде слов Гитлера, сказанных высокопоставленным офицерам: «В ближайшее время произойдут события, которые многим покажутся непонятными. Однако мероприятия, которые мы намечали, являются государственной необходимостью, так как красная чернь поднимает голову над Европой»{892}.
Первостепенной задачей, которую с этих пор Сталин ставил своей разведке, являлся сбор сведений о вероятных требованиях Германии. В общем и целом все они сходились на необходимости обеспечить более интенсивный ход советских поставок. «Лицеист» по-прежнему гнал изощренную дезинформацию, балансируя на тонкой грани между ложью и полуправдой. Когда развертывание войск стало невозможно дольше скрывать, он признал, что армия уже полностью готова к войне и ждет лишь маршевых предписаний. Однако соответствующие данные можно интерпретировать различным образом. Потворство немцев пакту с Японией объясняется как маневр с целью выиграть время. Гитлер, по-видимому, озабочен тем, как бы Япония, следуя примеру Италии, несмотря на свою слабость, не развязала авантюристическую войну против Советского Союза и не втянула Германию в преждевременный конфликт. Желание избежать войны сделало Сталина восприимчивым к любой информации, предполагавшей готовность Гитлера превратить военное решение вопроса в политическое. По словам «Лицеиста», поведение Гитлера обусловливается нехваткой экономических ресурсов, главным образом нефти и пшеницы, восполнить которую он рассчитывает с помощью Советского Союза. Для него Украина «житница Европы». Кроме того, мирную передышку гарантирует решение Гитлера отложить войну до «благоприятного момента, который главным образом зависит от развития на Балканах и удачи наступления против Египта»{893}.
Вскоре после вторжения в Югославию резидентура передала в Москву добытую у некоего майора X. информацию о решении Гитлера напасть на Советский Союз теперь, когда война с Англией затянулась, чтобы не столкнуться в будущем с возросшей его мощью. Заговорили было о возможности начала войны с Советским Союзом до окончания войны с Англией, но теория ультиматума заставила эти разговоры умолкнуть. Сведений, подтверждающих ее, было в изобилии. Так, например, некий Франц Кош, рабочий одного из электрозаводов в Берлине, поставлявший достоверную информацию, заявлял, что Гитлер стремится к заключению всеобъемлющего торгового соглашения на 90 лет в обмен на согласие Германии, чтобы Турция и Финляндия стали советскими республиками{894}. Согласно донесению «Мазута», выходца из Латвии, директора одной из ведущих румынских нефтяных компаний, недовольство немцев состоянием торговых отношений с Советским Союзом побуждает их создать в Европе такие условия, которые вынудят СССР сделать значительные уступки Германии{895}.
Сталин знакомился с подобными донесениями, с нетерпением ожидая результата консультаций Шуленбурга с Гитлером в Берлине{896}. Действительно, сведения из надежных источников подтверждали, что специальный комитет планирования в Берлине пришел к выводу: нехватка экономических ресурсов вынуждает Германию «использовать [220] хлебные и нефтяные источники Советского государства». Некоторые даже полагали, будто она станет добиваться создания независимого Украинского государства, подчиненного Германии{897}.
В начале мая многие разведывательные донесения всячески подгонялись к мнению Кремля. Хотя масса свидетельств указывали на возможное начало войны в середине мая; «Старшина» по-прежнему придерживался пагубной точки зрения, что «вначале Германия предъявит Советскому Союзу ультиматум с требованием более широкого экспорта в Германию и отказа от коммунистической пропаганды. В качестве гарантии выполнения этих требований в промышленные и хозяйственные центры и предприятия Украины должны быть посланы немецкие комиссары, а некоторые украинские области должны быть оккупированы германской армией». Приступая к фальшивым переговорам с Шуленбургом, Сталин обдумывал предполагаемые условия, могущие прояснить степень подчинения. Как поясняла следующая телеграмма Кобулова, «война нервов» велась путем распространения ложных слухов. «Старшина» все еще считал, что «большая часть германского офицерства, а также некоторые круги национал-социалистической партии настроены явно против войны с СССР». Такая война не имеет смысла и может «привести Гитлера к краху»{898}.
Следуя инструкциям из Москвы, посольство в Бухаресте не приняло во внимание информацию о консультациях немцев с румынским Генеральным штабом как очередном этапе в «так называемой подготовке Германией выступления против нашей страны». Сверх того, были прослежены английские источники этих слухов, которые «имеют явно тенденциозный и неправдоподобный характер». Делалось даже предположение, будто «англичане сознательно допустили оккупацию немцами греческих островов, расположенных около Проливов, так как считают, что это создает угрозу против Советского Союза и может вовлечь последний в войну против Германии». Этим англичане надеялись достичь двух целей: «с одной стороны, поражения СССР, с другой ослабления Германии. И то, и другое им выгодно»{899}. Это вроде бы в самом деле подтверждалось рядом перехваченных телеграмм Криппса, которые были переданы Сталину. Следующие шаги Гитлера, внушал Криппс Идену, в большой степени зависят от того, сможет ли он полностью подчинить себе Советский Союз, а это, по его мнению, «станет ясным в ближайшее время» явный намек на возвращение Шуленбурга из Берлина. Как он считал, пока Советский Союз не спровоцирует немцев, Гитлер может откладывать начало войны. Потому он предлагал ряд мер, чтобы вбить клин между Германией и Советским Союзом, что встревожило Сталина и, разумеется, отвлекло его внимание от подлинной опасности{900}.
Поворот войны в сторону Балкан и англо-германская стычка в Греции породили предположение, будто следующей жертвой может стать Турция, на пути к захвату Египта, Суэцкого канала, Сирии и Ирана, а возможно, также Испании и Гибралтара{901}. Даже такие надежные агенты, как «Дора» в Цюрихе, прославившийся впоследствии своими точными предупреждениями, слали неверную информацию. По словам его источников в Берлине, война начнется только тогда, когда британскому флоту будет закрыт доступ в Черное море, а немцы утвердятся в Малой Азии. Поэтому казалось, ближайшая цель Гитлера Гибралтар и Суэцкий канал, чтобы изгнать британский флот из Средиземного [221] моря{902}. По крайней мере частично концентрацию войск на юго-западной границе Советского Союза можно было объяснить как средство нажима с целью получить позволение на переброску немецких войск через юг России к Ирану и Ираку. Вероятность создания такой Оси, угрожающей имперским владениям Британии, отвлекала и англичан от объективной оценки германской угрозы{903}.
В день возвращения Шуленбурга в Москву «Старшина» с тревогой сообщил, что, как он узнал в службе связи между министерствами авиации и иностранных дел, «вопрос о выступлении Германии против Советского Союза решен окончательно» и его ждут «со дня на день». Еще в большее смятение повергало известие, будто Риббентроп, «который вовсе не был сторонником нападения на СССР, осознав, что решение Гитлера по этому вопросу непоколебимо, занял теперь позицию поддержки нападения на Советский Союз». Кроме того, уже шли переговоры на уровне начальников штабов с финскими военно-воздушными силами, в то время как от болгар, венгров и румын потребовали принять меры оборонительного характера{904}. Однако, вероятнее всего, Сталину даже не показали эту телеграмму. Зато ему в тот же день сообщили об обзоре германских экономических ресурсов, сделанном Функом, министром экономики. Его выводы несомненно порадовали Сталина: как он утверждал, пока в течение года не будет заключен мир с Англией и восстановлено экономическое сотрудничество, Германии придется «расширить экономические связи с Японией и Советским Союзом, причем с последним если не удастся миром, то силой». Будущее сотрудничество зависело от способности Советов увеличить поставки сырья{905}.
Перед лицом очевидной опасности Сталину приходилось поддерживать хрупкое равновесие между изъявлением покорности Германии и демонстрацией уверенности в себе, чтобы у немцев не возникло соблазна воспользоваться его слабостью. Его изощренная политическая игра, рассматриваемая задним числом, на фоне последующего вторжения, представляется абсурдной, но она соответствовала логике разворачивающихся событий. Решения Сталина редко оспаривались его окружением, его принцип управления «разделяй и властвуй», привычка приписывать собственные соображения своим соперникам и крайняя подозрительность даже по отношению к потенциальным союзникам вели к колоссальному самообману. Исчезновение альтернативных мнений позволяло ему упорно держаться своих убеждений, подавляя малейшие разногласия и вынуждая всю политическую и военную систему приспосабливаться к его взглядам{906}. Кроме того, в пользу его оценки ситуации говорило множество свидетельств, совпадающих с его политическими взглядами. Лишь незначительная часть их появилась в результате преднамеренного обмана со стороны Гитлера{907}. Гораздо существеннее были неверные трактовки событий, представляемые ему оппонентами гитлеровской политики, в первую очередь Шуленбургом и, в какой-то степени, даже Риббентропом. В итоге Сталин сохранял уверенность, что с помощью искусных политических маневров можно предотвратить или, по крайней мере, отсрочить войну. Он надеялся добиться этого, вновь обратившись к приглашению Советскому Союзу присоединиться к Оси, переданному Риббентропом Молотову в Берлине перед отъездом последнего в ноябре 1940 г. [222]
Решение избежать конфликта с Германией любой ценой, по-видимому, было принято всего лишь через два дня после заключения пакта с Югославией. Молотов поручил Деканозову осторожно возобновить переговоры с Вайцзеккером о двусторонних отношениях. Вайцзеккер, со своей стороны, заметил, что Деканозов «не сказал ни слова против нашей интервенции в Югославию»; напротив, он, казалось, заинтересовался визитом японского министра иностранных дел Мацуоки в Берлин, который, по его убеждению, являлся продолжением усилий по расширению Тройственного союза, видевшего свою задачу в том, «чтобы помешать распространению войны»{908}. Посла в Виши использовали, чтобы сообщить немцам о намерении Советов придерживаться буквы пакта Молотова Риббентропа. Советский Союз обещал не брать на себя «никаких обязательств, военных или политических, в отношении Югославии» и ни в коем случае не желал повторять опыт 1914 года, когда защита Сербии втянула Россию в войну{909}.
Самой значительной реакцией на падение Югославии стало поспешное заключение пакта о нейтралитете с Японией 13 апреля, когда Мацуока возвращался из Берлина через советскую столицу. Заключение пакта Молотова Риббентропа незамедлительно возымело прямое действие на советскую политику на Дальнем Востоке. Тесное сотрудничество с Китаем пошло на убыль. Чан Кайши даже не удалось соблазнить русских предложением военного союза и предоставления Советскому Союзу права разместить гарнизоны на китайской территории{910}. Его специального военного эмиссара, прибывшего в Москву в конце апреля 1940 г. с более конкретным предложением объединиться, чтобы нанести «удар японским агрессорам», не допустили к Сталину, и он вернулся в Китай с пустыми руками{911}. Эти обращения Сталин отнес на счет попыток англичан вовлечь Советский Союз в войну{912}.
Постепенное отдаление от Китая совпало с попытками примириться с Японией{913}. Молотов отвечал на японские инициативы осторожно, опасаясь, как он откровенно признался Того, японскому послу в Москве, что японцы могут использовать это в качестве противовеса в своих переговорах с американцами{914}. Однако он сменил тон, когда близилось падение Франции. Он хотел теперь говорить не о двусторонних отношениях, стоявших до тех пор на повестке дня, а «о крупных вопросах, считаясь с теми изменениями, которые происходят в международной обстановке и которые могут произойти в будущем»{915}. Это привело к быстрой демаркации маньчжурской границы, к досаде китайцев, которых Молотов предполагал поторопить с отменой старого «Антикоминтерновского пакта»{916}. Эти начальные шаги подготовили почву и поощрили к дальнейшему сотрудничеству, когда принц Коноэ захватил власть и стал добиваться улучшения отношений как с Германией, так и с Советским Союзом. Новое трехстороннее соглашение, как он надеялся, обеспечит Японии массу «золотых возможностей» по использованию сдвигов на международной арене для экспансии на юг. Мацуоку, который, являясь представителем Японии в Лиге Наций, проявил себя как энтузиаст улучшения отношений с Советским Союзом, назначили новым министром иностранных дел{917}. Движение на юг против имперских владений Британии всячески поощрялось Берлином. Германский посол обещал новому министру [223] иностранных дел, что Германия «сделает все, что в ее власти, чтобы содействовать дружескому взаимопониманию, и в любое время готова предложить свои услуги для достижения этой цели»{918}.
Однако на самом деле именно рост напряженности на Балканах и создание Оси осенью 1940 г. вызвали более активную советскую политику. Молотов сделал необычный шаг, пригласив Того на завтрак, во время которого оба пришли к соглашению о том, что для включения Советского Союза тем или иным путем в Тройственный союз должны быть улажены разногласия между двумя странами{919}. Берия сообщил Сталину о намерении Гитлера содействовать пакту между СССР и Японией, чтобы «показать миру полный контакт и единение между четырьмя державами» и тем самым отбить у Соединенных Штатов охоту помогать Англии{920}. Сталин, однако, не хотел связывать себя обязательствами относительно пакта о нейтралитете, предложенного отъезжающим послом в Москве, пока не получит более ясного представления о планах Гитлера в ходе предстоящей поездки Молотова в Берлин{921}.
Мацуока не терял времени зря. Генерал-лейтенант Татекава, известный как «решительный человек, который сумеет урезонить русских без дипломатических фраз», был послан в Москву, чтобы способствовать перемене в отношениях. Шведскому послу он показался «похожим на статуэтки Будды, которые можно купить за несколько рублей на рынке, но живот у него поистине царский, и это единственная живая часть неподвижной маленькой фигурки». Наружность Татекавы была обманчива, скрывая весьма энергичную личность. Он гордился своим военным званием, так как считал, что «лишь во время войны страны могут договориться друг с другом с мечом в руке»{922}. Уже в первую свою встречу с Молотовым 1 ноября он предложил пакт о ненападении, аналогичный пакту Молотова Риббентропа. Зная о необходимости для Коноэ исключить угрозу второго фронта на севере, Сталин не спешил. Занятый мыслями о послевоенном устройстве, вопрос о котором, как он надеялся, будет урегулирован в Берлине, он хотел получить подходящую цену: признание японцами советского суверенитета на севере Сахалина и права на рыбный промысел, аннулировав тем самым унизительное Портсмутское соглашение. Такие условия, внушал Молотов послу, являются всего лишь «справедливой компенсацией» со стороны Японии, «развязывая ей руки на юге», тогда как СССР рискует охлаждением отношений с Соединенными Штатами и Китаем{923}.
После провала переговоров в Берлине Сталин по-прежнему соблюдал осторожность, не желая навлекать на себя гнев и англичан, и американцев. Кроме того, японцы, стремясь заключить соглашение, вернулись к своему предложению пакта о нейтралитете, отложив спорные вопросы на потом. Поэтому Сталин взял на вооружение тактику проволочек, втянув японцев в долгие и изнурительные переговоры о праве на рыбный промысел{924}. Когда конвенция по рыбному промыслу была заключена в конце января, Сталин перешел к столь же трудным переговорам о торговом соглашении{925}.
В целом переговоры с японцами отражали развитие событий на западном фронте, становившееся с середины февраля все более угрожающим. Мертвая точка, на которой застыли переговоры, и ходящие кругом слухи о войне, которая могла вовлечь Японию в боевые действия [224] против СССР, заставили Мацуоку взять вожжи в свои руки. Внешне совершаемый им теперь тур по Европе имел целью скоординировать действия Японии и ее союзников по Оси. Но «за чашкой чая» в своей резиденции Мацуока признался советскому послу, что считает «самой важной задачей своей поездки» встречу с советским руководством во время остановки в Москве. Он приписывал секретность встреч в Москве существованию оппозиции у него в стране, хотя на самом деле все это было из-за немцев, которые, как он опасался, могли нажать на Японию, чтобы та выступила против Советского Союза. Любитель путешествий, он попросил русских предоставить ему вагон с кухней и спальней для облегчения долгого транссибирского вояжа{926}.
Для Сталина, которому приходилось использовать все свое дипломатическое мастерство, чтобы отвратить опасность войны, предложенный визит был подарком судьбы в его стремлении возобновить диалог с Гитлером, заглохший со времени визита Молотова в Берлин. Его, разумеется, ободрило заявление Мацуоки в парламенте о намерении «приложить серьезные усилия для фундаментального улучшения отношений» с СССР, в соответствии с идеями Тройственного союза{927}. Татекаве в Москву сообщили, что пришло время «перейти от мелких разногласий к урегулированию кардинальных вопросов». Как надеялся Татекава, это могло быть осуществлено во время остановки Мацуоки в Москве{928}. Конечно, возникло некоторое ощущение сговора, когда Шуленбурга и Россо не позвали на ряд обедов, на которые японский посол пригласил одного Молотова{929}.
Тревогу Мацуоки по поводу немцев в некоторой степени рассеял сам Риббентроп. Все еще лелея мечту о создании Континентального блока и «великого вала» от Атлантического до Тихого океана, он продолжал настаивать, чтобы японцы захватили Сингапур и перенесли боевые действия в Тихий океан. Поэтому он скрывал от японцев планы нападения на СССР, которое могло представлять угрозу для Японии как союзника Германии и втянуть ее в нежелательную войну. Риббентроп даже поведал Ошиме, японскому послу в Берлине, о своих надеждах на возобновление переговоров с Советским Союзом и включение его в число стран Оси{930}. В результате как раз перед его отъездом переговоры пошли на более высоком уровне; были организованы беспрецедентные встречи Мацуоки со Сталиным, как на пути первого в Берлин, так и при возвращении оттуда{931}. По прибытии в Москву 24 марта Мацуока осторожно выдвинул перед Молотовым идею пакта о ненападении. Однако Наркомат иностранных дел обратил внимание Молотова на то, что пакт о ненападении с Китаем 1937 г. запрещает русским заключать такой же с Японией. Поэтому он предложил взамен соглашение о нейтралитете{932}.
При встрече со Сталиным Мацуока расписал свои усилия по достижению пакта о ненападении с СССР в 1932 г., потерпевшие неудачу из-за враждебно настроенного общественного мнения в стране. Теперь они с Коноэ «твердо решили добиться улучшения отношений между двумя странами». Мацуока, изо всех сил стремясь завоевать расположение Сталина, развивал перед ним хитроумную теорию, описывавшую японский строй, пусть и во главе с императором в окружении капиталистов, как «моральный коммунизм». Нынешнее правительство желает с помощью своего участия в Тройственном союзе [225] «разгромить англосаксов», а с ними «капитализм и индивидуализм». Если Сталин разделяет эти взгляды, намекал он, Япония готова «идти с ним рука об руку». Сталина, конечно, позабавила представленная картина, но он учитывал и более практические соображения. Он явно желал использовать Мацуоку как посредника, попросив его передать Риббентропу, что англосаксы никогда не были друзьями Советского Союза и «в настоящий момент он уж точно не захочет с ними подружиться».
Затем Сталин подчеркнул, что различие в идеологических воззрениях не может стать препятствием к сближению двух стран. Тем не менее, Мацуока, как стало очевидно, предпочитал отложить реальные переговоры до тех пор, пока не послушает Гитлера{933}. Перспективы казались блестящими. На приеме, данном в честь японского министра иностранных дел в тот же вечер, он открыто говорил о необходимости сцементировать Ось и найти для Советского Союза удобный способ присоединиться к ней. Он прозрачно намекал на свое намерение подготовить почву для такого соглашения во время своей поездки в Берлин{934}. Помимо того, некоторые подозрения Сталина, питаемые дикими слухами, будто Мацуока может посетить Лондон, добиваясь соглашения с англичанами, которое развяжет ему руки для войны вместе с Германией против Советского Союза, были опровергнуты Майским из Лондона{935}.
Встречи Мацуоки в Берлине 27 29 марта совпали по времени с переворотом в Югославии. Это поставило германское руководство в нелегкое положение. Стремясь отговорить японцев от подписания соглашения в Москве, немцы в равной степени горячо желали, чтобы те начали атаку на Сингапур. Японцы же явно считали необходимым заключить соглашение с Советским Союзом, прежде чем развязывать войну. Потому Гитлер скрывал от Мацуоки планы нападения на Советский Союз: это могло соблазнить японцев отложить экспедицию на юг и потребовать долю добычи от русской кампании. Но Мацуока вскоре понял, что широкие планы привлечения Советского Союза к участию в крестовом походе против англосаксонского мира неосуществимы. Советская позиция по Балканам, сетовал Риббентроп, неприемлема, «так как Балканский полуостров нужен Германии для ее собственной экономики и она не склонна позволить ему отойти под руку русских». Если Сталин, которого он как-то раз назвал «хитрецом», не станет действовать так, как «фюрер считает правильным, тот сокрушит Россию». Мацуока безуспешно попытался, типичными для него окольными путями, переломить существующую тенденцию, поведав Гитлеру, что в ходе его бесед со Сталиным было сказано: «Советская Россия никогда не ладила и не поладит с Великобританией». Но ему достаточно твердо посоветовали не поднимать вопроса о приеме Советского Союза в число стран Оси на переговорах в Москве, «поскольку это, видимо, не вполне укладывается в рамки нынешней ситуации». На последней встрече Риббентроп, вероятно, под влиянием событий в Югославии и по прямому указанию Гитлера, особо предостерег Мацуоку против заключения пакта о ненападении с Советским Союзом, так как Германия может открыть боевые действия против СССР в случае нападения русских на Японию, когда та будет преследовать свои цели на юге. Его последние слова на прощание содержали явный намек на «Барбароссу», хотя и оставались двусмысленными. [226] Он не может заверить японского императора, «что конфликт между Германией и Россией невообразим. Напротив, при нынешнем положении дел такой конфликт, пусть и не обязательный, все же следует считать возможным»{936}.
Мацуока, конечно, все понял. Хотя Гитлер в ходе их встречи 1 апреля едва коснулся этого вопроса, Мацуока всячески извинялся за конференцию в миниатюре, имевшую место в Москве. Он не счел нужным упомянуть, что инициатива исходила от него, зато скрупулезно подсчитал, что, учитывая время, затраченное на перевод, он «беседовал с Молотовым, вероятно, 10 минут, а со Сталиным 25 минут». Довольно точно передавая содержание разговоров, он, весьма примечательно, обошел молчанием предложение пакта о ненападении, сделанное им Сталину{937}. Несколько приободрили Мацуоку беседы в Риме с Чиано, не перестававшим терзаться мыслью о стремлении Германии к превосходству. Фактически Мацуоку похвалили за его усилия по изучению возможностей расширения Тройственного союза и поощрили и дальше «прояснять и улучшать отношения между Японией и СССР»{938}.
Мацуока вернулся в Москву 6 апреля и встретился с Молотовым на следующее утро. Драматические события в Югославии между этими двумя визитами произвели разительную перемену во взглядах Сталина{939}. Ко времени отъезда Мацуоки 13 апреля день, когда вермахт вошел в Белград, Сталин осознал реальность германской угрозы и отчаянную необходимость возобновить переговоры с Берлином. Поэтому японский путь стал жизненно важным. Не удивительно, что Молотов, как обнаружил Мацуока в первую же их встречу, стал «значительно мягче»{940}. Мацуока больше не ходил вокруг да около: его не интересуют переговоры о торговле и праве рыбной ловли, их он оставляет своему послу. Его действия продиктованы «не совпадением сиюминутных взаимных интересов, а желанием улучшить отношения на следующие 50 100 лет». Короче говоря, его «величайшее желание заключить пакт о ненападении, невзирая на прочие нерешенные разногласия». Он, конечно, не прочь был воспользоваться напряженностью в германо-советских отношениях и полагал, что «заключение пакта теперь можно сравнить с мастерским ударом тем, что в бейсболе называют "master-hit", когда по мячу бьют с максимальной силой, одним ударом посылая его в нужном направлении».
Очевидной приманкой для Кремля служило то, что этот шаг существенно улучшил бы его позицию, чтобы торговаться с Германией. Затем Мацуока убаюкал русских сообщением, будто возможность объединенного нападения на Советский Союз даже не обсуждалась в Берлине. Мысль Молотова, однако, все еще работала в направлении грядущих мирных переговоров. Он по-прежнему жаждал пересмотра Портсмутского соглашения, который дал бы Советскому Союзу полный контроль над Сахалином, и оставался верен решению заключить лишь соглашение о нейтралитете. Поэтому встреча закончилась ничем, однако прежде Мацуока поведал о своем намерении отложить отъезд до 13-го следующего рейса транссибирского экспресса, ходившего раз в неделю{941}.
После предварительных консультаций Мацуока выразил готовность заняться составлением пакта о нейтралитете, но Молотов, прекрасно сознавая, как отчаянно необходимо Японии такое соглашение, [227] поставил условием ликвидацию японских концессий на северном Сахалине. Не желая идти на компромисс, Мацуока извлек на свет предложение немцев насчет доступа для русских в теплые воды Персидского залива и Индийского океана, по сравнению с которым, как он считал, концессии на северном Сахалине «мелочь». Переговоры застыли на мертвой точке. В тот вечер, после обеда с Молотовым, Мацуока поехал на «Красной стреле» в Ленинград. Он, видимо, надеялся, что его отсутствие в столице подтолкнет Кремль к пересмотру своего решения'{942}.
По возвращении в Москву 11 апреля Мацуока сообщил Молотову о готовности императора заключить соглашение о нейтралитете, но отказался даже обсуждать ликвидацию японских концессий на Сахалине. Молотов, делая ставку на срочную необходимость для японцев нейтрализовать русскую угрозу, завершил встречу выражением сожаления по поводу того, что «придется подождать более благоприятных обстоятельств для заключения политического соглашения». Мацуока разыгрывал свои карты с железным самообладанием. Он ознакомил Молотова с наброском письма, составленным в поезде по пути из Ленинграда,, которое предполагал передать Молотову в день подписания соглашения о нейтралитете и в котором выражал надежду на скорое подписание такого же соглашения по вопросу о концессиях. Когда Молотов уперся, он не выказал никакой тревоги. Остаток времени в Москве до отправления транссибирского экспресса он провел в экскурсиях по городу, посетил технологические институты Академии наук и автомобильной промышленности и даже нанес визит вовсе не желавшему этого Жукову, заклятому врагу и герою Халхин-Гола, на которого произвел «неприятное впечатление». Вечер 12 апреля он провел в театре, наслаждаясь постановкой чеховских «Трех сестер»{943}. Пока Мацуока восхищался сокровищами Эрмитажа и Кремля и осматривал технологические новинки в Москве, Сталин с растущей озабоченностью наблюдал катастрофические последствия своих просчетов в югославском вопросе. Он как раз получил сообщения, что греки «крайне пессимистически» оценивают свою способность сопротивляться, тогда как английская армия в Греции численностью в 100 000 чел. даже не вступила в бой с вермахтом. В Афинах считали, что все английские планы насчет Европы «провалились, и выражали большую тревогу относительно хода войны в будущем»{944}. Кроме того, лавина донесений разведки свидетельствовала о намерениях вермахта осуществить «Drang nach Osten», как только балканская кампания завершится. По словам резидента в Берлине, Мацуока ездил туда, чтобы подтвердить обещание начать войну против Советского Союза, якобы данное Японией при вступлении в Тройственный союз{945}. Бессмысленная демонстрация силы в Югославии, насчет которой у него с самого начала имелись серьезные сомнения, сменилась жгучей потребностью умиротворить страны Оси.
По выходе из театра Мацуока был срочно доставлен в Кремль, где его ждал Сталин. Мацуока вновь повторил, что горячо желает заключить соглашение о нейтралитете, которое, по его мнению, будет «полезным и выгодным не только для Японии, но и для СССР», но «без всяких сопутствующих условий и в виде некоего дипломатического блицкрига». Сталин опасался, как бы Тройственный союз не стал главным камнем преткновения на пути к заключению соглашения. [228]
Мацуока, однако, успокоил его, уверяя, будто Риббентроп сам внушал ему, что соглашение непременно приведет к улучшению германо-советских отношений. В целом, как и на предыдущей встрече с Молотовым, Мацуока старался представить пакт о нейтралитете частью общего плана интегрирования Советского Союза в систему тройственных соглашений. Пытаясь отвлечь русских от сахалинского вопроса, он вновь развернул предложенную Молотову в Берлине схему урегулирования, предполагавшую раздел Азии на сферы интересов между двумя странами. Это заинтересовало Сталина гораздо больше, чем пассажи Мацуоки о японском «моральном коммунизме». Для него значение соглашения заключалось не в распространении убеждений, а в том факте, что «сотрудничество между Японией, Германией и Италией по основным вопросам возможно». На данный момент он объяснял нежелание Гитлера превратить Тройственный союз в Союз четырех убежденностью последнего, будто он и сам может выиграть войну. Поэтому время, выбранное Сталиным для заключения пакта о нейтралитете с Японией, обусловливалось не только его боязнью войны на два фронта: он действительно видел в этом «первый шаг, и серьезный, к будущему сотрудничеству по основным вопросам». Как признался Сталин, у него были подозрения относительно истинных целей Японии, но теперь он убежден: никаких «дипломатических игр» не было и Япония «в самом деле серьезно заинтересована в улучшении отношений с Советским Союзом». Затем Сталин похвалил Мацуоку за его «искренние и прямые речи»:
«Очень редко найдешь дипломата, который открыто говорит, что у него на уме. Хорошо известны слова Талейрана, сказанные Наполеону: "Язык дан дипломату для того, чтобы скрывать свои мысли". Мы, русские и большевики, думаем иначе и верим, что и на дипломатическом поприще можно действовать открыто и искренне»{946}.
Были приложены чрезвычайные усилия, чтобы обеспечить немедленное утверждение императором соглашения, торжественно подписанного вечером 13 апреля; сенсационные фотографии Сталина и Мацуоки рука об руку должны были украсить страницы газет на следующее утро.
Сюрреалистическая сцена прощания на Ярославском вокзале заслуживает подробного описания, так как ясно показывает, как возрастал самообман, позволявший Сталину надеяться избежать несчастья{947}. По убеждению Сталина, ему удалось мастерски обвести вокруг пальца своих противников. В своем рьяном стремлении увидеть Советский Союз вовлеченным в войну с Германией, Криппс интерпретировал соглашение и старания Сталина польстить тщеславию Мацуоки на вокзале как показатель того, «на что приходится идти России, чтобы обезопасить свою восточную границу в свете угрозы на западе»{948}. Эта интерпретация была в то время общепринятой и с тех пор повторялась вновь и вновь, в значительной степени советскими историками, предпочитавшими видеть в этом жесте, как и в случае соглашения с Югославией, попытку противостоять Гитлеру, а не чрезмерное старание угодить Германии{949}.
Отправление еженедельного транссибирского поезда задержали на полтора часа, пока в Кремле праздновали. Когда Мацуока и Татекава наконец прибыли на вокзал, около 6 часов вечера, они едва держались на ногах под влиянием напитков, поглощенных на импровизированном банкете после заключения соглашения. Едва они вошли, как, к [229] изумлению большого корпуса дипломатов и журналистов, Сталин, редко показывавшийся на публике и, разумеется, никогда не провожавший своих гостей, появился на вокзале. Он был одет в свой военный френч, кожаные ботинки с галошами и коричневую фуражку с козырьком. В нескольких шагах позади него плелся Молотов, который «постоянно отдавал салют и выкрикивал: "Я пионер! Я всегда готов!"» Если верить болгарскому послу, он был «пьян меньше всех».
Один расторопный журналист оставил точное и яркое описание всего последующего:
«Сталин начал обнимать японцев, хлопая их по плечам и обмениваясь выражениями сердечной дружбы. Поскольку лишь немногие японцы и русские могли говорить на языке друг друга, чаще всего слышалось: "А!.. А!" Сталин подошел к маленькому, преклонных лет японскому послу-генералу, довольно сильно ударил его по плечу с ухмылкой и своим "А!.. А!", так что генерал, с покрытой веснушками лысиной и не более четырех футов десяти дюймов роста, отлетел на три-четыре шага, насмешив Мацуоку».
Но самое примечательное произошло, когда Сталин, заметив полковника Кребса из германского посольства, вдруг отделился от группы японцев. Хлопнув Кребса по груди и несколько секунд испытующе глядя ему в лицо, он спросил: «Немец?» Шеетифутовый немецкий офицер, возвышаясь над низеньким Сталиным, стоял по стойке «смирно» и что-то утвердительно бормотал на плохом русском. Похлопав его по спине и пожав ему руку, Сталин объявил с глубокой убежденностью: «Мы были с вами друзьями и останемся друзьями», на что Кребс ответил: «Я в этом уверен», хотя, как заметил шведский атташе, «вовсе не казался так уж уверенным»{950}. Как тут же осенило болгарского посла, свободно владевшего русским и пристально наблюдавшего за событиями в Кремле, со стороны Сталина это был знак, что им принято решение присоединиться к Оси. Он задавался вопросом, «не сыграл ли Мацуока роль посредника между Советским Союзом и Германией»{951}. И действительно, когда Сталин в третий раз прощался с Мацуокой, он крепко пожал ему руку и обнял его, заявив несколько надтреснутым голосом: «Мы наведем порядок в Европе и Азии». Затем Сталин лично проводил Мацуоку в вагон и оставался на платформе, пока поезд не отошел от вокзала. Члены японской делегации были так тронуты оказанной им особой честью, что провожали Сталина до его машины; как записал румынский посол, «маленький посол, Татекава, стоя на скамейке, размахивал платком и кричал своим скрипучим голосом: "Спасибо! Спасибо!"»{952}
Прежде чем покинуть советскую территорию, Мацуока послал Сталину теплое личное письмо с маньчжурской станции, которое хорошо передает историческое значение всего этого эпизода. Он говорил о большом впечатлении, произведенном на него Советским Союзом, его народом и его достижениями. «Неофициальная, сердечная сцена, разыгравшаяся по случаю заключения пакта, несомненно, останется одним из счастливейших моментов всей моей жизни. Любезность вашего высокопревосходительства, выразившуюся в вашем личном появлении на вокзале, чтобы проводить меня, я всегда буду ценить как знак подлинной доброй воли не только по отношению ко мне, но и по отношению к моему народу». Еще одно письмо последовало за ратификацией соглашения и поздравляло Сталина за мужество, [230] проявленное при осуществлении «дипломатического блицкрига» {953}.
Соглашение пролагало дорогу к возобновлению переговоров с немцами. «Балканские победы, сообщал домой Актай, как молнией озарили темные советские головы... Сталин улещивал японцев в советско-японском соглашении, всецело и исключительно чтобы завоевать сердце Германии». Сталин, заключал он, «на пути к тому, чтобы стать слепым орудием Германии»{954}. Мацуока был по-настоящему заинтересован, как и Чиано, в предотвращении немецкого нападения на Советский Союз, как раз когда Япония устремилась на юг. Японцы, не щадя усилий, внушали Отту, германскому послу в Токио, что, как обнаружил Мацуока, «Сталин жаждет исключительно мира. Сталин... заверил его, что и речи быть не может о какой-либо сделке Советского Союза с англосаксонскими странами»{955}. Как подчеркивалось в еще одной телеграмме из германского посольства в Токио, русские находятся под впечатлением германских успехов и «готовы теперь заключить пакт. Поэтому Россия решила идти рука об руку со странами Тройственного союза. Лишь теперь Тройственный союз стал надежным инструментом политики стран Оси, а Япония давно добивалась русско-японского соглашения»{956}.
Вряд ли случайно Сталин выбрал этот важный момент после визита Мацуоки и во время посещения Берлина Шуленбургом{957}, чтобы освободиться от идеологических пут, сковывавших его политическую маневренность. Немецкое вторжение в Югославию вызвало в Югославской коммунистической партии раскол по вопросу о том, можно ли эту войну назвать оборонительной. Еще раньше выявилась невозможность впрячь эту партию в колесницу Москвы и удержать ее от антинемецких действий в ходе переворота. Идеологические придирки казались слишком рискованными; польза от поддержки коммунистов в общем и целом была незначительной, а в случае с Югославией и Болгарией даже оборачивалась во вред{958}. Теперь недвусмысленно заявлялось, что государственные интересы в Кремле доминируют над мессианизмом. Давно пора, настаивал советский посол в вишистской Франции, «перестать видеть повсюду руку и око Москвы». Советский Союз, лаконично пояснял он, следует реалистической, а не сентиментальной политике. Сентименты, по его словам, «мы приберегаем для маленьких детей и зверюшек, но на практике не проводим сентиментальной политики в отношении какой-либо страны, будь она славянской или неславянской, маленькой или большой»{959}.
В полночь 20 апреля, после зажигательного представления таджикских танцоров в Большом{960}, члены Политбюро вернулись в Кремль на обычное ночное заседание, куда был вызван также Димитров, председатель Коминтерна. Сталин воспользовался случаем, чтобы объявить свой новый взгляд на перспективы мирового коммунизма, и потряс основы Коминтерна, провозгласив «национальный коммунизм»:
«...Коммунистические партии должны стать совершенно независимыми, а не секциями Коммунистического Интернационала. Их следует превратить в национальные коммунистические партии под различными названиями Рабочая партия, Марксистская партия и т.д. Название не важно. Важно, что они должны обратить внимание на свой собственный народ и сосредоточиться на собственных общих и частных задачах. Все они должны иметь коммунистическую программу, [231] основываться на марксистском анализе, но быть независимыми от Москвы, вместо нас решать все текущие проблемы, которые в разных странах разные. Интернационал был создан при Марксе в ожидании близкой мировой революции. Коминтерн создавался Лениным в такой же период. Сегодня главный приоритет в каждой стране получают национальные задачи. Не держитесь за то, что было вчера. Хорошенько учитывайте новые условия, сложившиеся теперь»{961}.
Это решение воплотили в жизнь, не теряя времени даром. На следующее утро Димитров и члены Президиума Коминтерна начали составлять новые условия приема в Коминтерн взамен воинственных 21 условия, введенных Лениным в 1921 г. Теперь подчеркивалась «полная независимость различных коммунистических партий, их трансформация в национальные партии коммунистов в данных странах, руководствующиеся коммунистической программой, решающие конкретные задачи не согласно своим собственным убеждениям, но в соответствии с условиями в их странах и берущие на себя ответственность за свои решения и действия»{962}. Вскоре после этого Сталин позаботился, чтобы обычные коммунистические лозунги на первомайских демонстрациях были заменены на такие, которые пропагандировали бы ценности национализма и национального освобождения{963}. Димитрова Жданов предупредил, что Сталин считает «некритический космополитизм питательной средой для шпионов и вражеских агентов»; он ожидает «действительных перемен, чтобы не казалось, будто одежда сменилась, а внутри все то же самое. Это не должно выглядеть так, словно Исполнительный комитет Коминтерна распущен, но фактически продолжает существовать некий международный руководящий центр»{964}. Заявление Сталина о своей позиции в самое утро 22 июня показывает, насколько далеки были его мысли от революционной войны. Он с несомненным облегчением указывал Димитрову, что, хотя Коминтерн может еще функционировать «какое-то время... пусть партии на местах организуют движение в защиту СССР. Не поднимайте вопроса о социалистической революции. Советский народ будет вести отечественную войну против фашистской Германии. Насущная задача сегодня разгром фашизма»{965}.