Содержание
«Военная Литература»
Исследования

Глава 10.

«Политика уступок агрессору»: новый германо-советский пакт?

Беспрецедентное появление Сталина на вокзале, чтобы проводить Мацуоку, свидетельствовало о всепоглощающем стремлении угодить Германии. Этот жест приобретал особое значение, поскольку стало известно, что Шуленбург, «встревоженный и терзаемый мрачными предчувствиями», в тот же вечер отбыл из Берлина, надеясь «предотвратить какое-либо поспешное и непродуманное решение»{966}. Именно Шуленбург был инициатором консультаций в Берлине, хотя и Риббентроп, и Вайцзеккер позднее приписывали себе авторство этой идеи{967}. Такая срочность диктовалась ясным пониманием того, что позиция Сталина относительно Югославии наконец снабдила Гитлера предлогом, чтобы дать ход планам разрешения конфликта с Советским Союзом силовыми методами. Обеспокоенные противники этого курса ненадолго сплотились в союз внутри Министерства иностранных дел. Гитлер, как и Сталин, пользовался своей властью, чтобы вбить клин между военными, политиками и государственными чиновниками{968}. Ни Риббентроп, ни Auswärtiges Amt{*17} не знали, насколько далеко зашли военные приготовления, не говоря уже о директивах по операции «Барбаросса». Тем не менее, было достаточно ясно, что Гитлер потерял интерес к дипломатическому процессу и демонстративно держался в стороне от Министерства иностранных дел. Кроме того, в Берлине невозможно было не замечать все ширящихся слухов о скорой военной кампании, прямо отражавших сильнейшие подозрения Гитлера насчет Советского Союза{969}. В итоге сторонники Континентального блока теряли почву под ногами, но все еще искали способы добиться перемены решения.

Риббентроп, все больше оказывающийся в изоляции, неохотно присоединился к профессиональным дипломатам весной 1941 г. в последней, довольно жалкой попытке отговорить Гитлера от нападения на СССР. Делались разные спорадические и нескоординированные шаги, чтобы свернуть Гитлера с принятого им курса. И Вайцзеккер, и Риббентроп, видимо, надеялись привлечь на свою сторону союзников Германии по Оси, чтобы удержать его. Однако Гитлер скрывал свои планы от союзников, не допуская открытых дебатов по поводу его стратегии. Оппозиции оставалось действовать втайне, с помощью намеков. Например, Вайцзеккер постоянно намекал на возможность войны Дино Альфиери, итальянскому послу в Берлине (и влиятельному члену Фашистского совета в Риме). На встрече с Риббентропом 15 мая Муссолини заметил, что «ему кажется выгоднее политика сотрудничества с Россией»{970}, хотя явно наслаждался мыслью, что немцам могут «в России здорово пощипать перья»{971}. Возможно, [237] большее значение имели попытки просветить Мацуоку, которого тоже намеренно держали в неведении относительно немецких замыслов во время его визита в Берлин. И Отт, германский посол в Токио, и адмирал Редер, главнокомандующий военно-морскими силами Германии, сговорились действовать в этом направлении{972}.

Шуленбург никак не мог поверить, чтобы Гитлер выбрал войну, и даже сомневался, «знает ли он о слухах насчет войны». Он презирал Риббентропа, которого обвинял в «систематических попытках изолировать от него Гитлера и сделать того зависимым от его собственных советов и предоставляемой им самим информации». С момента назначения Риббентропа Шуленбург обменялся с Гитлером лишь парой слов, когда они столкнулись друг с другом по чистой случайности во время визита Молотова в Берлин{973}. Прежде чем вернуться к своей миссии, Шуленбург совместно со старшими чинами своего ведомства: Хильгером, советником посольства, фон Типпельскирхом, его заместителем, и генералом Кестрингом, военным атташе, составил убедительный меморандум, в котором приводились доводы против вторжения в СССР. Следуя примеру Бисмарка, Шуленбург считал, что Россию и Германию объединяет желание помешать англосаксонскому блоку захватить власть в Европе. Поэтому он склонен был отмахиваться от слухов о войне как от «чистой фантазии», продукта английской пропаганды. Он твердо верил: «Все, чего Германия может добиться, воюя с Советским Союзом, можно гораздо легче и безопаснее получить путем мирных переговоров». Хотя Шуленбург разделял всеобщее убеждение, что вермахт сокрушит Красную Армию, он предостерегал: оккупация создаст в России неконтролируемый хаос. Лично ему не верилось, чтобы Гитлер начал атаку, «пока не разгромлена Англия». Россо, больший циник и меньший идеалист, хотя и разделял это мнение, высказал робкое предостережение, которое Шуленбург предпочел игнорировать: «Мы видели достаточно примеров того, что глупцы, которые нынче правят миром, способны на любое безумство»{974}.

Затем Шуленбург несколько подправил, как уже вошло у него в привычку, отчет для Вильгельмштрассе о пакте с японцами. Он составил его таким образом, чтобы подкрепить собственные рекомендации во время предстоящего визита в Берлин правдивым изложением взглядов Сталина. Он подчеркнул примирительный характер действий Сталина, передав его торжественные заверения, данные Мацуоке, что он «убежденный сторонник Оси и противник Англии и Америки». Далее Шуленбург вдохновенно описывал сталинскую встречу с Кребсом. Но главное — по его словам, Сталин специально нашел и его, демонстративно обнял за плечи и сказал: «Мы должны остаться друзьями, и вы должны теперь сделать все для этого!»{975}

Коллеги Шуленбурга в посольстве после его отъезда продолжали поддерживать его с помощью ряда телеграмм, в которых делался акцент на склонности СССР к сотрудничеству. 15 апреля они сообщили в Министерство иностранных дел, что русские теперь настаивают на разрешении спора о границах в Прибалтике в соответствии с предложениями, сделанными ранее посольством. Это является, указывали они, «безусловным признанием германских требований», и добавляли, что советская позиция кажется «весьма примечательной»{976}. Кстати, в тот же день было сделано предложение решить сходным образом пограничные [238] споры с Румынией{977}. Днем позже Типпельскирх телеграфировал снова, по неясной причине не ссылаясь на мнение японского посольства в Москве, что пакт «выгоден не только Японии, но и странам Оси, что он благотворно повлиял на отношения Советского Союза со странами Оси и что Советский Союз готов сотрудничать со странами Оси». Он опять упоминал об экстраординарной сцене на вокзале в день отъезда Мацуоки, по его мнению, Сталин воспользовался случаем, «чтобы показать свое отношение к Германии в присутствии иностранных дипломатов и прессы»{978}. Неделю спустя он сообщил в Берлин, что отношения между Финляндией и Советским Союзом «недавно стали более спокойными» и русские больше не требуют концессий на никелевые месторождения в Петсамо{979}.

Когда Кребс пожаловался красноармейскому офицеру связи, что югославские офицеры по-прежнему появляются в Москве в форме, Гавриловича немедленно попросили убрать их из СССР. Как заверили Кребса, их присутствие в Москве «не имело никакого политического значения, так как югославской армии и югославского правительства более не существует»{980}. Важным шагом к прорыву в отношениях с Берлином стало коммюнике ТАСС, опубликованное 19 апреля, явно несущее на себе фирменный знак Сталина. В нем достаточно ясно обнаруживалось стремление Советов к новому соглашению с Германией. Соглашение с Японией объяснялось не существованием германской угрозы, а сделанными Молотову в Берлине в прошлом ноябре предложениями, «чтобы Советский Союз присоединился к трехстороннему пакту». «Советское правительство, — говорилось далее, — в то время не считало возможным принять эти предложения», при этом явно подразумевалось, что теперь обстоятельства изменились{981}.

Подстегнутое прибытием Шуленбурга в Берлин, Министерство иностранных дел ухватилось за новую примиренческую позицию Сталина, чтобы поднять данную тему непосредственно перед Гитлером и вермахтом. Карл Шнурре, автор торговых соглашений с Советским Союзом, принял участие в этих действиях. 21 апреля он обратился к Верховному командованию вермахта и передал «жалобы» Алексея Крутикова, заместителя наркома внешней торговли, как раз оказавшегося в Берлине, на то, что «Германия не обеспечивает достаточное количество подвижного состава для транспортировки товаров, поставляемых Советским Союзом, от германо-советской границы». Он даже коснулся возможности увеличения советских поставок{982}.

Гитлер вновь и вновь откладывал встречу с Шуленбургом{983}. 21 апреля Вайцзеккер, который «почти совершенно избавился от привычки добиваться [своих] целей через Риббентропа», наступил на свое самолюбие: ведя себя, как он записал, «подобно трусливому пресмыкающемуся без когтей», он просил о срочном свидании с Риббентропом. Несмотря на нежелание Риббентропа встречаться с ним, Вайцзеккер на десять часов приехал в Вену и в тот же вечер поговорил с Риббентропом в отеле «Империал». Вайцзеккер полностью одобрял меморандум Шуленбурга, отосланный Гитлеру, и предупреждал Риббентропа, что война с Советским Союзом «закончится катастрофой». Хотя Риббентроп держался уклончиво, Вайцзеккер знал от его окружения, что он отнюдь не разделяет взгляды Гитлера{984}.

Наконец, все эти усилия дали плоды: Риббентроп вмешался лично и добился свидания Гитлера с Шуленбургом{985}. К моменту встречи он, [239] казалось, твердо стал на сторону последнего. Однако карты свои разыгрывал осторожно, предпочитая составить представление о ходе мыслей Гитлера, прежде чем связывать себя какими-либо дальнейшими обязательствами. Накануне встречи Риббентроп со своего особого поезда послал Шуленбургу инструкции записать его беседу с Гитлером и немедленно отправить запись ему{986}. Тем временем он срочно связался с Вайцзеккером по телефону из Зальцбурга и запросил мнение министерства по меморандуму Шуленбурга, так как сам составляет бумагу для Гитлера по данному вопросу. Вайцзеккер обращался к Риббентропу с развернутыми аргументами против войны по крайней мере дважды зимой 1941 г. 6 марта он подготовил длинный меморандум, в котором изложил свои доводы против войны с Советским Союзом и даже выступал за военный альянс. Однако меморандум так и не был передан Риббентропу. Теперь Вайцзеккер продиктовал его краткое содержание по телефону, упирая на то, что «Германии не следует рассчитывать побить Англию в России». Главная его мысль заключалась в следующем:

«Нападение Германии на Россию лишь вызовет новый моральный подъем у англичан. Там будут объяснять его неуверенностью в успехе нашей битвы с Англией. Тем самым мы не только признаем, что война может продлиться еще долго, но и действительно таким образом затянем ее, вместо того чтобы сократить»{987}.

О встречах Шуленбурга во время его двухнедельного пребывания в Берлине известно немногое. Хотя он и не имел доступа к военным директивам Гитлера, можно предположить, что он был в курсе бесчисленных слухов, ходивших в Берлине, и мог получать информацию с помощью своих высокопоставленных друзей как в армии, так и в Министерстве иностранных дел. Накануне встречи с Гитлером он обедал у Шнурре. Шнурре, неудачно пытавшийся обратиться к Гитлеру раньше, был настроен весьма скептически{988}.

Вечером 28 апреля Гитлер наконец принял Шуленбурга наедине в Рейхсканцелярии. Меморандум последнего лежал закрытый на столе. В течение всей встречи Гитлер не обращал на него никакого внимания, делая общие замечания о международном положении{989}. Не доверяя Шуленбургу и стараясь не раскрывать своих подлинных намерений, Гитлер весьма язвительно говорил о русских, спрашивая, «какой черт дернул их» заключить пакт о дружбе с Югославией. Он старался обуздать чрезмерно усердного посла, выдвигая различные обвинения против Сталина, которыми воспользовался впоследствии как предлогом для нападения на СССР. Одним из них было вмешательство Сталина в балканские дела, но главным нападкам подверглась якобы проводимая русскими мобилизация. Гитлер, как вспоминал позднее Вайцзеккер, «в этой связи имел наглость притворяться перед Шуленбургом, так же как и перед Мацуокой, будто германские военные приготовления на востоке носят оборонительный характер»{990}. Заявление Шуленбурга, что на эти меры русских толкнуло «стремление обеспечить безопасность на 300 процентов», тут же было признано неубедительным. Шуленбург попробовал разговорить Гитлера, высказав предположение, будто «русские очень встревожены слухами, предсказывающими нападение Германии на Россию», но попытка успеха не имела. Не удалось ему и убедить Гитлера, что Сталин горячо желает заключить соглашение и готов на дальнейшие уступки. Прошло всего [240] полчаса, и фюрер завершил встречу, впрочем, проронив как бы мимоходом: «О, еще одно: я не собираюсь воевать с Россией!»{991}

Шуленбург отбыл в Москву на личном самолете Риббентропа как раз перед майскими праздниками в Кремле. В своих мемуарах много времени спустя после описываемых событий, когда один историк помог ему освежить память, Хильгер, советник германского посольства, вспоминал, как Шуленбург отвел его в сторону сразу после посадки самолета в Москве и сказал, что «жребий брошен» и Гитлер намеренно лгал ему{992}. Это заявление на десятилетия отвлекло внимание историков от последней и решающей главы в повести об усилиях Шуленбурга помешать действиям Гитлера. Хотя и сомневаясь в искренности Гитлера, Шуленбург все же надеялся на удачу в Москве. В конечном счете он добился прямо противоположного, укрепив Сталина в ложной, но устраивавшей его уверенности, будто войны еще можно избежать. Как покажут драматичные события последующих дней, Шуленбург несомненно питал надежду уговорить Сталина выступить с личной инициативой, которая рассеяла бы явные подозрения Гитлера и восстановила взаимное доверие.

Шуленбург вернулся из Лондона, преисполненный убеждения, оказавшегося фатальным и усугубившего ошибочность взгляда Сталина на ситуацию, что «некоторые люди в окружении Гитлера настаивают на том, чтобы разобраться с Советским Союзом раз и навсегда, но другие, и среди них Риббентроп, решительно не советуют ему это делать, во всяком случае пока не поставлена на колени Англия. Гитлер вроде бы склоняется ко второй точке зрения, но, конечно, вынужден пока оставить вопрос открытым». Как поведал по возвращении Вальтер, сопровождавший Шуленбурга в Берлин, вооруженный конфликт с Германией «в этом году маловероятен». Только если русские будут продолжать провокации, подобные югославской, «он не знает, что вынужден будет сделать фюрер». В нынешних обстоятельствах, считал он, Германия пойдет на соглашение с русскими, хотя вряд ли он в состоянии «сказать что-либо по этому поводу». Однако, поскольку Шуленбург не привез никаких конкретных предложений, он сам не мог сделать первый шаг и ждал вызова в Кремль{993}.

Сталин по-прежнему усердно старался отвратить германскую опасность. Страх перед Германией стал настолько острым, что Жданов даже умолял Сталина отменить первомайский парад на Красной площади, чтобы не дать немцам «предлога для нападения». Неотложной проблемой стало прекращение распространения слухов о неизбежности войны, особенно таких, которые умаляли силу Красной Армии, предполагая, будто вермахт «пройдет по России, как нож сквозь масло». Подобные слухи легко могли склонить чашу весов в I пользу авантюрного похода на СССР{994}. Переговоры относительно пакта с Германией следовало вести с позиции силы. В середине апреля Сталин приказал органам безопасности сопровождать германского военного атташе в длительной поездке по советским военным заводам в Сибири и распространить в Берлине информацию о советской технической и военной мощи{995}. Со времени падения Югославии, когда угроза войны приблизилась, советские послы получили инструкции решительно опровергать слухи о войне и в то же время напоминать своим собеседникам, что они «забывают о мощи Красной Армии и ее боевых качествах»{996}. Коллонтай, известную своими антинацистскими [241] взглядами, послали в шведское Министерство иностранных дел для опровержения слухов о возможности войны как «совершенно беспочвенных». Что еще поразительнее — она отвергла предположения, что СССР обдумывает «какие-либо контрмеры против действий Германии на Балканах... даже если Германия нападет на Турцию». Такая покорность особенно смущала, учитывая, что в прошлом году все раздоры с Германией вращались вокруг контроля над Проливами. Ее признание было не случайно, так как Виноградов тоже «решительно» уверил турок, что, если Германия вмешается в турецкие дела, Советский Союз останется «совершенно пассивным»{997}. Когда, к примеру, надежнейший источник уведомил советского посла в Бухаресте о массовом скоплении немецких войск на молдавской границе, от этих «слухов» небрежно отмахнулись как от «раздутых и вряд ли отражающих истинные намерения германских военных кругов, так как последние не могут не принимать во внимание как военную мощь Советского Союза, так и опасность, с которой они встретятся», если нападут на СССР{998}. В Вашингтоне Уманский тоже постарался, находясь в компании работников германского посольства, показать свою уверенность в способности Красной Армии противостоять вермахту{999}. В Москве Вышинский отмахнулся от предостережений Стейнхардта, заявив, что отношения с Германией регулируются соглашениями, которые полностью выполняются. Русские не «малодушный народ» и «достаточно сильны, чтобы постоять за себя»{1000}.

В этом контексте Сталин и произнес свою ставшую знаменитой речь перед выпускниками военных академий 5 мая. Речь и последовавшие за ней здравицы послужили основой для эксцентричных предположений, будто Сталин готовил Красную Армию к агрессии против Германии{1001}. Речь эта, однако, была произнесена в разгар примиренческой кампании и полностью ей соответствовала. Целью ее было оказать сдерживающее воздействие, отбить у немцев охоту развязывать войну и в то же время воодушевить армию на случай, если война все же начнется. Поскольку она носила демонстративный характер, содержание ее намеренно было предано гласности и попало в отчеты иностранных дипломатических миссий{1002}. Она была вызвана необходимостью противостоять росту слухов о плачевном состоянии Красной Армии. Многочисленные донесения предупреждали: вермахт «опьянен своими успехами»; превосходство немецких механизированных войск означает, что оккупация страны вплоть до Москвы и Урала «не представит серьезных трудностей». Поэтому уверенность в слабости Красной Армии поощряла вермахт выступать за войну с Советским Союзом до завершения кампании в Англии{1003}.

Итак, речь явилась отражением инструкций, полученных ранее советскими дипломатами, — преувеличивать силу Красной Армии. Кроме того, она должна была поднять дух армии. Раньше в том же году военные предупреждали Жданова, что мирно ориентированная пропаганда и «пацифистские настроения» снижают «боевой дух... и заставляют народ забыть о капиталистическом окружении». Поэтому рекомендовалось провозгласить «насущной интернациональной задачей» армии «защиту Советского Союза — родины мирового пролетариата». Прессе и школам вменялось в обязанность развернуть кампанию по подготовке населения к войне. Однако использовалась при этом не революционная тематика, а прославлялось возрождение исторических [242] традиций России. Поощрялись постановки таких пьес, как «Суворов» или «Фельдмаршал Кутузов», изучение войны 1812 г. и обороны Севастополя{1004}. Близкая угроза войны явно требовала крутых перемен в идеологической обработке вооруженных сил, которым до того промывали мозги лозунгами «невмешательства» и «мира». Следуя примеру, преподанному Сталиным в его речи перед курсантами, Щербаков, вновь назначенный главный политрук Красной Армии, определил новую тенденцию. В основной директиве он припомнил ленинское оправдание войны, которая может вырвать Советский Союз из капиталистического окружения и «ускорить окончательную победу социализма». Невзирая на совершенно определенные геополитические и прагматические соображения, приведшие к разделу Польши, захвату Бессарабии и Прибалтийских государств, все это теперь преподносилось массам как окончательное торжество ленинских идей. Но ленинские положения 1915 года, когда он действительно порицал идею «оборонительной войны» и выступал за невмешательство в империалистическую войну, теперь были перетолкованы в оправдание «наступательного» духа.

Идея обороны путем стратегического отступления и использования глубины оборонительной линии присутствовала в советской военной доктрине как необходимое условие для контратаки. Оборона и наступление были тесно связаны в один нераздельный длительный оперативный маневр. Однако после репрессий в армии Сталин запретил академиям проводить теоретические исследования. Примитивные лозунги заменили доктрину в попытке скрыть банкротство армии. «Малой кровью и на чужой территории, — рассуждал Молотов, вспоминая этот период, — это уже агитационный прием. Так что агитация преобладала над натуральной политикой, и это тоже необходимо, тоже нельзя без этого»{1005}. Возрождение несколько подпорченных ленинских лозунгов следует рассматривать в контексте надвигающейся германской угрозы, вовсе не считая их воплощением мессианской мечты. Разумеется, лозунги подчеркивали важность воспитательной работы в войсках «в духе пламенного патриотизма, революционной решимости и постоянной готовности к сокрушительной атаке на врага». Лучше всего этому способствовал бы «подъем в народе чувства патриотизма, безграничной любви к социалистической родине, безбоязненной готовности к самопожертвованию». Директива делала упор на необходимости превозносить мужество и искоренять страх перед врагом{1006}.

В своей речи Сталин долго и в мельчайших подробностях распространялся о поразительных успехах, достигнутых Красной Армией в технологическом и оперативном отношениях. Затем он поставил под сомнение непобедимость немцев. По его словам, слабостью Германии является ее неумение привлекать союзников — намек, как и на переговорах с Мацуокой, на возможную роль Советского Союза. Чрезмерное внимание привлекают к себе короткие здравицы, провозглашенные Сталиным. Цель их заключалась в том, чтобы поднять боевой дух и повысить бдительность перед лицом опасности, грозящей Советскому Союзу. Когда в начале июня Тимошенко, ссылаясь на сталинскую речь, пытался активизировать разработку оперативного плана, Сталин откровенно сказал ему: «Это я говорил для народа, нужно повысить его бдительность, а вы должны понимать, что Германия по своей воле никогда не станет воевать с Советским Союзом»{1007}. Первые две здравицы [243] были по сути лозунгами, призывавшими к интенсификации теоретических исследований и превозносившими артиллерию — «бога современной войны». Третья же, вполне в духе предшествовавшей речи, самонадеянно гласила, что с завершением модернизации и реорганизации армии можно будет «перейти от обороны к нападению». Тем не менее этот текст, даже вне контекста самой речи, сохранял оборонительный характер, завершаясь словами: «Оборону нашей страны нужно вести в атакующей манере... Красная Армия — современная армия, а современная армия — это армия нападения»{1008}. Это, конечно, не более чем грубое обобщение рассмотренных ранее оперативных теорий, подвергавшихся гонениям во время репрессий, попытка поднять боевой дух и, главное, ясный сигнал для Германии.

Точно таким же образом старались демонстрировать уверенность в своих силах и перед широкой публикой. В традиционной первомайской речи Тимошенко демонстрация силы искусно переплеталась с призывом к «ликвидации войны и установлению мира... чем скорее, тем лучше». Немцы должны признать Красную Армию силой, с которой следует считаться, особенно теперь, когда она приведена «в боевую готовность»{1009}. Переход к политике устрашения, возможно, явился результатом донесения «Старшины», переданного Сталину, о впечатлениях членов делегации люфтваффе в Москве. Их потрясло передовое производство самолетов «Ильюшин-18» с мотором мощностью 1200 лошадиных сил, аналогов которым у немцев не было. Их сообщения, очевидно-, стали «большим сюрпризом» для Геринга, взявшего «явный курс на войну против СССР», показав ему «рискованность и нецелесообразность этой авантюры»{1010}.

Попытки устрашения, однако, меркли в сравнении с усилиями, приложенными, чтобы умиротворить немцев, к ним относился, например, пылкий флирт с вишистской Францией. В разгар югославского кризиса в Москву прибыл новый посол из Виши. Бержери, начинавший как левый вместе с Леоном Блюмом, теперь значительно поправел. «Сторонник 100%-ного сотрудничества с Германией», он предоставил Сталину великолепный канал для прощупывания немцев, тем более что для Москвы не являлось секретом его намерение использовать свою должность посла как трамплин к креслу министра иностранных дел{1011}. В Париже новый, но весьма опытный советский посол Богомолов, не теряя времени даром, констатировал, что Франция, «одинокая в своей изоляции», должна по достоинству оценить «дружбу такой великой державы, как Советская Россия». Русские, заявлял он, поддерживают хорошие отношения с немцами и горячо желают установить такие же с Францией{1012}.

Особенно привлекали русских поиски свободы маневра, которые вел Бержери с молчаливого согласия немцев. Как он полагал, немцы должны были понять, что Европейский блок не построить при гегемонии одной нации — только при условии «сотрудничества разных наций». «Новой Европе», по его словам, нужно будет «участие России и Франции... Необходимость участия России в реконструкции Европы обуславливается гением России и тем сырьем, которое она имеет в своем распоряжении»{1013}. Это вроде бы принесло свои плоды на встрече заместителя Петэна адмирала Дарлана с Гитлером в Виши в середине мая, за которой пристально наблюдал Богомолов. Когда он вернулся в Москву для личного отчета Сталину, Бержери, воспользовавшись [244] случаем, стал внушать ему, с обычными для него «риторическим изяществом и логической отточенностью», что Советскому Союзу следует принять участие в планах реконструкции Европы. Он даже извлек из своего портфеля предложение о сотрудничестве в шести пунктах, переданное Гитлеру, суть которого сводилась к сохранению экономической независимости Франции и сотрудничеству, направленному на построение мирной, а не военной экономики{1014}.

Но политика уступок осуществлялась в первую очередь в отношении Германии. Ожидая, что Шуленбург привезет конкретные предложения из Берлина, Сталин 5 мая вступил на пост Председателя СНК. Уроки, извлеченные из промаха с Югославией, явно способствовали принятию этого решения. Именно необходимость освободиться от пут, которые его пост Генерального секретаря Коммунистической партии налагал бы на него при проведении деликатных переговоров с немцами, а не желание получить контроль над армией, побудила его взять на себя полномочия главы правительства. Только так он мог продемонстрировать полное доверие и лояльность Германии, лишая ее всякого повода для упреков Москве. Уже во время переговоров с японцами Сталин, по-видимому, занял пост главы правительства, чего так старался не делать раньше. В коммюнике 17 апреля по поводу соглашения с японцами говорилось следующее: «Товарищ Сталин 12 апреля имел беседу с японским министром иностранных дел о советско-японских отношениях. Присутствовал (курсив мой. — Г.Г.) Молотов». Дальнейшим логическим шагом пару дней спустя стало восстановление в Красной Армии старой формы времен царизма и исчезновение революционного жаргона и символов, в то время как советские «полпреды» за границей вновь обрели традиционный статус послов{1015}.

Разумеется, на Пленуме Центрального Комитета, утвердившем это решение 4 мая, после обычных клише о необходимости «всесторонней координации действий советских и партийных организаций» говорилось о том, что нужно поднять «авторитет советских органов в нынешней напряженной международной обстановке», укрепляя «оборону страны»{1016}.

Все эти события прекрасно подходили для уловок Щуленбурга. 3 мая он сообщал в Берлин, что на первой странице последнего номера «Правды» помещена фотография правительственной трибуны на первомайском параде, где Деканозов удостоился чести стоять рядом со Сталиным. Как он внушал своему начальству, это ясно показывает «особое предпочтение, отдаваемое берлинскому послу»{1017}. Сталинское вступление на пост председателя СНК явилось для него подарком судьбы, подтверждая, что «реалистическая политика» в отношении Германии будет продолжаться и расширяться{1018}.

7 мая Шуленбург сделал необычный шаг, пригласив Деканозова и Павлова, начальника Западного отдела Наркоминдела, на завтрак в свою резиденцию, подальше от потенциальных осведомителей из посольства. Некоторые историки заявляют, будто во время их тайной встречи Шуленбург раскрыл Деканозову замысел Гитлера напасть на СССР. А.Микоян, чьи мемуары породили множество ложных толкований сталинской политики того времени, высказал предположение, что Шуленбург четко предупредил Деканозова. За завтраком он якобы обратился к Деканозову с весьма откровенными словами: «Г-н посол, [245] такого, наверное, еще не случалось в истории дипломатии — я собираюсь открыть вам государственную тайну номер один: передайте г-ну Молотову, а он, надеюсь, сообщит г-ну Сталину, что Гитлер решил начать атаку на Советский Союз 22 июня. Вы спросите, почему я это делаю? Я воспитан в духе Бисмарка, а он всегда возражал против войны с Россией...» Когда Сталину сообщили об этой встрече, он якобы тем же вечером сказал членам Политбюро: «Мы должны учитывать, что дезинформация проникла и на уровень послов»{1019}.

Как ни поражает воображение это открытие, оно не подтверждается реальными отчетами о встрече и противоречит свидетельству Хильгера, что Шуленбург не желал проявлять подобную инициативу, опасаясь, как бы его не «отдали под суд за измену, если станет известно, что мы собираемся предупредить русских». По-видимому, оба они в конце концов сделали какие-то попытки, намереваясь не предупредить русских на самом деле, а указать, по словам Хильгера, «на серьезность ситуации» и стараясь подтолкнуть Сталина выступить с дипломатической инициативой, которая «вовлечет Гитлера в переговоры и лишит его на данный момент всех предлогов для военной акции»{1020}. Это совпадает с воспоминаниями Молотова, по всей видимости верными, что Шуленбург «не предупреждал, он намекал. Очень многие намекали, чтобы ускорить столкновение. Но верить Шуленбургу... Столько слухов, предположений ходило!»{1021}

Но инициатива была проявлена Шуленбургом, конечно, не ради драматического эффекта; Хильгер писал это, слишком явно подлаживаясь к обвинениям, выдвинутым на Нюрнбергском процессе. Она явилась продолжением попыток Шуленбурга предотвратить войну. В действительности было три встречи, 5, 9 и 12 мая, которые он смешал в одну, породив дальнейшую путаницу{1022}. Динамика этих трех встреч очень важна для понимания политики Кремля в месяц, предшествовавший конфликту.

За завтраком Шуленбург закинул удочку, сославшись на последнюю речь Гитлера, в которой он подводил итоги кампании на Балканах{1023}. Гитлер, внушал он Деканозову, вновь повторил заявление, сделанное Молотову в Берлине, что Германия не имеет ни территориальных, ни политических амбиций в отношении этого региона и всего лишь реагировала на происходившие там события. Конечно, бросается в глаза намеренное умолчание Шуленбурга о том, в какую ярость привел Гитлера пакт о нейтралитете с Югославией. Посол поступил так в стремлении вновь создать общую платформу для возобновления переговоров. Он рассказал только, будто во время его визита в Берлин Гитлер выражал недоумение по поводу этого соглашения, которое он счел «малопонятным и странным». Деканозов не отрицал, что пакт с Югославией послужил для заявления о советских интересах на Балканах, соблюдения которых русские надеялись добиться с помощью диалога с немцами. Перед заключением соглашения с Югославией, напомнил он Шуленбургу, Советский Союз получил от югославского правительства заверения в том, что оно «намерено сохранить хорошие отношения с Германией и желает жить в мире со всеми своими соседями, и в первую очередь с Германией, а также не отказывается поэтому от принадлежности к Тройственному союзу».

Шуленбург намекнул на сложность обстановки, признав, что его упорные старания убедить Гитлера в том, что советская политика направлена [246] на сохранение нормальных отношений с соседями, не увенчались успехом на 100 процентов и у того «осталось некоторое неприятное чувство из-за недавних действий Советского правительства». Но это замечание вряд ли содержало предостережение и послужило прелюдией к рассмотрению его планов укрепления разваливающихся отношений. Слегка подправив гитлеровскую аргументацию, Шуленбург внушал Деканозову, будто Гитлер объясняет концентрацию немецких войск контрмерами, принятыми вследствие недавних слухов о мобилизации и развертывании Красной Армии и неизбежности вооруженного конфликта. Мобилизация 1914 г., ускорившая начало войны, несомненно, еще свежа в его памяти. Шуленбург надеялся, обратившись к личной дипломатии, подтолкнуть русских сделать первые шаги, с помощью которых можно будет поправить очевидный вред, нанесенный их отношениям с Берлином недавними действиями СССР на Балканах. Сталинские попытки примирения убедили его, что еще можно разрешить углубляющийся конфликт в сфере дипломатии. Однако инициатива должна быть проявлена Сталиным лично.

Имея мало средств для претворения своих планов в жизнь, Шуленбург решил сосредоточиться на слухах. Разумно было использовать «слухи» как трамплин, чтобы прийти к согласию в общих чертах. Долгое пребывание Шуленбурга в Берлине породило разные измышления в Москве и Лондоне. Они, по-видимому, и уводили как Сталина, так и англичан в сторону от правильной оценки открывающихся перспектив. Немецкая кампания дезинформации после возвращения Шуленбурга в Москву была в особенности направлена на него и на русских. Казалось, Берлин крайне озабочен тем, чтобы остановить лавину слухов о надвигающейся войне, и в переписке с Шуленбургом подобные слухи решительно опровергались. Так, он уверился, будто концентрация немецких войск призвана служить «тыловым прикрытием для балканских операций». Из своего визита в Берлин он вынес впечатление, что слухи распространяются силами, заинтересованными в начале военных действий, и усиливают недоверие Гитлера к Советскому Союзу. Просмотрев бумаги, скопившиеся на его столе за время долгого отсутствия, Шуленбург обратил внимание на срочную директиву начальника Генерального штаба, предупреждавшего, что «распускание слухов» «очень вредит дальнейшему — мирному развитию германо-советских отношений». Посольству предписывалось пресекать и опровергать слухи{1024}.

Как раз накануне встречи начальник Политического отдела Министерства иностранных дел настоятельно советовал Шуленбургу бороться со слухами, которые намеренно распускают англичане, «чтобы мутить воду». Его даже заверили, будто 8 дивизий будут отправлены с востока на запад в первой половине мая{1025}. Поэтому практический совет, данный им Деканозову, был таков: сократить количество официальных заявлений вроде коммюнике ТАСС, которые «появляются, как грибы после дождя», вслед за любым поворотом событий на Балканах. Вовсе не высказывая убежденности в том, что Гитлер намерен воевать, Шуленбург пару раз упомянул о сдержанности Гитлера и отнес «меры предосторожности» на западной границе на счет реакции на мобилизацию в самом Советском Союзе. Отчасти это объясняет нежелание Сталина проводить развертывание советских войск открытым, [247] наиболее эффективным образом: это могло быть воспринято в Берлине как провокация.

Шуленбург, не теряя времени даром, после завтрака сообщил Деканозову свое мнение о пагубном воздействии слухов. Он решительно предупредил: «Слухи о скорой войне между Советским Союзом и Германией это динамит, их следует пресекать и душить в зародыше». Впрочем, он не преминул упомянуть, что проявленная им инициатива — лично его и не санкционирована правительством. Выдвигать конкретные предложения он предоставляет русским. Таким образом, с точки зрения Шуленбурга, его беспрецедентный поступок должен был подготовить почву для улучшения отношений, и он не собирался выдавать государственные тайны. Деканозов, которому трудно было поверить, чтобы столь важный шаг совершался по собственной инициативе Шуленбурга, конечно, оценил все значение этого события. Он тоже воспользовался общим тоном беседы и заговорил о возобновлении переговоров, напомнив Шуленбургу, что Москва все еще ждет ответа на ноябрьские предложения. Самое главное — было решено вновь собраться на неформальное совещание.

Призыв бороться со слухами пал на плодородную почву. Слухи по поводу концентрации немецких войск можно было разделить на две противоречащих друг другу группы. В первой содержались предположения, будто концентрация войск должна послужить рычагом на предстоящих переговорах, которые, возможно, закончатся созданием военного альянса. Другая включала мнение, что война неминуема, но в Москве слухи этого рода приписывали англичанам в их непрестанных попытках втянуть СССР в войну. Кампании на Балканах можно было объяснить логически, война же против СССР велась по совершенно иным причинам. Отсутствие четко определенных военных задач кампании привело к тому, что цели и средства перепутались. Своеобразный характер планирования крайне затруднял для Кремля понимание истинной природы германской угрозы, несмотря на изобилие разведывательной информации. Сталин рассматривал развертывание германских сил, так же как и различные дипломатические шаги, учитывая положение на фронтах, на фоне растущего общественного осуждения действий Черчилля. В Южной Европе остатки британских экспедиционных войск были отведены на Крит, где начиналась злосчастная битва. Прежние победы англичан над итальянскими войсками в Северной Африке обернулись поражением, когда генерал Эрвин Роммель обошел осажденную крепость Тобрук и начал наступление на Каир и Суэцкий канал. Немцы добились господства в воздухе над Средиземным морем и эффективно использовали его при осаде стратегической британской военно-морской базы на Мальте. Тем временем в Атлантическом океане Торговый флот понес тяжелые потери, угрожающие жизненно важным коммуникациям Англии.

Если проследить ход мыслей Сталина в то время, становится весьма вероятным, что он подозревал, будто Гитлер использует Шуленбурга в своей войне нервов, чтобы выторговать лучшие условия на предстоящих переговорах. И снова, как в 1939 г., когда русские неофициально пустили первый пробный шар в Берлине, Сталин боялся, что открытое заявление своей позиции может быть использовано против него на возможных германо-английских переговорах и он окажется посмешищем. Тем не менее, вовсе не сбрасывая со счетов информацию, [248] полученную от Шуленбурга, он действовал теперь в соответствии с ней. Через день «Правда» напечатала опровержение утверждений, будто усиленная концентрация войск на западной границе Советского Союза сигнализирует о переменах в отношениях с Германией. Систематически велась кампания по борьбе со слухами. Например, японскому послу Молотов сказал: «Слухи о скором нападении немцев на СССР — просто-напросто английская и американская пропаганда и не имеют под собой никакой почвы. Напротив, отношения между двумя странами превосходные»{1026}.

Шуленбург связал принятие Сталиным полномочий главы правительства со своей инициативой, но не мог сообщить в Берлин о своих несанкционированных действиях. После злополучного визита в Берхтесгаден он понял, что осталась одна надежда, чтобы предотвратить войну, — прямой диалог между Сталиным и Гитлером. Он помнил единственное положительное высказывание Гитлера за время их встречи, что Сталин «душа русской политики консенсуса и взаимопонимания с Германией»{1027}. Теперь он обдумывал кампанию на двух фронтах. В Москве он будет поощрять Сталина прямо обратиться к Гитлеру, а в своих отчетах в Берлин займет позицию беспристрастного наблюдателя и будет подчеркивать примирительную позицию русских, готовя таким образом почву для обращения Сталина. Его телеграммы в Берлин следует рассматривать именно в таком ключе. Поскольку Гитлер, по-видимому, был настроен непримиримо в отношении югославских событий, Шуленбургу важно было стереть из его памяти дела недавних дней и представить их неким случайным отклонением. Молотов был избран козлом отпущения. Шуленбург изобразил перемены в Советском правительстве как «значительное сокращение его власти». Он объяснял это «недавними ошибками во внешней политике, приведшими к охлаждению в германо-советских отношениях (явный намек на советский пакт с Югославией. — Г.Г.), за установление и сохранение которых сознательно боролся Сталин, тогда как молотовские инициативы часто сводились к упрямому отстаиванию собственной позиции». Вновь подчеркнув значение нового поста Сталина, Шуленбург готовил Берлин к его следующему ходу, предсказывая: «Сталин использует свое новое положение, чтобы лично принять участие в поддержании и развитии добрых отношений между Советами и Германией». Он также не упустил случая упомянуть об идеях Бержери насчет необходимости включить Советский Союз в перестроенную Европу{1028}.

В ожидании ответа из Берлина Шуленбург 9 мая был приглашен Деканозовым на завтрак в роскошную гостиницу Наркомата иностранных дел на Спиридоновке. Шуленбург проявлял нетерпение и жаждал использовать новый пост Сталина для продвижения своих планов, Деканозов же, следуя сталинским инструкциям, вел себя осторожно, стараясь балансировать на тонкой грани между демонстрацией уверенности в предстоящих переговорах и готовностью к уступкам. Зная об упреках Гитлера, он пустился в разглагольствования о советских обидах, но Шуленбург прервал его. «В конце концов, — напомнил он Деканозову, — мы встретились не для того, чтобы вести юридические дебаты. В настоящий момент мы, как дипломаты и политики, имеем дело с уже сложившейся ситуацией и должны подумать, какие контрмеры можно предпринять». [249]

Для Деканозова это послужило сигналом, чтобы выдвинуть хорошо продуманный план, явно санкционированный, если не разработанный Сталиным. По совету, данному Шуленбургом на предыдущей встрече, пробный шар был запущен в прессе в то же утро в виде публикации опровержения слухов о якобы имеющем место скоплении советских войск на западной границе как «плода больного воображения». Сталин, говорилось там, «поставил в своей внешней политике задачу первостепенной важности для Советского Союза, которую надеется осуществить лично»{1029}. Теперь Деканозов выступал за публикацию совместного германо-советского коммюнике с заявлением о том, что последние слухи об ухудшении германо-советских отношений и даже о возможности военного конфликта беспочвенны и распространяются элементами, враждебными как Советскому Союзу, так и Германии. Борьба со слухами как необходимое условие для любого соглашения впоследствии — вот что стояло за печально известным коммюнике 13 июня{1030}.

Шуленбург, однако, захотел повысить ставки и выжать в Берлине все что можно из нового поста Сталина. Он предложил, чтобы Сталин обратился к Мацуоке, Муссолини и Гитлеру с идентичными личными письмами, в которых открыто заявил бы, что взял на себя полномочия премьера, с тем чтобы гарантировать, что СССР будет «и в дальнейшем проводить дружественную этим странам политику». Во второй части письма Гитлеру Сталин должен был предложить совместно опровергнуть слухи о скором нападении, в духе деканозовского предложения. «На это последовал бы ответ фюрера, и вопрос, по мнению Шуленбурга, был бы разрешен». Побуждая русских к действиям, Шуленбург ни словом не обмолвился, что это его собственная инициатива, хотя раньше предполагалось именно это. Напротив, он убеждал Деканозова, что уверен: стоит Сталину осуществить свое намерение и лично обратиться к Гитлеру с письмом, как Гитлер специальным самолетом пошлет курьера и вопрос «решится очень быстро». От Деканозова вряд ли можно было ожидать, чтобы он превысил свои полномочия, ему, разумеется, нужно было проконсультироваться со Сталиным. Договорились устроить в скором времени третью, решающую встречу{1031}.

Сталин делал все, чтобы подкрепить свою примирительную дипломатию. Пока шли тайные переговоры, Гавриловича неожиданно вызвали к Вышинскому и сообщили о решении отказаться от признания его правительства. Он был «расстроен и взволнован». Тем не менее признал, что «хорошо понимает, что этого требует наша [советская] политика»{1032}.

События в Берлине пошли совершенно другим курсом, но Шуленбург об этом не знал. Когда он отправился из московского аэропорта в свою резиденцию, специальный поезд Риббентропа прибыл на вокзал Фридрихштрассе. Вечером 29 апреля к Риббентропу в Вену прилетел курьер с подготовленным Шуленбургом отчетом о его беседах с фюрером{1033}. Тон его был мрачен, но Риббентроп еще надеялся убедить Гитлера, как он сделал это после визита Молотова, в бессмысленности избранного им курса. К своей большой тревоге, он обнаружил, что Гитлер твердо решил подавить в зародыше идею переговоров и не позволить им помешать подготовке операции «Барбаросса». Гитлер потребовал, чтобы Риббентроп «безоговорочно поддержал его позицию»; [250] он предостерег его «от дальнейших демаршей и запретил мне с кем-либо говорить об этом; никакая дипломатия, сказал он, не изменит его мнения о позиции русских, которая ему достаточно ясна, и может только лишить его такого тактического оружия, как внезапность нападения»{1034}.

Столкнувшись с непреклонностью Гитлера, Риббентроп повел себя как типичный соглашатель. Он переложил вину за свою неудачу на Вайцзеккера, упрекая того за «негативистскую позицию» в переломные моменты истории. Вайцзеккер, однако, продолжал верить, даже после того, как Гитлер отверг его меморандум, что Риббентроп «в принципе остается противником войны с Россией»{1035}. В действительности перед самой войной Риббентроп, как обнаружил Чиано, примирился с мыслью о ней, хотя «проявлял энтузиазм меньше обычного и имел мужество вспоминать свои восторженные хвалы московскому соглашению и коммунистическим лидерам, которых он сравнивал тогда с лидерами прежней нацистской партии»{1036}.

У Вайцзеккера не осталось сомнений относительно намерений Гитлера и покорности ему Риббентропа. 1 мая человек из окружения Гитлера (возможно, генерал Гайер) сообщил ему, что, как решил фюрер, «Россию можно разгромить как бы мимоходом и это нисколько не повлияет на войну с Англией. Англию разобьют в этом году, будет война с Россией или нет. Потом Британскую империю нужно будет поддержать, но Россию следует обезвредить»{1037}.

Шуленбург, покидавший Берлин в большой спешке, был не в курсе последствий своей беседы с Гитлером{1038}. Выступив с инициативой, он затем попытался прощупать почву в личной телеграмме Вайцзеккеру 7 мая. Желая сделать свои тайные примирительные меры полуофициальными, он намекал, что германское правительство могло бы направить поздравления Сталину. Кроме того, играя на озабоченности Гитлера по поводу отношений с вишистской Францией{1039}, он настаивал на оглашении содержания своих бесед с М.Бержери, открыто выступавшим за Континентальный блок, «в который необходимо включить великий Советский Союз с его сырьевыми богатствами». Шуленбург довольно коварно использовал и кнут. В Берлине он познакомился с мнением, будто молниеносная кампания в России приведет к быстрому захвату Москвы и падению коммунистического режима. Однако, как он узнал от Вайцзеккера, армия считала, что хотя Москву взять будет сравнительно легко, но дальнейшая кампания в сторону Урала встретит серьезные трудности{1040}. Поэтому он добавил постскриптум, в котором в отстраненной манере поведал, что в Москве не проводятся учебные воздушные тревоги и это является подтверждением сведений, будто «Советское правительство уже какое-то время устраивает "где-то" столицу на время войны, оборудованную всем чем нужно (средствами связи и пр.), куда сможет перебраться за самое короткое время. В любом случае в Москве оно не останется». Это был явный намек на плачевный опыт Наполеона, столкнувшегося с тактикой выжженной земли, проводившейся Александром I в 1812 г. Наконец, пытаясь выяснить, продолжаются ли в Берлине военные приготовления, Шуленбург сослался на необходимость принять соответствующие меры для обеспечения безопасности сотрудников посольства в случае начала боевых действий{1041}. [251]

12 мая Деканозов вновь явился в апартаменты Шуленбурга на их третью встречу за завтраком в течение недели. На этот раз он с ходу захватил инициативу, торжественно объявив о согласии Сталина и Молотова послать личное письмо Гитлеру. О нетерпении Сталина свидетельствовала его просьба, чтобы, ввиду отъезда Деканозова в Берлин в тот же день, Шуленбург и Молотов, не теряя времени, совместно набросали текст письма{1042}. Однако примерно за час до прихода Деканозова Шуленбург получил с курьером из Берлина два неожиданных сообщения{1043}, казалось, сводивших на нет все его усилия. Одно — короткое — от Вайцзеккера слишком ясно показывало, куда дует ветер. Единственным местом в послании Шуленбурга, которое вызвало какой-то отклик, оказался вопрос насчет организации эвакуации персонала посольства в случае начала военных действий: «в надлежащий момент, — ответили ему, — эта сторона дела будет разъяснена». Затем ему лаконично, но предельно ясно сообщали, что остальные его предложения не были показаны Риббентропу, так как «дело того не стоило». Второе письмо, от Эрнста Верманна, директора Политического департамента Министерства иностранных дел, продемонстрировало, что за действиями Шуленбурга после его конфронтации с Гитлером пристально наблюдали. Ему сделали выговор за разглашение в Москве содержания его бесед в Берлине и за явный пессимизм, отразившийся в слухах, будто бы Шуленбург «пакует чемоданы»{1044}.

Восстанавливая ход беседы, Деканозов сообщал, что с самого начала встречи Шуленбург «не проявлял инициативы и не начинал разговора о предмете наших последних бесед. Он только упомянул о том, что получил из Берлина с курьером, прибывшим сегодня, пачку почты, в которой были также письма от Вайцзеккера и Вермана. Но ничего нового или интересного в этих письмах нет». Шуленбург «довольно бесстрастно» выслушал предложения Деканозова, которые тот явно считал большим шагом вперед, и ответил, что последние несколько дней вел переговоры «в частном порядке и сделал свои предложения, не имея на то никаких полномочий». Никто не уполномочивал его вести переговоры с Молотовым, и он «сомневается даже, получит ли он такое поручение». Он казался весьма озабоченным тем, что последние попытки Сталина примириться с Германией откровенно замалчиваются немецкой прессой.

Содержание беседы представляло собой странную смесь намеков на возможность войны со столь же убедительными попытками Шуленбурга сохранить первоначальный импульс и дезинформацией. Все это добавило свой вклад в смятение, уже охватившее Кремль. Сидя за завтраком, Шуленбург и Хильгер отпускали циничные и игривые замечания, воспринятые Деканозовым как намеки на «уход Шуленбурга с поля политической деятельнсоти». И все же Шуленбург, стремясь спасти свою инициативу, выдвинул ряд альтернатив:

«Было бы хорошо, чтобы Сталин сам от себя, спонтанно, обратился — с письмом к Гитлеру. Он, Шуленбург, будет в ближайшее время у Молотова (по вопросу обмена нотами о распространении действия конвенции об урегулировании пограничных конфликтов на новый участок границы от Игорки до Балтийского моря), но, не имея полномочий, он не имеет права затронуть эти вопросы в своей беседе. Хорошо бы, если Молотов сам начал бы беседовать с ним, Шуленбургом, [252] на эту тему или, может быть, я, Деканозов, получив санкцию здесь, в Москве, сделаю соответствующие предложения в Берлине Вайцзеккеру или Риббентропу».

Такая сдержанность, контрастирующая с предложениями, сделанными несколькими днями раньше, несомненно сбивала Сталина с толку. С одной стороны, Шуленбург, только что вернувшийся после совещания с Гитлером, возможно, действительно выражает позицию немцев и просто-напросто пытается надавить, чтобы добиться лучших условий. В равной мере можно предположить, что в Германии вопрос еще не решен и осторожная политика может привести к соглашению. С другой стороны, все это вполне может оказаться ловушкой для СССР, и преждевременное обращение используют как козырь в будущих переговорах с Англией. В самом деле, во время встречи Шуленбург позволил себе совершенно спекулятивное высказывание, что, «по его мнению, недалеко то время», когда Англия и Германия «должны прийти к соглашению, и тогда прекратятся бедствия и разрушения, причиняемые городам обеих стран»{1045}. Это заявление, несомненно, вновь и вновь обдумывали в Кремле в тот самый вечер, когда берлинское радио сообщило о полете Рудольфа Гесса в Англию с самовольно взятой на себя миссией мира{1046}.

Шуленбург заколебался, стоит ли привлекать внимание к своей деятельности{1047}, и выговор из Берлина немедленно произвел эффект. Вскоре после ухода Деканозова он составил два письма. В ответе Верманну он всячески защищался, отметая обвинения. Как он уверял, его «ценные ковры» все еще «лежат на старом месте, портреты моих родителей и других родственников висят на стенах, как и прежде, в моей резиденции ничто не изменилось, и любой посетитель может в этом убедиться». Закончил он письмо словами «Хайль Гитлер!», чего раньше не имел обыкновения делать. Вайцзеккер в Берлине поступал так же, жалуясь, что Шуленбург действовал, конечно же, против его воли, и признаваясь, что, наверное, последует рецепту армейской оппозиции и постарается «избавляться от возникающих сомнений». Он не уставал выражать уверенность в триумфальном успехе вермахта{1048}. В письме к своим друзьям Хервартам Шуленбург в тот же день поведал: «...событие, весьма нас интересующее, близко как никогда. Мы ожидаем, что кризис разразится приблизительно в конце июня». Поэтому «делать ничего не остается... Тишина пугает нас: не затишье ли это перед бурей?» Как он раньше в этот день намекнул Деканозову, он смирился с мыслью вернуться в Германию и заняться обстановкой замка Фалькенберг, недавно им приобретенного{1049}.

Во второй телеграмме в Министерство иностранных дел Шуленбург все еще упорствовал в своих усилиях отдалить кризис. Он готовил почву для того, чтобы Сталин мог предпринять какие-то шаги через Деканозова. Поэтому он вновь привлек внимание Берлина к «экстраординарному» назначению Сталина Председателем СНК и «предпочтению, отданному Деканозову» во время первомайского парада, которое следовало рассматривать «как особый знак доверия со стороны Сталина». Затем следовала убедительная картина примирительных попыток Советов, без всякого упоминания о роли в них Шуленбурга, подводящая к неизбежному выводу: «Можно с уверенностью предположить, что Сталин поставил во внешней политике задачу первостепенной важности для Советского Союза, которую надеется [253] решить лично. Я твердо верю, что в нынешнем международном положении, которое он считает тяжелым, Сталин поставил себе цель уберечь Советский Союз от конфликта с Германией»{1050}.

Тот же самый смысл просматривался в его отчете о встрече с Молотовым 22 мая. Он не прекращал внушать Берлину, что, с тех пор как Сталин стал Председателем СНК, он и Молотов, «две сильнейшие фигуры в Советском Союзе», занимают посты, «решающие для определения внешней политики Советского Союза», и их политика «прежде всего направлена на то, чтобы избежать конфликта с Германией»{1051}. Позднее он представил в Берлин одностороннее изложение сталинской речи перед выпускниками военных академий, заключая из нее, что Сталин, видимо, «желает подготовить своих последователей к "новому компромиссу" с Германией»{1052}.

В конечном итоге деятельность Шуленбурга в начале 1941 г., и особенно в решающем месяце мае, поддерживала в Сталине надежду на возможное дипломатическое разрешение конфликта и отвлекала его внимание от смертельной опасности, подстерегавшей совсем близко. Кроме того, Сталин еще больше убедился в том, что Черчилль в отчаянии старается втянуть СССР в войну, распуская слухи о «неизбежной войне»{1053}. Вместо того чтобы предостеречь Сталина, как часто утверждают, тайные переговоры укрепили его веру в возможность примирения с Гитлером. Как никогда подозрительный, Сталин пошел даже на рискованную операцию по перехвату немецких курьеров, везущих дипломатическую почту, в гостинице «Метрополь». Пока один из них был заперт в ванной, а второй застрял в лифте, почту сфотографировали. В отчетах Шуленбурга, как мы видели, внимание акцентировалось на его уверенности в стремлении Сталина к переговорам{1054}.

Таким образом, вполне понятно мнение Татекавы, высказанное в Москве, что Гитлер и Сталин «встретятся где-нибудь на границе»{1055}. По словам Жукова, когда он пришел к Сталину в начале июня, то увидел на его столе письмо, адресованное Гитлеру{1056}. Когда Деканозо-ву не удалось попасть к Риббентропу после возвращения в Берлин 14 мая, он обратился к услугам Майснера, завязавшего тесные отношения с Кобуловым, резидентом НКГБ в Берлине. Свободно овладевший русским за время долгого пребывания в России, Майснер был человеком «старой закалки», служил при президенте Гинденбурге и, как считалось, был близок с Гитлером{1057}. Он принимал участие, хотя и на вторых ролях, в переговорах с Молотовым в Берлине{1058}. Видимость переговоров, окончательно улетучившаяся к первой неделе июня, некоторое время занимала Сталина как возможность достичь нового соглашения с немцами. По словам Бережкова, молодого первого секретаря советского посольства в Берлине, он в самом деле «намекал, будто Рейхсканцелярия разрабатывает какие-то новые предложения по упрочению советско-германских отношений, которые фюрер в скором времени намерен представить Москве»{1059}.

Тем не менее, ощущение, что один неверный шаг, будь то военная провокация или дипломатический промах, может вызвать войну, привело Сталина к осторожности, граничащей с паранойей. Это мешало работе разведки тем больше, чем ближе надвигалась война. Высказанное Шуленбургом на встрече с Деканозовым мнение, будто слухи могут послужить импульсом к войне, еще больше осложнило положение, удерживая посольства от поисков сведений о замыслах немцев и [254] лишая русских важнейшей информации. Яркий пример — отчаянные и безнадежные попытки англичан передать Майскому полученную с помощью «Энигмы» информацию перед самой войной{1060}. Но нечто подобное происходило в каждом советском посольстве: послы фанатично соблюдали инструкции, информация просеивалась и грубо перекраивалась в соответствии со взглядами, которых придерживались наверху. Так, например, когда финский посол в Стамбуле сообщил своему советскому коллеге точные сведения о присутствии 125 дивизий на советской границе, Виноградов оборвал его циничной репликой: «Господин посланник сам считал эти дивизии?» Вместо того чтобы побеседовать об этом поподробнее, он с гордостью верноподданнически докладывал Москве, что «не стал продолжать с финном разговор по этому вопросу, переведя его на отвлеченную тему»{1061}.

Большая часть донесений разведки о намерениях немцев, переданных Сталину, несмотря на то что в основе их лежали сведения о реальных военных приготовлениях, приобретали двусмысленное звучание, если подходить к ним предвзято. Показательно в этом отношении донесение о беседе фон Папена и турецкого президента Иноню, в ходе которой последний выразил озабоченность по поводу возможной встречи Гитлера и Сталина. Германский посол успокоил его, высказав мнение, что, даже если «взаимоотношения между Германией и Россией и станут более близкими», Германия будет «продолжать пристально следить за позицией России и что Германия считает себя достаточно сильной для ведения войны и на Восточном фронте». Вместо того чтобы распознать угрозу, очевидную для нас в свете последующего германского вторжения, Сталин склонен был видеть в донесении доказательство того, что такая встреча и улучшение отношений действительно стоят на повестке дня{1062}.

Даже те сообщения разведки, которые задним числом кажутся нам самыми убедительными, при тогдашнем настроении в Кремле можно было толковать двояко. Надежный и опытный военный атташе в Бухаресте узнал от своего информатора, побывавшего в германском Генеральном штабе, что тщательная подготовка к кампании завершена и начала войны ожидают в июне. Он был уверен: если война не разразится в 1941 г., это можно считать «чудом». Однако затем он допускал предположение, оказавшееся для Сталина более привлекательным, будто Гитлер ведет «какую-то совершенно утонченную игру». Это подчеркивалось тем фактом, что Гитлер, казалось, избегал каких-либо определенных заявлений о своих намерениях относительно Москвы или переговоров со странами, граничащими с Советским Союзом. Не говорил он о войне и с японцами. Сообщение о том, что «нет ни одного человека, который имел хотя бы малейшее сомнение в немедленной победе над СССР», можно было рассматривать как элемент войны нервов. Такое толкование подкреплялось признанием, что в Берлине отдают себе отчет: оккупация может повлечь за собой катастрофический развал экономики. Таким образом, оставлялось на усмотрение Сталина — соглашаться или не соглашаться с «уверенностью» информатора в том, что война стала «неизбежной» и немецкая армия окажется в Москве «скорее, чем мы можем себе представить»{1063}.

Неудивительно, что, когда четыре немецких дезертира из пехоты, артиллерии и флота перебежали на советскую сторону и дали точное и подробное описание немецких боевых порядков, Меркулов предпочел [255] передать их довольно тенденциозный рассказ о настроениях и политических взглядах солдат. В нем подчеркивалась усталость в войсках и желание вернуться домой. По крайней мере 20 товарищей перебежчиков попали под трибунал за дезертирство. Многие солдаты «симпатизируют Советскому Союзу» и боятся встретить «сильную Красную Армию с множеством танков и самолетов и огромную территорию». Во флоте очень сильна фашистская пропаганда, но вместе с тем «растут и антивоенные настроения». Некоторые солдаты высказывали мнение, что Гитлер «втянул Германию в войну, от которой рабочий класс ничего не получит». Наряду с этим незначительное место занимала информация о некоторых частях, которые еще сохраняют «боевой дух и готовы выполнять все приказания своего командования... среди солдат 196 полка имеются разговоры о предстоящей в скором времени войне между Германией и Советским Союзом»{1064}.

Деканозов в своих отчетах предпочитал говорить об общей уверенности, что германские промышленники против войны и что Советский Союз готов на территориальные уступки Германии. Как сказала ему русская жена китайского советника, сидевшая рядом с ним, на одном обеде в Берлине, «ей очень будет жаль, если Украина будет отдана немцам; она слыхала об этом от самих же немцев». Точно так же дочь турецкого советника «сказала ему, что ей очень жаль Кавказ», который будет отдан Германии. Деканозов пространно цитировал высказывания Гереде, турецкого посла, уверенного, что «у Германии действительно безвыходное положение», не хватает нефти и зерна, зато в наличии огромная незадействованная армия. Развертывание войск на Балканах и в Румынии направлено на север, но, по его мнению, цель этого — «оказать давление на Советский Союз». Затем он ввел Деканозова в заблуждение, рассказывая, будто генерал Браухич инспектирует поезда, отправляемые на запад, — из этого он делал вывод, что «стягивание войск к советским границам делается с целью отвлечь внимание от предполагаемых действий на Западе». Ожидая новых переговоров, Деканозов стремился проследить источник слухов и понять, в какой степени они отражают взгляды правительства{1065}. В последующем донесении Кремлю он указывал:

«Параллельно со слухами о близости войны между Германией и Советским Союзом в Германии стали распространяться слухи о сближении Германии и СССР, либо на базе далеко идущих "уступок" со стороны Советского Союза Германии, либо на основе "раздела сфер влияния" и добровольного отказа СССР от вмешательства в дела Европы. В этой связи говорят даже о "повороте" в политике СССР, что связывается с фактом назначения тов. Сталина Председателем Совета Народных Комиссаров СССР».

Он приводил выдержанные в таком духе комментарии по поводу пакта о нейтралитете с Японией и признания Сталиным правительств, созданных на оккупированных территориях.

В подтверждение вывода, что от Кремля ожидают возобновления переговоров, Деканозов пространно цитировал те газеты, которые указывали, как он писал, будто «нынешняя политика СССР целиком на стороне "нового порядка" в Европе». Столь же рьяно он выдвигал на первое место сведения о якобы растущем расколе внутри Германии. По его словам, «более разумные и солидные люди (главным образом, немецкие промышленники) настроены против обострения отношений [256] с Советским Союзом и высказываются в таком смысле, что они очень довольны нынешними хозяйственными связями с СССР. Наоборот, военные круги, особенно некоторая их часть, высказываются... в более агрессивном духе по отношению к СССР». Что же касается условий соглашения, по мнению Деканозова, наиболее частые слухи из различных источников говорили об «аренде Украины на 5, 35 и 99 лет». Возможно, самым значительным его наблюдением являлась уверенность, будто слухи исходят от германского правительства и распространяются им. Тем не менее, само количество этих слухов вселяло сомнение и приводило к мысли о том, что в конечном счете «немцы по-прежнему продолжают идеологическую (и фактическую) подготовку для войны против СССР»{1066}.

В конце мая Тимошенко и Жукова вызвали в Кремль, куда они прибыли в уверенности, что Сталин наконец готов позволить им привести армию в «наивысшую боевую готовность» ввиду тревожных донесений разведки. Они были ошеломлены, когда Сталин передал им просьбу Шуленбурга разрешить группам немцев поиск захоронений немецких солдат, павших во время Первой мировой войны. Жукову было совершенно ясно, как он сердито заметил Жданову, что целью всего этого был осмотр районов, которые немцы собираются атаковать. Тимошенко ухватился за возможность поднять вопрос о растущем количестве нарушений советского воздушного пространства и просил позволения сбивать немецкие самолеты. Однако Сталин продолжал придерживаться убеждения, будто немецкие военные действуют на свой страх и риск. «Я не уверен, — завершил он дискуссию, — что Гитлер знает про эти полеты». Отметая возражения Жукова, он, казалось, был совершенно удовлетворен недавними объяснениями Гитлера, будто бы у неопытных молодых пилотов случаются трудности с навигацией. Более того, он сообщил Жукову о секретной личной встрече Деканозова с Гитлером, заверившим того, что целью переброски войск к границе являются перегруппировка их для наступления на запад и введение в заблуждение Лондона. Затем пошла в ход «теория ультиматума», чтобы обосновать предположение, будто немцы, возможно, пытаются «запугать нас». Даже когда число вторжений в советское воздушное пространство резко возросло в начале июня, Сталин предлагал, чтобы Молотов через Шуленбурга ознакомил Гитлера с положением дел{1067}.

Необходимость подлаживаться к мнению Кремля приобрела первостепенное значение. В своей сводке за май Голиков, словно забыв о неумолимых фактах, скопившихся у него на столе, пересмотрел свои прежние выводы о приоритетах Германии после балканской кампании. Задачи, осуществляемые германским верховным командованием, идут в следующем порядке: 1. Восстановление западных группировок для борьбы с Англией; 2. Наращивание сил против СССР; 3. Укрепление резервов верховного командования. Он грубо преувеличил число дивизий, предназначенных для вторжения в Англию, определив его в 122 — 126, в сравнении со 120 — 122 дивизиями, развернутыми против Советского Союза, тогда как 44 — 48 оставались в резерве. Развертывание войск на советской границе все еще привлекало преимущественное внимание к юго-западному фронту. 29 дивизий на Среднем Востоке, утверждал он, вполне соответствуют цели продолжения операций на Среднем Востоке при одновременной перегруппировке [257] на западе в ожидании главной операции против Британских островов. В конце концов, констатировав, что «перегруппировки немецких войск после окончания Балканской кампании в основном завершены», он закрыл глаза на значительную переброску войск к границам в течение трех недель, предшествовавших нападению{1068}.

Органы безопасности тоже проявляли нерешительность. На банкете, данном японским послом, обсуждалась все большая вероятность нападения немцев, назывались возможные даты — 15 или 20 июня. Рассматривались различные сценарии нападения. Тем не менее, эта точнейшая информация, подогнанная затем по кремлевской мерке, превратилась в предположение, что война начнется после заключения англо-германского соглашения, возможно, на основе предложений, переданных в Лондоне Гессом. Более того, считалось само собой разумеющимся, что войне будут предшествовать жесткие требования, чтобы Советский Союз присоединился к Оси и оказал Германии «более эффективную экономическую поддержку». В конечном итоге, казалось, «угроза войны» использовалась «как средство давления» на Советский Союз{1069}.

Дальше