Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

21

Жара немилосердная. На небе ни одного белого клочка, солнце палит нещадно. Наши гимнастерки давно уже спеклись от пота, а сегодня пот течет даже по ногам в сапоги.

Ужасно было бы в такую погоду умереть: яркое солнце, зеленеющие, пахнущие сеном холмы, подальше, в знойном мареве, дремлют леса... Все цветет, наливается, начинает созревать, как всегда в середине лета. Но война и смерть не считаются со светлой, зовущей к жизни погодой.

Сегодня день прошел благополучно, немецкие самолеты, видимо, заняты где-то в другом месте, их не видно. Только высоко-высоко густо прут тяжелые бомбардировщики на восток и обратно, но на передовой они не опасны. Да и на земле сравнительно спокойно: пехота впереди держит фронт, ясно слышна деловая трескотня "максима", реже слышится винтовочная стрельба. Передовая отсюда недалеко, может, километра полтора. Батарея отделена от нее болотистыми лугами, поросшими ивняком, далее тянется столь характерный для этих мест ольшаник, на краю которого и находится наше сегодняшнее пристанище. Далеко на востоке сквозь дымку виднеется большой хвойный лес.

Сегодня мы нанесли три огневых удара по карте. Один пришелся по перекрестку села, второй — по участку леса напротив нас и последний — по лесистому пригорку, расположенному левее от него, где, по данным пехоты, должен находиться какой-то наблюдательный или командный пункт. Едва ли огонь мог быть особенно точным, потому что и наша собственная позиция не была топографически точно привязана по карте, и данные для стрельбы никак не откорректированы наблюдательными пунктами. Все делалось на глазок, по принципу: эх, была не была. В ответ получили оттуда несколько неточных мин.

Ждем обеденного перерыва.

Как ни странно, но он действительно существует и выдуман не нами. Дело в том, что немцы воюют по часам, будто они прежние аккуратные ремесленники: фронт просыпается с восходом солнца, с часу до двух затишье, то есть обед, и вечером работа продолжается до захода солнца. В этой регулярности, честно говоря, есть что-то жуткое: война превращена в организованный труд, как на фабрике или на помещичьих угодьях. Убийство стало повседневным ремеслом.

Нам этого никак не понять. Если обратиться к истории, то ни о чем подобном ни читать, ни слышать не приходилось. Правда, история и прежде знала профессиональных военных и платных наемников, бывали и армии с твердым распорядком. Только маловероятно, чтобы фаланги Александра Македонского, легионы Цезаря или орды хана Батыя воевали по расписанию: с такого-то до такого-то часа убиваем, потом делаем часовой перерыв, после чего принимаемся снова. Наоборот: смутно помнится, что в Библии один иудейский полководец кричал солнцу, чтобы оно не двигалось с места до тех пор, пока он не разделается с врагами. Или, скажем, чем кончилось бы сражение под Цесисом [город в Северной Латвии, где весной 1919 г. эстонская армия в ожесточенных боях уничтожила немецкую дивизию], если бы наши солдаты, когда дрались с ландесвером, соблюдали обеденный перерыв? Да и вообще: регулярность и распорядок дня при убийствах — это уж нечто совсем бесчеловечное. Война сама по себе — с начала и до конца — бесчеловечна, противоестественна, противна человеческой природе, и уж совсем чудовищно превращать ее во что-то повседневное, обыденное, регулярное. Убийство стало профессией с твердым и регулярным рабочим днем...

Хотя мы никогда между собой на эту тему не говорили, все мы относимся к этому одинаково. Нередко мы пытались нарушить этот ремесленнический распорядок дня: иногда мы наносили огневой удар во время обеда, случалось — и ночью.

А все же мы ждем наступления обеденного перерыва у немцев. Просто потому, что нет большой опасности и можно заниматься делами, которые предпринимать в другое время гораздо рискованнее.

Но сегодня в обеденный перерыв произошла совсем непонятная история. Ожидаемая тишина наступила, ко она закончилась несколько раньше установленного времени. Справа от нас, в густом ольховнике, вдруг раздался грохот сражения, застрочили пулеметы и автоматы, забахали минные разрывы, зазвучали слова команды. Инстинктивно мы схватились за оружие, у нас была одна мысль: противник прорвал фронт и пытается взять нас в кольцо, потому что в следующую минуту возник грохот боя и слева.

— Ребята, странное дело, ведь ни одна пула не просвистела и не щелкнула по дереву, — вдруг заметил Ильмар. Мы прислушались: в самом деле, такой тарарам стоит, а не слышно, чтобы летела пуля или осколок мины, и заросли не трещат от пулеметных очередей или минных разрывов.

Мы бросились к орудиям. И там обратили внимание на это странное обстоятельство. Командир батареи уже доложил в полк. Выяснилось, что пехотная часть, которую мы поддерживаем, никак не может разобраться, в чем дело, и занимает, как говорится, выжидательную позицию.

— Ребята, придется выслать разведку, что-то здесь не так, — сказал подошедший к нам лейтенант Вийрсалу. — Пехота сделает то же самое. Пойдем прямо на шум.

С лейтенантом Вийрсалу отправились три человека.

Тут ожил и немецкий фронт впереди. Явственно зашелестели мины и, насколько удалось в этом шуме разобраться, впереди застрочили автоматы. Слева и справа, судя по грохоту, сражение продолжалось с прежней силой, не приближаясь и не удаляясь.

Прошло с полчаса, и на правом фланге все смолкло. Сколь внезапно сражение началось, столь же внезапно оно и прекратилось. Чуть позже смолкло и слева, только впереди шел довольно ожесточенный бой.

Командир батареи дал новые установки для стрельбы, и наши старые трехдюймовки принялись за дело: стали обстреливать немецкие позиции прямо по фронту.

Среди этого грохота вернулся лейтенант Вийрсалу со своими ребятами, и теперь между ними весьма неохотно шагал долговязый, белобрысый немецкий унтер в очках. Рууди первым увидел пленного.

— Kuuten morjen, навозный берлинский соловей. Vii jeets? [Доброе утро... как поживаешь? (искаженный немецкий язык)] — крикнул он немцу.

— На этот раз ты как нельзя больше прав, — ответил лейтенант Вийрсалу, — он действительно соловей.

Тут все выяснилось. На ничейную землю, наверняка еще ночью, по слабо охраняемому болоту каким-то образом выполз этот самый унтер с мощным громкоговорителем, оттуда и загрохотала усиленная звукозапись битвы. Немчура так был занят своим шумовым приспособлением, что взять его оказалось совсем легко. Они просто прыгнули ему на спину и скрутили так, что он и охнуть не успел. И в момент обезоружили.

План у немцев был простой. Звуковые установки на флангах должны были создать иллюзию прорыва, а сами они в это время атакуют в лоб. В создавшейся панике их настоящая атака обещала быть успешной. Но затея провалилась: шумовые машины устранены, а лобовая атака после примерно часового сопротивления была удачно отбита.

Пленный немец явно очень растерялся, двигался как лунатик. Конечно, оснований, чтобы струхнуть, у него имелось больше чем достаточно. Прежде всего, разумеется: как же так, почему русские дураки, эти невежественные азиаты, не обратились сразу в бегство, когда он в твердо установленное время включил свой громкоговоритель? Во-вторых, никак не мог себе простить, что он, студент Иенского университета, так легко дал взять себя в плен мужланами, которые разговаривают какими-то непонятными варварскими идиомами и сейчас, раскрыв пасть, явно над ним глумятся. И надо же было этому случиться теперь, когда Россия уже растоптана, до Москвы и Ленинграда рукой подать! Но больше всего его поражало, что эта в порошок размолотая армия еще не осознает своего безнадежного положения: поглядеть только — солдат заправляется супом и с аппетитом уминает при этом хлеб, тот самый головорез, который на таком странном немецком языке крикнул ему нелепое приветствие, а сейчас что-то объясняет другим, и те корчатся от смеха. Плакать им, дуракам, надо!

Батарея грохнула из всех своих орудий, стоявших в нескольких десятках метров отсюда. Выстрел трехдюймовки, как известно, весьма звучный и хорошо продувает непривычные уши. Бедненький немец, который, поди, никогда пушки близко и в глаза не видел, да и вообще в теперешнем своем положении, как успел заметить Рууди, походил на только что выхолощенного барана, невольно плюхнулся наземь.

Тут уж насмешки посыпались градом:

— Уведите его поскорее, такой страх большей частью через задницу выходит, а мы к немецкой вони не привыкли.

Вконец ополоумевшего пленного немца повели к комиссару полка и оттуда дальше — в дивизию.

Лейтенанта Вийрсалу, который ходил теперь козырем, грудь колесом, и всех троих бывших с ним в разведке в тот же день представили к медалям. Если пройдет, они будут в полку первыми.

Вот чем окончился обеденный перерыв в тот жаркий день, когда уже и в сапогах хлюпало от пота.

22

Теперь много чтения нам сбрасывают с неба. Бросаем и мы и они. Бывает, вся дорога просто устлана листовками. На немецком, разумеется, — наши, на русском — изготовленные немцами. И в тех и в других призывают кончать войну и переходить к противнику, сдаваться в плен. У немцев так прямо написано в конце, что листовка служит пропуском сразу для десятерых.

Нужно сказать, что и те и другие листовки дают основание для обсуждения и размышлений. В одной нашей отпечатаны объявления из какой-то немецкой газеты, она сплошь состоит из траурных извещений о погибших на Восточном фронте, и ее сопровождает весьма убедительный комментарий: такая судьба может постичь любого немецкого солдата. Разумеется, так оно и есть. В другой листовке — нашей — приведены выдержки из неотправленных писем убитых немецких солдат к близким, где говорится, что бои тяжелые. Тоже верно. Эту страну не только завоевать, но даже просто пройти ее пороху не хватит. И хотя сейчас мы еще плохо сопротивляемся, однако для немцев асе равно это отнюдь не прогулка.

Но одна немецкая листовка нас просто потрясла. На ней большая фотография, и в центре, окруженный немецкими офицерами, сидит наш офицер. Как сообщает текст, это будто бы взятый в плен сын Сталина.

Обсудили с ребятами и пришли к выводу, что все это галиматья и чистая пропаганда. Во-первых, есть ли вообще у Сталина сын, этого никто из нас наверняка не знает. Во-вторых, разве сына такого выдающегося человека пустят в столь опасное место, где он может попасть в плен? И даже если так, то войны это еще не решает. Нынче не так, как бывало прежде, когда один король воевал с другим, и если одного королевского сына брали в плен, то можно было и войну кончать. Так мы думали...

А Сярель очень правильно заметил:

— Если это правда, значит, у товарища Сталина, помимо всего остального, еще и большое личное горе, как у любого отца.

В самом деле, если это правда, значит, не миновала война и дома самого руководителя государства. Горе и сюда пришло, не спросив разрешения. Но в общем-то, как уже сказано, мы не особенно этому верили.

23

Боже мой, как давно это было! Будто в прошлом веке! А на самом деле всего лишь минувшей весной.

Учебная батарея идет на обед. Грохаем по булыжнику, звеня шпорами, и громко поем:

Артиллеристом я родился,
под сенью пушки вырастал,
огнем картечи я крестился,
когда в бою врага встречал.

Когда пехоте будет трудно
и нас на помощь позовут,
тогда тяжелые шрапнели
врага на части разорвут.

Всегда полным голосом, в конце каждой строки всегда пауза в два шага, после каждого куплета — в четыре, начало и конец — точно вместе, из всех глоток одновременно.

И у самой столовой:

Последний путь на этом свете.
Труба прощально протрубит,
мой гроб увозят на лафете,
три раза пушка прогремит.

Только совсем все не так, все совсем по-другому! Рейна и Ропса нет в строю, их укрыла красная глина в России, Антса, беднягу, так изрешетило, что трудно сказать, что от него осталось в земле, а что — на поверхности. Не везут нас на тот свет на лафете под грохот медных труб.

Я так привык, что на строевой подготовке Ропс всегда стоял от меня слева, потому что был чуть-чуть пониже. Теперь он не стоит, а мне все еще кажется, что он здесь.

Так идут рядом с нами те, кого уже нет. Это второй, невидимый строй. Сколько нас сегодня, завтра, послезавтра станет в тот немой строй?

И если оставшаяся в живых колонна когда-нибудь зашагает к дому, будете ли вы все еще рядом с нами? Как долго вы будете сопровождать уцелевших? Не всю ли их жизнь?

24

Капитан Рулли до такой степени своеобразная фигура, что с первого взгляда запоминался на всю жизнь: менее воинственного офицера невозможно придумать. Рулли был маленького роста, сутулый, с весьма заметным брюшком, с которого то и дело сползал ремень; у него были рыжеватые жидкие волосы, веснушки, очки и ноги колесом На его широком лице неизменно блуждала детская улыбка.

Это внешность. За всем этим скрывался честный, беззаветно преданный долгу и просто по-детски добросердечный человек. Но за внешним простодушием таилась достаточная доля хитрости, это был образованный и умный офицер. Не знаю, как долго он был строевым, еще до войны мы знали его как начальника склада боеприпасов. Кстати, в жаркие летние дни, когда он возился с зарядными ящиками, на голове у него вместо форменной фуражки бывала какая-то белая шапочка с большим козырьком!

К нашему удивлению, этот отнюдь не спортивного вида старик — для нас пятидесятилетний человек был стариком — каждое утро занимался гимнастикой. Правда, он выполнял только простые упражнения: приседания, вращение рук, наклоны, делал это с медвежьей ловкостью, но неукоснительно каждое утро. Это была система, и, наряду с усмешкой, она вызывала уважение.

В полку капитан Рулли стал начальником продовольственного и фуражного снабжения. Это человек, который отвечает за то, чтобы личному составу и лошадям было что есть. Теоретически, конечно, совсем просто: каждое утро штаб полка составляет дневной отчет, так называемую строевую записку. В ней все сказано: столько-то командиров, сержантов, рядовых. Столько-то обозных, орудийных и верховых лошадей. Для всех установлены казенные нормы (кроме воды): столько-то хлеба, жиров, круп, столько-то овса. Перемножь цифры и потребуй соответственное количество на тыловом складе.

Да. Но ведь идет война. Утром полк здесь, но никто из нас, включая и командира, не знает, где он будет вечером. Армейские склады и полевые хлебопекарни движутся где-то в тылу, прячутся в лесах, их начальники тоже не знают, где они будут вечером или на следующее утро. Это не все. Отправляясь за довольствием, всегда рассчитывай, что можешь стать объектом внимания немецких самолетов. Кроме того, ты движешься по дорогам не один, нередко оказываешься под ногами у большого обоза, особенно возле мостов, где часто возникают пробки, и опять — опасность с воздуха. И это еще не все: малопригодные транспортные средства — только пароконные телеги с изрядно загнанными лошадьми. Был, правда, один грузовик, но его забрали в дивизию. А дороги — больше выпадает дней, когда тащиться приходится по топям и перелескам; но и это еще не все: часто приезжаешь на склад, накладные в порядке, даже оформление не заняло бы много времени, а на складе ничего нет. На ближайшей тыловой станции разбомбили вагоны с продовольствием или угодило в самый склад...

А боец хочет есть. Он ничего не знает о трудностях со снабжением, да и не его это дело — знать.

Несмотря на это, у нас редко выпадали дни без хлеба, а чтобы вообще нечего было есть, такого у нас не случалось.

Совершенно неожиданным образом мы с капитаном Рулли вместе попали... в плен!

Эта история произошла в поселке, неподалеку от которого остановился наш отступающий полк.

Втроем с ребятами мы пошли бродить по селению, зашли подальше, и перед нами оказалась лавка, где продавали растаявшие от жары шоколадные конфеты и какой-то лиловый напиток, называемый морсом. Купили и попробовали и то и другое. Еще в магазине мы заметили, что за нами внимательно следят два пограничника. Едва мы сделали несколько шагов, направляясь обратно в расположение полка, как эти пограничники, входившие теперь в заградительный отряд, объявили, что мы арестованы. Нас отвели на какой-то задний двор, где уже находились три наших офицера, и в их числе — капитан Руули. У нас отобрали оружие и потребовали красноармейские книжки. А нам их и не выдавали, разумеется, весьма подозрительное обстоятельство (у офицеров удостоверения личности имелись, их отобрали). После чего всех нас посадили в кузов полуторки, в каждом углу которой восседал пограничник с десятизарядной винтовкой, и мы поехали. Не помогли заверения офицеров, что здесь же на окраине, в ивняке, на берегу реки, стоит наш полк.

Честно говоря, мы действительно могли вызывать подозрение. На некоторых из нас были еще прежние армейские брюки солдатского сукна, на всех крепкие юфтевые сапоги со шпорами, совсем другие ремни и патронташи, но что главное — мы говорили на чужом языке. Может быть, совсем уж за немцев нас не приняли, но сильно заподозрили, что собираемся дезертировать.

Дорога была такая немыслимая, что лязгали зубы. Разговаривать между собой нам запретили. Капитан Рулли посмеивался про себя, он был уверен, что недоразумение сразу выяснится. Его задержали на какой-то боковой улице, когда он подошел к пограничнику и спросил, не знает ли тот, где находится провиантский склад армии. Какой-то бестолковый офицер в странном мундире, хотя и свободно, но с акцентом говорящий по-русски, интересуется местонахождением армейских складов, — его сразу же обезоружили.

Мы протряслись километров двадцать, пока нам навстречу не попалась такая же полуторка. В ней, между ящиками с боеприпасами, сидел офицер, на петлицах у которого поблескивали четыре шпалы. Увидев нас, он сразу же постучал по крыше кабины. Машина остановилась. Жестом он остановил и нашу.

— Куда вы везете моих людей? — отнюдь не дружелюбно закричал он на конвойного офицера, сидевшего в кабине нашего грузовика.

— Подозрительные эстонцы, везем в Дно, в наш штаб, товарищ полковник, — ответил тот.

— То есть как подозрительные? Я этих командиров знаю. Что вы делаете! Ни с того ни с сего увозите немногих уцелевших в моем артиллерийском полку людей! Их же разыскивают, вы дезорганизуете действия войсковой части! Вам что, неизвестно, что этот участок фронта удерживают эстонцы? Вы что, в самом деле их раньше не видели?

Мы слушали, навострив уши. Это был полковник Никифоров, начальник штаба дивизии.

— Немедленно разворачивайтесь и везите людей обратно! — скомандовал он.

— Я не могу выполнить вашего приказа, — ответил командир пограничной охраны, — потому что я вам не подчиняюсь. Должен согласно приказу препроводить их в свой штаб.

— Безобразие! — сказал полковник. — Хорошо, я позвоню вашему начальнику, — потом, обращаясь к нам: — И сообщу в полк.

Машина ушла.

И мы поехали, только в противоположном направлении.

Лица у конвоиров несколько вытянулись. Вот тебе и бдительность! А нам будто маслом по сердцу помазали, нас похвалили: немногие способные сражаться артиллеристы в дивизии!

Но мы не могли обвинять и пограничников: только вчера в нескольких десятках километров отсюда немцы сбросили десант в красноармейской форме, который лишь к вечеру с большим трудом удалось ликвидировать.

Когда мы прибыли на место, был вечер. Майор, начальник пограничной охраны, извинился перед командирами. Обратно нас повезут только завтра утром.

Капитан Рулли, с самого начала считавший, что все это какая-то чушь, усмехаясь про себя, рассказал майору, тоже, по словам того, служившему в Эстонии, несколько анекдотов. Не знаю, каким уж образом, но между этими историями он успел выяснить, где расположен армейский продовольственный склад.

— Ну, товарищи, подумаем о ночлеге, да и не оставлять же вас голодными, — сказал майор бывшим военнопленным.

Он повел нас за два-три километра в невысокий сосновый лес, в котором и находился крупный склад.

Приятно было смотреть, как этот неуклюжий человек с присущей ему мягкостью уговорил по очереди сперва дежурного, затем начальника, заполнил какой-то бланк, потом этой самой ласковостью покорил кладовщика, а в довершение — и начальника автотранспортной службы.

Результат был таков, что через час мы сидели на сухом вереске под соснами наворачивали консервы.

Тут же, укрывшись шинелями, мы задали храповецкого, а утром машина доставила нас вместе с хорошей поживой консервов обратно в полк.

В ту ночь, когда мы дремали под шинелями, опять зашла речь о немецких листовках. Кто-то сказал, будто сам читал даже на эстонском и латышском: сдавайтесь в плен, дадим вам на три дня провианта и отпустим домой.

— Брехня в чистом виде, — спокойно сказал на это капитан Рулли.

— Кто его знает, — вставил кто-то из ребят, — я ходил в штаб дивизии за почтой, а там один комиссар допрашивал раненого пленного немца. Он спросил:

— Почему наших комиссаров сразу расстреливаете?

— Я про это ничего не знаю, — ответил немец.

— А с другими пленными как поступаете?

— Назначаем им старшего и посылаем в лагерь на работу.

— А как поступаете с эстонцами? — спрашивает комиссар.

— Выдаем на три дня продуктов и отпускаем домой, — ответил пленный. Может, так оно и есть.

— Чистая брехня. Это пропаганда, — сказал капитан Рулли с невозмутимым спокойствием. — Для меня бы хуже и быть не могло, чем с немцами вместе работать. Дважды я с ними воевал: в мировую войну и против ландесвера. Мне-то уж хорошо известно, что они делают с пленными и что они вообще за люди. Ребята, поверьте мне, в эту войну они еще узнают, почем фунт лиха. Увидите, к зиме положат зубы на полку. Россия велика... А листовки — это брехня, издавна известная, на дураков рассчитанная ловушка...

Сказал и на полуслове заснул, будто дома на мягкой постели.

Когда мы утром проснулись, он был уже на ногах и, до пояса раздетый, делал свою знаменитую утреннюю зарядку.

(Разумеется, я никогда не узнал, как Рулли закончил войну. В общем, скромно, как это было в его натуре — майором и кавалером ордена Красной Звезды.

А демобилизовавшись, он пошел председателем в один отсталый колхоз и с годами сделал его таким крепким, что в газетах не раз печатали статьи про Рулли и интервью с ним. Когда он умер, уже пенсионером, довольно старым человеком, много людей в районе пришло на его похороны. И орденов на подушечках впереди траурной процессии было уже несколько.)

25

Сегодняшнее отступление опять вело нас по проселкам сквозь ольшаник, изрытый машинами и колесами обозных повозок и смятый сапогами пехотинцев. Повозки застревали, ребята толкали их и проклинали все на свете. Предвечернее солнце было еще жарким. Жужжали поздние оводы, в зарослях пахло истоптанным сеном, влажной землей, от которой шел пар, и лошадиным потом.

У одного из поворотов дороги на поляне стояла брошенная лошадь. Безжалостно загнанная. Холка — сплошное кровавое мясо, издали были видны торчавшие ребра, правая задняя нога вывихнута или прострелена, потому что лошадь на нее не опиралась. Она понуро стояла, не поворачивая головы, не шевеля ушами. Даже не делая попытки отогнать густой рой мух.

Мы шли в колонне последними. Почему-то самым последним по этой окаянной глине шел Рууди и вслух проклинал войну, отступление и русское бездорожье.

И тут случилось вот что.

Услышав Руудин голос, лошадь вдруг подняла голову, посмотрела на дорогу и жалобно заржала.

Рууди резко остановился:

— Лаук, черт возьми, это ты! — заорал он и одним прыжком оказался с нею рядом.

— Узнал, узнал... — шептал он измученному животному на ухо, держа его голову под мышкой. — Лаук, милый, что они с тобой сделали...

Крепко-крепко прижимал Рууди голову коня к своей потной гимнастерке, трепал и гладил жесткую гриву. Взгляд Рууди вдруг затуманился, он увидел, как из бархатных глаз лошади катятся слезы.

Это была лошадь Руудиного соседа Каарела Антсумарди. Мобилизованная и взятая на войну, как и сотни других. А, гляди, ведь узнала, узнала сама, бедняга, вконец замученная... Когда бывала толока, Рууди возил на ней навоз, вместе с соседями ездил на ней и в город и на ярмарки. Да... а сколько раз теплыми летними вечерами он ходил через соседский загон, похлопывал Лаука, совал ему в рот кусочек хлеба, потому что только Лаук знал, куда в такие вечера направлялся Рууди... Как говорят, на свидание, потому что Рууди поджидала антсумардовская Хельве. Все сейчас вспомнилось, и двойная боль сдавила Руудино сердце, когда он стоял, обнимая друга за шею...

...Мы ушли довольно далеко, когда позади раздался выстрел.

Рууди догнал нас, глаза у него были краевые. Вечером он ничего не ел, двое суток ни на кого не смотрел. Если его о чем-нибудь спрашивали, он не отвечал или просто отмахивался.

26

Сегодня мы занимались убийством. В самом деле, просто убивали. Огромное количество немцев.

Произошло это так.

Погода стояла душная и знойная. Утром в трех-четырех километрах впереди нас грохотало сражение. Потом наступила тишина. По времени это мог быть обеденный перерыв, но он продолжался подозрительно долго.

Батарея располагалась на краю низкого ольшаника, хорошо замаскированная ветвями. Перед нами — поле под паром, шириной в полкилометра, за ним — два холма, между ними глубокий овраг. По дну оврага в нашу сторону шла вполне приличная гравийная дорога, которая почти сразу за ним круто сворачивала влево. От нас дорога не просматривалась, но, по-видимому, она вела к довольно крупному селению, потому что в бинокль ясно был различим дорожный указатель на повороте. На вершине одного из холмов стояли в ряд длинные приземистые хлева и кряжистая силосная башня.

В засушливой жаре земля под паром мерцала.

Тишина.

В овраге показалась маленькая автоколонна, наши четыре полуторки с одной противотанковой пушкой в хвосте. В тучах пыли прогрохотали они по кривой налево.

Опять тишина.

Слева послышался рокот немецкой "рамы", но далеко, нас не заметила.

И опять тишина, которая наверняка ничего хорошего не предвещает.

У командира батареи, старшего лейтенанта Рандалу нервы не выдержали. Он позвонил в полк, имеются ли у них сведения о пехоте. Удерживает ли она еще позиции? А если да, то почему такая подозрительная тишина.

— Странно, очень странно, — пробурчал он себе под нос, хотя из штаба ему, по-видимому, сообщили что-то утешительное.

— Халлоп, беги к ездовым, скажи, чтобы ребята держали упряжки наготове, — распорядился он на всякий случай.

Для ясности нужно сказать, что уже долгое время наш полк не был придан какой-либо пехотной части для поддержки, мы находились в непосредственном распоряжении командира дивизии. Слишком мало нас осталось, на всю дивизию только горстка тяжелых орудий, отсюда — такой порядок. С одной стороны, это хорошо, но с другой — у нас было очень смутное представление о действиях пехоты перед нами, потому что нередко мы не имели с нею прямой связи. Иной раз случалось, что впереди находился офицер связи с двумя-тремя разведчиками, но чаще всего этого не было. Да и им трудно было координировать наши действия, потому что непосредственно пехоту мы не поддерживали, только по приказу штаба дивизии. Что, разумеется, не способствовало согласованным совместным действиям. И вдобавок, слишком быстро менялась обстановка, поддерживать связь мешали чисто технические трудности. Например, нам не хватало провода, чтобы тянуть его к пехоте. Поэтому ограничивались обычно тем, что полк, растаявший до дивизиона, выставлял только самые необходимые наблюдательные пункты и обеспечивал непрерывную связь с дивизией. Да, бывали, конечно, случаи, когда нас придавали для поддержки определенной пехотной части, но это случалось очень-очень редко.

Как именно обстояло дело сегодня, мы, конечно, не знали. Во всяком случае, впереди у нас имелся наблюдательный пункт, в той самой силосной башне: на это провода у нас все же достало. Командир батареи соединился с башней, последовал ответ; ничего особенного не происходит. Затишье.

— А пехота?

— Не могу сказать... Давно уже не слышно ни одного выстрела...

Разговор кончился. Подозрительная тишина продолжалась.

Мгновение спустя запищал зуммер, и теперь с наблюдательного пункта поступили совсем другие сведения: по дороге движется колонна немецкой пехоты. Впереди мотоциклисты.

— Бегом на батарею! Линию смотать! — крикнул Рандалу в телефонную трубку.

Команду выполнили с обезьяньей быстротой, через несколько минут разведчик и телефонист с катушкой провода на спине уже бежали с вершины холма на поле.

Командир сообщил обстановку в полк. Связного послали за упряжками. План был такой: когда колонна спустится в овраг, дадим по ней прямой наводкой и тут же унесем ноги.

Ну да, разумеется: пехота, с которой у нас непосредственной связи не было, сумела незаметно отступить. Никто нас не предупредил ни снизу, ни сверху.

Едва ребята с наблюдательного пункта, запыхавшись, успели прибежать на батарею, как сразу в овраге появились разведчики на мотоциклах с колясками. Два мотоцикла подъехали к повороту, где стоял указатель. Два других остановились возле хлевов. С них соскочили несколько человек, они пошарили возле пустых хлевов, потом остановились на склоне холма, что-то прокричали тем, что ждали на повороте, и заковыляли обратно. Один мотоцикл развернулся и поехал но дороге обратно, другой — затрещал к повороту. Здесь немцы слезли с мотоциклов и стали кружком в ожидании колонны.

У нас орудия были заряжены. Мы с пересохшим от волнения ртом ждали приближения колонны.

На дороге взвилось облако пыли: подъехал возвращавшийся мотоциклист. Очевидно, он привез новые распоряжения, потому что три мотоцикла медленно поехали дальше по дороге, а один остался ждать на повороте. До подхода колонны еще оставалось время, потому что немцы слезли с машин, сняли каски и закурили.

Но вот подошла колонна, примерно рота, она заполнила весь овраг. Шли они, весело разговаривая, с непокрытыми головами и закатанными рукавами. Офицер дошел до конца оврага, почти до указателя, поднял руку, приказывая остановиться. В этот же момент у нас в ольховых зарослях раздалась команда открыть огонь. Четыре орудия грохнули почти одновременно. Воздушной волной сорвало листья с кустов. Доля секунды — и овраг заволокло пылью и дымом. В ушах гудело, мы опять зарядили и снова ухнули.

Теперь наступила тишина. Только билась кровь в висках и было слышно, как стучит сердце.

На передки!

Ломая заросли, подъехала конная тяга. У кого был бинокль, могли убедиться, что той веселой роты не стало...

Мы их просто убили. Наверно, это единственно правильное слово, потому что не было никакого сражения. Убили потому, что иного выбора для спасения собственной жизни у нас не было. Выходит, что на войне нужно не только воевать или сражаться, но и самым прямым и безжалостным образом убивать.

27

Какого дьявола мы таскали за собой всякие склады, этого никто не понимает. Продовольственный — это еще можно понять. Он находился в реквизированном в Тарту автобусе, за рулем сидел штатский водитель. Но именно этот красный автобус, набитый консервами, мы сами и подожгли, он обуглился и пришел в полную негодность. Произошло это, когда мы первый раз попали в окружение и распространился панический слух, что все равно попадет все к немцам. Водитель автобуса остался сидеть на обочине. Что с ним стало, неизвестно. Он лицо гражданское, его с собой не взяли.

Теперь мы бросили несколько пароконных телег, груженных совершенно новыми шерстяными солдатскими одеялами, воловьими шкурами, из которых вышло бы сто пар прочных подметок, портянками, бельем, мылом и прочим добром, и прежде всего средствами противохимической защиты. Там же был один-единственный на весь полк велосипед.

Все это мы не стали жечь, просто свалили в кучу посреди деревни — пусть люди воспользуются. Разумеется, воспользовались, добро не пропало даром. Велосипед схватил один паренек, который ездить не умел. Может, по нашей вине упал и расшибся, кто его знает. Все пытался гордо проехаться, натянув резиновые перчатки, заимствованные из химкомплектов, но то и дело падал. Наверно, так и не успел до прихода немцев научиться.

Даже полковая лавка была у нас с собой — как в Тридцатилетнюю войну: большой серый ящик с булочками, еще эстонского происхождения, копченой колбасой, мылом, папиросами, перочинными ножами и бритвенными лезвиями. Перед боями все это как-то само собой исчезло, мы просто-напросто опустошили ящик, не платя денег, военное время! И солдат-лавочник пошел просить у начхоза другую должность.

28

Сегодня противогазы были в большой цене. Оказывается, в батарее нашлось еще пять или шесть штук, преимущественно у повозочных, на телегах среди прочей поклажи.

А произошло вот что: позади нашей позиции находился какой-то совхозный центр с конторой, амбарами и хлевами. Все было дочиста эвакуировано.

Ах да, там мы увидели какие-то странные телеги, которые стояли возле хлевов, оглобли вверх, издали мы подумали, что это целый полк противовоздушной обороны. Нам, эстонцам, эти телеги показались такими диковинными, что мы никак не могли на них насмотреться. Они были на удивление простые и на удивление маленькие. Между двумя оглоблями приколочено пять или шесть досок. Это составляло днище, а боковин и в помине не было. Снизу, под днищем, к тем же оглоблям прибита гвоздями двухколесная ось — вот и вся телега. На ней могло уместиться четыре-пять вил навоза или один большой узел. Позже такие же устройства нам приходилось видеть в обозах беженцев. Объяснить это, очевидно, можно тем, что здесь вообще нет дорог и более тяжелый воз просто увяз бы.

Однако я отклонился.

Важнее другое: в совхозе была пасека. Около нее упало несколько снарядов, в три-четыре улья угодили осколки, некоторые из них повалились, и пчелы очень волновались.

Ясно, что мы тут долго не задержимся, придут немцы и все равно разорят пасеку. Отсюда единственно правильный вывод — бери, что можно. Сформировалась команда из пяти добровольцев, все в противогазах и неизвестно откуда добытых рукавицах. У троих перчатки, у двоих — шерстяные варежки Нашлись также ведра и котелки.

Операция прошла во всех отношениях удачно, только вот пчелы нещадно атаковали грабителей. Лишь бегство сквозь густые ольховые заросли спасло их от преследования.

Были и поражения. Несколько пчелок нашли дорогу Ийзопу за шиворот. На следующий день шея у него была как у капиталиста — толстая, и в сторону он мог смотреть, только поворачиваясь всем корпусом. Халлоп вместе с сотами сунул в рот переполошившуюся пчелу, в смертельном страхе она вонзила ему в язык жало. Теперь язык с трудом умещался во рту, парень только и мог что пить. Сярель, спасаясь бегством, на полпути сорвал противогаз и получил от разгневанной преследовательницы хорошего тумака в левый глаз, который с ужасающей быстротой заплывал, несмотря на то, что Рууди велел прикладывать к ужаленному месту влажную глину. Свежая коровья лепешка была бы еще лучше, добавил он, да где ее возьмешь.

— Ну что ты стонешь, Карлуша, — утешал он, — разве тебе плохо теперь целиться: глаз сам закрыт, не нужно зажмуривать!

Уже вечером даже непосвященный мог бы заметить, что количество лиц, быстро убегавших в заросли, почему-то резко увеличилось.

29

— Помнишь, — сказал мне Рууди, когда мы вечером устроились на ночлег под одноколкой, — в Тарту было одно место, где сразу так чудесно и громко начинали звенеть шпоры. Там, где улица Тяхе пересекается с Рижской, знаешь, еще не "доходя до "Дома солдата".

Как же мне не помнить. Конечно, помню. Да, как чудесно и громко звенели там наши строевые шпоры.

А в душе разве не возникает вдруг какой-то вакуум, где вдруг начинает звенеть такая боль, что замирает сердце.

30

Впереди на картофельном поле словно вьюжило. Немец шпарил шрапнелью. Наша колонна держалась левее, под прикрытием деревенских изб, и смогла поэтому без потерь отступить по краю поля в низкий, топкий лес. Отсюда по корням деревьев и грязным лужам, извиваясь, куда-то вела колея. Но вела она все на восток.

Пехота отступала прямо по пятам за орудиями. У деревни она даже некоторое время оказывала сопротивление, но тут немец поджег деревню, и измученная цепь последовала за нами через картофельное поле к тому же топкому лесу и на опушке начала новое сопротивление.

Мы вчетвером — я, Ийзоп, Сярель и фельдшер Маркус — почему-то немного отстали от своих и оказались среди остатков отступающей пехоты. Из деревни мы еще видели, как хвост нашего обоза исчез в лесу.

Когда мы вышли в открытое поле, над головой опять защелкала шрапнель. От нее не спасешься, бросившись на землю, потому что удар свинцовой фасоли настигает сверху. Поэтому мы старались как можно скорее оказаться в лесу. Все шло хорошо, мы уже почти достигли зарослей, когда немец на одно деление прицела перенес огонь дальше, и тут положение стало очень серьезным. Взметалась земля, впереди трещали кусты. Мы четверо, держась как можно теснее, бросились бежать — авось пронесет.

Вдруг рядом кто-то вскрикнул. На бегу брошенный взгляд определил, что это был не наш, последним рывком, как напружиненные, мы ринулись в лес и, с трудом переводя дыхание, приостановились под густой елью.

— А где же Маркус?

Это был Ийзоп, первым пришедший в себя.

В самом деле, мы были втроем.

Пригнувшись, вышли из кустарника обратно на поле. Немцы прекратили огонь, пехота спешно отрывала стрелковые ячейки. По ту сторону поля с треском горела деревня.

Маркуса не было.

— Ма-арку-у-ус! — что было сил позвал Сярель.

Сразу же на нас набросился командир пехоты.

— Чего ты орешь! — прикрикнул он на Сяреля, — немец, может быть, уже в деревне! И вообще, кто вы такие?

— Мы артиллеристы, — объяснил Ийзоп.

Младший лейтенант взглянул на наши петлицы и произнес несколько желчных фраз по поводу того, что наш долг был подавить немецкую батарею, которая благословила нас шрапнелью. Она здесь, неподалеку, вон за той высотой, а на вершине, по-видимому, наблюдательный пункт.

Оно, конечно, так, но только ведь командуем не мы. Мы ищем нашего товарища, он фельдшер.

— Фельдшер? — повторил младший лейтенант и повел нас за собой. Согнувшись, мы шли под прикрытием зарослей до канавы.

Здесь мы обнаружили фельдшера Маркуса — он перевязывал раненых.

Их было четыре человека.

Одному шрапнелью перебило плечевую кость, другому — вспороло ляжку от бедра до колена, у третьего была забинтована нога. А четвертого Маркус перевязал прямо на поле, под огнем, потому что у него вывалились кишки. Маркус приволок его на плащ-палатке сюда, к канаве, и теперь поправлял повязку. От боли по желтому, заросшему щетиной лицу этого человека текли крупные капли пота, глаза были закрыты. Из уголка рта сочились слюна и кровь.

— Видно, уж теперь не поможешь, — вздыхал Маркус, — хотя сами кишки, кажется, не повреждены. Шрапнель полоснула сверху донизу и, как бритвой, вскрыла брюшную полость... Отправить бы его срочно в медсанбат...

Молодой командир поблагодарил Маркуса за помощь, а на вопрос, где находится медсанпункт, только пожал плечами и показал рукой куда-то назад.

Как бы там ни было, а раненых мы все-таки понесли, в надежде, что, может быть, повезет, с нами пошли еще четыре человека. И нам повезло: через два-три километра нам встретился какой-то пехотный обоз, который и взял их с собой.

От своего полка мы безнадежно отстали. Когда несли раненых, мы следили за колеей от орудийных колес, но на большой дороге, где встретили обоз, следы затерялись. Здесь было слишком большое движение.

— Хуже всего, что нас может задержать отряд заграждения и отправить как пехотинцев на передовую, заткнуть брешь, — беспокоился Сярель.

Этого мы все побаивались, такое в самом деле иногда случалось.

Мы потеряли много времени, наверстать его было почти невозможно. Спросить некого: дорога совсем опустела.

Сели и закурили.

— Ясно одно. Идти нужно на восток, — считал Маркус. — Уж как-нибудь да отыщем своих. — Мы быстро зашагали.

После дождя дорогу развезло, идти было трудно.

В одной сгоревшей деревне на дороге сидели два связиста, по виду эстонцы.

— Не видали, артиллеристы мимо не проходили?

— Нет, не проходили.

— А вы кто будете?

— Дивизионная связь.

Значит, где-то здесь поблизости штаб дивизии. Наверно, где-нибудь тут же обретается и полк. Может, спросить в штабе?

— Ребята, слушайте!

Это сказал Ийзоп.

Прислушались.

Слева проселок сворачивал на большак и исчезал в лесу. Там раздавалось ритмичное лязганье-звяканье, отчетливо сюда доносившееся в предвечерней тишине.

Это было погромыхивание опущенных на марше орудийных щитов! Полк движется!

Пошли на звуки, навстречу своим. О нас уже начали беспокоиться.

Сярель отыскал комиссара и долго и подробно что-то ему объяснял. Кто был поблизости, утверждал, что он говорил о Маркусе, и притом такое, что комиссару было приятно слушать.

Найдя свою колонну на марше, я подумал: странно, как будто домой пришел. Ведь плохо было бы не чувствовать полк своим! А так кажется, что у тебя с собой частичка Эстонии.

31

Про Маркуса нужно сказать, что если бы кому-нибудь вздумалось изобразить современное воплощение бога войны Марса, то в качестве модели непременно следовало бы взять этого человека. Он крупный сильный мужчина, родом с острова Сааремаа, у него густые черные вьющиеся волосы, строгие брови и большая курчавая борода, а руки как хлебные лопаты. Когда он шагает, невольно смотришь, какие глубокие следы оставляют его сапоги. На нем штаны солдатского сукна и рубашка, какую носят под френчем, без галстука, с незастегнутым воротом, как у старшего лейтенанта Рандалу, на бедре топырится фельдшерская сумка, на поясе пистолет и стальная каска на голове. Именно каска, немецкая каска времен предыдущей войны, в нашем полку у всех были такие. И именно были, потому что мы уже успели их выбросить. А Маркус свою каску хранит, как талисман. Когда мы однажды дождливой ночью вброд перетаскивали через ручей одноколку, Маркусова каска упала в воду. Он долго плескался в ручье, по самую шею мокрый, и все-таки свой горшок выудил.

Если он предстанет перед кем-нибудь незнакомым — большой, могучий, заросший, из-под каски густые брови, то вполне может напугать. Халлоп сказал ведь когда-то, что против немецких танков нужно послать Маркуса, если он при этом еще закричит громовым голосом и пальнет из пистолета, то танкисты наверняка выбросят из люков белые флаги.

Однако у этого человека с внешностью Марса доброе, как у ребенка, сердце, он хороший товарищ, в беде готовый поделиться последним.

Никогда я еще не слышал от него ни одного ругательства или грязного слова. Его тихий с хрипотцой смех помогал выхаживать людей. Может, и это средство лежало в его фельдшерской сумке, а то с чего бы она так топырилась?

32

Всем, наверно, известно, что если ящерице палкой прижать хвост, то, спасая жизнь, она его оставит и улизнет. А через какое-то время отрастит себе новый и живет дальше.

Сравнение, разумеется, неподходящее, но, очевидно, могучая способность живого организма к самозащите и приспособляемости относится и к армии. Только здесь эту способность направляет решение командира, которое в самой тяжелой ситуации всегда устремлено на то, чтобы воевать как можно более целесообразно. Потому что просто, как ящерица, улизнуть и потихоньку отрастить себе новый хвост — этого мы делать не можем.

Был у нас полк, состоявший из трех огневых дивизионов, штабного дивизиона и служб обеспечения.

Он располагался на позициях строго по уставу: впереди наблюдательные пункты, в глубине обороны за ними — батареи, в нескольких километрах от них штаб полка, еще глубже в тыл — склады, кухни, медсанпункт, ветеринарный взвод. Были подготовлены даже точки для ведения заградительного и истребительного огня.

Потом пошли первые бои. Одна батарея отделалась легко, от другой ничего не осталось, от третьей-четвертой — только один или два ствола, кабель связи остался несмотанным, большая часть оптики уничтожена на наблюдательных пунктах. Половина лошадей убита или ранена, у очень многих потертости от упряжи.

И люди, незаменимые каждый на своем месте, мягко выражаясь, уже не на каждом месте.

Первой пришла мысль: ну, теперь-то уж война кончилась! Что это за полк, даже половины от него не осталось! Все смешалось, поставлено с ног на голову: есть лейтенант, но нет больше взвода; есть орудие, но нет упряжки; есть машина, но нет водителя; есть штаб, но нет даже листа писчей бумаги.

И тем не менее все как бы само собой стало на свои места и пришло в действие.

Прежде всего ликвидировали склады.

Вместо убитых лошадей впрягли новых, взятых из обоза. Людей взять было неоткуда, произошло внутреннее переформирование, которое наверняка не отвечало никаким предписаниями, но оказалось целесообразным. Разумеется, первым делом сделали боеспособными батареи, укомплектовав их личным составом подразделений, лишившихся орудий.

В штабе полка появилось несколько офицеров, которым теперь некем было командовать, при нем же возник особый взвод из уцелевших солдат. Он был передан в непосредственное подчинение начальника химической службы полка и выполнял срочные задания полкового командира: занимался связью, ходил в разведку, нес караульную службу. Имелся даже взвод противовоздушной обороны, только без зенитных пулеметов, но зато с сиреной, которой можно было предупреждать о воздушном налете.

И, гляди, через некоторое время полк снова существовал, хоть и поредевший, но опять такой, каким положено быть военному организму: он функционировал. Правда, многое было уже не так, как до первых боев: провода осталось так мало, что его сматывали через локоть, как деревенские женщины мотают пряжу. Командный пункт командира полка находился непосредственно за огневыми позициями, там же работал весь штаб. И тыл переместили на десять километров ближе, до дымивших кухонь рукой подать.

Приспособились и ребята: все лишнее уже давно было брошено в кусты, взамен обзавелись нужными вещами: тесаками, плащ-палатками и инструментом, ценимым на вес золота, — лопатами. На привалах, не дожидаясь команды, копали небольшие укрытия. Ночью в них хорошо спать, когда крышей служит плащ-палатка, а под боком лежит охапка сена.

Словом, жизнь — какая сейчас жизнь! — война продолжалась, и наш полк оставался боевой частью.

33

Вчера Рууди показал немецким летчикам голую задницу, и на эту редкостную эстонскую цель они извели несколько высококачественных немецких бомб.

И на этот раз мы стояли в каком-то ольшанике (здесь их невероятно много), и Рууди удалился за куст справить нужду. А так как дома он получил хорошее воспитание, то отошел подальше от места нашего привала, на маленькую полянку, и там, на совсем открытом месте, неосмотрительно присел. Немецкий пикирующий бомбардировщик, который уже давно упрямо кружил над кустарником, заметил клочок белой рубашки. Началась неравная дуэль.

Бомбардировщик спикировал. Рууди подхватил штаны и стал хладнокровно ждать. Когда самолет с ревом достиг точки выхода, из пике, он, что было сил, бросился бежать наперерез движению самолета. Когда уже было слышно, как свистят бомбы, Рууди кинулся на землю и покрепче вцепился в траву, чтобы его не подбросило воздушной волной и не накрыло осколками. Рууди рассчитал очень правильно: в пике самолет уже не может изменить направления, и он успеет пробежать метров пятьдесят, прежде чем лопнет яичко небесной птички. Так и было.

Сперва застрочило бортовое оружие, через несколько секунд последовали два оглушительных удара. Когда прекратился свист осколков, Рууди встал и невозмутимо привел в порядок брюки.

Самолет сделал круг и вернулся. У Рууди было достаточно времени, чтобы укрыться в зарослях, но ему было интересно поиграть. Спокойно переставляя ноги, он вышел на середину поляны и пригрозил бомбардировщику кулаком. Новое пике. Рууди снова побежал наперерез направлению полета. Застрочил бортовой пулемет, грохнули разрывы двух бомб. И опять Рууди как ни в чем не бывало встал. Он проделал этот номер в третий раз. Наконец им обоим это надоело. Рууди исчез в кустах, и проведенный за нос кондор тоже не вернулся: то ли бомбы у него кончились, то ли удовольствовался поражением.

34

Есть у меня верная душа. Это Ветер — мой давний и любимый верховой конь.

Я не стыжусь, что не раз бывал им до слез растроган. Мне кажется, что он меня понимает и всей душой стремится быть мне опорой. Своими бархатными губами он ощупывает мне лицо и руки, в знак дружеского приветствия подает мне правую переднюю ногу: он поднимает ее, согнутую в колене, и подталкивает меня. Ах ты, старый лягушонок! Я ведь знаю, мне следовало бы дать тебе хлеба или сахара, но сейчас у меня у самого нет ни того, ни другого. Хлеба нет уже второй день, мы отрезаны от тыла дивизии, сахара у меня один осколок в носовом платке. Но это — на самый крайний случай, говорят, сахар просто чудодейственное средство, когда совсем обессилеешь от голода.

Ветер, когда ты вот так ко мне ластишься, мне вспоминается теплая конюшня учебной батареи, удивительная смесь запахов навоза, древесных опилок, сена, лошадиного пота и шорного дегтя. Твое стойло было четвертое справа. Когда я по утрам приходил тебя чистить, то останавливался перед стойлом и, как предписано уставом, называл тебя по имени, ты послушно отступал на шаг вправо, освобождая мне место, и тут же поднимал согнутую ногу для приветствия. За что получал кусок сахара. Его, правда, нелегко было достать, в солдатской лавке редко случался кусковой сахар. Да, тогда была холодная зима, зима финской войны. При морозе ниже двадцати градусов разрешалось лошадей чистить в конюшне. Думаю, что нам обоим так было удобнее. Глаз дежурного унтер-офицера не проникал сразу во все сумеречные стойла, можно было немножко поволынить, в полутемной конюшне не проверишь, не осталась ли на коже пылинка. Нет, нет, я не пользовался этим, чтобы скверно тебя чистить, но ты же сам понимаешь, я ведь только человек...

На учениях ты бывал всегда послушный и милый, не устраивал фокусов, когда при вольтижировке на тебя садились задом наперед. Даже на барьеры ты шел охотно.

И вообще, ты молодчага. Ветер, и добрый конь. Верный мой друг. Смотри, я сегодня специально для тебя нарвал охапку сочного дикого клевера. Но-но, все-таки поосторожней, не волнуйся, старина, будешь сыт!

Ты только погляди! Не пожалел я тебе травы, отвалил по-барски. Лопай, Куста, нынче все клецки, как в старину эстонцы говорили.

А я улягусь здесь же, подле тебя. Отстегну от седла потник, подстелю, подложу седло под голову. Распущу ремень, сниму сапоги и портянки. Так. А теперь стяну галифе пониже, чтобы прикрыть ступни, концы штанин завяжу. Брюки стали, можно сказать, утеплительным футляром. Готово, сверху шинель, он может прийти.

Да-а-а, он уже тут.

Хрумкай, Ветер, хрумкай, старина. Эх, ведь не так уж много и осталось нас, старых батарейных кули. Пропахших конюшней, тавотом и дегтем. Нас мало, поэтому будем держаться вместе.

Совсем засыпаю, сторожи меня, Ветер.

Знаю, что и тебе тяжело. Очень тяжело. Служба в мирное время для нас обоих, по сравнению с теперешней, просто детская игра.

Только тебе, если уж совсем честно рассудить, все-таки немножко полегче. Смею предположить, что о войне ты так много, как я, не думаешь и на душе... на душе... у тебя... наверно... по... легче...

35

Сегодня продирались с орудиями по грудь в болоте и топи, потому что опять отрезаны от больших дорог.

Когда самое трудное осталось позади и мы приблизились к высокому лесу, послышались звонкие женские голоса. Выяснилось, что кто-то приказал деревенским женщинам выстилать дорогу через болото хворостом и деревянными чурками. Эту работу они выполнили хорошо, поэтому последние километры дело у нас пошло намного веселее.

Женщины с мокрыми и грязными ногами стояли на повороте дороги и смотрели на нас с явным сочувствием. В самом деле, картина, которую мы собой являли, в восторг привести не могла: потные, с головы до пят заляпанные грязью, с лошадей течет, на груди и на удилах висит пена, в обозе вместо развалившихся колес волокуши.

— Ох, молоденькие-то какие! — запричитала какая-то женщина средних лет, когда мы с ней поравнялись. Ее оханье услышал Рууди.

В несколько шагов он оказался перед нею и остановился, не зная, как бы подостойнее ответить на это сочувствие. Он смутился, очевидно, оттого, что слабо владел языком, и в еще большей мере оттого, что рядом с женщиной стояла молоденькая девушка, как спелая ягодка. Правда, на ней было это странное одеяние, которое мы впервые здесь увидели, — его называют фуфайкой или ватевкой тоже, и она вся в грязи, но девушка в самом деле была очень хороша. Растерянность Рууди длилась недолго: сперва он обнял женщину, потом схватил на руки девушку, поднял ее в воздух, так что из-под юбки мелькнули белые коленки, и так звонко чмокнул ее прямо в губы, что даже артиллерийские лошади испугались.

— Ну и богатырь! — всплеснули руками тетки.

Сквозь строй смеющихся женщин мы вышли на сухую лесную дорогу.

36

Сегодня утром на нашем участке был прорван фронт. На рассвете яростно залаяли наши уцелевшие орудия, над передовой урчали легкие бомбардировщики. Едва нам выдали утренний брандахлыст, который становился день ото дня все водянистее, как наступила зловещая тишина и вслед за ней — приказ отступать.

Дорога была песчаная. Орудия приходилось подталкивать руками. Вскоре мы стали чумазые и взмокшие, как черти. Но это еще полбеды. Над колоннами отступающих войск носились самолеты, стрекотало бортовое оружие, бахали бомбы. До сих пор мы продвигались благополучно, но в любой момент они могли обнаружить и нас, хотя проселочная дорога шла через высокий сосновый лес.

Лес кончился, впереди был открытый косогор и на нем деревня. Едва мы дошли до первых домов, как нас остановили пограничники.

— Приказ командующего фронтом маршала Ворошилова: ни шагу назад! — рявкнул молоденький сержант командиру полка.

Хорошо сказать: с ходу остановить марш и, не имея никаких данных о пехоте и передовой, занять оборону, — это уж слишком. Кроме того, судя по шуму, сражение на левом фланге происходило подозрительно далеко на востоке — давно обогнав нас.

Командир полка (теперь уже майор) Соболев, сохраняя внешнее спокойствие, разъяснил сержанту, что первой остановиться должна бы все же пехота, а потом артиллеристы. Он посоветовал прислушаться, насколько глубоко вклинился противник слева. Мы окажемся в мешке — единственная в дивизии артиллерийская часть. Кроме того, мы отступаем не по своему усмотрению, нами получен приказ из дивизии.

— Товарищ майор, может, и ваша правда, но нам приказано задерживать отступающие части!

— В данном случае, сержант, это было бы просто глупо, хотя я не возражаю против приказа командующего фронтом, — разозлился майор Соболев и подкрепил свои слова трехэтажным матом.

У околицы мы как-то разделились, командиры получили приказ просто обойти деревню, и было указано место за нею, где колонна должна опять соединиться. Часть солдат, и меня в том числе, отправили в заграждение за пустое поле перед деревней. К нам попал и заместитель политрука, бывший корпорант Лоот.

Это был ушлый парень, в мирные дни руководивший полковым клубом и библиотекой, а теперь во время войны своего места так и не нашедший. С ребятами у него отношения почему-то не клеились, его считали карьеристом. Многие из старого призыва помнили, что летом сорокового года, когда создавались солдатские комитеты, бросалось в глаза, как Лоот сгорал от желания быть туда избранным. Довольно быстро он стал политруком части, и у него на рукаве вдобавок к капральским шевронам и звездочке появился красный треугольник, пересекаемый сине-черно-белой нашивкой. Потом ему стало известно, что на этой должности полагаются майорские шевроны с тем же треугольником. Он принялся добывать офицерский мундир, но на это потребовалось время, а тут произошло переформирование и переход в Красную Армию, где он получил петлицы старшины с четырьмя треугольниками и красную заезду на рукав, которую русские товарищи на своем жаргоне почему-то называли помидором. Как уже сказано, в его ведении находились полковой клуб, библиотека и все прочее, что стали именовать наглядной агитацией.

Итак, лежим на животе на поле у деревни. Полк развернулся по обе ее стороны. Громыхание орудийных колес постепенно удаляется. Там, откуда мы пришли, все еще — подозрительная тишина. Но длилась она недолго. Внезапно в воздухе опять завыло. Непосредственно за нами обрушился огневой удар артиллерии. Через четверть часа в трех-четырех местах выросли столбы дыма и взвились языки пламени: домишки-то ведь сухие, как береста.

Старшим над нами был назначен лейтенант Вийрсалу.

— Чего мы еще ждем здесь, — крикнул ему Ийзоп, — пограничная охрана унесла ноги из деревни, орудия ушли далеко вперед, двинемся и мы помаленьку!

— Да, вроде бы рассиживаться нам тут нечего, — добавил Рууди, сворачивая самокрутку, — мы ведь даже не знаем, есть ли еще впереди пехота, как бы нам немцам в лапы не угодить. Или будем добровольно героически защищать эту горящую деревню? Может, по приказу Ворошилова вдесятером будем удерживать фронт?

Вийрсалу прекрасно понимал эти слова, наверно, он и сам думал, что пришло время уходить. Но его командирская честь не допускала, чтобы бойцы давали ему советы. Поэтому он молчал и старательно рассматривал в бинокль поросший кустарником луг, который на расстоянии примерно трехсот метров смыкался с полем.

Ребята встали, привели в порядок одежду, закурили и постепенно собрались вокруг Вийрсалу.

Деревня была охвачена сплошным пламенем.

Вдруг из огня и дыма появился всадник, делопроизводитель штаба полка, старший лейтенант Мульдвере.

— Следовать за полком! — крикнул он еще издали. — Пограничной охраны больше не видно.

Он тут же рассказал, что немецкая тяжелая батарея обстреляла перекресток дорог. Три бойца и одна упряжка вышли из строя, люди, правда, только ранены, один все же очень тяжело. Это был тот грузинский мальчик, новобранец, который в апреле прибыл в полк.

Отправились все вместе. Вийрсалу и Мульдвере впереди, мы толпой за ними. Мульдвере мы всегда видели только за столом в штабе, странно было теперь увидеть его верхом. Наверно, ему и самому было неловко, потому что он вскоре спешился и повел коня под уздцы.

Полыхавшая деревня осталась уже позади, когда Рууди вдруг обнаружил:

— А где же Лоот?

В самом деле, Лоот исчез, а мы и не заметили. В этом ничего особенного не было, потому что Лоот нестроевой, обычно он вертелся где-то при штабе или в обозе, а сегодня неизвестно почему затесался в нашу компанию.

— Кто его видел последним? — спросил Вийрсалу.

— Пожалуй, я, — медленно произнес Ийзоп. — Незадолго перед тем, как нам сняться. Сказал, что живот бунтует, и побрел в кусты... Ах, да, с гимнастерки у него были спороты петлицы и не было помидора на рукаве...

— Перебежал, зараза! Все ясно, и нечего рассуждать, — решил Рууди.

— А ему это — студент, говорит по-немецки. Всех нас выдаст, — добавил Ийзоп. — Про тебя, Рууди, например, расскажет, что у тебя длинный язык и что ты обозвал немецкого пленного навозным соловьем. А если он еще вдобавок скажет про то, как ты голой задницей водил немецкого летчика за нос, так они специальную эскадрилью пошлют, чтобы тебя обнаружить...

Треп трепом, а вообще-то нам было не до шуток.

Обидно, что среди нас оказался такой двурушник. Только представить себе: политработник — и переходит к врагу. Значит, вся его предыдущая служба была не что иное, как угодничество и карьеризм в чистом виде.

— Зараза, дерьмо паршивое, — повторил Рууди, обобщая наше чувство. И очень правильно добавил: — Теперь придется нам эту кашу расхлебывать.

Первый втык получил лейтенант Вийрсалу от командира полка. Почему не доглядел? Почему на месте не пристрелил?

А писарь Баранов говорил потом, что комиссар, слушая эту историю, от злости чуть наизнанку не вывернулся. Можно поверить, вполне можно. Это был для него большой удар, пошатнулась его репутация человека, знающего людей, потому что именно Лоот пользовался у него доверием. Комиссар всегда был замкнутым и недоверчивым, а теперь еще больше убедился, что для этого есть основания. Он якобы даже процедил сквозь зубы:

— Эстонцам нельзя доверять!

Вот это и была та каша, которую нам пришлось расхлебывать.

Вообще, наверно, война — великий пробный камень каждого человека.

Потому что война — это сама смерть. Перед ее лицом, наверно, невозможно лгать и притворяться, на войне человек именно таков, каков он на самом деле.

Господи, да мало ли что бывало, но то, что произошло у нас, — явное предательство, так мог поступить только подонок. Никто не возразил, когда Рууди сказал, что он, не моргнув глазом, расстрелял бы этого человека.

37

Если случается, что у эстонца все в порядке с головой, то у него большей частью ненормальные ноги. То есть — огромные. Вполне понятно, что у таких крупных мужчин, как фельдшер Маркус или Рууди, большие ноги, но Ийзоп вовсе не крупный. Чуть выше метра семидесяти, а сапоги у него сорок четвертого размера!

Очевидно, дело здесь в длительном влиянии среды, к которой особи с течением времени приспособились. То обстоятельство, что эстонский народ в своем невежественном консерватизме больше четырех тысяч лет прожил на одном месте, несомненно, оказало воздействие и на строение тела. Ведь преобладающая часть Эстонии низменная и болотистая. Естественно, что большие ступни позволяют успешнее преодолевать мягкую болотистую местность. Несомненно, происходил жестокий естественный отбор: особи с меньшим размером обуви, тщетно взывая о помощи, погибали в гнилых болотах, а пращуры с большими ступнями шествовали дальше и, вытащив из-за пояса каменный топор, полные энтузиазма принимались рубить новые хижины для новых поселенцев в таких местах, где другой народ поразумнее либо вымер бы с голода, либо, разозлившись, плюнул и ушел, прежде чем плевок успел высохнуть.

Это что касается теории эволюции. На практике жертвой этой теории оказался рядовой боец Ийзоп, у которого подметка левого сапога безнадежно увязла в жирной красной глине. Он пытался разжиться новой обувью, но сапог сорок четвертого размера нигде не было. Целых полторы недели Ийзоп ходил с прикрученной проводом подошвой и выслушивал всевозможные комментарии (сапог с воздушным охлаждением, с автоматическим втеканием и вытеканием воды и тому подобное) и советы, от которых, разумеется, подметка к сапогу не приросла. Но зато на марше Ийзоп выигрывал. Он то и дело забирался на обозную телегу и, нежась, шевелил розовыми пальцами, которые с любопытством выглядывали из грязных портянок.

Однажды старшина все же раздобыл для Ийзопа новые бахилы, какие мы до сих пор видели только издали. Это были кирзовые сапоги. Правда, они болтались немного, но Ийзоп поплотнее затянул их ремешками от Шпор.

38

С заспанными глазами я стоял в штабе полка рядом с капитаном Рандом, его немытый палец медленно двигался по карте.

— Поедешь вот вдоль этого болота. Разузнаешь, нет ли там немцев, не идет ли по болоту какая-нибудь дорога, поглядишь, не видно ли нашей пехоты. Только будь осторожен: двигайся под защитой кустарника, на открытое место не суйся. Наблюдай внимательно. Возьми мой бинокль.

Я посмотрел на капитанскую карту. Болото не бог весть какое большое. В западной его части — а она, может быть, уже у немцев — отмечена возвышенность с какой-то деревней. Это "может быть" и беспокоит капитана. Никто ничего твердо не знает, связи с пехотой нет; неизвестно, имеется ли она еще впереди. А дорога или тропа интересует нас потому, что немцу по ней легче и напрямик перейти болота. На карте, правда, дорога не обозначена.

— Товарищ капитан, мне одному идти?

— К сожалению, да. Мне некого дать тебе с собой. Если немца увидишь, галопом обратно. И вообще, больше часа не отсутствовать!

Я еще раз бросил взгляд на карту и вышел. Просто молча повернулся, не отдавая чести. Война — все стало как-то проще. И капитан, не по уставу, обращается на ты — старый призыв.

Оседлал как следует своего Ветра и вскочил в седло. Поводья взял в левую, заряженный карабин спустил с предохранителя, ремень перекинул через правое плечо, чтобы оружие было под мышкой.

До болота недалеко, километра полтора.

Стояло раннее утро.

Молодой ельник источал свежий запах хвои. Было влажно и прохладно, так что я поеживался — в лесу солнце начинает пригревать только к середине утра. А невидимые птахи с такими родными голосами спокойно и по-деловому щебетали, будто нигде в мире и не было никакой войны.

Неприятно было двигаться между росистыми молодыми елочками, обильная влага пропитала гимнастерку и тонкие летние брюки. Мокрым рукам стало холодно. Выехал на открытое место и пустил Ветра рысью.

Лес становился все ниже, ели сменились ольшаником и березняком. Остановил коня и прислушался: все тихо.

До болота наверняка уже близко. Еще раз остановил Ветра и снова прислушался. Ничего подозрительного, только еж прошелестел от одного куста к другому.

Да, земля становилась все более влажной, кустарник — низким, высокий иван-чай хлестал по стременам. Вот я и у болота. Оно расстилалось передо мной километра на три, покрытое низкорослыми кустами, карликовыми березами, пучками касатика и иван-чая, но были на нем и открытые участки с хилой болотной травой и дымящимися озерцами. Болото как болото.

Направил Ветра в более высокий березняк, привстал на стременах и скользнул биноклем по болоту. Абсолютно ничего подозрительного. Никакого движения. Возвышенность за болотом была окутана легкой дымкой, и ее трудно было разглядеть. Только смутно просматривалась колокольня с зияющими проемами.

Ничего не поделаешь, приказ есть приказ, решил я. Проеду шагом километр-полтора вдоль болота. Карабин положил на луку седла.

Двигаемся дальше. Осторожно, как было приказано. Время от времени я останавливался, изучал в бинокль болото, прислушивался — как это всегда делается в разведке. Все спокойно.

Тут мое внимание привлекла едва заметная колея, пересекавшая мой путь и уходившая в болото. В самом деле, была тропа, в топких местах выстланная ветками. Судя по всему, совсем недавно через болото в нашу сторону, то есть на восток, проехали телеги. Очень легкие, по-видимому, те странные двухколесные повозки псковских колхозников, которые так удивили эстонцев. На такую только и положишь, что узел с вещами, другая здесь и не пройдет. Так. Запомнил, в каком месте колея уходит в болото, куда ведет и на каком расстоянии это могло быть от нашей батареи.

Решил, что пересеку колею, проеду еще немного вперед и сразу же помчусь обратно. Кто знает, какие могли за это время последовать распоряжения, может, стволы уже на передках и полк двинулся дальше. Ищи их потом полдня! Да еще на пустой желудок!

Тут это и случилось.

Едва я пересек колею, как из болота раздалось два выстрела. В сущности, я их услышал уже, когда Ветер, всхрапнув, встал на дыбы и всей тяжестью рухнул на колени. Я полетел головой вперед, карабин отбросило на большое расстояние. К счастью, я инстинктивно выдернул ноги из стремян, потому что лошадь сразу же повалилась на правый бок, изо рта и ноздрей у нее шла кровавая пена.

На мгновение у меня потемнело в глазах, удар был очень сильный, я еще ободрал правый бок о трухлявый пень.

Но быстро пришел в себя, и первое, что я увидел, были глаза моего Ветра. Большие, карие, добрые, верные. Шея у него была вытянута, и под потной кожей часто билась жилка, а из грудной клетки, из-под потника, хлестала кровь.

Я цел, была моя первая мысль, но Ветер ранен, и тяжело. Я хотел вскочить на ноги, но увидел, что от болота нас загораживает только несколько жалких кустиков и высокая трава. Черт бы меня подрал, зачем мне понадобилось вылезть на открытое место! Ползая на четвереньках, отыскал карабин и пилотку. Да, кажется, цел, — пробормотал я еще раз.

И тут я снова увидел добрые, такие знакомые глаза Ветра. Он попытался поднять голову, собрав все силы, попробовал встать на ноги, но уже не смог. Розовая кровь с воздушными пузырьками сочилась на траву.

А глаза еще жили. Я лежал на боку на окровавленной траве и смотрел ему в глаза, но только и мог, что похлопывать умирающего коня по шее и, как дурачок, все повторять:

— Скажи, ну скажи же... скажи...

Но что он, бессловесное животное, мог мне сказать.

Жизнь в его глазах угасала. Еще один проблеск мелькнул в них, он попытался приподнять голову, потом в последний раз всхрапнул и... скончался. Он вытянулся на траве на правом боку. Левый глаз, уже ничего больше не видевший, уставился в ясное небо, и в нем как бы застыл укор, обвинение.

Ах вы, проклятые душегубы, убили невинную тварь! Погодите же, свиньи, это вам так не пройдет! Сатанинские ваши души. Ветер был не какая-нибудь паршивая кляча, это был мой конь! Что он вам, подонкам, сделал?

Я вытер рукавом гимнастерки глаза и мысленно ругался самыми последними словами. Действительно, тоже мне герои, из засады подстрелить лошадь, тут даже захочешь — не промахнешься! Это же в чистом виде убийство, а не война! Трусливое, омерзительное убийство!

Ну, скоты, обождите, теперь я точно так же убью вас. Просто убью. Я уже не первый день на войне и давно уже не пай-мальчик. Погодите!

Я принял решение.

Немцы видели, что мы оба упали. Они видели, что ни один из нас не встал. Они видели, что из лесу больше никто не приближается. Они непременно придут полюбоваться на дело своих рук. Только сперва они немного выждут. Пусть. Мне тоже потребуется некоторое время, чтобы достойно их встретить.

Я отполз немного назад, к пню, о который так сильно ушибся. Нет, отсюда болото не очень хорошо просматривается. Еще немного назад. Да, вот отсюда видна эта колея на болоте, будь она проклята, и большая часть самого болота. Слева меня скрывает кочка. А теперь не нервничать и терпеливо ждать. Они придут! Непременно!

Что там не один человек, это ясно: почти одновременно дали два выстрела. Один, очевидно, предназначался Ветру, второй — мне. Тот, кто стрелял в Ветра, попал, второй, растяпа, промазал. Автоматов у них нет, иначе для большей верности благословили бы нас очередью. На рожон не полезут: не знают, что скрывает лес, это все-таки наша территория. Если худо придется, на помощь мне придут лес и мои быстрые ноги.

Так. Держись, парень, сейчас у тебя некоторое преимущество перед ними.

Прошло наверняка четверть часа.

Мои предположения оправдались.

Сперва на дороге вдоль болота появился один немец. Пилотка за ремнем, брюки подвернуты выше сапог. Он внимательно осмотрел болото впереди, быстро пробежал несколько десятков метров в мою сторону и бросился под куст, потом отполз между кочками на несколько метров в сторону.

Точно по уставу, подумал я.

Наверно, он там перевел дух и оглянулся, нет ли впереди чего-нибудь подозрительного. Лежа, он махнул рукой своим. Теперь из кустов вышел второй дозорный и проделал точно такой же маневр.

Точно по уставу.

А сейчас начну действовать я. Когда они снова высунутся, расстояние будет каких-нибудь сто метров.

Я дам первому сделать перебежку. А когда за ним появится второй, я его убью. Я буду знать, за какой кочкой лежит первый, и сразу пошлю в него свинец. Интересно посмотреть, что он будет делать на этом открытом месте среди болота, когда останется один. Обратно податься страшно, — место открытое и нужно повернуться спиной! Идти вперед тоже опасно — до кустов добрых пятьдесят метров, и он не знает, где я.

Именно так я и поступил, потому что решил их убить. Голова у меня была ясная, и к убийству я был готов. Эту падаль мне нисколько не было жаль.

Итак, когда первый сделал перебежку, я засек место, где он залег и откуда поманил друга. Через несколько мгновений тот появился, он шел неторопливо и неохотно. Я его отлично понимал: угрохали одинокого всадника, чего тут еще цацкаться... больше в этом Проклятущем болоте все равно никого нет...

Как подкошенный упал он на полдороге.

Новый патрон в ствол — и вторая пуля шлепнулась в кочку, за которой лежал на животе старший дозора.

Тишина.

Дьявол, все равно я тебя убью! И кочка тебя не спасет. Я снова выстрелил, еще и еще. Магазинная коробка опустела. В ответ не стреляли. Опять зарядил карабин и почувствовал, что очень устал.

И вдруг мне стало совершенно безразлично, попал я в него или не попал. Если жив, пускай. Больше я в него не стреляю.

Пополз обратно к Ветру. Вокруг него, точнее, на окровавленной траве уже жужжали мухи. Отпустил подпругу и стащил у него со спины седло. Честно говоря, это было тяжко. Снял с головы уздечку. И тут меня вдруг обуял страх.

То был дозор, ясно. Но они же шли впереди какой-то части, как боевое охранение. Торопись, парень, скоро болоте позеленеет от немцев, и ты, как зайчонок, окажешься у них в руках. Через полчаса они атакуют батарею. Скорее!

Седло и узда на загривок, карабин в правую руку, и поднялся на ноги. Одним духом домчался до леса. Бежал, пока хватило легких. В висках стучало, пот стекал из-под пилотки, заливая глаза.

На мгновение остановился. Кроме шума крови в ушах и тяжелых ударов собственного сердца, я ничего не слышал. Или все же? Не звучат ли на болоте голоса? Дьявол, мне уже слух отказывает!

И зачем я тащу это седло, будь оно неладно? Разумеется, так положено по уставу: с павшей лошади следует снять упряжь. В такой же мере по уставу, в какой немцы по уставу пересекали болото.

Ладно, черт с ними, а седло это с моего Ветра, и если уж я взял его, так дотащу до батареи.

Попытался сориентироваться на местности и пошел быстрее, потная рубаха липла к телу. Наверно, я так и остался бы с седлом на дороге, если бы меня не нашел младший сержант Пяртельпоэг. Его отправили меня искать. Положили мы на спину его каурому еще одно седло, он вел лошадь под уздцы, я держался за стремя, чтобы легче было идти.

В лесу уже раздавались характерные для марша звуки. Полк получил приказ к отступлению.

К нам подъехал капитан Ранд.

— Товарищ капитан, обнаружил на болоте немецкую разведку... Нашей пехоты не было... В середине болота проходит колея... Ветра застрелили...

— До этого болота нам дела больше нет, отправляемся на другие угодья, — ответил капитан на мой захлебывающийся рапорт.

— Ветра жаль...

— Да, жаль, хороший был конь.

О немцах мы больше не заговаривали. У капитана не было времени для расспросов, а мне не хотелось говорить, что Ветра попросту убили и что поэтому спустя полчаса и я стал убийцей.

Хороший человек капитан, думал я, шагая за пушкой, все-таки послал меня отыскивать. Не то бы я сейчас еще обливался в лесу потом. Бывает такая суета и такая спешка, когда один пропавший человек ничего не значит.

Больше я об этом не думал, например, о том, нужно ли было вообще кого-то посылать в это треклятое болото, если все равно приходится уходить. И если бы вторая пуля меня нашла...

Сунув руку в карман, я нащупал в нем твердый комок, это был кусок сахара в носовом платке.

Какой же ты подонок, сказал я себе. Ты обманул Ветра. У тебя был сахар, когда он просил. А ты, подлец, ему не дал, и он умер, не получив на этой безотрадной войне даже кусочка сахара. Каким же негодяем может быть человек!

Я швырнул узелок в кусты.

39

Сегодня был ранен старший врач полка, очень толстый человек. Произошло это, когда он ехал в своей коляске по лесной дороге. Именно в коляске, в которой когда-то ездил подполковник, командир нашей войсковой артиллерийской группы, в тех случаях, когда не пользовался своим черным автомобилем. Эту коляску потащили с собой на фронт, и командир полка предоставил ее в распоряжение врача — на рессорах все-таки, возите, мол, в ней раненых.

Ну да, а тут вдоль дороги на бреющем полете летел "мессер", доктор и ездовой едва успели укрыться в придорожной канаве, лошадь сама понесла в лес. Но в силу того, что доктор был очень толстый, а канава мелкая, два осколка угодили ему в ягодицы. Он приспустил разорванные брюки, ездовой кое-как перевязал ему задние полушария, помог забраться в коляску и уложил на бок.

У ездового был хорошо подвешен язык, и он рассказывал эту печальную историю с особым удовольствием, что тоже можно понять. Все мы когда-то стояли, спустив брюки, перед этим самым доктором, чтобы тот проверил, в порядке ли наш источник радости. А теперь было наоборот. Само собой понятно, что ездовому задавали немало уточняющих вопросов.

40

На этот раз, кажется, обошлось.

Мы сидим и тяжело дышим — после бешеной стрельбы и ужасного напряжения нервы натянуты до предела. Уши заложены, руки дрожат.

Я смотрю на своих и едва узнаю. Ты ли это, Ильмар, когда-то застенчивый парень, который сейчас нещадно ругается и неумело сворачивает самокрутку? Подбородок у тебя зарос светлым пушком, руки в тавоте, левая штанина разодрана. Рууди лег, ноги свесив в окоп, тело на откосе. Меньше всех изменился надменный Халлоп, служивший раньше в морской крепости, он жадно курит, уставившись в пространство, вдоль уха в расстегнутый ворот сбегает тоненькая струйка пота.

Командир батареи, старший лейтенант Рандалу, сдвинул фуражку на затылок, его офицерская рубашка у воротника на спине насквозь мокрая. Он смотрит на часы и расстегивает планшет.

— Дьявол его знает... может, кое-что и удалось... Так вот стрелять просто по карте, на авось... — говорит он больше самому себе, водя пальцем по карте.

С трудом узнаю и его, некогда представительного офицера старой армии, блестящего спортсмена-наездника, а сейчас обросшего, в замызганном мундире.

Да и сам я, когда смотрю на себя со стороны, кажусь себе чужим. Не оттого, что на мне пыльная, грязная одежда и что у меня обломанные ногти...

Мы как-то постарели, хотя нам по двадцать два года. Что-то в нас навсегда сломалось, что-то прежнее ушло и на смену пришло что-то новое. Что именно, я не знаю. Может быть, у каждого свое. В жарком котле войны мы сразу повзрослели.

Даже комиссар полка, суровый Добровольский, изменился. И ему, бедняге, нелегко приходится, много было неприятностей, нервы у него натянуты, хотя внешне он старается сохранять спокойствие. Вчера я был у него конным связным. Ездили в тылы дивизии. Дорога шла сквозь густой сосняк. Мы пустили коней рысью; вдруг кто-то у дороги зашуршал ветками. Комиссар рванул поводья, лошадь встала на дыбы, а он выхватил револьвер из кобуры. Просто какая-то большая птица, расправив крылья, взлетела с дерева. Комиссару стало за свой испуг немножко неловко, иначе он бы меня не выругал, что я не схватился за карабин. Разумеется, прав был он: "Солдат всегда должен быть начеку! На войне повсюду неожиданности!" А что за неожиданность эта стерва-ворона! Окажись это враг, выстрелил бы из-за куста, а мы бы даже глазом моргнуть не успели.

Последнее время комиссар стал более снисходительным. Дело не наше, но сдается, что у него возникли теплые отношения с только что прикомандированной к нашему полку женщиной-врачом. О-о, да-а. Было у нас переживание, когда эта довольно привлекательная особа лет тридцати прибыла в полк. Перед нами как бы возник призрак из какого-то другого, нам недоступного, мира. Красивая женщина, хорошо одетая, говорят, даже из Москвы. Но уже на следующий день на ней была полевая форма с одной шпалой на петлицах. Только вместо брюк — юбка. Все-таки лучше, чем если бы совсем не осталось на что смотреть.

А то, что у комиссара как будто назревал роман (хотя мы считали, что для такой красивой женщины он слишком стар и очень уж неказист), ничуть его не уронило в наших глазах. Думаю — даже наоборот, прежде он был для нас чужим, суровым и абсолютно непогрешимым, как господь бог местного значения. А теперь, когда мы открыли в нем человеческие слабости, он стал нам казаться гораздо человечнее. Человек и должен остаться человеком.

Дальше