Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Что делать?

За короткое время, пока Швейк служил у Клагена, положение в лагере в корне изменилось. Когда он влез на нары, кое-кто из знавших его на его вопрос, как они поживают, отвечали:

— Чтобы черт побрал эту жизнь, дружище! И действительно, жить стало гораздо хуже; начальник лагеря навещал бараки почти каждый день, но не для того, чтобы выслушивать просьбы пленных и заботиться об улучшении их жизни, а для того, чтобы стегать плетью каждого, кто попадался ему по дороге. Он бил людей за непорядок в умывальной, за грязь в уборных, за скверный воздух в бараках.

Он уже не говорил с ними по-немецки, а только по-русски, и тех, кто не понимал, он тоже бил. Этой участи не избегали ни немцы, ни венгры. Когда Швейк через два дня увидал, как в чешском бараке он с плетью гоняется за пленными и как пленные по-обезьяньи, стараясь избежать ударов, прыгают по нарам, то он сказал:

— Вот так цирк! Ребята прыгают, чисто обезьяны! Вот если бы ему попался сейчас под руку пискун, что бы он с ним сделал!

Получился приказ высылать пленных на работы по очистке города, по подвозке дров и для копания могил на кладбищах. Каждый день из барака выходили пятьдесят человек, и к вечеру они возвращались голодные, измученные, обмерзшие, с отмороженными ушами и носами и с почерневшими пальцами на ногах.

На работы не выгонялся только тот, у кого не было сапог. При предприимчивости русских солдат и выгоде базарной торговли получалось так, что когда утром солдаты начинали сгонять пленных на работу, то многие пленные, снимая валенки или ботинки, подавали их солдату и говорили:

— Земляк, давай целковый!

Солдат брал обувь, платил деньги, а пленный забирался вновь на нары, крича русскому фельдфебелю, отсчитывающему рабочих:

— Ты же видишь, что я босой и не могу выйти на работу!

И так как те, у кого были сапоги или валенки, спали обутыми, боясь, чтобы кто-либо не украл обувь, то уже с вечера русские солдаты подходили к ним, будили их и говорили:

— Эй, голубчик, утром на работу! Как твоя фамилия? У тебя пимы хорошие!

Таким образом, наличие обуви неожиданно стало служить поводом для отправки пленного на работу, поэтому многие предпочитали немедленно, ночью же, отправить ее на базар, в связи с чем цены на обувь упали так, что высокие сапоги легко можно было проесть за неделю. Сахар перестали выдавать, хлеба убавили, к обеду давали только рыбу. Старикашка, согревавший воду для чая, был так развращен, что тому, кто не давал ему копеечку, он не давал кипятку. В конце концов многие оказались вынужденными посылать с себя белье на базар, и некоторые продавали свои запасные мундиры. Лагерь быстро превращался в сборище оборванцев и босяков. Вечером, когда они все стояли между нарами на поверке, Швейк сказал:

— Тут как на балу бродяг! Кто хочет получить первую премию?

Фельдфебель, бравый Петр Осипович, днем водил в бараки мужиков из деревень и ремесленников из города, подыскивавших себе рабочих. Увидев пленных, они почесывали затылки и говорили:

— Холодно у нас. Морозы большие, и снегу много. Не замерзли бы они у нас! Ну, мы придем аж весной, когда можно будет босиком ходить!

Однажды ночью в барак с ревом ворвалась толпа людей и в темноте бросилась на нары. На вопрос, откуда они, те отвечали со смехом:

— Мы люди православные, православная рота возвращаемся к вам!

— Алло, алло, Марек, Горжин, Гудечек! — звонко кричал Швейк в темноту.

Марек и Горжин пробрались к Швейку, и он их крепко обнял. Затем на его вопросы Горжин коротко ответил:

— Из-за Гудечека. Этот полковник-пенсионер час тому назад разогнал нас! Все лопнуло, Гудечек попался с его дочерью. Теперь он арестован.

В ответ на это бравый солдат Швейк только вздохнул:

— С честностью пойдешь дальше всего. Честно начинай, честно и кончай! Конец венчает дело.

— Да оно, собственно, не стоило бы сюда и ходить, — отозвался Горжин. — По всему городу говорят, что скоро будет мир. Казаки приехали с фронта. На позициях выставлены уже белые флаги, и четырнадцать дней не было ни одного выстрела. А кроме того, говорят, что мы поедем в Россию на работу. Но это, наверное, утка; они нас будут стягивать к границам, чтобы потом сразу отправить домой.

Ровно через неделю после этого разговора рано утром их выгнали из бараков, построили на дворе по четыре человека, а солдаты окружили их так, чтобы ни один из них не мог убежать. Затем их привели в центр лагеря, к павильону.

Выставочный павильон оказался пустым; пленные за день до того были из него выведены в город. Теперь в него согнали обитателей всех бараков и окружили павильон двойной цепью солдат, получивших приказ никого не пропускать. И уже только к вечеру пришли доктор, несколько офицеров и писарей. Фельдфебель произнес короткую речь.

— Вы поедете в Россию на работу. Там вам будет хорошо. Кто болен или слаб, пусть заявит, его осмотрят доктора. Он останется тут, в лагере, и ему тоже будет хорошо. Ну так один за другим, к доктору! Заявляйте, только сперва надо записаться у писаря.

— Он врет, ребята, домой поедем, мир! — крикнул кто-то, — Мне один солдат говорил, что на фронте уже давно не стреляют, что с фронта уже все уехали домой!

Эти слова подействовали на пленных, как жизненный эликсир.

Пленные, едва ползавшие от ревматизма, прошли мимо писаря и доктора парадным маршем, как цирковые лошади; чахоточные, едва говорившие, весело прокричали, как все: «Здоров, силен!» — а Митрофан Иванович Марков, смотря в упор на их лица, думал: «Посмотрите, как я их вылечил, нет ничего лучше смазыванья глицерином». И про себя он решил, что вечером напишет статью в «Вестник русских врачей», в которой он изложит свои методы. В Петрограде он откроет лабораторию, в которой будет вырабатывать глицерин и продавать его в коробочках с надписью: «Эликсир Маркова».

Писаря записывали имена, фельдфебель наводил порядок.

— Иди, новый мундир получишь. Ну, скорей, торопитесь, дети!

Перед павильоном, возле больших куч старых сапог и старых тряпок, кольцом стояли русские солдаты во главе с фельдфебелем Петром Осиповичем, который показывал солдатам, какому пленному что именно дать, и вообще следил за порядком.

— Шапку! — кричал он. — Шапку ему дай! Что? Он разувши? Дай ему, шапку сперва, дай шапку! Что же ты не слышишь, баранья твоя голова?

Так босого пленного награждали шапкой и сейчас же выталкивали в другой пустой барак. Тем временем на дворе гремел возбужденный голос Чумалого:

— Ради Бога, голубчики, не мучьте меня! Я приказываю дать портянки! Зачем тебе брюки, и чем я виноват, что у тебя нет брюк? Возьми портянки — и пошел! Ах, они замучат человека до смерти! Я приказываю выдать сапоги, а он требует рубаху! Не беспокойтесь, вам будет хорошо, начальство о вас позаботится!

В системе снабжения пленных проводился тот же самый порядок, что и в снабжении армии на фронте. Вместо амуниции везли сено, вместо сена — сапоги, вместо сапог посылали пехоте гранаты, вместо гранат — артиллеристам посылали зимнее белье.

Бравый Петр Осипович так кричал на пленных, что они уже брали брошенные им вещи без всякого ропота и рысью убегали прочь. Кучи сапог и старья таяли, и, когда до них добрались Швейк с Мареком, фельдфебель спокойно отдал приказ:

— Одному ботинки, а другому рубаху дайте. Рубашку дай, скорей, что же, не слышишь?

Солдат втиснул в руки Швейка сапоги, другой бросил Мареку грязную продезинфицированную рубашку, а фельдфебель подбежал к ним:

— Обменяйтесь, я вовсе не так сказал! Рубашку получишь ты, а сапоги ты! Ах, господи, с ума сойдешь от этой австрийской рвани! Хоть бы с глаз моих скорее сгинули, чтобы духа вашего не было!

— С ним нечего говорить, — сказал Швейк в бараке, рассматривая свою рубаху. — Я ее выстираю и получу за нее три гривенника, а за ботинки ты получишь два рубля.

До позднего вечера они сидели в бараке, из которого никто не мог выйти наружу. Потом их отсчитали по четыре, построили в длинную шеренгу и повели на вокзал, где стоял уже приготовленный поезд, составленный из теплушек.

А вдоль поезда ходил полковник Клаген, постукивая плетью по голенищам, и старательно посматривал в лица пленных...

В четвертый раз их сосчитали уже в сумерках, потом солдаты начали разгонять их по вагонам ударами прикладов. Едва они расселись, как паровоз засвистел, и поезд тронулся.

Не успели отъехать несколько шагов, как кто-то снаружи открыл двери и вскочил в вагон так, что упал на колени возле печки, посреди вагона.

— Что такое? Кто это, что случилось? — послышались испуганные голоса.

И человек, охая от боли, проговорил пискливым голосом:

— Братцы, это я! Я следил, в какой вагон вы сядете. Я все время прятался в городе. Вчера я услышал, что заключен мир и что вы едете домой. Ночью я пришел на вокзал и ожидал вас. Ах, братцы, как я боялся, чтобы вы не уехали! Что бы я стал делать в Омске? Меня, Швейк, оставило счастье, да, оставило!

Портной глубоко вздохнул и стал пробираться на нары. Швейк, подавая ему руку, сказал добродушно:

— Ну здорово, тут был Клаген и искал тебя, хотел проститься с тобой!

— Я его видел! Ой, если бы он меня поймал, он бы поработал со мной! Ну, конец мучениям: через три недели будем дома, на своих постелях!

Поезд уже гремел по стрелкам, в вагоне, в качающемся фонаре, горела свеча. Все давно уснули, и только пискун рассказывал о своих приключениях Швейку, а Швейк, в свою очередь, — о дальнейших событиях в доме Клагена. Потом пискун улегся на месте Швейка, а Швейк сел возле печки, подкладывая поленья, чтобы не погас огонь.

Стояла ночь, поезд несся на всех чарах.

Через десять дней они приехали в Витебск. Вдали грохотали орудия. Утром, когда было еще темно, открылись двери и кто-то грубым голосом закричал:

— Эй, шевелись, на работу пойдем!

Работа на оборону

Еще никогда война не велась из низких и неблагородных побуждений. Еще никогда не было наступательной и грабительской войны; каждое государство воевало потому, что было вынуждено обороняться от нападения; ни одно государство еще никогда не нападало на другое, — наоборот, каждое должно было защищаться от нападения. На Австрию нападала Сербия, на Германию Бельгия, на Бельгию Австрия и т. д. Все государства, посылавшие на бойню свои армии, делали это для того, чтобы помочь победе справедливости, человечности, прогресса. Из-за этого прогресса Болгария присоединилась к центральным государствам, а Румыния к союзникам.

За принцип самоопределения народов воевала Россия, в которой поляки не смели пикнуть. За принцип самоопределения воевала и Австрия, в которой чехи, венгры и словаки были осуждены на вырождение. За тот же принцип сражалась душившая поляков в Познани Германия против России, и за права малых наций сражалась Англия, стоящая сапогом на груди Ирландии и колоний. Все эти государства шли освобождать малые нации.

Это было худшее смешение понятий, чем во время постройки вавилонской башни. Германия воевала за сохранение европейской культуры. Россия защищала мир от немецкого варварства, поляки в Австрии организовали легионы против России, а в России — наоборот. Это смешение было еще более печальным потому, что оно произошло только среди каменотесов и носильщиков, то есть среди рабочих, в то время как архитекторы и распорядители сохраняли голову ясной, речь понятной, и планы у них были разработаны блестяще.

Величие идеи права и справедливости, за которую сражалось каждое государство друг с другом, захватывало все большие и большие слои населения, втягивавшегося непосредственно или косвенным путем в войну. Правда, часто население на войну подгонялось жандармами, но это было не важно: в газетах неизменно сообщалось, что воодушевление населения и решимость довести войну до победного конца возрастает и что для этой цели оно готово нести любые жертвы.

После того как на войну были призваны мужчины, неспособные носить оружие, дело дошло и до женщин, а потом добрались и до детей. Когда же эти меры оказались недостаточными, то призвали для работы на оборону пленных солдат, солдат неприятеля, чтобы они помогли охранять идею справедливости, за которую они неделю тому назад воевали во враждебном лагере. Каждое государство наказывало расстрелом нарушителей присяги — своих солдат, каждое государство держало наготове жандармов против тех своих граждан, которые попробовали бы оказать содействие другому воюющему с ним государству, но, с другой стороны, это нисколько не мешало заставлять пленных рыть окопы, из которых будут расстреливаться их же знакомые, родственники, братья по классу; это не мешало заставлять пленных вырабатывать шрапнель, которой будут сожжены их родные деревни. Каждое преступление считалось оправдываемым, каждое преступление, по их мнению, достигало цели, потому что все воевавшие государства вели оборонительную войну, войну на защиту человеческой цивилизации. Отчего бы правительства не оказали чести участвовать в этом великом деле и пленным? Разве это не происходило в великом XX столетии?

В 1916 году все пленные, размещенные в сибирских лагерях, были собраны в прифронтовые города, расположенные на Западном фронте.

Прежде всего вывезли чехов и словаков, так как выходившие в Киеве газеты «Чехославян» и петроградский «Чехословак» в каждом номере пламенно убеждали русское правительство, что пленные славянского происхождения бесконечно преданы России и что если их послать для рытья окопов, то они до конца исполнят свой долг. Русское правительство ухватилось за эту мысль и в спешном порядке, сейчас же после Нового года, вывезло всех пленных, находившихся в лагерях, босыми и полунагими на фронт. Когда оказалось, что этого количества не хватит, то было отдано распоряжение снять пленных с работ у крестьян и с фабрик и заменить чехов и словаков немцами. Первым эшелонам русские офицеры потом в казармах разъясняли, что Россия оказывает им свое доверие: пусть-де пленные считают за честь воспользоваться случаем и помочь русской армии победить врага. Такая речь обычно заканчивалась сообщением, что сегодня хлеба не будет, так как его еще не испекли, а обеда тоже не будет, потому что не ожидали в этот день прибытия транспорта. Семейные отношения славян между собою обычно подчеркивались еще тем, что пленный, топтавшийся во время такой речи в разбитых ботинках на одном месте, чтобы согреть при двадцати градусах мороза ноги, получал пощечину от офицера.

Генерал Гавриил Михайлович Чередников, встречавший пленных в Витебске, успокоился на том, что произнес перед ними речь о значении солидарности среди славян. Сообщить о том, что пленные не получат пищи, он поручил своему адьютанту, капитану Василию Петровичу Бойкову, который долго и беспокойно осматривал пленных, их обувь и одежду и затем прямо от них направился к генералу, чтобы поблагодарить его за замечательную политическую речь, которая произвела на пленных большое впечатление.

— Чудесная речь огромного значения, — сказал он, когда они остались одни, — и, кажется, они ее вполне поняли. Чехи — хороший народ. Они мне очень нравятся. И физиономии их обращают на себя внимание — все интеллигентные лица. Но они босы и раздеты. Ох, как они будут красть! Они будут страшно красть, я уверяю вас!

Капитан сказал это с таким убеждением, что его беспокойство передалось и генералу. Он подумал о том, что будет со складами, и проговорил:

— Вы думаете, Василий Петрович? А почему вы думаете, что они будут красть?

Генерал со своим адъютантом заведовал интендантскими складами Западного фронта, и прибывшие пленные должны были заменить посланных на фронт русских солдат, работавших на складах при погрузке и кладке ящиков с мундирами, шинелями, сапогами, сахаром, консервами. Клептомания, которую адъютант пытался прочесть на лицах пленных, должна была его действительно обеспокоить, так как генерал и адъютант воровали сами сообща и раздельно, так что один ничего не знал о другом.

По этим соображениям капитан Бойков на вопрос генерала отвечал уклончиво:

— Возможно, что я ошибаюсь, но они до того раздеты, что это обстоятельство заставляет меня подозревать их. Я думаю, что воровства мы избежим только в том случае, если оденем их сами. Если мы дадим им один раз, они не украдут три раза.

— Вы высказали мою мысль, — произнес угрюмо задумавшийся генерал, — и будет хорошо провести в жизнь эту мысль сегодня же. После обеда, Василий Петрович, выдайте им по две смены белья, по паре сапог, по мундиру и шапке. Но, чтобы они отличались от наших солдат, напишите на рубашках номера. Прикажите писарям, чтобы они переписали роты, и пусть каждый пленный будет под своим номером.

— Слушаю, ваше превосходительство! — звучно ответил капитан.

Если бы генерал затем понаблюдал за ним, он бы увидел, как его адъютант, идя к складам, потирает руки. Он уже производил расчет: всего пленных приехало тысяча шестьсот человек, шестьсот из них останутся в Витебске, а остальные поедут рыть окопы. Им он ничего не даст; тысяча пар сапог, две тысячи пар белья останутся у него на складе, для того чтобы замести его воровство. Он сейчас же приказал написать приказ о выдаче ему со склада тысячи шестисот пар белья и пр. для раздачи пленным.

Пленные были размещены на другом конце города, в деревянных бараках, сейчас же за еврейским кварталом. К старым, находившимся здесь уже год пленным прибыли новые. «Старики» окружили приехавших сибиряков, расспрашивая их, откуда они приехали и что слышали по дороге нового. А затем уже стали расспрашивать, откуда кто и в каком полку кто служил.

— Из девяносто первого тут никого нет среди вас? — спрашивал Швейк, — ведь вы, ребята, знаете, что это был железный полк! Из него никто не попал в плен. Вот только я.

— Девяносто первый русские забрали целиком без единого выстрела, — ответил один из старых пленных. — Тут их, голубчик, как собак! Забрали их вместе с офицерами, наш доктор тоже из них.

— У вас тут свой доктор? — спросил Швейк, — Черт возьми, надо посмотреть на него! Где он, покажите-ка мне его.

— Он, собственно, не настоящий доктор, но тут, в России, он сходит за доктора. Ты ведь знаешь, что тут можно себя выдавать за кого хочешь. Ну, пойдем, я тебя к нему доведу. Он работает в больнице и принимает целый день.

Он потащил Швейка к бараку, на котором красовался красный крест. Внутри барака стояли сбитые из досок кровати, на них лежали больные, а между койками ходил человек в белом халате, задерживавшийся возле больных, измерявший им температуру и отдававший распоряжения санитарам.

— У него сейчас обход больных, нам нужно обождать, а то разозлится, — зашептал новый друг Швейку, а тот, прислушиваясь к басистому голосу доктора, кричавшему: «Аспирин, натриум бикарбоникум, олеум терпентини, тинктура иоди!» — напрягал память, силясь вспомнить, где он уже слышал этот голос.

Доктор дошел до конца, повернулся, и Швейк смог рассмотреть его лицо. Доктор тоже обратил внимание на двух пленных, очевидно, ожидающих его помощи, и быстро направился к ним.

— Вам что угодно? — спросил он Швейка.

— У меня болит горло, — ответил Швейк без колебания. — Говорить не могу, петь не могу, есть не могу!

— Откройте рот! — скомандовал доктор, внимательно смотря на Швейка и доставая из кармана халата деревянную лопаточку. — Откройте рот больше, скажите «а», «а-а-а».

— А-а-а-а! — заорал Швейк и, когда доктор посмотрел его горло и вынул лопаточку изо рта, быстро спросил: — Господин доктор, не разрешите ли, я вам прочту всю азбуку, может быть, вы по всему алфавиту определите лучше?

— Не надо, — сказал доктор, — это у вас фарингитис гранулоза. Алоис, дайте ему натриум гиперманганатум. Вы получите, — продолжал он, пытливо смотря на Швейка, — черные зернышки особой бактерицидной соли. Насыпьте ее с кончика ножа в стакан теплой воды и этой водой три раза будете полоскать. Не пить и не глотать! Эта соль очень ядовита. А через три дня придите сюда.

Доктор кончил свои ученые, пересыпанные латынью пояснения и снова с любопытством посмотрел на пациента, что-то припоминая. Потом покачал головой и спросил:

— Вы приехали из Омска? Из какого полка?

— Я думаю, господин Ванек, что мне никакие полоскания не помогут, — с горечью сказал Швейк, — у меня, кажется, воспаление пивных трубок. Я знал в нашем девяносто первом полку одного фельдфебеля, некоего Ванека из Кралуп, он был аптекарем, и точь-в-точь, как вы, господин доктор!

— Ну, так я и знал, что это Швейк, — сказал быстро доктор, оглядываясь на пациентов, лежавших на койках. — Ну да, конечно, это вы. Кто еще тут с вами?

— Позволю себе сказать, господин фельдфебель, что со мною также вольноопределяющийся Марек, — объяснил Швейк, а Ванек, нахмурив лоб, зашептал:

— Не называйте меня фельдфебелем, не говорите никому, что я был аптекарем. Здесь я доктор. Марек убежал к русским возле Дубна, меня забрали на другой день вместе с батальоном и с гейтманом Лукашем.

— Так господин обер-лейтенант Лукаш тоже здесь? — радостно воскликнул Швейк.

— Господин гетман Лукаш тоже здесь! — подтвердил Ванек, снимая халат, и Швейк хорошо заметил, что он был одет в форму врача.

Доктор поймал его удивленный взгляд и небрежно проронил:

— Я пойду с вами к вольноопределяющемуся, мне надо из вашего эшелона составлять роты для работы на складах. Идите туда, там можно поворовать. Я скажу Мареку, чтобы он объявил себя медиком. Тут нужен будет второй доктор, меня одного недостаточно. Да кроме того, тут много частной практики, — разъяснил он, выходя за двери. — К тому же Марек знает по-латыни, я его научу специальным выражениям, и никто не догадается, что он не доктор. Ну, пойдем скорей к нему.

Через некоторое время они сидели в углу барака в стороне от других, на коленях у Марека лежал блокнот, и он записывал все те выражения, которые диктовал Ванек:

— Опухоли мазать йодом, скипидаром, глицерином. Скипидар, масло и нашатырь образуют вместе мазь линиментум волатили. Все болезни, которые ты не сможешь определить, называются инфлуэнцией. Нормальная температура до тридцати семи градусов, высшая — сорок два, после чего пациент умирает. Ревматизм лечат маслом, масло также действует и при запоре. Расстройство желудка по-русски называется понос, по-латыни энтеритис. При расстройстве дается висмут. В венерических болезнях немного разбираешься? — спросил он его, — Может быть, тебя что-нибудь спросит местный доктор, ну да он дурак. Я тебе дам «Руководство воинского фельдшера», и необходимых знаний тебе будет достаточно. Приходи ко мне вечером. У меня есть водка, разведенный спирт.

Через двадцать четыре часа после своего прибытия они были одеты в старую, оставленную русскими солдатами форму, рубашки и брюки, в которых была масса вшей и гнид; они уже знали, что принадлежат к 208-й рабочей роте; у каждого на спине красовался этот номер, а под ним еще личный номер каждого. У Марека в кармане лежало удостоверение о том, что он является младшим доктором в больнице военнопленных и имеет право свободного передвижения в районе Витебска. Горжин успел уже узнать, что в еврейском квартале есть одна улица, где в одной лавочке пленные продают краденые вещи и тут же могут их пропить. Ознакомившись с положением, пискун делился своими планами:

— Когда ты будешь доктором, то признаешь меня больным, и я буду шить. В городе колоссальное количество проституток, которыми пользуются русские офицеры, я уже их обежал и буду для них кое-что шить. Одна из них обещала меня устроить у адъютанта, да не думаю, чтобы он платил хорошо.

А вечером при свете свечки Марек старался вызубрить по книге «Руководство воинского фельдшера» советы, как оказывать первую помощь и как лечить людей, причем он проявил опасение относительно своего права с такими знаниями решать вопросы о жизни и здоровье людей. Швейк старался его ободрить:

— Я вот тоже пойду грузить сахар, а сам его никогда не грузил. В медицине многое общеизвестно, много вреда ты там принести не можешь, а тот, кто захочет умереть, умрет и без медицинской помощи.

Однако это мало утешало Марека. Всю ночь даже и во сне он охал и ахал. Ему снилось, будто настает день последнего суда, по небу летают ангелы в униформе и трубят тревогу. Вот земля открывается, из гробов встают скелеты и собираются огромными толпами перед божьим престолом, и Бог говорит Мареку: «Эти вот, направо, умерли естественной смертью, рядом стоят убитые на фабриках во время работы; вон те умерли во время операций, а вон те, которых больше всего, — погибли во время войны. Да, а вот об этих что-то я ничего не знаю. Эй, вы, кто вас послал на этот свет?» — вскричал Бог. И Марек увидел, как из толпы выделился чудовищный скелет и голосом Швейка сказал: «Вольноопределяющийся девяносто первого полка Марек».

После этих слов все скелеты подняли свои руки и, щелкая зубами, стали приближаться к Мареку. Марек протянул руки, чтобы защититься, закричал, и в этот момент над ним раздался приятный голос Швейка:

— Но-но, не опрокинь мне чай. Ну, так мы уже идем на работу. Выпей, пока он горячий; посмотри-ка, как ты вспотел!

На дворе складов их ожидал генерал Гавриил Михайлович Чередников со своим штабом фельдфебелей, распоряжавшихся работами, и снова обратился к ним с речью. Он говорил, что от усердия пленных, от их совести и заботливости зависит победа русской армии, чем они должны гордиться; тот, кто бы отверг эту честь помогать русской армии, во-первых, прежде всего получит по двадцати пяти горячих, во-вторых, будет расстрелян, и, в-третьих, что даже и для пленного солдата позорно, — будет повешен.

Под страшным впечатлением этой угрозы пленные вошли в склады, где хранилось богатство русской армии.

Красть и не бояться

Я думаю, что всеобщее нарушение правила о неприкосновенности военного имущества объясняется тем, что люди на войне видели, как это имущество уничтожается, не принося никому ни пользы, ни удовольствия. Все, что солдаты брали в руки, все предназначалось к уничтожению, при котором люди вдобавок еще мучились и страдали. Отсюда появилось стремление уничтожать это богатство, извлекая при этом максимум личного удовольствия. Все знали, что государство относится к этому товару-материалу безразлично, что оно стремится к его уничтожению, поэтому было абсолютно безразлично, изорвет ли солдат свои сапоги на позиции, или сожжет их на костре в тылу; будет ли сахар брошен куда-нибудь в реку, или его польют керосином и зажгут, или кто-либо возьмет его себе, продаст, напьется, поспит с женщиной и таким образом испытает маленькое удовольствие.

Способность красть — это врожденное свойство людей; люди крадут все, что возможно. В поле воруют хлеб, в лесу — лес, в банке — деньги. Еще ни разу не случилось, чтобы кассир был пойман в поле ночью в тот момент, когда он уносит сноп, точно так же не уличали никогда дровосека в фальшивых записях в книгах. Большинство людей честны только потому, что им не представлялась возможность испытать свою честность и не было тех сумм, которые можно было бы безнаказанно украсть. Человек всегда зависит от различных условий, и ничто так быстро не меняется, как человеческая мораль, которая через каждый километр иная. В Младой Болеславе солдат считал бы бесчестным украсть коробку спичек; но через двадцать часов он же, когда поезд проходил мимо Пардубице, украл почтовую посылку с детским бельем, которую затем выбросил из окна.

А поэтому я думаю: воровали во время войны и после войны. Кроме того, падение нравов объяснялось тем, что всегда приятнее вещь, предназначенную к уничтожению, украсть для себя, чем позволить украсть ее другому.

Работа на складе, которую должны были исполнять Швейк, Горжин и пискун, была не сложна: к складам подходил поезд, содержимое его складывали в отдельные пакгаузы, после чего вагоны нагружали вновь уже определенным количеством того или другого материала и поезд уходил на фронт.

Таким образом, все, что привозилось на эти склады, предназначалось к уничтожению, и уже в первый день партия, грузившая сахар, не сочла за грех прорезать мешок и набить карманы сахаром. То же самое делала и партия, грузившая консервы, складывавшая белье и т. п. Вечером в бараках начался настоящий торг, а те, кто был поотважнее, направились с наворованными рубашками в еврейский квартал.

Аппетит разыгрывался. У евреев в погребах кроме скверного вина и ужасной водки было спрятано и пиво, крепкое, черное, хорошее пиво, Бог знает как сваренное. За рубашку давали бутылку такого пива. Поэтому те, кто хотел прожить хотя бы один день богато, должен был воровать рубашки и кальсоны целыми дюжинами. Вообще воровали взапуски.

Патриотические речи генерала Чередникова способствовали этому, как пламя пожару. Подозрительный капитан Бойков завел просмотры у дверей склада, при которых старый фельдфебель ощупывал каждого, и если он находил что-либо, то бил украденным по носу. Одно время казалось, что этот способ проверки честности освежит пленных и предупредит катастрофу.

Но нашлось несколько предприимчивых ребят, которые приходили на работу совершенно голыми, только в одной шинели, а в полдень возвращались одетыми; после обеда они опять шли на работу в одних шинелях и к вечеру возвращались в новой паре белья и в мундире. Этот способ подвергся усовершенствованию, и многие, особенно люди небольшого роста, надевали в складах на себя по две, по три смены белья и по два мундира и благополучно проходили мимо ощупывающего их фельдфебеля.

Эпидемия этого воровства захватила также и Швейка, который ходил на работу одетым налегке, чтобы в складах надеть на себя три-четыре пары белья, которое он впоследствии менял на пиво. Посещать публичные дома, как это делали многие, Швейк воздерживался.

Старая пословица говорит: «Повадился кувшин по воду ходить, там ему и голову сломить». Голова витебского кувшина сломалась через несколько дней. Капитан Бойков заметил, что на складе не хватает гораздо больше, чем он сам украл, и, сейчас же заподозрив в этом пленных, он принял более строгие меры к их обыску. Так, однажды партию, складывавшую продукты, он пропустил не осматривая, а партию, складывавшую обмундировку, приказал ввести в коридор. Затем лаконически отдал распоряжение русским солдатам:

— Дайте сюда три лавки!

Принесли лавки. Капитан, улыбаясь, сказал фельдфебелю:

— У тебя в канцелярии есть трости, принеси-ка их сюда.

Фельдфебель побежал и воротился со связкой свежих прутьев. Капитан развязал связку, положил на лавку по пруту и затем, не переставая улыбаться, повернулся к недоумевающим пленным.

— Ну-ка, голубчики, раздевайтесь. Порядочный солдат носит только один мундир и одну смену белья. Этого вполне достаточно, чтобы вшам было удобно его жрать. А тот, у кого на себе больше одной смены белья, тот, значит, ее украл, и за это ему влетит пятьдесят горячих, чтобы лучше помнились приказы начальства.

Люди раздевались неохотно, стягивая с себя рубашку за рубашкой; и только одному-двоим удалось стянуть с себя сразу три рубашки. Но капитан Бойков смотрел за всеми зорко; затем с большим удовольствием он скомандовал:

— А ну-ка, теперь снимай сапоги, штаны вниз, снимайте кальсоны. — И, идя от одного к другому, он ощупывал, сколько на ком было надето нижнего белья. — Да ты снимай, холодно не будет! — понукал он.

Через некоторое время тридцать Адамов тряслись от холода и страха. Капитан шепнул что-то фельдфебелю, тот выбежал и привел с собою восемь здоровых солдат, которые принесли еще одну лавку.

— По два человека на одну лавку! Ну, скорее, дети, нужно спешить к обеду! — скомандовал капитан вновь.

— Ну, идем, ребятушки, идем, — говорили русские солдаты пленным, перегибая их через лавку по одному на каждый конец.

Затем им привязали под доскою руки к ногам, и капитан, раздав солдатам трости, скомандовал:

— Хорошенько бить! Тот, кто будет плохо бить, потом получит сам. Раз, два, три!

Трости засвистели в воздухе, защелкали по задним частям пленных, и капитан, розовый и восторженный, командовал дальше:

— Четыре, пять, шесть, семь, восемь, девять, еще раз! Хватит!

— Ну что, голубчики, будете в другой раз воровать?

— Не будем, ваше высокоблагородие! — раздалось несколько голосов.

— А, так стали лучше? А ну-ка, еще немножко, чтобы помнили подольше! — улыбаясь, сказал капитан.

Он снова отсчитал десять ударов, после чего приказал одеваться. Затем к лавкам была проведена вторая партия, в которой каждому тоже закатили по два десятка, с соответствующими наставлениями капитана. Когда они уже были одеты, капитан обратился к ним со следующей речью:

— Расскажите вашим товарищам о том, как я наказываю. Покажите им ваши иссеченные задницы; расстреливать вас я не буду, веревок для вас жалко, но если я еще кого-нибудь поймаю, то буду уже пороть не так. Я каждого превращу в котлету! Говорите об этом или не говорите — ваша воля. На работу сегодня можете не ходить, посидите лучше в снегу!

И как раз в этот день у Швейка было несчастье: в этот день он работал с одной партией по погрузке кожи. При этом ему удалось отрезать от одной кожи себе на подметки, но его заметил фельдфебель и задержал; в результате Швейк попал на обед к русским солдатам, заговорился с ними и в барак не попал. После обеда, в то время как его партия работала на складах по разгрузке мундиров, Швейк работал до самого вечера с фельдфебелем один, помогая ему перекладывать ящики с бельем, и, таким образом, ни с кем из знакомых пленных он не разговаривал и ничего не знал о порке. Едва фельдфебель выбежал в уборную, как Швейк надел на себя три рубашки, а в голенища засунул по паре портянок. Затем он старательно продолжал работать дальше, с нетерпением ожидая звонка, который должен был возвестить ему об окончании работы. Звонок зазвонил, и партия работавших выбежала во двор и начала строиться. У входа стоял капитан Бойков и, когда они проходили мимо него, показывая рукой, говорил:

— В коридор, раздевайтесь!

Шинели и мундиры были моментально сняты.

— А ну-ка, выверните рубашки! У каждого только одна? А кальсоны тоже одни?

На всех оказалось по одной смене. Капитан с удовольствием проговорил:

— Ага, подействовало! Ну, можете идти. И довольный собой, он пошел было сказать что-то фельдфебелю, запиравшему склад, но в этот момент к нему в объятия влетел запоздавший Швейк.

— Ты где был? Ты куда? — спросил капитан, кладя ему руку на плечо, и сразу прощупал на его плече несколько рубашек.

— Работал, ваше благородие, — сказал спокойно Швейк.

Капитан заскрипел зубами:

— А почему ты не пошел с остальными, и почему ты такой толстый? А? Ах ты морда австрийская!

— Я такой в папашу, — ответил Швейк, стоя во фронт. — Наша семья вся такая толстая. Осмелюсь доложить, ваше высокоблагородие, что если бы я ел одну только картошку или колбасу, то был бы еще толще. Это у нас уж так в семье Швейков завелось, такая натура. Мой дедушка был такой толстый, что на него должны были надеть три обруча, чтобы он не лопнул. А о моей бабушке рассказывали, что когда она влезла в одно озеро, так сразу три человека утонули — так высоко поднялась вода. А один мой дядюшка...

— Замолчи! — заорал на него капитан. — Перестань, голубчик, я сам открою причину твоей полноты! Я собственными руками сдеру с тебя сало!

Капитан шипел от злобы, толкая Швейка перед собою в свою канцелярию. Там он заорал на писаря, писавшего любовное письмо: «Вон!» — так яростно, что тот чуть не вышиб дверь. Капитан не закрыл за ним и, подбоченившись, закричал:

— Скорей раздевайся! Скорей, пока я не вышел из себя!

— Но лучше бы было раздеваться помаленьку, — заметил Швейк, расстегивая рубашку, — а потом лучше было бы сперва позвать карету скорой помощи, чтобы вы, ваше высокоблагородие, не сделали чего-либо такого, что может кому-нибудь не поправиться.

Но капитан посинел от злости, глаза его налились кровью. Он сам начал рвать рубашки с Швейка, крича:

— Одна, две, три, четыре, на тебе четыре, австрийская собака! Три штуки украл, подожди, я тебя засолю! Я тебя изобью до смерти, скотина!

И взбешенный Бойков одним движением сбросил с себя шинель, другим — мундир, сбросил с своей головы меновую шапку:

— Спускай штаны! Нагнись на стул! Я тебя собственноручно высеку кнутом, плетью, я тебя упеку... мать!

Капитан трясся, а Швейк, видя, как он засучивает рукава у рубашки, стал взглядом разыскивать плеть и заботливо спросил:

— Вы хотите, ваше благородие, со мной в бокс или предпочитаете греко-римскую борьбу? Лучше было бы устроить вольную борьбу, вот только не свалить бы нам пишущую машинку!

Капитан схватился за голенище, но плети там не было. Он вывернул все карманы шинели, но и там ничего не было. Затем яростно забегал по канцелярии, заглядывая под столы, поднимая книги, заглядывая под шапку. Но плети нигде не было.

— Дать тебе кулаком по зубам? — заорал он снова. — Что из этого будет? Законом не разрешено бить по физиономии, мать-перемать!.. Подожди же ты, я принесу плеть, я забыл ее на складе! О, голубчик, я, капитан, ручаюсь, что ты больше красть не будешь!

Он размахнулся кулаком с такой силой, что когда Швейк посторонился, то кулак свистнул мимо лица, а капитан еле удержался на ногах. Тогда Швейк голосом, полным опасения и заботливости, предложил:

— Может быть, ваше высокоблагородие, вам было бы лучше, если бы вы сели? Так расстраиваться очень вредно. Вас может разбить паралич. У вас было всегда здоровое сердце? Не было ли у вас сердечных припадков? Может быть, принести вам воды? Однажды вот так на Жижкове один домовладелец так расстроился из-за того, что квартиранты ему не заплатили аренды, что у него разорвалось сердце, и доктора не помогли! Умер без по...

Капитан рванулся к дверям, открыл их и выбежал в коридор. Потом также бегом вернулся назад и ворвался в канцелярию, где его должен был ожидать преступник.

Но в канцелярии было темно, лампа была погашена. Капитан, запирая двери, воскликнул победоносно:

— Ты от меня не уйдешь! Я тебя найду, я тебя выгоню из-под стола!

Но в канцелярии никого не было. На столе лежала одна грязная рубашка, а пленный исчез.

— Ну, подожди, я тебе покажу! Ну да охрана его не пропустит, я его поймаю во дворе! — шипел он, разыскивая свой мундир, шинель и шапку.

Но в канцелярии и этого не было. Капитан выбежал во двор.

— Патруль! Поймайте вора, ловите вора, не пускайте его на улицу.

Из патрульной будки выбежали, как сумасшедшие, солдаты и разбежались по всем углам двора, разыскивая преступника. Капитан влетел к фельдфебелю в будку:

— Пленного не выпускали? Он меня обокрал. Напал на меня в канцелярии и ограбил!

— Вы, ваше высокородие, здесь? — растерянно забормотал он. — Да ведь вы... вы ведь недавно прошли воротами! Я сам видел, как вы шли, и охрана отдавала вам честь. А сейчас вы в канцелярии? Когда же вы вернулись?

Вместо ответа капитан ударил его по лицу:

— Дурак... твою мать, скотина! Австриец надел мою шинель и мою шапку, он вор! А вы офицера от пленного не отличите! А еще солдаты! Скотина, это позор для русской армии!

Капитан плюнул на фельдфебеля. Но потом, поняв, что он сам становится смешным, побежал в концелярию к телефону, чтобы поднять на ноги полицейское управление и городской патруль для розысков вора.

Как только ему принесли другую шинель и шапку, он взял солдат и пошел по лагерям пленных.

— Я его узнаю по лицу! Обязательно узнаю! Такого идиотского лица я раньше еще никогда не видел! Сразу же, с первого взгляда, я его узнаю! — говорил он яростно.

Он приказал занять все выходы из барака. Русские взводные, наблюдавшие каждый за своею частью пленных, подтвердили, что все пленные дома; после того он приказал всех обитателей поставить в ряд и пошел медленным шагом мимо них, заглядывая каждому в лицо, в глаза. Но того, кто от него убежал, среди них не было.

Так он просмотрел один, второй, третий барак и приказал разбудить уже спавших пленных в четвертом. Пленные вылезали спросонок, становились в ряды и закрывали глаза от поднесенного капитаном к их лицу фонаря.

Но Бойкову так и не удалось никого найти. Его злоба прошла, он уже стал рассуждать о происшествии более хладнокровно, а хитрость и самообладание преступника вызвали в нем даже удивление. Теперь, осмотрев столько лиц, похожих одно на другое, он убедился, что едва ли уже распознает того, кого он ищет, и он начинал верить, что только случай поможет ему как-нибудь с ним встретиться.

Ему уже не хотелось поднимать людей в такой поздний час, и он чем дальше, тем быстрее проходил мимо стоявших перед ним рядов. В последнем ряду он остановился возле солдата со страшно опухшим лицом, обвязанным мокрыми полотенцами.

Солдат стоял перед ним, придерживая одной рукой кальсоны, а другой — подбородок.

— Ну, что с тобой? Зубы болят? — спросил он с сочувствием.

Больной сокрушенно покачал головой и показал пальцем в рот. Капитан продолжал:

— Сильно болит? Я это знаю. У доктора был?

Обмотанная голова снова закивала безнадежно, а вся фигура сжалась. Василий Петрович позвал взводного.

— В Красном кресте есть зубная амбулатория. Там доктор Давид Карпович зубы лечит. Пошли этого солдата утром к нему, пусть он скажет, что я его послал. — И похлопывая несчастного по плечу, он сказал ласково: — Ну, иди спать, до утра выдержишь, а утром доктор зубы запломбирует.

Больной, пошатываясь, полез на нары. Два других, поддерживая его под мышки, легли вместе с ним. Капитан вышел, взводный закрыл за ним дверь, и писклявый голос прозвучал возле больного:

— Еще лежи. Он еще, может, вернется. Ведь им нельзя верить.

— Да ведь я уже весь мокрый, друг мой, ох, мокрый! — завопил в ответ на это человек с больными зубами. — Я уж думал, что он меня поймал. Сколько я натерпелся страху! Горжин, сколько за все это мне даст еврей? Мойзешу, у которого эта рыжая девка, я не отдам. У него негодное пиво.

— Я хотел за это пятьдесят рублей! — отвечал на это обладатель пискливого голоса. — Да ведь шапка-то новая, а новая стоит сто шестьдесят. Он, этот капитан, завтра же наворует на другую. Ну а еврей давал тридцать и говорит, что он торгует не краденым, а только честно приобретенным товаром. Ну, я выговорил пятьдесят и бутылку самогонки. Да, знаешь, пришлось спешить. Это было счастье, что мы встретились. Теперь, Швейк, выбрось пробки изо рта, теперь ты сможешь еще раз поужинать и выпить.

И человек, у которого болели зубы, запихал в рот два пальца и вытащил оттуда пробки. Его лицо приняло естественное выражение:

— А полотенца эти пока оставь: что, если черт его принесет назад? А пробки ты всегда успеешь всунуть. Бери ножик, доставай колбасу и бутылку.

И через некоторое время, когда все утихло и бодрствовало только несколько групп яростных картежников, Горжин танцевал на нарах с бутылкой в руке, пискун ел колбасу, а запоздавших, шмыгавших незаметно в дверь, встречал песнью Швейк:

Ах, как чудесно в этом городе Витебске
Жить горожанам венским!
Кто сюда попадет, тот едва ли забудет,
Как было весело жить даже и в будни.


- Ребята, утром я иду к доктору, — заявил Швейк, и тогда на него стали кричать со всех сторон:

— Замолчи! Он не перестанет, пока кто-нибудь не съездит его по рылу.

— Знайте, что я иду к зубному доктору. Сам капитан меня к нему посылает. Мне вставят золотые зубы.

Но утром, когда они рассказали о своем случае Ванеку и Мареку, Ванек опечалился:

— Теперь тебе нельзя ходить на работу. Если он тебя узнает, конец тебе. И он еще долго будет тебя искать. Капитан Бойков — свинья. Он вмешивается во все, а сам ничего не понимает. Он суется и в медицинские дела. Он уговаривал аптекаря, чтобы тот не давал мне спирту, и говорил ему, что для компрессов я могу употреблять не чистый спирт, а денатурат. Неужели я уже до того дошел, что стал бы из-за такого осла пить денатурированный спирт или пить чай с карболкой?

Никто не ответил на этот ораторский выпад, а Ванек, укладывая Швейка на койку, торжественно произнес:

— Теперь ты больной — и баста. Если русский доктор не поверит, я тебе устрою холеру, тиф или индийский мор. А чтобы тебя Бойков не узнал, я насажаю тебе на лицо черных оспин. Эта болезнь в городе свирепствует почти всегда. Пусть они со мною не играют, я им этого не пропущу! — добавил он угрожающе.

И его дыхание обдало Швейка таким приятным запахом, что тот не выдержал и сказал:

— У тебя, наверно, разбухший желудок? От тебя здорово несет спиртными компрессами. Должно быть, ты эти компрессы принимаешь внутрь.

— Тебе сейчас это не принесло бы пользы, — ответил на это Ванек и закричал Марека — Коллега, измерьте, пожалуйста, больному температуру! Измерение температуры для диагностики болезни самая важная вещь!

И бравый солдат Швейк, отдыхая на мешке, в котором было не больше пары соломинок, ласкал взглядом «доктора» Марека в белом халате, а когда тот сел возле него, взяв его руку в свою, словно считая пульс, он шепнул ему:

— Сбегай в барак, скажи Горжину, пускай он мне вечером купит колбасы и принесет сюда пару бутылок пива; скажи, что я болен и что доктор прописал мне пиво. Я это так, немного. Не так, как тот углекоп Водражка из Кладно, который был неисправимым пьяницей и пил пиво только из двухлитровых кружек. Однажды, когда у него уже сгорел желудок, доктор запретил ему пить пиво, а он и говорит доктору: «Ни за что на свете! Я буду глотать ваши лекарства, если нужно, буду лежать — режьте меня, что хотите делайте, — но без пива я жить не могу. Если вы мне не разрешите хотя бы один стакан, я повешусь!» Ну, конечно, доктор сжалился и говорит: «Так пейте. Но не больше одного полулитра». А он, Водражка, прямо от доктора направляется в пивную «Рогован», а там старый хозяин уж его знал. Не спрашивая, он наливает ему двухлитровую. А Водражка хватает его за руку и говорит: «Подожди, я болен, мне разрешили пить только поллитра». Тот наливает ему пол-литра, он выпивает, тот наливает ему другую, а когда Водражка выпил уже сто четвертую кружку и заплатил, то сказал: «Ну, так эти доктора не так уж глупы, как говорят. Никогда мне не было так приятно пить, как сегодня; это, наверное, потому, что я пил по указанию врачей и под их руководством». С тех пор хозяин пивной ставил всегда на стол сразу двадцать полулитровых кружек, а Водражка каждому говорил: «Идите к моему доктору, вот человек знает, как нужно пить».

Однажды неожиданно в больнице появился русский доктор. Он благосклонно поздоровался со своими австрийскими коллегами и заботливо спросил:

— Много ли у вас больных? Есть и тяжелые случаи, правда? Я две недели не получал от вас сведений о течении болезней и о состоянии здоровья роты.

— Ах, Давид Карпович, у нас страшно много работы, — жаловался Ванек, подмигивая Мареку, — ужасная работа, а случаи один тяжелее другого; еще счастье, что у нас нет операционного зала. Тут было бы столько операций, что от работы можно было бы слечь. Больных, требующих операций, я посылаю в городскую больницу, а здесь я оставляю только больных внутренними болезнями.

К чести Ванека необходимо сказать, что каждого, кто пытался симулировать, избегая работы, он посылал в русскую больницу к Давиду Карповичу.

— Да, да, вы посылаете, нам на шею. Сам избавляется, а коллеге посылает. А ваш младший доктор, он по какой специальности? Коллега, вы по каким болезням?

Марек только что раскрыл рот для ответа, но Ванек его предупредил:

— Он по венерическим, лауреат парижской академии, и в душевных болезнях хорошо разбирается. Давид Карпович доверчиво наклонился к Мареку.

— Коллега, реакцию Вассермана сможете правильно сделать? Мне она никак не удается. Мне она необходима самому, — сказал он с улыбкой.

Ванек заметил, что разговор заходит слишком далеко и что Марек может себя разоблачить, и поспешно сказал:

— Дорогой доктор, не хотели ли бы вы пройтись по больнице? Для вас занятного ничего тут нет, но ваше внимание будет приятно моим больным.

И он пошел впереди польщенного доктора среди коек и всюду говорил: «Инфлуэица, инфлуэнца, инфлуэнца».

Давид Карпович смотрел так, как будто вполне доверял своему гиду, а потом обратился к Мареку:

— У вас есть симулянты? Они очень хитры. Наши люди неграмотные, но иногда такие вещи выдумывают, что только ужасаешься. Капитана Бойкова знаете? Один из ваших его обокрал. Капитан, отложив в сторону шинель и шапку, чтобы при допросе ему не было жарко, побежал за солдатом, а пленный в это время надел его шинель и шапку и скрылся. Охрана его пропустила и только удивлялась, что он так по-настоящему отдал честь, как отдавал ее всегда сам Бойков!

Тут доктор повернулся к койке, с которой раздавался стон. На одной из коек метался, корчился, закрывая лицо обеими руками, человек, который сбросил с себя шинель и начал яростно колотить ногами.

— Что за болезнь? — проговорил Давид Карпович.

— Эпилепсия, связанная с манией преследования, — спокойно ответил Марек.

— Температура повышена? Припадки частые? — заинтересовался доктор.

— Редкие, но очень опасные. Кроме того, он бросается, — начал врать Марек, направляясь к больному.

Он положил ему руку на лоб, отстранил руки Швейка и, глядя ему в глаза, зашептал:

— Он тебя не знает. Будь потише. Это простая случайность.

— Как вы его успокоили? — с любопытством спросил доктор, — Гипнозом, внушением? И Ванек снова предупредил ответ:

— Я вам говорил, что в душевных болезнях он прекрасно разбирается.

Теперь Давид Карпович сам подошел к Швейку и подержал его руки в своих, смотря на свои часы. Затем констатировал:

— Пульс очень частый. — Он вытащил термометр, положил его Швейку под мышку, а сам стал смотреть ему в глаза: — Зрачки расширены. Часто у вас болит голова? Чувствуете ли вы ее?

— Я чувствую свою голову еще с малых лет, — старательно ответил Швейк, — и чувствовал я ее несколько раз, особенно когда кто-либо давал мне подзатыльник. Это я даже чувствовал на другой день, а особенно после выпивки. Я думаю, что без головы человеку было бы лучше, тогда ее нельзя было бы разбить стаканом. А вот сейчас я ее уже не чувствую, ну, слава Богу, мне уже совсем хорошо, совсем отлегло.

Швейк вынул термометр и, выждав, пока доктор сказал: «Температура нормальная», поблагодарил его:

— Ох, как вы мне помогли хорошо, наши доктора никогда мне такого лекарства и не давали.

Давид Карпович осмотрел пациента пытливым взглядом:

— Давно ли у вас припадки?

— Около четырнадцати дней, — ответил Швейк, — мне все кажется, что по мне все время кто-то пасется.

— Вы успокаиваете его всегда гипнозом? — расспрашивал доктор Марека. — Капитан Бойков очень интересуется оккультизмом, гипнозом и тому подобными вещами. Я вас с ним познакомлю. Когда-нибудь приведу его сюда.

И едва он договорил, как Швейк заметался еще сильней, чем в первый раз.

— Я тут не останусь, я чувствую, что мне тут придется плохо. Тут пахнет плетью, и могло бы легко дойти до недоразумения. Я буду только ходить спать сюда. Теперь пискун шьет у одного еврея, а я с Горжином буду делать у него перстни и кольца.

И Швейк ушел, чтобы начать новую жизнь.

Предприятие без концессии

Если бы после войны не осталось памятников, вдов, сирот, туберкулезных, спекулянтов и революций, нищеты и богатства, хозяйственного хаоса и кризиса во всем мире, костылей инвалидов, искусственных рук, упростившейся жизни и проституток, то кроме всего этого еще остались бы две вещи, характеризующие войну: солдатские записные книжки со стихами и песнями и солдатские перстни.

В то время как в тылу люди, богатевшие с каждым днем, снимали с пальцев золотые кольца с дорогими камнями и обменивали их в пользу Австрии на плоские кружочки с надписью: «Гольд фюр эйзен», а для тех, кто не воспринимал по национальным соображениям этой немецкой надписи, существовали кружки с чешской надписью: «Я отдал золото за железо», — на фронте солдат брал кусок алюминия, осколок от шрапнели, который раздробил черепа его товарищей, вытачивал в куске кирпича форму кольца, расплавлял металл и отливал перстень.

И, страдая в окопах, он долгое время ножом вырезал и обтачивал перстень со знаменательной датой «1914».

Позже солдаты стали обзаводиться напильниками и выплавлять перстни для членов своей семьи и своих знакомых, чтобы привезти им подарок с фронта, как привозят гостинцы с ярмарки. Тогда уже начали вытачивать даты: 1914–1915, а когда война все не прекращалась, к этим годам добавили и 1916. В этом 1916 году многие уже превратились в кустарей и регулярно снабжали рынок перстнями. Они не вытачивали на них уже даты ужасных лет, ибо эти даты обесценивали их товар. Производство с каждым годом совершенствовалось; из алюминия уже лили целые трубки, которые затем разрезали на куски пилкой, перстни изнутри обкладывали медью и выпиливали змей, державших во рту черепа, в которые стали вкладывать голубые камни из целлулоида и красные сердца.

Но скоро в шрапнельных осколках стал ощущаться недостаток, и на литье пошел менее ценный материал, который не был непосредственно обрызган человеческой кровью и мозгом. Плавили пуговицы с шапок, алюминиевые ложки и куски металлов, собранные с машин. И наконец металл начали покупать у евреев, если не представлялось возможности его где-либо украсть.

И как фронтовик таскал всюду с собой ружье, двести патронов и сумку на спине, так пленный таскал с собой мешок, в котором у него был чайник, ложки, чугунок, кусок алюминия, напильник и стекло для шлифовки перстней, позвякивавших у него в связке.

Когда Швейк пришел в дом, в котором два его приятеля занимались упомянутым ремеслом, пискун сидел под окном возле швейной машины, подрубая какую-то юбку, а Горжин нагибался над плитой, держа клещами железную ложку, в которой он растапливал кусок цинка.

— Да, пожалуй, оно бы пошло, — сказал он, как только Швейк рассказал ему о своем решении, — перстни сейчас в цене, и я знаю, где их можно продавать дороже. Но нет материала! Сейчас нигде не достанешь куска алюминия, я уж вот отливаю из цинка.

— А этот старший унтер-офицер Головатенко, — сказал пискун, — этот лодырь как только узнает, что ты не идешь на работу и живешь самостоятельно, так он захочет с тебя рубль в день, — с меня он просил два, — а если ему не дашь, то он грозил отослать на железную дорогу таскать рельсы. Прямо ужас! — выругался он и высморкался на пол.

— Об алюминии я, пожалуй, позабочусь, — сказал Швейк, — с фронта возят разбитые аэропланы, и на вокзалах иногда по целым ночам стоят вагоны, а алюминия на аэропланах много.

Горжин навострил уши, глаза его заблестели.

— Вот это бы подошло, вот это бы вышло ловко!

— Если вас поймают, вам, конечно, всыплют, — невинно заметил пискун, — это вам может обойтись столько, сколько мне стоила баронесса.

Горжин вылил расплавленный цинк в приготовленные формочки и, ковыряя в носу, продолжал:

— Вот если бы этого алюминия раздобыть с кило! Мне заказаны хорошие перстни разными проститутками. Женя бы взяла дюжину, Ксения тоже, Нюша — это та новая, у этого колченогого еврея, двадцать человек сразу мне за это заплатят; Лида, Лиза, Катя, Зина, Саша, Фрося и черт еще знает кто мне заказывал!

— Да ведь это весь православный календарь, — заметил портной, а Горжин, оскорбившись, встал:

— Да, попробовал бы ты пролезть во все эти притоны! Они раздают перстни на память русским офицерам, чтобы каждый из них помнил, что она любит только его, и чтобы он благополучно вернулся домой. Ох, какие же эти офицеры ослы!

Он презрительно плюнул и вопросительно посмотрел на Швейка. Вся его фигура спрашивала: «Что делать?»

— Вечером я пойду на вокзал на разведку! — решительно заявил Швейк. — А ночью попробуем... Что может случиться? «Дерзни, и Бог тебя благословит», говаривала моя бабушка, а «без воли божьей ни один волос не упадет с головы человека», — сказал раз ксендз, когда с крыши костела слетел кровельщик.

Горжин смерил взглядом своего нового компаньона, а портной, притворившись, что ему до этого нет никакого дела, принялся насвистывать:

Моя красавица Барука...

Когда стало темно, Швейк просунул голову в барак и, не говоря ни слова, закивал Горжину. Тот забрал мешок, одним прыжком соскочил с нар и вышел во двор, где его ожидал Швейк.

— Что, есть? Везут? — уже на вокзале шепотом спросил он Швейка, а тот кивнул головой:

— Да-да, несколько вагонов.

Они осмотрели поезд. Кроме машиниста и кочегара, на паровозе — никого, нигде — ни живой души. Они вернулись к вагонам-платформам, на которых лежали части аэропланов в разобранном виде, залезли наверх и стали ощупывать руками отдельные части, стараясь узнать, из какого они отлиты металла.

— Так ведь это же новые аэропланы! — зашептал Горжин, вывернув откуда-то алюминиевый стержень.

— А не все ли равно — ответил Швейк, — разобьем мы их или разобьют немцы?

Ударом каблука он отбил какую-то литую часть. В это время кто-то из другого вагона закричал сдавленным голосом:

— Туда не лезь, там уже занято! Вот за мной еще стоит свободный вагон.

Горжин ахнул. На каждой платформе кто-нибудь работал: отвинчивал, ломал или отбивал молотком. А один парень, уже наломавший полмешка металла, сказал:

— Ребята, спешите, скоро отправляемся. Эх, эти русские, разве можно такие вещи оставлять без охраны?

И полный справедливого возмущения, он поднял мешок на плечи и исчез в темноте. Остальные последовали за ним.

Пискун, увидевши утром добычу ночной экспедиции и узнав, что все это взято с новых аэропланов, заломил руки и сказал:

— Вот это настоящий саботаж войны: уничтожать военный материал.

И он широко развил свою теорию о войне, о том, как ее можно сделать невозможной: для этого надо разворовать все государственное имущество. А затем добавил:

— Да, так едва ли русские выиграют войну!

— Да, не выиграют, — согласился Швейк. — Войну не выиграет никто — ведь всюду же крадут. Вот в нашем полку был один капрал, так тот все домой посылал: белье, сапоги, портянки — все, что ему попадало под руки. Я его спрашиваю: «Зачем ты воруешь?» А он отвечает: «Австрия — прогнившее государство, а поэтому оно должно быть уничтожено!» Тогда я заехал ему по физиономии, потому что и у меня он украл обмотки.

А потом в запертой комнате Моисея Гута, который законно продавал чай, булки и разные сладости и покупал все, что попадется, в том числе и краденое, они сидели и работали. Вместе с шумом швейной машины посвистывали два напильника, а изредка повизгивала стальная проволока, которой они очищали перстни. Так продолжалось целую неделю, а в субботу Горжин решил:

— Сегодня не работаем. Пойдем торговать. Они собрали все, что приготовили за неделю, нанизали кольца на проволоку и отправились. На улице любви Горжин вошел в лавочку и принялся расспрашивать еврея:

— Лиза дома? Одна? Войти можно?

— Еще спит, — загундосил еврей. — Ну, войди. На старой железной кровати в чулане, где вонь от грязи состязалась с запахом одеколона и пудры, лежала перезрелая красавица неопределенного возраста. Когда дверь скрипнула, она открыла глаза и сонно сказала:

— А, австрийцы! И сразу два. Деньги есть, ребята?

— Мы перстни принесли, мадам, — ответил Горжин, кланяясь ей.

Дама оживилась. Из-под грязного красного одеяла она показала ноги и спустила их на пол. Затем отбросила одеяло и, оставшись в одной рубашке, проговорила небрежно:

— Простите, я не ожидала таких редких гостей. Покажите перстни. Хорошие, да? А почем штука? Да ну, покажи! — улыбнулась она Швейку. — Почем кольца-то отдашь?

— Для вас, мадам, по полтине, — опять поклонившись, сказал Горжин, и Лиза, перебирая их, лениво зевала.

— Дорого; по сорока отдай, десять штук возьму. Другие австрийцы носят по сорока.

Швейк кивнул головой в знак согласия. Горжин отсчитал кольца, и красавица, играя, разбросала их на коленях. Затем кокетливо улыбнулась:

— Ну хорошо. А я два рубля беру; значит, оба можете. Кто будет первым? Ты, голубчик? За красивые кольца и я хорошо поработаю.

И, положив кольца на одеяло, она бросилась на постель.

— Вот это здорово! — заговорил Швейк. — Если у них у всех такая манера, так мы здорово заработаем.

Горжин толкнул его в бок:

— Замолчи! — и, уже не кланяясь, сказал: — Мадам, мы просили бы деньгами. Нам надо четыре рубля. Лиза опять так же лениво встала.

— Нет у меня, голубчик, денег. Ни одной копейки. Если хочешь, я отлюблю за это: товар за товар!

— Чтоб тебя, тварь, черти взяли! — начал ругаться Горжин, собирая свой товар.

Когда они проходили мимо лавочки, еврей заверил их, что Лиза действительно православная, и просил, чтобы они рассказали своим друзьям о ее достоинствах. Кроме того, к их услугам его магазин, в котором можно найти лучший чай марки: «Попов и сыновья».

— Пойдем к Ксене! — скомандовал Горжин, направляясь вдоль улицы. — Начнем с другого конца.

Ксения — яркая блондинка с крашеными волосами, — когда они вошли, как раз пудрилась и мазалась. Она просмотрела кольца и, когда узнала, что купить их можно только за наличные, опечалилась.

— Нет ни копейки. Но, голубчик, возьми за них мой крем «Метаморфозу». Мне ее принес аптекарь, он иначе не платит. Обворовывает меня, подлец! Сам покупает за пару гривенников, а мне дает вместо рубля. Ах, жалко, дети, что у меня нет денег!

Третья богиня любви предлагала им за кольца одеколон и старый корсет. Горжин плюнул с досады.

— Больше я никуда не пойду! Пойдем на базар и продадим их солдатам и бабам!

А там, когда они показали свои сокровища, их моментально окружили девушки, подростки и бабы. Швейк продавал, Горжин получал разорванные пятикопеечные и грязные двадцатикопеечные — похожие на почтовые марки деньги.

Поздно ночью в барак влетел пискун. Он был избит, изорван, окровавлен, поцарапан ногтями. Взобрался на нары. быстро разделся и зашептал:

— Ну, как ходили?

— Столько мы не нахватали, сколько ты, — двусмысленно сказал Горжин.

А пискун, тяжело дыша, жаловался:

— Я был у Зины. Она мне была должна сто рублей. Пятьдесят отдала, а пятьдесят должна была со мной отоспать до самого утра. И вдруг к ней приходят офицеры, и она давай меня выгонять, а я — ни за что. Ну и подрался с этими офицерами. Они мне всыпали.

Пискун погладил свою голову, подул на ссадины на руках.

— Ах, как жаль, что мы не взяли эту «Метаморфозу» и одеколон; было бы чем привести тебя в благородный вид, — сказал ему Швейк в утешение.

В понедельник утром полиция и солдаты произвели обыски по всему городу и пойманных в городе пленных согнали в барак. Бараки были оцеплены, и никто не мог выйти в город. Вечером замкнутые в кольцо казаков пленные двинулись на вокзал.

Сам генерал Чередников, сопровождаемый капитаном Бойковым, смотрел за тем, как казаки гонят пленных и распределяют их в вагоны по сорока человек.

— Я меньше бы обрадовался ордену Екатерины, чем избавлению от этой нечисти, — сказал он. — Я говорил вам, Василий Петрович, что командование Западным фронтом прямо указывает, что аэропланы, посланные на позиции, были разбиты здесь. Полковник Николай Кузьмич из-за этого идет под суд. Никто, кроме этой твари, не мог натворить таких бед. Они воспитаны-то л патриотическом духе.

— А я, ваше превосходительство, позволю себе заметить, что между ними есть чехи — элемент неприязненный Австрии. Но и они все равно крадут. У меня есть сведения от приятеля из Гомеля: шесть прикомандированных на службу в воздухоплавательное отделение пленных разрезали двадцать баллонов и отнесли их на базар. Они люди образованные, но крадут, сволочь паршивая! — И добросовестный Василий Петрович вытер рукою лоб. — Чем человек образованней, тем он больше крадет, — сказал он.

— Да, да, это правда, — подтвердил генерал Чередников, наблюдая, как к вагонам прицепляют паровоз.

— Вы, Василий Петрович, человек, повидавший свет и бывалый. Вы окончили с наградой?

— Я, ваше превосходительство, учился довольно плохо, — ответил капитан, добавляя про себя: «А за тобой, мошенник, в воровстве не угонюсь».

На вагон, в котором находились Ванек и Марек, Швейк прибил гвоздями знак Красного креста, для того чтобы в него «не трахнул немец». А когда поезд тронулся и прошел вокзал, Швейк высунул голову из окна и помахал рукой капитану.

У фронта

Никому не представляется такой возможности повстречаться с новыми людьми и приобрести новые знакомства, как обитателям городов и деревень, расположенных в районе военных действий.

Иногда до четырех раз за день занимают их избы новые отряды войск, а иногда несколько раз они переходят из рук в руки. Никто никому не говорит своего имени, никто ни с кем не обменивается визитной карточкой, но со стороны гостей наблюдается по отношению к хозяевам большая доверчивость, а интимная дружба при этом подразумевается сама собою. Гости нисколько не стесняются и ведут себя как дома.

Офицеры нисколько не считают себя виновными в нарушении супружеских прав, если они ложатся в постель вместе с женой владельца дома, который устраивается здесь же, с другой стороны, беспокойно ворочаясь, чтобы напомнить своей жене о ее долге, и щипля себя, чтобы не уснуть, причем, как только ночлежник начинает переворачиваться, глава семьи перестает дышать...

То же самое не считается нарушением семейных прав, если располагается с десяток солдат в спальне дочери хозяина дома или в кухне, где на печи спят две женщины и выглядывают несколько детских голов.

Все это делается потому, что страна в опасности, и всякий разврат, насилие и безнравственность, совершенные в одну ночь, утром смываются орудийным выстрелом, раздавшимся с противоположной стороны: да здравствует защита народа и оборона отечества!

Офицер Алексей Прокофьич Баранов, командовавший 208-й рабочей ротой, отправленной на позиционные работы из Витебска, уже в поезде убедился, что такого счастья, как располагать ротой пленных и быть их неограниченным властелином, больше в его жизни никогда не представится и что это обстоятельство нужно использовать как можно полнее. Поэтому сейчас же в Молодечно, где они остановились, выжидая дальнейших распоряжений от штаба, он продал еврею половину лопат и кирок, топоров и мотыг, которые, по его мнению, были излишни.

За это он получил восемьсот рублей. Но так как он был поклонником круглых цифр, то прибавил к этому два мешка сахару и ящик чаю, за что евреи ему добавили еще двести рублей.

В восторге от своих способностей, проявленных в том, что он быстро освоился со своей задачей начальника, он обходил поезд, ожидая солдат, которых должны были назначить ему в Молодечно в качестве конвоиров.

Солдаты пришли, заглянули в каждый вагон и заявили, что всякого, кто попытается бежать, они расстреляют на месте. Это были старые ратники ополчения, сибиряки, в общем хорошие люди, которые впервые увидели железную дорогу, когда их везли на позиции, и пленных они на самом деле боялись.

Сейчас же вслед за этим был получен приказ: роте отправиться походным маршем в Будслав, на постройку дороги, о расквартировании заявить на месте, где комендатура для этой цели назначит свободную деревню.

В этот день чиновник возымел благие намерения послать в интендантство за хлебом, но приказ требовал немедленной отправки, а раздача хлеба задержала бы роту не менее чем на час. Поэтому было решено:

— Вон из вагонов, выступать в поход! Одновременно он приказал раздать на руки инструменты. При этом оказалось, что даже на одну треть ни лопат, ни кайл не хватит и что работать будет нечем. Однако офицер не унывал:

— Ничего, зато не будет тяжело в походе, а при работе будете меняться.

И действительно, за весь переход, продолжавшийся четыре дня, никто не предъявил особого желания нести десятикилограммовые железные ломы, а позже во время работы никогда не происходило драки из-за инструментов. Те, которым их недоставало, говорили:

— Мы здесь не для того, чтобы работать: самое большее — это мы можем советовать вам.

От поезда рота тащилась, как караван верблюдов через Сахару. Мартовское солнце вонзало свои молодые лучи в снег, под которым хлюпала вода. Ванек еще на вокзале заявил, что его ботинки промокли, и едва вошли они в местечко, как он забрался на прогнившие доски, служившие тротуаром, и вытряхнул из ботинок набившийся в них снег.

— Тает, — заявил Швейк, — а вон посмотри, какая прошла, вот бы ее пощупать!

Ванек забурчал что-то о глупости, а Швейк продолжал:

— Таких женщин я, собственно, не люблю. Она ничего не стоит, нарумянена, губы накрашены, то ли дело девка из деревни, совсем иначе сложена; она натуральна, вот как та Дуня, что влюбилась в Марека.

И Швейк стал красочно рассказывать о Дуне, Наташе и своих приключениях на работах у крестьянина.

Так они тащились четыре дня до Будслава, располагаясь на отдых в селах, набитых солдатами. Шли без обеда, без хлеба, без чая, расходуя по две копейки из денег, сэкономленных в Витебске на ворованных вещах, а Баранов знай потирал себе руки.

— Ей-Богу, большего счастья я и не желаю. Я все сэкономлю, они ничего не требуют. Они, наверное, никогда не едят!

Так он сказал в Будславе своей сожительнице на улице перед комендатурой и смело вошел в барак. Пленные разбежались в разные стороны по селению, чтобы разыскать себе еду.

Местный комендант ничего не знал о том, что в его районе будет строиться дорога и что на постройку пригонят австрийцев. Он протелефонировал в разные места и, не получив разъяснения, безнадежно пожал плечами:

— Никто ничего не знает, делайте с ними, что хотите. Деньги на содержание роты вам дали в Витебске?

— Дали на две недели, — ответил Баранов, и капитан успокоился.

— Хорошо, очень хорошо, отведите их в Вилейку, двадцать верст будет отсюда. Там батальон Тверского полка. Через неделю он оттуда уйдет. Там как-нибудь расположитесь, а я запрошу телеграммой Витебск о том, что с вами делать.

Погружаясь в снег, медленно превращавшийся в воду, ночью они пришли в Вилейку, но деревня оказалась набитой солдатами, пришедшими сюда с фронта на отдых.

— Даже и нога сюда не войдет! — сказал офицер Баранову. — Но вот четырнадцать верст отсюда есть деревня Островок, вы, наверное, шли через нее; самое большее там окажется железнодорожная рота, да кроме того, Островок расположен ближе к месту вашей работы: дорога пойдет на запад из Будслава к фронту.

— Ну, ребята, вернемся немножко назад, — понукал свою уставшую роту Баранов, — а потом будем отдыхать целую неделю.

И среди ночи они потащились обратно в Островок. Эта деревня тоже оказалась занятой, но начальник рабочей роты обещал утром потеснить своих солдат и дать возможность разместиться и пленным.

— А до утра мы должны подождать, — сладко сказал Баранов, выходя из хаты на площадь.

В ответ на это он услышал хруст плетня, ломаемого для костра, и бешеный крик мужиков и баб, жаловавшихся на новую напасть, посланную на них Богом.

В ту неделю, когда одни утверждали, что в Будславе должна строиться какая-то дорога, а другие этот слух энергично отрицали, в заботах о своей роте Баранов не знал отдыха.

У русской роты он занял на один день хлеба, а на вокзале раздобыл котел для варки воды. Он показал пленным посылаемую им телеграмму в Молодечно о том, чтобы оттуда прислали походную кухню, в которой для них будет вариться обед, а вместе с этой кухней должен прибыть чай и сахар:

— Будьте только терпеливы, все получите, я вас не обокраду.

Марек с Ванеком заняли целую комнату в избе, в которой они открыли амбулаторию, тогда как в другой части этой же избы, где помещался крестьянин с семьей, расположилось около десяти пленных, и нельзя было ни пройти, ни пошевелиться.

Баранов относился к пленным по-дружески и внимательно. Каждый день он обходил избы и сообщал пленным, что они еще могут лежать, так как сегодня хлеба опять не будет, а кухня все еще не прибыла. Заглядывая к «докторам», он никогда не забывал спросить, какие появляются болезни, и заботливо предостерегал против цинги.

— Цинга — это самая ужасная болезнь, — убеждал он, — она разъедает все тело так, что потом мускулы отпадают от костей. Возникает от употребления солонины, а в интендантстве другого мяса, кроме соленого, нет. Поэтому я его лучше не буду брать, так люди сохранят здоровье. Бог даст, голубчики, скоро и война кончится, и вы поедете домой!

Естественно, что при таком положении топоры и лопаты стали быстро переходить к мужикам в обмен на картошку и хлеб. Когда наконец в селе появились инженеры с десятниками и осмотрели людской материал, посланный для работы, то выяснилось, что ввиду отсутствия инструментов работу начинать нельзя.

— Ведь вам же должны были дать инструменты в Витебске, — утверждал главный инженер, а Баранов разводил руками:

— А вот и не дали. Я даже не знал, что рота будет делать.

А на следующий день конвоиры забегали по хатам:

— Ну-ка, ребята, поскорей на работу! Выходи, выходи, а то скандал будет!

На улице уже ждал Баранов с десятниками, которым он отсчитывал людей. В одной руке он держал записную книжку, а в другой — большой кнут с ручкой в виде оленьей ножки. Он весело кричал:

— Ну что, ребятушки, позавтракали? Чаю с сахаром напились? Ну, теперь пойдем немножко поработать.

— Дать бы тебе по уху, — сказал пискун.

— Для такой работы я не гожусь. Я предпочел бы в августе сгребать снег или лучше поливал бы цветы в саду, — добавил Горжин.

— А вы кто? Чехи? — отозвался на это старый десятник и, когда услышал в ответ громкое: «Чехи», радостно зачмокал. — А специалисты среди вас есть?

— Есть! — ответило ему двадцать человек. Он попятился назад.

— А ну-ка, специалисты, выйдите вперед. Все выступили. На месте остался только один бравый солдат Швейк. Старик громко рассмеялся.

— Вот все чехи каменщики, плотники, портные, столяры — одни специалисты, а один среди них цыган. — Он весело подбежал к Швейку. — Ты что, тоже чех?

— Я чех из Праги, — важно сказал Швейк. Старик от радости всплеснул руками.

— Он говорит, что чех! И не стыдно тебе? Ведь ты же черный, а выдаешь себя за чеха? У нас такие только цыгане. Послушайте! — закричал он пленным. — Прогоните от себя цыгана, пускай он идет к другим!

Тем временем подошел к ним Баранов и спросил Швейка:

— А ты какой профессии?

— Парикмахер.

— Цыган — и парикмахер! — весело воскликнул старик. — Прямо не верится! — И он толкнул Швейка к другим, говоря ему: — В воскресенье побреешь меня и инженеров. Получишь на чай. А вы, голубчики, хотя вы и специалисты, но будете работать черную работу. Будете копать, носить и разбивать камни, ссыпать песок — в общем, строить железную дорогу, — закричал он уже злобно. Затем, становясь во главе, он скомандовал: — Ну, в поход! В ногу!

Эта была чудесная работа, которая началась после получения «орудий производства». От вокзала по полю бегали инженеры, натягивая шнур, а десятники по линии расставляли пленных и приказывали им рыть насыпь. Но едва принимались за работу, как инженеры, ругаясь, протягивали шнур в другом направлении, и десятники вели пленных в другое место.

— Ну, скорей, вот здесь начинай рыть. Что же ты, не видишь, что начальство отыскало лучшую дорогу?

— Я им не работник. Пойду посмотреть, что делается на вокзале, — сказал Горжин, втыкая лопату в землю.

Приблизительно через час он вернулся и попросил пискуна и Швейка следовать за ним. Они незаметно исчезли в то время, когда другие рубили в лесу березы, и направились к вокзалу. За вокзалом Горжин показал на большой стан-палатку.

— Что это — цирк? — спросил Швейк.

— Кое-что получше, — улыбнулся Горжин, — это наш новый питательный пункт.

И он уверенным шагом направился в палатку. Он остановился у окошка, где в кожаной тужурке сидела сестра милосердия, которой он протянул руку. Та улыбнулась и подала ему три миски. Затем стоявший в углу бородач налил им густой лапши с нарубленным мясом и показал на столы. Они принялись есть. Затем Горжин снова направился к окошечку и принес девять кусков сахару.

— Мы побудем здесь. Работа не заяц, в лес не убежит.

Так они просидели до самого вечера, а когда уже начинало темнеть, пришли к работавшим товарищам; в это время на лошади подъехал Баранов.

— Эй, эй, ребята, кухня приехала. Завтра щи получите!

Дорога прямо росла. Сотни крестьян из окрестных деревень, согнанных полицией, возили песок для насыпей. Насыпь проводилась прямой, ровной линией, длиной в два километра, без каналов, и на поверхности сейчас же закапывали шпалы и прокладывали колею. Инженеры исчезли, а через четырнадцать дней все увидели другую роту, прокладывавшую дорогу по направлению к ним.

Затем начались дожди, снег исчез. На полях образовались озера. Возле насыпей скопилась вода в огромном количестве.

Всю ночь лило, а утром в непогоду пленных вновь погнали на работу. Но когда они пришли к полотну, то у всех от ужаса пораскрывались рты, а Швейк сказал:

— Ну вот, как раз в аккурат! Работа тысяч людей и лошадей исчезла в течение одной ночи. На полях из болота печально торчали одни шпалы, поддерживаемые перегнувшимися рельсами, а возле этих рельс разъезжали верхом русские инженеры и орали на пленных.

— Сукины дети, канавы не провели, сукины сыны, водостоков не проложили!

И секли плетьми по спинам пленных, обвиняя их в измене русскому правительству и грозя расстрелом.

Но ни одна из этих угроз не была приведена в исполнение. В течение следующих четырнадцати дней выросла новая насыпь, в которой были сделаны поперечные канавы, а от Будслава по вновь проложенным рельсам шел паровоз и тащил за собой несколько пустых вагонов.

Но далеко с ними он не ушел. В одном месте дорога так круто поднималась в гору, что паровоз не мог одолеть подъема. Потом приехал какой-то генерал с техническими значками, осмотрел дорогу, назвал инженеров идиотами и приказал на подъеме срыть всю насыпь.

Итак, снова раскапывалось размокшее поле, в то время как русские солдаты, к которым путь из-за весеннего половодья был отрезан, голодали. Вместе с ними голодали и двести человек пленных, приходивших с работы в сумерках и уходивших на работу до рассвета.

Доктора пленных неожиданно столкнулись с новой, неизвестной для них болезнью: как только садилось солнце, люди становились слепыми, ничего не видели и не могли идти домой. Ванек и Марек обанкротились со своим искусством. Эта болезнь заключалась в том, что какой-то глазной нерв, ослабевший от голода, уже не имел возможности при слабом свете расширить зрачки настолько, чтобы в них проникло достаточное количество световых лучей. Эта болезнь захватывала пленных одного за другим, и казалось, что она растет эпидемически. Поэтому, когда ночью два человека упали в яму, служившую вместо уборной, а один в ней утонул, Ванек пришел заявить Баранову, что состояние здоровья роты угрожающе, что люди почти все ослепли.

Баранов заломил руки.

— Что же я могу сделать? Я старался уберечь их от болезней, не давал им соленого мяса, в щи приказывал класть побольше лука, остается написать об этом в Витебск! — Он задумался. — Ну, доктор, послушайте, я уже нашел выход: пленные будут ходить позже на работу и раньше с нее возвращаться. Кроме того, сейчас дни будут длиннее. — И он опять задумался. — Признаться, я ничего не понимаю, что у нас творится. Как это люди могут днем видеть, а ночью быть слепыми? Я поеду в Будслав и спрошу об этом докторов.

Эта болезнь была известна в русской армии. Когда чиновник вернулся, то сейчас же послал за своими докторами.

— Ну вот наше лекарство! Каждый день нужно давать по ложке. Это только куриная слепота: человек, как курица, в сумерках ничего не видит. Ну а после употребления этого лекарства болезнь как рукой снимет. — Он дал им бутылку рыбьего жира, отвратительно пахнущего, и сказал: — Вечером приведите слепых в кухню, я еще приказал, чтобы, кроме того, привезли другое лекарство. Повара сварят говяжью печенку, и слепые будут над ней парить глаза! Так посоветовал мне доктор. Русский доктор — человек ученый.

Терапия слепоты началась сейчас же. Людей тошнило от отвратительно пахнущего жира, но из страха совсем потерять зрение, они глотали жир из ложек.

Вечером пришел солдат и приказал всем больным идти по десятку на кухню в порядке очереди. Там, в плоском тазу, положенном на горячие угли, повар разложил говяжью печенку.

— Наклоняйтесь все сразу над тазом, а одеялом закройтесь сверху, чтобы пар шел в глаза! А ты потом эту печенку поджарь мне с луком, — сказал Баранов повару уходя.

Десятки сменялись десятками, ослепшие пялили глаза на таз и на печенку, а изо рта у них текли слюни, вызванные аппетитным запахом. И повар, заметив, что надежда на удивительное лекарство готова исчезнуть в желудках пациентов, сказал уходя:

— Смотрите, пока я не вернусь, не сожрите лекарство!

— Он хочет его сожрать сам, — сказал задумчиво пискун, на что Горжин ответил:

— Такая печенка с луком вовсе не плоха! В Праге порция стоит пятнадцать крейцеров. Но ее можно есть и без лука.

— Только она не горячая, — отдал должное печенке Швейк и продолжал: — От нее уже пар не идет. А глаза ближе к печенке я наклонить не могу, придется ее поднести к глазам, да кроме того, мы ведь последняя десятка, после нас уже нет никого. — Он взял кусок и поднес его к глазам: — Вот, если так, то это помогает. Я теперь хорошо вижу!

— Видимо, — сказал пискун, — и мне придется сделать так, чтобы спасти свои глаза. А что ты жуешь, Швейк?

— На одном куске оказалось сало, а сало вредит глазам, так я его съел.

— Братцы, подносите печенку поближе к глазам! — закричал Горжин.

И под одеялом раздался равномерный хруст пожираемой печенки, головы стукались друг о друга, все нагибались над тазом. А когда Швейк через секунду попробовал взять еще кусок и полез в таз, то его рука встретилась там с девятью другими руками, вылавливавшими в воде остатки.

— Это мне напоминает случай с пани Гузвичковой, — сказал Швейк. — Ее муж был выбран городским советником, и она решила отпраздновать это событие устройством большого вечера. Она пригласила десять гостей, купила двенадцать котлет, приказала прислуге изжарить их и подать на стол к ужину с картофельным салатом. Из приглашенных пришло только девять. Ну, каждый взял себе по котлетке, а двенадцатая осталась сирота сиротой на тарелке, и хозяйка ею угощает каждого. Но гости, все люди интеллигентные, с хорошим воспитанием, отказывались. Конечно, они были голодны. Ведь известно, что такое городские советники — им по быку мало! Но они не подавали и вида и только рассказывали о том, как они будут работать на благоустройство Праги, и вдруг — хлоп! Электричество потухло. Пани Гузвичкова звонит прислуге, чтобы та принесла лампу, ну, а пока что им пришлось сидеть в темноте. И вдруг в столовой раздается страшный крик. В этот момент вспыхивает электричество, и перед глазами всех предстала ужасная картина: пани, прикрывая котлету, держала на тарелке руку, в которую было воткнуто десять вилок! Да, такие вещи в темноте случаются; вот так и у нас — темно, да к тому же мы — слепые. Теперь, братцы, тихонько давайте расходиться.

Едва они разошлись, как Баранов, узнав, что печенка съедена, принялся колотить на кухне повара.

Пощечины, которые Баранов закатил повару, оказались роковыми для вороватого начальника. Повар пожаловался в Будслав, где воинский начальник разъяснил, что печенка после лечебной процедуры должна быть отдана пленным, и послал об этом донесение в Витебск; через неделю чиновника отозвали и на его место назначили полковника Александра Алексеевича Головатенко.

Новое начальство

Новому начальнику рабочей роты судьба не особенно-то улыбнулась. В мирное время он вел весьма неопределенный образ жизни, а после мобилизации был призван в чине полковника в армию, из которой двадцать лет тому назад по экономическим соображениям (долги) должен был выйти в отставку.

Новый призыв в армию был последней улыбкой счастья для старого полковника, но вскоре его начали преследовать неудачи. Полк, которым он командовал на фронте, немцы забрали целиком, без единого выстрела, и он, случайно сохранив свою жизнь на благо России, должен был предстать перед военным судом. После суда его назначили комендантом какой-то консервной фабрики, консервные коробки которой, в результате его махинаций с мясом, приходили на фронт полупустыми. В конце концов его вновь вызвали в Петроград на исповедь. Но и на этот раз суд «снизошел» к нему, и его вновь назначили начальником двухсот оборванных, работавших на постройке дороги пленных.

В Островок он приехал ночью и, приняв командование, сейчас же вытряхнул бедного Баранова из занимаемого им помещения, а рано утром его денщик искал по всей деревне цыгана-парикмахера, чтобы тот остриг и побрил приехавшее новое начальство, прежде чем оно решило представиться роте.

Напрасно Швейк отказывался, уверяя, что он бреет только себя. Денщик взял его за шиворот и потащил за собою:

— Ты не пойдешь, а полковник мне морду разобьет, — говорил он.

В хате, где помещалась канцелярия начальства, Швейк застал нового коменданта в одних кальсонах, вешавшего на стенку портрет царя. Швейк взял под козырек, и Александр Алексеевич благосклонно сказал:

— Здравствуй.

— Так что пришел побрить вас, — улыбаясь как можно приятнее, заявил Швейк.

Полковник холодно посмотрел на него и повторил:

— Здравствуй!

— Кроме того, ваше высокоблагородие, я остригу вас, — еще вежливее ответил на новое приветствие начальства Швейк. — Я умею — в мирное время я стриг собак в Праге. Стричь я буду лучше ножницами, а то машинка больно рвет.

— Здравствуй! — очень холодно повторил начальник, а потом заорал: — Вон! Выйди и приди снова, как тебе полагается!

За занавеской, прикрывавшей в углу постель полковника, что-то зашевелилось; было слышно, как кто-то зазевал, а потом показались руки, по которым Швейк сейчас же узнал женщину. Он засмотрелся в угол, и полковник снова заорал на него:

— Что же ты, не слышишь? Вон! И приходи сюда как человек!

За дверью Швейк подверг себя всестороннему осмотру. Все было в порядке: бритва в футляре, мыло в коробке, ножницы в целости. Может быть, полковник ожидал, что он придет с полотенцами? Швейк побежал домой. Перед дверью снова осмотрелся, посмотрел даже на себя в зеркало, а потом на сапоги.

«Не попал ли я, Иезус-Мария, в г...?!» Он постучал три раза в дверь.

— Войдите, — раздалось внутри сразу два голоса: бас и сопрано.

Он вошел. Полковник сидел на постели, на которой лежала растрепанная девица, нисколько не стыдясь того, что у нее обнажена грудь.

Швейк стал во фронт, отдал честь, и начальник снова благосклонно сказал:

— Здравствуй!

Швейк вытянулся в струнку.

— Осмелюсь доложить, господин полковник, ваше высокоблагородие, что пришел, ваше высочество, остричь и обрить согласно приказу.

— Марш назад, за двери! — заорал полковник, и Швейк вылетел, говоря сам себе:

«И чего это, ради всего святого, старый пердун от меня хочет?»

Он снова осмотрел подметки, опять постучал, и снова его полковник приветствовал холодным «здравствуй», после чего снова: «Вон! За двери!»

«Так мы можем играть до самого вечера», — подумал Швейк, поворачиваясь к дверям, но в это время вмешалась девица:

— Подожди, ну ты его не мучай! Стань, как ты стоял, и сперва скажи: «Здравия желаю, ваше высокоблагородие!»

— Здрави-ю-роди! — гаркнул Швейк так, как это делали русские солдаты, и полковник ему милостиво улыбнулся:

— Вот как нужно здравить начальство! Ты меня побрить пришел? А у вас как здравят начальство? Как у вас обращаются к начальнику? — спрашивал он его дальше, показывая на стул.

Швейк показал:

— Вот так, но при этом не говорится ни слова.

— Это значит, — презрительно воскликнул полковник, — что офицеры у вас свиньи и обращаются с вами по-свински.

— Да, да! — в знак согласия закивал Швейк головой. — Так точно, ваше-родие. Только мы их называем не свиньями, а поросятами. Свиньями у нас называют дам.

И Швейк остановился взглядом на красавице, вылезавшей из-под офицерской шинели, которой она была покрыта, так умильно, что она улыбнулась:

— Ты русскую барышню еще не видел?

Швейк приготовил мыло, направил бритву и быстро побрил лицо полковника. Потом офицер полез в карман и вытащил оттуда трехрублевку:

— Два рубля сдачи есть?

— Нет, ваше высокоблагородие, — искал Швейк в карманах, — только один.

— Александр Алексеевич, — вмешалась в это дело дама в одной рубашке, — голубчик, ты вчера мне сказал, что у тебя нет ни копейки, а у тебя, оказывается, целых три рубля. Мне же необходима пудра, а она стоит четыре рубля. Почему ты, милый, не даешь мне?

Полковник задумался. Затем взял из рук Швейка рубль и вместе со своей трехрублевкой подал красавице, вежливо извиняясь перед парикмахером:

— Ну, вот видишь, я у тебя занял рубль. Он мне нужен. В другой раз, когда меня побреешь, я заплачу тебе все сразу.

Швейк как только пришел домой, начал жаловаться:

— Вот это так штука. У него какая-то курва!

Старый Головатенко начал свою деятельность в роте с хорошего. Он приказал роте построиться и произнес замечательную речь: он-де не пошлет их на работу до тех пор, пока инженеры не согласятся платить в день двадцать копеек с человека, согласно закону. А если они не согласятся, пусть работают сами. Во всяком случае он будет бороться за интересы своих детей пленных до последней капли крови.

И, сдерживая свое слово, он целых три дня выбрасывал десятников, приходивших его просить отправить пленных на работу. Затем приехал главный инженер, и полковник сразился с ним из-за платы перед целой ротой.

— Они работать пойдут, — кричал инженер, — если бы даже умирали с голоду, на это закон!

— Работать не пойдут, — орал полковник, — пока вы на заплатите и за прошлое и не дадите гарантии; для этого есть закон!

Они, грозя донесением друг на друга, ругались до самого обеда, в то время как пленные расположились на солнце и искали вшей.

На другой день по всей деревне прогремел победоносный голос полковника:

— Вот, ребята, деньги получите! Инженер, так его мать, выдал подтверждение.

На работу идти было уже приятнее. Было тепло, поля высохли, березы наливали почки. А над полотном весело летали журавли и жужжали немецкие аэропланы.

Тысячи солдат шли в это время на фронт. Они уходили свежими, молодыми, здоровыми, а через два дня разбитыми, искалеченными их возвращала полевая дорога. Русские готовились к наступлению.

Об этом писали газеты, подготавливая читателей к важным событиям на фронте. И в один из вечеров русские начали атаку бомбардировкой из орудий.

Весь горизонт был освещен ракетами, гранатами и шрапнелью, земля тряслась и гудела, окна звенели, и во всей деревне никто не спал.

— Конец Габсбургской династии, — заметил Горжин. — Теперь русские не остановятся аж до самой Вены. Они возьмут ее раньше, чем Берлин.

— Им давно бы там нужно быть, — ответил пискун. — Уж давно бы нужно эту дрянь оттуда выгнать. — Но через минуту добавил: — Да где там! Из этого ничего не выйдет. Народам поможет только революция, восстание, результатом которых будет образование соединенных республик.

Орудия гремели, как в судный день. Все напряженно прислушивались. Гул орудий приближался.

— Братцы, кажется, придется удирать, — вздохнул Горжин и отправился упаковывать свой ранец.

Орудийные выстрелы на минуту прекратились, потом совершенно затихли, а через некоторое время снова начались, но уже вдали. Русские наступали. Марек вошел взволнованный в комнату:

— Братцы, сейчас поворачивается колесо истории, и оно нас или вынесет наверх, или мы окажемся под ним и будем раздавлены. Ты что думаешь, Швейк?

Швейк приподнялся, оперся о локти и сказал:

— Я думаю... братцы, я хочу знать, как действительно любят друг друга ежи? Да ведь им колко! Как они только при этом стоят?

— Вот он вам, феноменальный идиот, — рассмеялся пискун, — я думаю, что Германия и наша развалина во всяком случае...

— Я тоже думаю, — упрямо продолжал Швейк, — что им должно быть очень больно, но что же им делать, раз им надо иметь детей. Они становятся на задние ножки и обнимаются.

А позднее, когда Марек с пискуном спорили еще о судьбе центральных держав, бравый солдат Швейк, разрешив загадку природы, спокойно уснул.

Энергия, с которой Головатенко выколачивал оплату за работу пленных, не пропала даром. Деньги он получил.

Инженеры хотели сперва заплатить пленным непосредственно, но полковник запретил. Он нашел какой-то закон, по которому деньги, принадлежащие пленным, на руки им не даются, и уверил, что он их будет сохранять до того момента, пока они не поедут в Австрию.

Он уехал на неделю в Петроград. Оттуда привез с собою ящики с платьями, шляпы, драгоценности, и Евгения Васильевна, жившая с ним московская дама легкого поведения, зацвела в невиданной роскоши.

Полковник купил для себя и для Евгении отличных лошадей, и теперь каждый вечер они проезжали верхом мимо голодных пленных, едва тащивших ноги с работы, а Евгения даже покрикивала на них, чтобы они расступились и дали ей дорогу.

В канцелярии опять начались попойки, в которых прежде всего приняли участие инженеры, потом и офицеры расположившихся вокруг частей армии, и Евгения Васильевна открывала всем свое сердце и объятия, в свою очередь навещая их на своей лошадке; несколько раз целая свита офицеров сопровождала на лошадях московскую проститутку и, помогая ей сойти или сесть на лошадь, целовала ей ноги, в то время как мимо по дороге проходили в окопы печальные и измученные солдаты, оттуда в свою очередь едва успевали их развозить уже раненых по полевым госпиталям. Из солдатских рядов вслед этой кавалькаде нередко летели замечания: «Господа офицеры б..., а ты иди умирать за отечество!» или: «Посмотри на них, как они защищают отечество!»

Однажды кто-то бросил камнем в Евгению Васильевну, и полковник, решившийся защищать ее, должен был ретироваться, иначе и его сняли бы с лошади и убили. Солдаты начинали материться все более открыто и озлобленно, и наблюдавший за этим процессом Марек однажды сказал:

— Определенно дело идет к революции.

— Вот это будет прекрасно; мне интересно, как солдаты начнут наводить тут порядок, — заметил в ответ на это бравый солдат Швейк.

Вскоре работа по постройке полотна была закончена, и теперь оставалось поправить стоки и подсыпать песку на насыпь. Крестьяне начали возить телеграфные столбы, а десятники вымеривали и назначали для них места.

Для этой работы рота разделились на части, и во главе каждой части стал десятник. На вагонетки накладывали столбы, и десятник ходил по полотну и кричал на пленных, толкавших вагонетки:

— Давай сюда, поскорей, поскорей!

В один день они закопали несколько столбов, удаляясь все дальше от деревни, потом десятник беспокойно посмотрел на солнце и заворчал:

— Очень медленно подвигаетесь. К обеду никак не поспеем до Запоны. Кто из вас умеет варить щи и мясо?

— Осмелюсь предложить свои услуги, — отозвался Швейк, а за ним и Горжин:

— Я вам такую похлебочку сварю, что всю жизнь меня не забудете.

— А мясо, я думаю, вы у меня не сожрете? — пытливо посмотрел на них десятник.

— Ей-Богу, даже и в рот не возьмем, — уверял его Швейк, и десятник взял с вагонетки мешок и сказал:

— Вот тут мясо и рис, лук и соль, вы пойдете там по дороге, потом в лесу свернете вправо и там увидите лесничество. Лесник — мой знакомый, но дома его, наверное, не будет. Тогда вы попросите жену, чтобы она разрешила вам сварить для меня обед. Мы поедем по дороге, и я в полдень за вами приеду.

— Обед будет как в «Гранд-отеле», — убежденно сказал Швейк, беря мешок, — и мы поспешим его приготовить.

Десятник махнул рукой:

— Только вы у меня его не съешьте, и чтобы мясо не было жестким! — крикнул он им уже вдогонку.

— Вот хорошее дело, — сказал Швейк, — они, может быть, там дадут нам поесть. Может быть, у них будет кислое молоко, а может, и хлеб с маслом.

— Кислое молоко я есть не буду, — решительно ответил Горжин, — но хлеба съем. А вот та тропинка, по которой нам нужно идти.

После получасовой ходьбы в лесу они наткнулись на воинский лагерь. От дерева к дереву белели палатки и разбитые станы, а под ними виднелись грязные рубахи несчастных, измученных русских солдат.

— Землячок, дай хлеба, — попытался клянчить у них Горжин, но те, едва раскрывая глаза, бормотали:

— Только три дня, как нас выгнали из окопов. Сами три дня хлеба не видали, нет ничего. Нет у нас ни хлеба, ни чаю, ни сахару.

Но они им показали, где нужно искать лесничество:

— Кажется, наш штаб туда переехал, туда, уж... мать, белый хлеб и кучу бутылок повезли! И сестры милосердия на лошадях туда поехали. Ну а ты воюй за отечество и подыхай с голоду!

Лесничество состояло из большого деревянного дома. В коридоре они нерешительно остановились перед тремя дверьми, раздумывая, куда бы им войти. Затем Швейк показал на одну дверь вправо, за которой были слышны мужские и женские голоса.

— Лесник, наверное, там будет. — И без всякого стука они ввалились в комнату, в которой, очевидно, был штаб. Увидев свою ошибку, они хотели было повернуть обратно, но было уже поздно.

— Это была роковая ошибка, — рассказывал позже об этом Швейк, — я еще ничего подобного в жизни не видал. Офицеров там было, как собак, а девок, как сук. И все они были пьяные. Я им отдаю честь и говорю:

«Разрешите доложить, я пришел сварить обед нашему десятнику», а один из генералов подошел ко мне и обнял меня за шею:

«Ты где в плен попал? Мои герои в плен его забрали; австриец, да?»

А я отвечаю:

«Обед иду сварить, ваше превосходительство!»

«Какой тебе обед, — говорит он, — вот тут дамы нас развлекают, чтобы не скучно было. Ты Настюшка, разденься-ка да залезь на стол, и пускай австрийцы посмотрят на дары русской земли. Пускай они у себя расскажут, какие в России у нас роскошные женщины, ей-Богу, я их через окопы опять в Австрию пошлю, но сперва они должны вас всех попробовать, и пусть они в Австрии расскажут, что сестры милосердия у нас народ не какой-нибудь! Ну-ка, дамы и барышни, раздевайтесь! Эй, господа, помогайте-ка дамам!»

И те сейчас же начали раздеваться и снимать с себя все, что еще на них было, офицеры их поставили на столы, а генерал налил мне вина, дал нам выпить, потом обнажил шашку и заорал на офицеров:

«Эй, ребята, дети, слава и гордость русской армии, сабли наголо! Гоните кругом австрийцев, пускай скачут по лавкам. Пускай поцелуют колени у каждой из наших дам! Пускай они видят, против кого они воюют! А если они что сделают не так, как следует, если дамы ими не удовлетворятся, то мы их зарубим саблями! В один момент сукиным сынам отрубим головы!»

И вот, братцы, представьте, — рассказывал Швейк. — все пьяные вдрызг, что они делают — и сами не знают, а мы среди них. Я смотрю на Горжина, а он белый, как стена, ведь он же был кельнером и знает, что может наделать такая скотина в пьяном состоянии. Ну так вот, этот генерал уже начал меня бить по физиономии:

«Выше, выше, сукин сын, подлезь к ней! Коньяку напейся, но всем нам покажи, как в Вене у вас любят. А если три раза не сделаешь, то и голова долой!» А те, другие офицеры, подходят к нам, как звери. Так я к ней лезу вверх, а он меня отталкивает назад:

«Нет, не так, чтобы она видела, что ты австриец, снимай шапку, раздевайся догола!»

И вдруг он начинает орать офицерам, как в белой горячке: «Господа, все раздевайтесь донага, чтобы военной формы мой глаз не видел: если уж грешить, так не оскверняй чести военного мундира!»

Через пять минут все были раздеты, и он опять начал грозить нам саблями. Я смотрю на Горжина, а его прошиб холодный пот, зубы стучат, словно он хочет мне сказать: «Ну, пришел нам последний час!»

А я ему моргаю и моргаю на двери и на офицеров. Все стоят в куче, рты у всех раскрыты, смотрят наверх и ждут, что будет дальше. Все едва держатся на ногах, но сабли держат над головами, а генерал командует:

«Так, начинать! А если не будешь по-настоящему делать, то вам задницы саблями порубим!»

Сестры только посмеиваются, да ведь вы знаете, пьяная женщина хуже свиньи. Я обнимаю такую толстушку, моргаю Горжину на двери, падаю с нею на пол между офицерами, сваливаю несколько человек, и при этом начинается свалка. Я вырвался, выбежал на улицу, бегу, как Адам, и чувствую, что сзади меня пыхтит Горжин. Смотрю: из дома выбегают офицеры с саблями, — кто только в чем, кто обутый, кто накинул на себя только рубашку, а кто без всего — и орут: «Держи его, держи его!» А сестры тоже летят за нами в чем их Бог создал и кричат:

«Ловите, держите вора, бейте убийцу!»

Ну а все-таки все кончилось благополучно. Тут сбежались русские солдаты, и мы удрали.

— А как же получилось, что вы пришли одетыми? — спросил Марек, на что Швейк спокойно ответил:

— Мы вернулись в это лесничество назад. Разве я не сказал, что все обошлось благополучно, когда прибежали русские солдаты! Кое-кого они постреляли, а кого побили прикладами. Ну а в это время настала такая неразбериха, что на нас никто не обратил внимания. Едва мы вышли из леса, как туда со всех сторон поскакали казаки и весь полк обезоружили, а теперь все солдаты предаются военно-полевому суду.

Пискун весело похлопал себя по коленям.

— Братцы, это только прелюдия. Вот увидите, какая тут начнется опера. Весь мир будет прислушиваться, как тут заиграет орган революции. Да, у многих полопаются барабанные перепонки от этой музыки!

А Горжин, почесывая спину, вздохнул:

— Вот теперь мы смеемся, но тогда мне было не до шуток. Как только об этом вспомню, мороз подирает по коже. Пускай они тут устраивают какую хотят музыку, но я хочу скорей домой.

События в лесничестве, начавшиеся в памятный день, закончились тем, что несколько солдат из взбунтовавшегося полка было повешено. Боевое настроение солдат и их неприязнь к офицерам в результате таких мер росли так быстро, что ни один офицер с наступлением темноты не отваживался выйти из помещения на улицу или выехать в поле. Сестер милосердия все время избивали, и Евгения Васильевна, девица бывалая, девица с прошлым, была сильно обеспокоена создавшимся положением и не переставала убеждать своего старого любовника, чтобы он перевел роту куда-либо подальше в тыл, где меньше опасности и спокойнее.

Да полковник Головатенко и сам убедился, что воздух здесь стал небезопасным для его здоровья, и когда дорога была окончательно готова, а деньги пленных находились в его кармане, он уехал в Витебск хлопотать, чтобы роту перебросили в другое место. Уезжая, он передал канцелярию Евгении Васильевне.

Эта его сожительница, распутная, но сентиментальная, как всякая проститутка, решила стать матерью для пленных. Теперь, когда они ничего не делали, она обходила хаты в Островке и смотрела, как они стирают рубашки, пишут письма, ругаются или спорят о прочитанном в газетах.

Затем ей показалось, что «доктора» не посвящают достаточно внимания больным, что они с ними слишком грубы, и она приказала, чтобы утренние приемы больных происходили у нее в канцелярии, так как за здоровьем людей необходимо тщательно следить и главным образом предохранять от болезней.

— Дома у них, — упрекала она Ванека, — жены и дети, а вы их тут лечите по-солдатски. Сперва нужно добросовестно исследовать причину болезней и душевно их успокоить. Доброе слово лучше всего вылечивает. А вы видите, дела у нас теперь опять плохие: полковник уехал, не скоро вернется, денег не оставил; кажется, что ни хлеба, ни похлебки скоро не будет. В интендантстве в долг не дают. И с людьми нужно в такое время обращаться так, чтобы они не додумались, чего доброго, до самоубийства. Ведь их ждут жены и дети.

А поэтому Ванек и Марек утром приходили вместе со своими больными в канцелярию, где Евгения Васильевна высовывала ноги, кривые, как виноградная лоза, все в мозолях, из-под шинели и растрепанная садилась на постель:

— Доброе утро. Не спала я всю ночь. Ах, какие страшные сны! Одной так страшно. Полковник не едет и не пишет. Все для вас он там работает, о вас старается. Сегодня много больных?

И она с интересом смотрела, как «доктора» выстукивали больных, выслушивали их, ощупывали, и затем подзывала больных к себе.

— Ну-ка, подойдите, я тоже послушаю! Я тоже в болезнях разбираюсь, ведь я на медицинских курсах в Москве была! Ну, постой, голубчик, сердце, говоришь? Стой, дыши глубже, я тебя выслушаю.

И она обнимала рукой полураздетых людей, выслушивала их грудь, скользя по ней своими растрепанными волосами и прикасаясь своей грудью к их грязным животам:

— Ничего, это только катар! Не бойся. Домой приедешь — жена чай сварит, постель нагреет, ты пропотеешь и выздоровеешь! Ну а с тобой что?

Она лепетала и кокетничала. Изо рта ее шел запах салола и каучука, шинель воняла мочой, но Евгения Васильевна гладила больных по животам и приговаривала:

— Ну, вот видите, порошков не давали, йодом не мазали, а я их вылечила одной женской лаской. Хорошо так, хорошо? Скажите, доктор, хорошо я так помогаю?

— Хорошо! — улыбнулся Ванек, а Марек бурчал:

— Так хорошо, что скоро сюда начнет ходить вся рота. Ребята идут сюда ради смеха.

А Евгения Васильевна продолжала прием каждый день, несмотря на то что среди пленных появились болезни на таких местах, обозревать которые даме было не весьма удобно.

В тылу русской армии

Полковник Головатенко приехал из Витебска с хорошими вестями. Ему было приказано перевести рабочую роту в деревню Витуничи, где другой отряд под руководством инженера исправлял дороги и шоссе, и передать роту в распоряжение этого отряда. С исполнением этого приказа полковник, однако, не спешил. Его сожительница заявила ему, что рота почти вся больна, заражена чесоткой и что доктор, которого она упросила приехать сюда из Будслава, обещал прислать ей мазь для излечения больных. При этом Евгения Васильевна добавила, что если пленных не лечить, то болезнь разовьется настолько, что потом придется их посылать в больницу, откуда они уже в роту не вернутся, и таким образом полковник лишится рабочей силы. Принимая во внимание все эти соображения, она предложила, чтобы рота пока оставалась на месте, а когда черная и дурно пахнущая мазь была получена от доктора, она сама следила за тем, чтобы пациенты хорошенько ее втирали в кожу.

А тем временем полковник сам отправился в Витуничи, чтобы переговорить с инженерами об оплате. Вернулся он ночью в весьма бодром настроении, так как там ему удалось выговорить целую полтину на человека в день, и сейчас же по своем приезде он разбудил свою сожительницу:

— Женушка, послушай. Там будут платить полтинник за человека. Умница ты у меня какая! Буду посылать по двести человек в день, а это значит, что по сто рублей в день мы будем откладывать в нашу кассу. Вот хорошо-то жить будем! Эх, если бы война продлилась еще десять лет!

— Да, ты у меня человек деловой, — похвалила его Евгения Васильевна, — ты много заработаешь. Купишь мне каракулевую шубку на зиму, мой миленький, да?

И благородные муж с женой крепко обнялись под шинелью.

В один прекрасный день из Островка тронулся караван: полковник ехал на лошади с картой, с саблей на боку и револьвером у пояса. Евгения Васильевна ехала рядом с ним в казачьей форме, тоже с картой и револьвером. За ними — телега, нагруженная чемоданами и сундуками, и в ней два русских солдата, а за телегой, как процессия нищих, тащились пленные по четыре в ряд, полунагие, босые, оборванные, нестриженые, небритые, немытые. У каждого на спине был ранец, в котором было сложено все его имущество, а в руке палка.

Цвет роты военнопленных шел в хвосте процессии: два «доктора», пискун, Горжин и Швейк. Марек рассказывал о том, что он вычитал в газете «Чехословак», которую он получал из Киева: блестящие успехи на фронте генерала Брусилова, глубокое проникновение русских в Галич и т. д.

— Бесспорно, летом все кончится! Зимой воевать уж не будут. А Австрия, если даже Германия и победит, все равно все потеряет и проиграет, — сказал Ванек.

— Было бы хорошо помочь русским в этой войне; вот послушайте, что пишет «Чехословак», — И Марек начал читать им агитационную статью о том, как в Киеве любят добровольцев, как им идет русская военная форма, как они нравятся девушкам и как девушки любят ходить с ними в парк. Статья была такая же соблазняющая, как речи вербовщиков, обещающих вино, деньги и красивых женщин.

— Я думаю, — сказал Швейк, когда Марек кончил, — что нам нужно будет вступить туда.

— Мы должны сделать все возможное, чтобы эта война была последней, — сказал Марек. — Я, пожалуй, тоже вступил бы в эту «дружину», ведь здесь не жизнь, а медленное умирание. День за днем проходит одинаково нудно. Эту войну определенно затеяли центральные державы. Почему бы не принять участие в борьбе, в результате которой они будут побеждены, чтобы эта война была последней? А при такой жизни лучше повеситься!

— А в этих газетах, — печально вздохнул пискун, — пишут, что там к обеду дают гуляш, а в воскресенье — гуся с капустой и суп с рисом. Ну, я, пожалуй, тоже присоединился бы к ним.

— Мне уж тут тоже надоело лечить, — сказал Ванек. — Но вы слышали? Говорят, что в Австрии конфискуют имущество? Черт возьми, да ведь у меня в Кралупах аптечный склад!

— Ну так останься в России, — посоветовал ему Марек, — и жена могла бы переселиться к тебе сюда. Тут торговля тоже бы пошла.

Но Ванек посмотрел на него неприязненно:

— Куда же там переселяться? У меня мебель лакированная, она бы вся потрескалась! И мраморный умывальник! А что, если он разобьется?!

Вместо ответа Марек плюнул, а Швейк, смотря вперед, сказал:

— Смотрите, сюда идет полковник, наверное, опять будет держать речь.

Старый Головатенко, подъехав, действительно обратился с увещеванием к пленным понатужиться, шагать бодрее; до города, где придется ночевать, будет еще верст двадцать. Рота доберется туда к вечеру. Так как кухня теперь сварить обед не успеет, то сегодня его не будет. Не будет также и хлеба, потому что его вообще пет в интендантстве. Но зато на месте рота сразу получит по три порции на человека.

Эта речь была принята со зловещим молчанием. И эшелон, вместо того чтобы шагать бодрее, продолжал так же уныло плестись сзади, и полковник частенько вынужден был возвращаться назад к роте и подбадривать:

— Эй, эй, дети, радостно весной по России путешествовать, да? Погода хорошая, деревья цветут, птицы поют! Хорошо жить, правда?

— Мы уже тебе сказали, чтобы ты убирался к черту! — заорало на него несколько голосов на разных языках сразу.

Полковник, не понимая, улыбаясь, говорил:

— Да, да, да!

Он полагал, что пленные с ним соглашаются и что его слова влияют на них ободряюще. В стороне гремели орудия, восемь рядов окопов зияли длинными полосами, а девятую, еще свежую полосу, рыли пленные саперы, причем одни из них рыли, а впереди другие перед окопами натягивали колючую проволоку.

— Россия самая хорошая страна, — продолжал полковник. — Скоро мы победим всех наших врагов, — продолжал он свои рассуждения.

Работавшие в окопах заметили тащившуюся роту, бросили работу и побежали к ней навстречу.

Если рота полковника Головатенко представляла собою сброд оборванцев, то для людей, повылезших из окопов, не было названия на человеческом языке: они были более похожи на обезьян, чем на людей. Смешавшись с ротой, они начали расспрашивать:

— Откуда, братцы? Дайте, если можете, кусочек хлеба! — Они выглядели такими несчастными, такими изможденными и больными, что многие из роты, определенно обрекая себя на голод, отдавали им последние куски хлеба из своего запаса.

— Ох, ребятушки, тут и голод же! Мы сходим с ума от голода. Здесь не чистилище, а сущий ад; в сравнении с этим сибирские лагеря настоящий рай!

— Вам что-нибудь платят? — спросил пискун.

— Платят, вот посмотри, как платят — усмехнулся гость. Он снял шапку и показал шишку на голове. — Мы работаем сдельно: сажень окопов должен вырыть до полудня, затем сажень должна быть готова к вечеру, а если не сделаешь, то вот что получаешь. — И он погладил шишку и надел шапку. — Я на нее даже и подуть не могу, а она болит. Мы не чаем, когда заберут нас немцы! И заметьте, что это говорит вам истый чех и хороший «сокол{17}». Если бы мне пришлось идти снова на фронт, то ни за что бы я уже не сдался русским добровольно в плен!

В это время Головатенко, поднимаясь на стременах, снова решил блеснуть своим красноречием:

— Братья славяне! Посмотрите, как ваши братья преграждают путь германским полчищам! Здесь Гинденбург поломает себе зубы, а этого мерзавца Вильгельма мы поволокем на привязи в Сибирь!

— Ну, проходи, да подальше! — отвечал ему сапер. — Этот наверняка крадет; чем больше кто играет здесь на патриотических чувствах, тем более ворует; наш ротный тоже такой вот. — И бедняга заскрипел зубами. — Он тоже играет на славянских чувствах, а сам нас обворовывает. И все тратит на женщин, как, наверное, и этот ваш старый болван. Я, ребята, пражанин из Вышеграда, но такую сволочь, какую здесь встречаю, даже и в Австрии не видал!

— Если ты из Вышеграда, — заявил Швейк, — так вот тебе кусок хлеба, мы, значит, земляки. Ты, наверное, из двадцать восьмого?

— Да, — сказал сапер, — я из того глупого батальона, который сам перешел к русским на Карпатах. За это мы получили награду: нас послали в Сибирь. — Он заломил руки: — Товарищи, скажите, правда ли, будто где-то организуется чешская дружина?

Марек было вытащил из-под блузы «Чехословака», но, заметив в глазах собеседника столько печали и отчаяния, и сам опечалился, положил газету обратно в карман и нерешительно сказал:

— Говорят, правда.

— А нет ли здесь, братцы, какого недоразумения? Может, русское правительство-то и не знает, как с нами обращаются? Может, нас послали на работу, чтобы нам было лучше, а выходит-то хуже? — заботливо сказал Швейк.

В это время Головатенко закричал:

— Ну, ребята, довольно, поговорили с товарищами и дальше! Ну, вперед, вперед!

Евгения Васильевна, заметив, что на нее все смотрят, объехала роту и, улыбаясь, ласково проговорила:

— Ну, скоро будет деревня, ребята, там будем чай пить, подымайтесь, пошли!

— А она, кажется, заботливая, — сказал сапер на прощанье. Он посмотрел на нее с тоскою.

— О, она стоит его, такая же крыса, — ответил ему Швейк.

И они пошли вперед, разговаривая о России и о политике, и только Марек, раздумывая, упорно молчал.

Работа, которая их ожидала в Витуничах, была такого же характера, как и постройка железной дороги: они должны были исправлять проходившие через леса и болота дороги.

Ночью они пришли в деревню. Ротный провел их через площадь во двор, в одном из сараев которого он сам открыл ворота. Пленные вошли и сквозь дыры крыши увидели звезды и луну.

— Вот хорошее помещение, — похвалил полковник, — тут будет хорошо спать. Воздух свежий, чистый, да и жарко не будет.

— Жарко-то не будет, но померзнуть придется, — стуча зубами, сказал пискун.

Ночь, действительно, была холодная. Но все слишком устали; ругаться и спорить уже никто не мог, все попадали на разбросанную по земле гороховую солому и заснули как убитые. Было еще темно, когда все проснулись от холода и, чтобы согреться, забегали по сараю, гоняясь друг за другом вместе с русскими солдатами, ругавшими на чем свет стоит своего полковника.

Кто-то, обнаружив за двором лес, предложил развести костер. Человек двадцать побежали за дровами и притащили в сарай обломки стволов, ветки и корни. Развели огонь, все уселись вокруг него и начали рассуждать о своем положении и ругать Россию. Вдруг откуда-то из темноты раздался голос, явно незнакомый:

— Да, братцы, я исколесил весь свет, но таких порядков, какие здесь, еще нигде не видел. Порко дио. Ох, что я перенес в этих окопах!

— Ты правильно говоришь, дружище, — согласился Швейк, — но скажи-ка, голубчик, откуда ты между нами взялся? Раньше я тебя в роте не видал.

— Ты меня и видеть не мог, — ответил незнакомец, — я работал в той роте, мимо которой вы проходили; ну понравились вы мне, я и пристал к вам. — Человек заметил, что все им заинтересовались, и продолжал: — Ничего во мне особенного нет. Собака как собака, оборванец как оборванец, пленный как пленный. У нас был, братцы, большой город. Хлеба не давали по неделям, а о сахаре мы уже и забыли, каков он с виду. Так вот я и решил: дай с этой ротой допытаю счастья! Если мне не понравится — пойду дальше. Так я и путешествую вот с зимы, но хорошего еще ничего не видел,

— А ну-ка, приятель, выйди, — попросил Горжин, — пусть на тебя все посмотрят, по словам-то видно, что ты неплохой.

Незнакомец встал и вошел в полосу света. Оборванцем назвать его было нельзя, так как его одежда была покрыта тысячью заплат. Маленькие, большие, разных цветов и из разной материи заплаты лежали одна на другой. В других отношениях это был обыкновенный человек, ничем от остальной массы пленных не отличавшийся. Его своеобразные заплаты, возбуждающие любопытство, скорее говорили о его уменье приспособляться к обстановке и остроумии.

— Первое время я тоже ходил разбитым, как турецкая шлюпка, ну а потом помаленьку стал справляться. Братцы, эта война будет продолжаться не менее десяти лет. Это убийство кончится тем, что не будет ни картошки, ни грибов, ни иголок, ни ниток, нельзя будет нигде достать куска бумажной материи или куска кожи. Люди будут ходить босыми, как собаки, а на ребрах будут играть, как на фортепьяно. Тот, кто в состоянии будет прикрыть свою наготу мучным мешком, тот будет считаться аристократом, и тогда...

— Пророчество слепого холостяка: — заметил Швейк.

— ...тогда будет конец войне, — сказал человек, невозмутимо продолжая свою речь. — Тогда народы поймут, что они идиоты, и всыплют своим правительствам по первое число. К этому дню я готовлюсь, я латаю, я шью, чтобы не стыдиться своей наготы.

Пророчества незнакомца всех испугали.

— Да не может быть, неужели десять лет, не сошел ли ты с ума, бросьте его в огонь! — кричали взволнованные слушатели.

Но тот не позволял себя перебивать. Он продолжал приводить различные доказательства, утверждая, что война будет продолжаться до тех пор, пока вся Европа не будет уничтожена. Его доводам начинали поддаваться, и он, почувствовав доверие, под конец сказал, что необходимо поднимать восстания в армиях, надо уговаривать солдат расходиться по домам, а тех, кто этому будет противиться, сажать на штыки.

Он разошелся, топал ногами, кричал:

— Вы увидите, рано или поздно, а я окажусь прав! Все исполнится, не будь я Смочек! Я человек ученый и мог бы быть майором, но я увлекся водкой. Мне, собственно, наплевать на всех «порядочных» людей. Я работал на дорогах в Венгрии, я копал Симплонский туннель, и я вам говорю, что прежде всего мы должны побить этих «порядочных» людей! Пусть вам в этом помогут Бог-отец, Бог-сын и Святой дух.

За эффектный конец этой речи его наградили аплодисментами; русские солдаты тоже согласились с его доводами.

— Я думаю, ребята, что вы меня не выдадите. Я немного поем с вами щей, а хлеба-то как-нибудь сам достану.

Закончив свою речь, он протянул ноги к огню и до самого утра не проговорил ни слова.

Утром, в шесть часов, пришел полковник в сопровождении Евгении Васильевны, вставший рано для того, чтобы познакомиться с инженерами.

Головатенко так и сахарил:

— Ну, дети, хорошо выспались? Было холодно? Ничего, скоро будет лето, а тогда из-за жары не уснешь. Чай уже пили? Очень хорошо, время идти на работу, вас ожидают инженеры в семь часов. Ну, стройтесь, деточки, стройтесь!

Зловещее молчание, которым было принято его заявление о том, что хлеба и еды опять не будет, приобретало все более острую форму; пленные наклонили головы друг к другу и совещались. Смочек сказал:

— Выбрать пять человек! Пускай они будут говорить за всю роту, но все как один должны стоять за них.

— Ну, хлопцы, нечего больше анекдоты рассказывать, — напирал полковник. — Двести человек выходи на работу! Так приказало главное начальство, я не виноват, что наши там у вас хуже работают, чем вы здесь; там их в плуги запрягают, а вы здесь с лопаткой забавляетесь. А ну-ка, — закричал он русским солдатам, — ставьте их, сукиных детей, в ряды, а я буду считать. Ну, братья славяне, на работу по закону!

— Пошел к черту со своими законами! — воскликнуло почти полроты сразу, а пять выбранных делегатов подошли к полковнику с таким заявлением:

— На работу не пойдем до тех пор, пока не будет хлеба и харчей. И за те дни, которые были в дороге. Интендантство вам дает на это деньги, а мы ничего не получаем из того, что нам полагается. Для этого есть закон!

Полковник посинел от злости:

— Так вы бунтовать? Отказ в повиновении, восстание? Каждому пятому из роты я прикажу пустить пулю в лоб!

Он судорожно хватался за револьвер, но футляр его оказался пустым. Тогда он крикнул солдатам:

— Патроны есть? Зарядить винтовки! Эй, сукины сыны, австрийцы, стрелять будем!

Конвоиры сняли винтовки с плеч, глупо посматривая на взводного. Тот пожал плечами и стал шептать полковнику:

— Ваше высокоблагородие, вы сами стрелять не смеете! Нужно доложить начальству, чтобы сперва приехала комиссия и сделала расследование, а кроме того, у нас всего по два патрона, если мы их расстреляем, то они нас убьют.

— Зарядить! — скомандовал полковник и смотрел, как неловкие солдаты вталкивали патроны в затвор винтовки. Затем обратился к роте: — Кто стоит за этими пятью? Кто не хочет идти на работу, выступай — будете расстреляны вместе с ними!

Ряды заколебались. Один вопросительно посмотрел на другого, и в это время раздался голос Швейка:

— Братцы, пускай нас расстреляют, зато мы умрем как солдаты. — И Швейк твердым шагом вышел к Головатенке. — Дозвольте сказать, что желаю пасть на поле брани и умереть не как какая-нибудь старая баба, а как солдат!

— Ну, молодцы, — зашептал портной, — не оставим же наших товарищей одних, выступим все!

Ряды заволновались, часть вышла, а часть осталась на месте. Тогда загремел голос Смочека:

— Круцификс, чего вы боитесь, пускай нас всех расстреляют. Вы думаете, что это будет больней, чем сдохнуть с голоду? Вы же знаете, что этот кровопийца нас обворовывает; черт возьми, да солдаты ли вы? Ни одна курва так не трусит.

Это помогло. Все заявили, что они желают быть расстрелянными. Евгения Васильевна испуганно бросилась к полковнику:

— Дорогой мой, родной мой, не надо стрелять, кого же будешь ты потом на работу посылать? Ведь столько денег, сколько нам нужно, ты сам не заработаешь. Пообещай им хлеба, пообещай им мяса, можешь пообещать и махорки. Они люди хорошие, на работу пойдут. Ведь ты мне обещал по сто рублей давать!

Казалось, что она упадет перед ним на колени, из ее глаз лились настоящие слезы.

Пленные кричали:

— Не пойдем на работу до тех пор, пока инженеры не выдадут нам плату на руки!

Полковник взволнованно обежал вокруг сарая, сопровождаемый плачущей любовницей, потом вернулся со слащавой улыбкой:

— Ну, голубчики, к чему этот шум? Будто бы вы, солдаты, на войне не были и не знаете, что всякое может случиться... Ну не было сегодня хлеба, вчера не было, но завтра-то будет обязательно, честное слово, завтра я его привезу. Ну, так и быть, сегодня отдохните, чаю попейте, рубашки выстирайте!

А затем он спокойно взял Евгению под руку и как ни в чем не бывало ушел. И сейчас же после его ухода начали выбирать новую депутацию, которая должна была сообщить инженерам, что заработная плата должна выдаваться непосредственно пленным на руки, и они не пойдут на работу до тех пор, пока не будут в этом даны гарантии.

Инженеры охотно пообещали выполнить это условие без всяких колебаний и дали честное слово. Но в те времена в России вообще легко давали честное слово.

Русские дороги строились так: с полотна, по которому должна проходить дорога, устранялись камни, а затем с поля свозили глину и ровняли насыпь. Главный инженер Митрофан Федорович Лавунтьев в первый же день, как приступили к прокладке дороги, приехал к пленным на прекрасной вороной лошади и прочел им лекцию о том, как строить дороги и как пользоваться транспортными средствами.

— Дорога должна быть ровная, — говорил он, — мягкая, чтобы у лошадей ноги не болели. Каждый большой камень — это препятствие для лошади и телеги. Лошадь может о него споткнуться, а колесо сломаться. На дороге можно оставлять камни до фунта весом, а все, что больше фунта, нужно отбрасывать в сторону, вот так!

Он слез с лошади, взял камень, попробовал его на вес и забросил его в рядом лежащее ржаное поле.

— Камни до фунта нужно будет зарывать тут же на дороге: разгребете малость землю и туда его, — продолжал он. — Но только работайте честно, а то... мать! — Он погрозил плетью и уехал.

Пленные расселись по дороге, брали в руки камни и спрашивали друг у друга:

— Ну, как ты думаешь, тут фунт будет или нет? Свешай его, чтобы узнать, что мне с ним делать.

Некоторые были так добросовестны и заботливы, что ходили в канцелярию к инженерам и, показывая камень, спрашивали, что с ним делать: забросить ли его в поле, или оставить на дороге.

Рота во время работы была похожа на детей, которые играют в камешки. По общему соглашению был введен принцип разделения труда: одни решали, какие камни куда идут, другие готовили ямки, а третьи зарывали.

— Так, когда мы были маленькие, мы зарывали дохлых воробьев, — говорили некоторые.

Все единогласно признали, что впервые они себя почувствовали хорошо в России. В лесу за гумнами и по берегу реки было много ягод, а если через четырнадцать дней инженеры дадут денег, то до мира можно легко продержаться.

Больных почти не было, и доктора «ловили мух». Ванек ходил вместе с пленными на работу, чтобы послушать их разговоры, а Марек в деревне познакомился с прекрасной еврейкой, говорившей по-немецки, и ходил к ней совершенствоваться в чешско-русско-немецко-еврейском языке.

— Братцы, — позвал однажды Горжин, — подите-ка, помогите вытащить камень, — такая глыба, что не могу ее даже с места сдвинуть.

И он показал ногой на небольшой песчаный камень, величиной с кирпич.

— Сейчас, приятель, — отозвался пискун, — вот только дай мне закопать эту глыбу.

— Такой камень, — посмотрел на них Швейк, — ты можешь выбросить, если захочешь, глазами. Смотри на него и думай, чтобы он за тобою пошел, а потом взглядом брось его в поле. Это называется гипнотизм, испытание воли. Он за тобой полезет, куда хочешь, вот что может делать сила воли. Я читал об этом книжку.

— Так вот делали итальянцы, — подоспел к разговору Смочек. — Когда я был в Италии на постройках, то у нас в партии был такой гипнотизер. Однажды мы взрывали скалу динамитом, он выбрал себе большую глыбу, приблизительно в две с половиной тысячи кило, и впился в нее глазами. Минуты две смотрел на нее пристально, а потом начал качать пальцем. Глыба сперва шевельнулась, затем повернулась и наконец потащилась за ним туда, куда он хотел.

— Ребята, не разговаривайте, идет полковник со своей женой, — сказал Ванек.

Полковник со своей дамой шли на прогулку. Она, в белом прозрачном платье с узкой юбкой, едва переставляла ноги, глядя на работу пленных. Возле некоторых она останавливалась и о чем-то их спрашивала, одаривая всех своей неотразимой улыбкой.

— На ней ничего нет, кроме этой юбки, — сказал Смочек, просматривая ее против солнца.

А она, как бы чувствуя, что говорят о ней, остановилась и легко ударила его зонтиком.

— И не жарко вам в этом мундире со столькими заплатами?

— Я уж привык, — краснея, сказал Смочек. Старый Головатенко засмеялся:

— Посмотри-ка: солдат, а стыдится женщин. А ну, скажи-ка, брат, почему у тебя столько заплат на мундире?

— Когда я был в Омске, — сказал Швейк, притворяясь, будто он разговаривает с Горжином и не обращает внимания на Головатенко, — так у нас там в бараке был один мадьяр, он тоже ходил в мундире вот с такими заплатами. Оказывается, на фронте он был знаменосцем. Когда русские забирали их полк в плен, он, увидев, что со знаменем убежать нельзя, сорвал его и спрятал у себя в брюках. А потом, опасаясь, чтобы русские не нашли, он взял и зашил его к себе в мундир, а на мундир нашил заплаты.

Полковник навострил уши, а Швейк продолжал:

— А с одним полком случилось так, что когда русские наступали, то полковой казначей не успел спрятать полковую кассу, а в ней были одни тысячные. Тогда он сшил две рубахи, и между ними напихал, как вату, кредитки. Ну а когда оказался в плену, то все нашивал на эти рубахи заплатки, чтобы кредитки не промокли и не испортились. Ну да, такой миллион скрывать несколько лет не шутка. Такая штука случилась у нас в Сврабове. Один голубчик скопил несколько тысяч и спрятал их в козьем хлеву, а коза в это время была в интересном положении, и у нее появилась странная прихоть — аппетит на бумагу; она взяла и сожрала деньги. Так он потом от злости взял и продал ее мяснику на убой вместе с этими тысячами за шесть золотых.

После этого разговора полковник вдруг загляделся на Смочека, как кот, почувствовавший мышь. Он нагнулся к нему, похлопал его по плечу и сказал властно:

— Идите за мной, у меня есть старый мундир, я вам отдам его. Вам, наверное, в этом очень жарко.

— Покорно благодарю, — усмехнулся Смочек, — но я побуду и в этом. Я не хочу носить русскую форму.

— Если вам я ее даю, так вы ее должны хотеть, — заорал полковник, уверенный, что он уже знает причину, по которой пленный так льнет к этим тряпкам. — Ну, шевелись! Я сказал, что я вам дам форму, так значит дам. Я не позволю, чтобы вы своими тряпками позорили роту!

Он собственноручно взял Смочека за шиворот и поднял его с земли. Потом позвал двух солдат и приказал вести его в канцелярию. Сам он быстро вернулся, сообщил по дороге Евгении Васильевне, что за птицу он поймал.

— Может, у него австрийское знамя, а может, деньги зашиты. Деньги я оставлю себе, а знамя пошлю прямо в Петроград военному министру. Я думаю, меня не минет Анна или Владимир.

Когда вечером пленные возвращались к сараю, то они увидели, как на куче тряпок сидел Смочек и выбирал куски, подходящие для заплаток. На нем была надета форма старого Головатенко со срезанными погонами.

— Я защищался, как лев, но они силой стащили с меня мою одежду. Чего-то они там у меня искали. Швейк, тебе бы нужно было за это раскроить физиономию!

Как только пленные уселись за похлебку, прибежал полковник со своей дамой. Та пытливо начала рассматривать пленных и, остановившись на Швейке, указала на него пальцем взводному:

— Два пуда песка! Каждый день после работы стоять два часа!

Через десять минут после этого бравый солдат Швейк стоял на часах у ворот сарая с мешком, наполненным глиной. И в ответ на насмешки говорил:

— Я страдаю невинно. Я ничего плохого не хотел сделать. Ну да что хорошего может человек ожидать от такой курвы. Ничего, у меня болела спина, а теперь я ее выправлю.

Лето и осень

Митрофан Федорович Лавунтьев, главный инженер отряда, ремонтировавшего и строившего дороги за русским фронтом, был человеком, который ревностно следил за своей репутацией и за своим честным именем. Раз пообещав пленным выдать деньги на руки, он не хотел, чтобы впоследствии о нем говорили, что он не выполнил своего честного слова. Поэтому он сговорился со своим братом, который в это время был капитаном артиллерии в Минске, чтобы он заехал к нему в субботу на автомобиле. В этот день полковник вместе со своей Евгенией уехал в штаб какого-то расположившегося на отдых полка в гости. Инженер Лавунтьев к приезду брата приготовил деньги и расчетные листы и расположился за маленьким столом в леске, где работали пленные. В этот день работа уже заканчивалась. Дорога была уже проложена, на ее поверхность набросали молодых деревьев и веток. В общем, дорога была похожа на улицу, украшенную деревьями, словно в праздник, или на зеленый ковер, пахнущий смолой. И пока по этому ковру еще никто не проехал, он казался крепким и красивым.

В ожидании брата Митрофан Федорович делал вид, будто очень важно, чтобы каждая веточка лежала / одна возле другой на одинаковом расстоянии; он нагибался, поправлял их и все время посматривал в лес.

Наконец показался автомобиль. Митрофан Федорович пошел навстречу двум офицерам и радостно с ними поздоровался. Потом он собрал всех пленных в кучу и сказал, что приехало большое начальство, которое контролирует работу, и попросил их высказать свои пожелания и жалобы. Затем приехавший капитан обратился к ним сам:

— Пленным в России очень плохо, русское правительство об этом знает хорошо. Чтобы устранить этот недостаток, оно учредило особое управление для сохранения денег, принадлежащих военнопленным. Это управление принимает на сохранение все, что зарабатывают пленные и что им присылают из дому, бесплатно исполняет всякие поручения по их делам, а после окончания войны, что, очевидно, будет скоро, эти деньги будет выплачивать пленным на границе. Так как сегодня суббота, и вы находитесь в ведении управления и получите сегодня плату, то я и приехал за деньгами.

Затем он строгим и официальным тоном приказал брату приступить к выдаче платы. Другой офицер вытащил из портфеля два листа бумаги, вложив между ними копировальную бумагу, очинил карандаш и положил его на стол. Инженер начал выкрикивать имена:

— Антонин Моравец, шесть рублей. Офицер записал имя, поставил против него шестерку, потом предложил пленному:

— Подпишись, что получил. Инженер кричал дальше:

— Ярослав Тума, шесть рублей. Иосиф Швамберг, шесть, — и так далее.

Пленные расписывались в том, что получили деньги. Потом офицер сосчитал деньги, инженер собрал пленных вокруг себя, чтобы они видели, что он действительно платит, а другой офицер сложил деньги в портфель, в лист, копию которого он отдал инженеру. Капитан с достоинством простился, и инженер пошел провожать их к автомобилю.

— Не желаете ли проехать до деревни? Пожалуйста, мы вас подвезем, садитесь, — сказал капитан.

И прежде чем они доехали до деревни, половина денег из портфеля капитана перекочевала опять в карман инженера.

В понедельник, когда полковник услышал, что пленным заплатили за работу, он влетел к инженеру.

— Ты кому дал деньги, а?

— Новому управлению по делам военнопленных, — важно ответил инженер.

— Какому управлению? — зашипел Головатенко, — А расписку тебе дали?

— Дали! — И инженер подал сложенный лист начальнику роты.

Тот посмотрел на него.

— А подписи? Где штемпель? Что это за учреждение?

Инженер пожал плечами. Полковника взорвало.

— Вор, мошенник, понимаешь, ты моих людей обокрал, этот какой-то твой компаньон такой же вор, как ты, деньги наши взял! Я больше тебе людей на работу не даю, я пленных для твоего кармана больше не дам. — Полковник полетел к сараю. — Я больше не дам своих пленных на работу, пускай все генералы на твоих дорогах себе ноги поломают, пускай вся русская армия тонет в болотах, вот сволочь! Бедных людей, самых несчастных обворовывает! — Он влетел в сарай: — Дети, на работу больше никуда не ходите, вас обворовывают, я этого не позволю. Лежите тут хоть до самого мира, но я не позволю, чтобы вас обворовывали хоть на копейку!

Лежали день, лежали два, инженер не приходил, полковник был сердит на него по-прежнему, и пленные начали разбредаться по соседним деревням.

Там пленных еще не видали, они были новостью, поэтому их встречали с радостью. Жители, русские и поляки, спрашивали их, какого они вероисповедания, и когда выяснилось, что многие из пленных католики, это способствовало сближению, главным образом с женщинами.

— Вот бы куда Гудечка, — заявил однажды пискун, возвращаясь из деревни.

— А в какой деревне ты был? — спросили его сразу несколько голосов.

Пискун махнул рукой в сторону леса:

— Вон за лесом в Глинищах. Там много солдаток.

В течение двух недель полковника видели непрестанно ругающим инженера, потом он неожиданно изменился и стал с ним спокойно разговаривать. А в понедельник он уже принялся опять выгонять на работу:

— А ну-ка, дети, выходи на работу! Инженер пообещал платить за работу прямо. Я его научил, сукина сына.

В ответ на это Смочек, грустно осмотрев свой порожний мешок, сказал:

— Сговорились, наверное, с этим инженером, теперь будут обворовывать нас вместе, черт бы вас побрал обоих!

Работать пошли на другую сторону, в городишко, где нужно было исправлять дорогу. Это подняло настроение, а особенно развеселились пленные, когда узнали, что бабы будут возить песок.

Рота разделилась. Одна половина насыпала песок, другая рассыпала его равномерно по дороге. Бабы понукали лошадей, пленные щипали девок, и те пищали. Инженер ходил посреди дороги, раздавал папиросы и похваливал:

— Ну, работа кипит. Только поскорей, ребята! Скоро будет мир. — Затем предложил: — Послушайте, что я хочу сказать: давайте сегодня пройдем до того большого дерева, а потом я отпущу вас домой, хорошо? Давайте работать на урок, зачем тут быть целый день, сделаем урок и пойдем домой, ладно?

Работу эту можно было сделать только дня за два, но обещание предоставить после выполнения урока свободное время и рыбу к обеду и наличие баб действовали на пленных неотразимо. Воза молниеносно насыпались песком, переворачивались, солдатки кричали, а партия с таким усердием разбрасывала песок по дороге, что только пыль стояла. Инженер весело улыбался; прежде чем приехала кухня, работа уже была закончена.

— Вот завтра, молодцы, до того бугорка на урок 1 возьмем, да? Ничего, лучше поспешить, а потом отдохнуть.

И когда они согласились, он обрадовался — в другое время они бы просидели здесь четыре дня, а теперь управляются за три четверти дня.

Эта дорога была очень оживленной. То и дело проезжали по ней офицеры в автомобилях и часто останавливались возле пленных, расспрашивая, как им живется. Они внимательно слушали и говорили, покручивая усы:

— Плохо, ну да нашим у вас еще хуже. Там, говорят, наших в плуги запрягают. Да, да, война наделала делов. Ну что же делать, на то и война, чтобы люди страдали.

И уезжали дальше. Если бы они спросили, что обо всем этом думает бравый солдат Швейк, то он бы им сказал: «Вы похожи на тех судей, которые присудили цыганка Ружичку в Пильзене к повешению за то, что он ударил еврея топором. Они посадили его в камеру и вместе с ним посадили стражника, чтобы тот играл с ним в карты и по-всякому веселил его, — одним словом, чтобы скучно ему не было. Каждый день они посылали к нему доктора, и тот его спрашивал: «Не болит у вас голова?» или: «Чувствуете себя совершенно здоровым?» И три раза в день измерял у него температуру и считал пульс. Они даже заставили его запломбировать зубы, срезать мозоли, сделать маникюр, купили ему березовой воды для волос и крем от веснушек. Наконец ему сказали: «Сегодня вы будете есть, что захотите, и это вам ничего не будет стоить. Палач уже приехал, и завтра утром вас повесят». Так он и пошел под виселицу».

Но Швейка об этом не спрашивали, а сам он не говорил и только рассказывал разные события из своей жизни.

Иногда случалось, что кто-нибудь из Глинищ приходил очень поздно в сарай и говорил проснувшимся товарищам:

— Ох, сегодня я буду хорошо спать, сегодня я хорошо погулял, — а на третий день его, больного, клали на телегу, и Марек отвозил его в Вилейку в госпиталь.

Но даже и эта опасность — заболеть какой-нибудь болезнью — не удерживала пленных от романтических приключений. Связи с женщинами были единственным удовольствием на фоне однообразной, серой жизни пленных, и Швейк несколько раз, наблюдая за телегой, которая отвозила заболевшего товарища, говорил:

— Ну, теперь ты угомонишься. Любовь — это, говорят, единственное удовольствие в жизни бедных.

Но вот дороги все уже были исправлены, на болотах возвышались новые деревянные мосты, рожь в поле была скошена и сложена в скирды. Однажды утром инженер пришел в сарай и сказал:

— Деньги за работу я выплатил вашему начальнику. Спасибо вам, хорошо работали! Вот вам на махорку.

И, протягивая каждому руку, он давал по рублевке. В этот день они еще оставались в сарае. Инженеры уехали со своим отрядом на телегах, нагруженных чемоданами, а полковник, оставив роту на попечении Евгении Васильевны, отправился за указаниями, что ему делать с пленными.

Семь казней египетских

В Почепове, куда пленных пригнали в начале августа, их ожидала огромная работа: надо было построить почти шестикилометровый деревянный мост через болото.

Давно уже начали его строить, но никак не могли достроить, так как мост этот находился под обстрелом немецких орудий и немцы добросовестно расстреливали ночью все то, что русским удавалось построить за день. Таким образом, в этой точке сосредоточились два противоположных интереса: русские хотели во что бы то ни стало построить мост, а немцы хотели во что бы то ни стало его разрушить. Поэтому, когда русские начали сгонять сюда большее количество людей, чтобы его поскорее сделать, немцы стали посылать больше аэропланов и гранат, которые начинали сильнее бомбардировать злополучный мост.

Тогда русские решили снять с работы русских солдат, заменить их австрийскими пленными и сообщить немцам, что если они будут стрелять, то будут убивать своих же подданных. На другой день немцы хитроумно ответили на этот шаг русских: они сбросили с аэроплана листовки, в которых сообщали, что стрелять они будут только по русским инженерам и по руководителям работ, поэтому они рекомендуют пленным держаться подальше от инженеров, в противном случае им придется пенять на себя.

Это предупреждение пленные приняли близко к сердцу, и, как только начинал гудеть мотор немецкого или русского аэроплана, они разбегались в разные стороны и. расположившись где-нибудь в лесу, искали вшей или играли в карты до тех пор, пока конвоиры не сгоняли их снова к месту работы.

Эта беготня, казалось, весьма забавляла немецких авиаторов. Немецкие аэропланы без всякого повода, откуда бы они ни возвращались, предпочитали пролететь над мостом. Они кружились над постройкой, беззаботно спускаясь так низко, что полевые орудия с остервенением выбрасывали в них шрапнель и лаяли, как собаки. Они бросали бомбы и, сопровождаемые разрывающейся шрапнелью, улетали обратно, а солдаты разбегались.

Едва удавалось согнать пленных к постройке, как опять где-нибудь падала и разрывалась бомба, и первый, кто слышал ее взрыв, командовал:

— Ребята, бери ноги на плечи, союзник уже здесь! Почепово, где расположились пленные, было грязной, запущенной деревушкой с несколькими едва сохранившимися хатами. Большинство хат сгорело от немецкой бомбардировки. Жить в сараях из-за холода было невозможно, поэтому люди набились в хаты, как сельди, ложась ночью один на другого. Когда пленные возвращались с работы, хозяева хаты начинали креститься:

— Прости, господи, грехи паши и убери отсюда эти австрийские морды.

Старый Головатенко все сокращал расходы на довольствие, полагая, что зимой война кончится и его доходы прекратятся. Он уменьшил порции хлеба, отнял сахар и вместо соленой рыбы, из которой варилась уха, начал класть в щи рубленые листья свеклы, которые привозились откуда-то с поля.

Когда утром, выходя на работу, считали, сколько новых ям прибавилось от немецких гранат, и смотрели, какие за ночь произошли новые разрушения, Швейк говорил:

— Ну, на нас обрушились все египетские казни. В один день аэропланов налетело, как мух, и они начали прогуливаться над мостом туда и обратно. Пленные сидели в лесу и, так как, было холодно, разводили костры и грелись. Некоторые принесли с собой картошку и начали ее печь. Эту картошку вырывали на полях крестьян деревни Почепово целыми мешками.

— Мы их всех объедим, — задумчиво сказал Горжин. — Еще одна зима, и они помрут с голоду, и мы вместе с ними.

— Я, — отозвался пискун, — я тут не останусь. Я пойду к дружинникам, ведь все равно убить меня могут где угодно, но там я хоть наемся вдоволь!

— Если бы я не присягал императору, — проговорил, чистя картошку, Швейк, — я бы тоже пошел в дружинники. Но я ему обещал служить и лучше буду здесь воровать картошку. Обязанность каждого солдата — уничтожать неприятеля и приносить ему как можно больше вреда.

Швейк начал выгребать картошку из золы и, когда тот, кто считал себя ее собственником, закричал на него: «Но, но, ты не слопай у меня все вместе с углями!», деловито повторил:

— Долг каждого солдата — уничтожать врага и приносить ему как можно больше вреда!

Это напоминание вызвало бурное согласие, которое проявилось в соответствующих действиях. Кто ел, а кто пошел опять воровать картошку. Крестьяне деревни быстро заметили воров и с криками и жалобами сбежались к хате, где помещалась канцелярия полковника Головатенки.

Евгения Васильевна только что встала, когда к ней пришли крестьянки. Она внимательно их выслушала, уверила, что сейчас придет полковник, что он вышел только на минутку по своим надобностям, а когда крестьяне заявили, что пленные покрали у них всю картошку, она уныло сказала:

— Это возможно. Наверно, они голодны. Да, они действительно голодны. Милая, — обняла она возле стоявшую бабу, — что бы ты делала, если бы ты была голодна и шла мимо картошки? Человек существо слабое, о грехе не думает, наворовала бы и ты картошки, сварила бы ее и ела. Это уж так от Бога, — голодный человек поесть любит.

— А я их в Россию позвала, а я их в плен взяла, что их кормить буду? — закричала баба, отталкивая Евгению. — Вот вы их и кормите! Казна вам деньги платит на них, а вы эти деньги крадете, а людей морите голодом. Вот сволочь какая московская!

Евгения Васильевна покраснела:

— Не ругайся, а то я тебе по морде дам! На вот, выкуси, — и она поднесла к носу бабы свою руку.

— Эй, люди, мы ищем у начальства справедливости, а тут курва хочет меня бить! — закричала баба и, крича изо всех сил: — Эй, народ православный, бей воров, бей насильников! — вцепилась руками в волосы противницы.

Около любовницы полковника собралась толпа, ее тащили за волосы, били кулаками под бок и пытались повалить наземь. Но Евгения Васильевна так отчаянно орала, что полковник, поддерживая брюки руками, прибежал к ней на помощь. Ударами кулаков он разогнал баб и освободил Евгению Васильевну, всю исцарапанную их ногтями. Потом заорал на баб:

— Вы зачем напали на женщину, а? — и бросился к чемодану за револьвером.

— Мы пришли жаловаться на пленных, — хором ответили бабы, — они у нас поля опустошили, а барыня за них стоит. У нас австрийцы всю картошку поели — что мы будем есть зимой? Чем мы детей накормим?

Головатенко сунул револьвер в карман:

— Вот народ хитрый! Ну, возьмут там австрийцы пару картошек, а вы с жалобами! А если проклятый германец придет вот сейчас и все у вас заберет? Что же вы, Бога не боитесь, из-за картошки жену мою бить будете? Я говорю, что немцы придут, коров у вас отнимут, а вас заберут всех в плен! Ну, пошли, пошли!

Он опять вынул револьвер из кармана и стал целиться в баб. Те начали выбегать из комнаты.

— Сукин сын! Говорил, что наша армия самая лучшая на свете, а теперь пугает, что немец придет, вот сволочь! Надо все начальство побить!

Узнав, что его рота питается на деревенских полях, полковник этому очень обрадовался. Он перестал ей совершенно давать хлеб и в ответ на ругань населения, угрожавшего идти с жалобой к самому царю, только улыбался:

— Слышите, как германец стреляет? Вот он скоро будет здесь, все у вас заберет, тогда будете жаловаться!

Между тем голод возрастал. А с голодом пленные становились все более дерзкими. Они крали все, что им попадалось под руку. Таскали сжатый хлеб в сараях, врывались в кладовые, ловили кур, и в конце концов ни одна кошка, ни одна собака не были уверены в том, что они не будут съедены пленными.

Смочек был первым, организовавшим ловлю этих животных. Он где-то раздобыл кусок проволоки и возле сарая поставил петлю. Ночью все были разбужены ревом пойманного кота, мяукавшего так, словно плакала дюжина ребят в воспитательном доме.

Весть о том, что пленные едят кошек быстро распространилась по всему селу. Православные русские, которые не ели даже голубей, боясь съесть духа святого, и брезговали зайцем, считая, что он заражен сифилисом, не понимали совершенно, как можно с таким аппетитом есть кошку, заправленную чесноком. Теперь они дразнили своих постояльцев презрительным «мяу, мяу» и при этом жестоко плевались.

На этой неделе пискун принес откуда-то кота. Он убил его и, когда хозяйка стала выгонять его из избы, оборонялся содранной с кота шкуркой.

— Мне надо питаться кошками, так мне приказал доктор. У меня плохой желудок. А этот кот вкуснее курицы.

Авторитет заграничных гостей падал на бирже общественного мнения все больше и больше, и наконец вся деревня начала чувствовать к пленным глубокое и невыразимое отвращение. Семьи мужиков, сидя за столом и уплетая картошку, говорили об австрийцах:

— Вот поганый народ, хуже, чем татары! Те лошадей жрут, а эти еще хуже — собак. Ну, сохрани нас Бог от их образования! Они все грамотные, умеют писать, читать, а едят паршивых кошек, ну и народ же!

Крестьяне начали убирать свои ведра с колодцев, отказывались дать чашку для питья, и никто ни за что не хотел одолжить нож, чтобы нарезать хлеба. В это-то время Швейк и обнаружил помещичье имение, в котором жила вдова помещика с большим количеством собак-такс.

— Они такие жирные, — рассказывал он о таксах Горжину, — что каждая из них похожа на валик, даже и ног не видно, а сала на них! Одних шкварок нам хватило бы на целую неделю. Ты стал бы есть шкварки?

Бывший главный кельнер только вздохнул.

— Да, это вопрос, буду ли я их есть! Я, приятель, уже ел устрицы, суп из черепах, китайские ласточкины гнезда, ослиную колбасу из Италии, — все, что можно достать у Липперта в Праге, все я попробовал, даже и ананасы ел. А вот собак еще не пробовал. Собачье мясо, должно быть, хорошее, у меня на него большой аппетит!

— А ты способен для удовлетворения своего желания принести жертвы? — пытливо спросил его Швейк.

В ответ на это Горжин поднял вверх два пальца в знак присяги.

— Двадцать лет жизни за одну заднюю ножку таксы! Хочешь ли ты, демон, и требуешь ли, чтобы я кровью подтвердил продажу моей души дьяволу?

— Этого я не требую, — ответил Швейк — Но я хочу, чтобы ты завтра пошел со мной в один дом и позабавил бы там немного одну особу.

На другой день благодарная вдова помещика Любовь Владимировна была весьма польщена и вместе с тем удивлена визитом двух пленных, из которых один хорошо говорил по-французски, а у другого она заметила свернутый мешок, который он держал под мышкой. Они ей представились; говоривший по-французски рассыпался в галантных выражениях:

— Мы слышали, что вы здесь во всей губернии образованнейшая дама, что вы воспитывались в Париже в одном из монастырей, и нам было бы весьма лестно поговорить со столь выдающейся женщиной. Я долго жил во Франции, а мой друг из Эльзас-Лотарингии.

— Больше из Лотарингии, чем из Эльзаса, — приятно улыбнувшись вдове, сказал Швейк — У нас в Лотарингии есть такие же вот прекрасные собачки.

И он влюбленно посмотрел на десять такс, которые вертелись вокруг своей повелительницы и воспитательницы.

Он нагнулся, чтобы их погладить. Взглянув на плечо Швейка, Любовь Владимировна увидела вошь, которая прогуливалась по его шинели, и опытным женским умом поняла, что это далеко не единственная. Она украдкой посмотрела на пушистые ковры и диваны, чтобы убедиться, нет ли уже там насекомых; тем не менее, сохраняя любезность к людям с фронта, пришедшим к ней отвести душу и поговорить по-французски, она поспешила добавить:

— Не хотите ли поесть чего-нибудь? Я вас сейчас провожу на кухню. Мне очень жаль, что вы пришли так неудачно, через полчаса я уезжаю, а сама еще не одета.

Она открыла двери и спустилась по лестнице в кухню, чтобы сделать необходимые распоряжения прислуге.

Пленные остались наедине с собаками, которые смотрели на них своими умными глазами, словно спрашивая, зачем они сюда попали, и доверчиво терлись об их ноги.

— Визжать будут? — шепнул Горжин.

— Не будут. Они так перепугаются, что долго не опомнятся, — также шепотом отвечал Швейк, раскрывая мешок. Потом он схватил самую толстую таксу за задние ноги, описал ею в воздухе большой круг и бросил испуганную собаку в мешок. За нею последовала вторая, в то время как остальные спокойно на них смотрели. Швейк быстро вскинул мешок на плечи и вышел со двора. Благородная вдова уже за забором увидела его мелькавшую голову и провожающих его собак, которых он отгонял назад.

— Товарищ должен был пойти домой, — улыбнулся Горжин, заметив ее вопросительный взгляд. — Он вспомнил, что дома ему нужно написать письмо и поспешил вернуться.

— Жаль, — сказала Любовь Владимировна, — вдвоем вам обедал ось бы лучше. Ну, зайдите на кухню и простите — я должна переодеться.

И она ушла.

В темной кухне Горжина встретила старая, очень безобразная женщина и сразу же сказала ему, что теперь ходит много всякого подозрительного народа, всякий сброд, который только и норовит что-нибудь стащить, и дала ему миску кислой, пахнущей плесенью, Бог знает сколько раз разогревшейся гречневой каши.

— Она должна была показать свое гостеприимство, — сказал Швейк через десять минут Горжину в лесу, когда они убили собак и выпотрошили их. — Она воспитанная дама и должна была радоваться нашему визиту. Это не похоже на пани Яношек в Будеёвицах. Однажды утром ее муж шел по площади и встретил некоего Каганка из Праги, друга по школьной скамье, которого он не видел почти двадцать лет. Он так обрадовался этой встрече, что позвал его к себе на обед. Каганек долго отказывался, упирался, ему не хотелось идти, а Яношек настаивал: «Пойдем, друг мой, раз мы с тобой такие друзья, моя жена обязательно захочет с тобой познакомиться. Пойдем, домашний обед в сто раз лучше ресторанного, и ты увидишь, как хорошо быть женатым и какая у меня добрая и милая жена». В конце концов Каганек согласился и пошел за Яношеком. Тот его представляет жене и говорит: «Это мой лучший друг, накрывай, Боженка, на стол!» А она в это время как раз разливала суп. Посмотрела она на гостя и говорит мужу: «Ах ты, старый бездельник, у самого нечего жрать, а ты еще чужих водишь! Как увидит какого дармоеда, так и тащит его к себе!» Но чтобы показать все же свою воспитанность, она угощает Каганка: «Пожалуйста, будьте как дома, не стесняйтесь!»

Собаки Швейка возбудили в деревне сенсацию. Когда Швейк повесил на грушевое дерево возле хаты первую собаку и начал ее свежевать, вокруг него собралось много пленных, наперебой советовавших, что нужно делать с мясом, чтобы оно было вкуснее.

— Одну изжарим, а другую сложим в банку с уксусом и луком. Тогда у нас получится настоящая дичь, — сказал Горжин и отправился на огород разыскивать лук.

Собравшаяся под грушей толпа пленных обратила на себя внимание деревенских ребятишек и баб. Прежде всего пришли два мальчугана и, увидев висящих на ветках двух собак, побежали сообщить об этой новости в свой дом. Потом прибежали к хате и бабы и сказали:

— Авдотья Михайловна в поле копает картошку, нужно ей сказать, чтобы она знала, что сделали австрийцы с ее грушей.

Ребятишки не замедлили, сейчас же побежали в поле и сообщили хозяйке, как пленные опоганили ее грушу.

Едва Швейк закончил свежевать вторую собаку, как прибежала Авдотья Михайловна. Мотыгой она разогнала пленных, ругаясь так, что никто в жизни такой ругани не слышал. Затем влетела в хату, взяла топор и начала рубить грушу.

— Господи, православные, ну подумайте только! Ведь я же могла эти груши в рот взять, груши с собачьей кровью. Прости, господи, грехи мои, теперь я все повыброшу из хаты!

И в то же время, как тупой топор почти безрезультатно отскакивал от сухого дерева, Швейк не спеша складывал в жестяной ящик из-под русских патронов своих собак. На вопрос, зачем баба рубит грушу, он отвечал:

— Видите, груша наполовину сухая, а дров нет, так хозяйка хочет приготовить мне дров, чтобы я мог изжарить одного пса.

И он спокойно пошел на двор за дровами, не торопясь развел в печи огонь и стал жарить собаку, обкладывая ящик горящими поленьями, чтобы мясо пропекалось равномерно со всех сторон.

— Да, вот это хорошее мясцо будет! Сзади него, смотря на пламя, Горжин жевал сухие заплесневевшие корки хлеба, которые пленные получили под видом сухарей, и при мысли о предстоящем пиршестве облизывал губы до самых ушей.

Наконец, судя по грохоту, груша свалилась. Швейк предложил своему товарищу:

— Иди и наломай мне веток, ведь мясо нужно пропечь хорошо, да смотри выбирай посуше.

Друг его еще раз мысленно облизнулся и отправился за ветками. Через минуту он принес охапку веток и бросил их у ног Швейка, а за ним в кухню влетела хозяйка Авдотья Михайловна и, увидя, что в печке жарится собака, подняла нечеловеческий крик.

Она так налетела на Швейка, что чуть не сбила его с ног, голыми руками схватила ящик, в котором жарилось мясо, и выбросила его со всем содержимым на двор. Затем схватила топор и бросилась с ним на пленных. Они едва успели выскочить, а добрая Авдотья Михайловна, превратившись в разъяренную львицу, начала выбрасывать скарб. В новом припадке ярости она выбежала на двор за мотыгой и начала ломать печь, призывая огонь и серу на австрийцев, которые привезли в православную Россию такой Содом и Гоморру.

Не переставая ругаться, она выбрасывала кирпичи, а соболезнующие соседки, охая и ахая, помогали ей; потом она побежала жаловаться полковнику.

Пока он успокаивал ее, говоря, что все это сущие пустяки, что все равно пришли бы немцы, собаку съели, грушу разбили бы снарядом и печь разломали, Швейк с Горжином бродили по деревне, ища себе пристанища. Но перед каждой хатой стояли бабы, вооруженные вилами и косами, и ни за что не соглашались пустить к себе «собакоедов».

Так они ходили со своими собаками до самого вечера, и отовсюду их прогоняли. В некоторых хатах соглашались пустить их только в том случае, если они бросят собак.

— Ни за что на свете! Мясо есть мясо. А ночлеги пускай у вас останутся, — категорически заявил Швейк.

Уже когда начало темнеть, они решили разложить на улице костер, допечь собаку и переспать ночь у огня. А утром полковник им найдет где-нибудь место.

Итак, собаку изжарили, кости объели так чисто, что на них не осталось ни кусочка мяса, и сало слили в баночки из-под консервов; а в это время над деревней начала разрываться шрапнель, а за шрапнелью гранаты.

Через несколько минут по всему фронту началась такая канонада, что дрожала земля. Деревня осветилась прожекторами, и шрапнель начала разрываться над ней дюжинами.

Начался пожар. Загорелось несколько хат, и огонь стал быстро гулять по деревне. Бог знает откуда, в деревню ворвалось несколько казаков.

— Эй, австрийцы, убегайте! Православные, немец фронт прорвал!

Казаки, освещенные племенем и мелькавшим светом прожекторов, кричали, как дьяволы:

— Скорей, скорей, ноги на плечи, немец идет! — и били нагайками попадавшихся им жителей и пленных.

Все убегали из деревни.

В темноте ревел скот, плакали дети, ругались солдаты возле опрокинувшихся возов и орудий. Орудия стреляли уже только на немецкой стороне и приближались с такой быстротой, что временами казалось, будто выстрел раздавался где-то среди убегающих.

Неожиданно в этом хаосе появились одна возле другой две лошади. С одной полковник Головатенко кричал басом:

— Убегайте, дети, поскорей, только не по дороге, не по дороге, бегите полем да смотрите, чтобы вас не раздавила артиллерия!

А этот бас заглушал другой, пискливый голос его любовницы:

— Деньги взял? Шляпы положил на воз? Ах, Боже, я пудру на окне забыла!

Долгое время пленные бежали в полной темноте, чувствуя только возле себя людей и слыша вокруг тяжелый топот бега. Потом темноту прорезал веер лучей немецкого прожектора и осветил все поле.

И тут раздался заботливый голос бравого солдата Швейка:

— Горжин, я лечу за тобой. Черт возьми, да не потеряй собаку, улепетывай с ней, смотри, а то угостят тебя гранатой! Береги собаку, как свой глаз, а то у нас нечем будет позавтракать!

В глубокий тыл

Слова Швейка: «Мы как парижские ветераны — раз уж разойдемся, то ничто нас не остановит, кроме стены», сказанные утром после той памятной ночи, в которую они бежали, правильно выражали создавшееся положение.

Армия удирала, несмотря на то что не было слышно ни единого выстрела. На фронте возникала паника, которую солдаты, измученные бесконечной войной и мало тешившиеся перспективой сидеть третью зиму в окопах, охотно поддерживали и раздували. Русская армия без ведома главнокомандующего выбросила лозунг: «По домам!»

И только на третий день устремившуюся с фронта лавину остановили дикие казачьи части, посланные специально для этого из тыла. Они преградили путь бегущим, навели порядок и погнали их опять к болотам, которые остановили наступавших немцев.

Что делать с пленными, находившимися в рабочих ротах, никто не знал. Когда полковник Головатенко обратился к какому-то казачьему генералу с запросом, в котором спрашивал, как ему поступить с пленными, он получил короткий ответ:

— К черту! Подохни и ты вместе с ними.

Тогда полковник, посоветовавшись с Евгенией Васильевной, решил послушаться ее совета и направиться со своим войском в глубокий тыл. Было решено идти в тыл до тех пор, пока не встретится какое-нибудь военное учреждение, которое взяло бы пленных в свое ведение.

Свое решение полковник сообщил пленным, добавив, что теперь они находятся всецело на его попечении, так как Россия официально оставила их на произвол судьбы; он предложил им не разбиваться, держаться дружно всем вместе и заверил, что рано или поздно, а он им найдет работу; что он полюбил их, как родных детей, никогда их теперь не оставит и что, если потребуется, он пойдет пешком с ними хотя бы до Сибири. Закончив свою речь, он посмотрел на карту, махнул рукой на восток, и все тронулись в путь.

Рота держалась удивительно дружно. Никто не отставал. Отдельные пленные отбегали от дороги к хатам, где предполагали выклянчить кусок хлеба или пару картошек, и стремглав летели обратно к своей группе.

Евгения Васильевна подъезжала к пленным на лошади и подбадривала: «Ничего, дети, мы идем в Россию, а там хлеба хватит!»

Собака Горжина и Швейка была уже съедена, только Смочек держал все время во рту жареную кость и сосал ее, а Горжин делился своими планами:

— Когда война кончится, я открою чайную с девочками.

Так они шли, рассказывая анекдоты, делясь воспоминаниями и ободряя себя всякими планами, а перед ними расстилалось лишь кое-где поросшее кустами бесконечное поле. Иногда встречались деревушки.

— Эй, дети, впереди река, а моста-то нет! — закричал полковник. Неожиданно перед ними блеснула река.

— Как же мы будем переправляться, где же мост? Чертова река, что же делать? — уныло сказал полковник, когда они подошли к реке.

Он обратился к Евгении Васильевне, и та, вглядываясь вдаль, сказала без колебания:

— Там вправо виднеется какая-то деревня. Я заметила, что дорога шла туда, а где есть деревня, там будет и переправа. Пойдемте туда, люди отдохнут, переночуют, а утром потащимся дальше.

Полковник, обрадовавшись этому разумному плану, скомандовал:

— Ну-ка, дети, по берегу направо, вперед в ногу! — и, хлестнув свою лошадь, он поскакал вместе с Евгенией Васильевной, чтобы раньше отряда приехать на место.

Деревня, в которую они пришли уже в сумерках, не была похожа на деревню. У берега реки приютилось несколько разбросанных дворов, разоренных и грязных, занятых какими-то оборванцами, которые заявили, что они беженцы из Галиции. Эшелон пленных они встретили холодно.

— Картошки нет, дров нет, ничего нет! Моста тоже не было, переправлялись крестьяне на полусгнившем плоту. Выяснилось, что мост есть только у Лунинца, до которого будет около сорока верст. Полковник собрал людей и сказал:

— Ложитесь и отдохните, а утром увидим, что делать!

Пленные в лачугах заснули как убитые. И уже сквозь сон некоторые слышали голос полковника, приказывающего кому-то отвести лошадь в сарай и дать ей сена. Затем наступила тишина.

Через некоторое время, когда Марек уже спал, а пискун с Горжином храпели, словно состязаясь друг с другом, Швейк почувствовал, что лежавший рядом с ним Смочек ворочается; потом тот встал, выбежал во двор и принес с собой большую сучковатую дубинку, поставил ее в угол и лег опять.

— Ты что, боишься, чтоб тебя кто не обокрал? — шепотом спросил его Швейк, а Смочек ему ответил также шепотом:

— Не боюсь, но умираю с голоду. Хочу раздобыть мяса. Ты умеешь молчать?

— Как святой Ян Непомуцкий{18}, — побожился Швейк.

— Так ты утром молчи. Ты ничего не знаешь и ничего не видел, — строго добавил Смочек.

Утром полковник сам пришел будить пленных. Он высказал сожаление, что тут ничего нельзя купить и пленным опять придется поголодать; собрав всех на улице, он сказал:

— Слышите, австрийцы, моста мы искать не будем и через речку перебираться не будем. Отсюда вниз по реке есть город Мозырь, а там, наверное, будет воинский начальник. Дети, осторожно: возьмите паром и, сколько войдет вас, садитесь на него. Остальные побегут по берегу и, как только устанут, меняются с товарищами на пароме. И так будете меняться, а через три-четыре дня будем в городе. Поняли?

— Поняли, ваше высокоблагородие, — хором залаяли пленные, довольные перспективой необычной дороги.

— Возьмите паром, а если кто из здешних будет вам препятствовать, дайте ему по морде. Сразу по морде! — говорил полковник.

Головатенко, гордый тем, что так удачно разрешил сложную проблему, пошел в сарай за лошадью. Но оттуда уже летела ему навстречу Евгения Васильевна и, заметив его, разразилась истерическим плачем:

— Конь сломал ногу! Лошади дрались копытами, и твоя лошадь моей переломила ногу!

Полковник поспешил к сараю. Его лошадь забилась в угол и дико озиралась, в то время как другая лежала на боку и болезненно ржала. Задняя нога у нее была перебита.

— Ну что же, воля божия, — утешал плачущую любовницу старый полковник. — Они лягались, и вот моя побила твою, а теперь уж ничего не сделаешь. Нужно, чтобы она не мучилась. — И, обнимая левой рукой плачущую женщину за талию, он правой вынул револьвер и, приложив его к уху лошади, выстрелил два раза.

Голова лошади упала, все ее туловище содрогнулось и затем вытянулось. Евгения Васильевна наклонилась над нею.

— Ну, сладкая, милая, пойдем, — успокаивал ее полковник. — В первом же городе куплю тебе новую. Тут ничего не поделаешь.

Толпа пленных стояла за ними, так как весть о том, что лошадь сломала себе ногу, быстро облетела всех. Среди них нервно и нетерпеливо топтался Смочек, который неожиданно подошел к полковнику и сказал:

— Ваше высокоблагородие, разрешите нам ее съесть. Мы голодны, а такое хорошее мясо жалко бросать.

Полковник в нерешительности пожал плечами. Евгения Васильевна посмотрела в лицо Смочека, на котором по-волчьи горели глаза, и неожиданно, словно она умела читать в его глазах, закричала:

— Он ногу перебил! Лошадь не могла сама сломать себе ногу! Это он сделал, чтобы нажраться! Милый, дай револьвер, убей его!

Она рванулась к Смочеку, вцепилась в его лицо и начала царапать ногтями. Смочек оттолкнул ее, а она, выхватив револьвер, висевший на поясе у полковника, вдруг выстрелила. Ударом по зубам кто-то сбил ее с ног. Крича изо всех сил, она свалилась на землю, и полковник Головатенко, закрывая ей руками рот, потащил ее из сарая.

— Пулю в лоб! Пулю в лоб! Так, как он моей лошади! Милый, дорогой, застрели его!

А в это время бедную лошадь уже обрабатывало двадцать ножей, мелькавших в руках людей, еще в сто раз более несчастных, чем эта лошадь; но Смочека между ними не было. Евгения Васильевна в него не попала, он убежал. Он сидел в высоких камышах на берегу реки и, грозя кулаком небу, вызывал Бога, чтобы он сошел вниз посмотреть, что делается на земле, как люди голодают, страдают, исходят кровью.

Евгения Васильевна никак не могла очнуться от обморока. Головатенко решил остаться возле нее, а пленные, из чувства самосохранения, отправились в путь одни. В обед, после предварительного сражения, они овладели паромом и, набив ранцы окровавленными кусками конского мяса, двинулись в путь.

Это была картина, которую можно было наблюдать только во время переселения народов. По воде плыл перегруженный паром, кружившийся в водоворотах течения и ежеминутно садившийся на мель, с которой его сталкивали длинными шестами. А по берегу, обходя лужи, утопая в болотах, тащились кучки оборванцев, подобно волкам, догоняющим сани, застигнутые вьюгой в пути.

Вскоре они обнаружили, что к вербам, растущим по берегу, там и сям привязаны неуклюжие, выдолбленные из стволов мужичьи рыболовные лодки. Как только кому-нибудь удавалось завидеть на горизонте вербу, все пускались к ней взапуски. Те, кто прибегали первыми, занимали лодку и пускались в ней по реке за паромом.

— Ребята, бери все, что попадется под руку, это военная добыча! — говорили пленные.

Возле одной деревни разгорелась настоящая битва за маленький паром и лодку. Битва была выиграна, лодка сорвана с цепи, в нее сели несколько человек и тоже пустились вниз по реке. В деревне поднялся дикий рев. Встревоженное население било в набат и выгоняло скотину с криками: «Немцы идут, немцы идут!» Несколько баб вышли на берег с иконами и махали ими против плывущих, чтобы святые разгоняли дьявольское полчище. А когда вечером пленные на лодках и паромах разложили костры из сосновых веток, то встревоженное население стало молиться, чтобы Бог их помиловал в день последнего суда, очевидно, приближающегося, раз по воде плывут уже сами дьяволы.

На вторую ночь они отдохнули в деревне, староста которой оказался настолько разумным, что рекомендовал населению добровольно выдать пленным картошку и хлеб, а сам сел на лошадь и поскакал в Мозырь. Там он сообщил коменданту города, что по воде плывет вражеский отряд, который отнимает лодки, крадет гусей, свертывает головы курам, захватывает кладовые с картошкой.

Комендант, чтобы показать, что он решается задержать неприятеля собственными силами, протелефонировал об этом начальнику бригады, расположившейся в деревнях за Мозырем на отдых.

Получив это донесение, начальник бригады проявил необычайную воинственность, приказал играть тревогу и направился со своей бригадой к берегу реки. Когда при заходе солнца Швейк, плывший на лодке впереди парома, восторгался зарей, отражавшейся в воде так, словно в нее налили крови, он заметил, что по берегу бегают солдаты, окапываются и забивают колья для колючей проволоки. По мере приближения все уже увидели стоящую на берегу батарею и копошившихся вокруг нее солдат. Когда они приблизились к опасному месту, раздался голос:

— Руки вверх! Сдавайтесь! А то всех перетопим и расстреляем!

— Мне кажется, что я теперь попаду в плен в третий раз, — шепнул Швейк Горжину, подымая руки.

А грозный голос продолжал:

— Направляйте паром к берегу, если кто возьмется за оружие, прикажу стрелять из всех орудий!

Паромы, отталкиваемые шестами, упиравшимися в дно реки, приблизились к берегу, где их ожидал храбрый генерал. Орудия, все время направляемые по движению лодок, были оставлены; вместо них на пленных направили пулеметы и штыки солдат.

— Сдаетесь? — загремел генерал.

— Сдаемся! — раздались на берегу испуганные голоса.

— Трое на берег на поруку! — скомандовал генерал, и Швейк, бывший ближе всех, прыгнул на берег.

Затем вылезли пискун и Марек.

— Вы из германской армии? Из какой части? — расспрашивал их грозно генерал. — За вами идут большие силы?

Целый штаб офицеров окружил троих пленных оборванцев, и они живо обменивались между собою замечаниями:

— Посмотрите на шпионов, по воде даже в тыл проникают! Ну, попались, теперь им солоно придется.

Пленные не понимали, что все это значит. И когда генерал повторил свой вопрос, Марек догадался, что здесь, очевидно, недоразумение, и поспешил объяснить генералу:

— Мы австрийские пленные. Мы убежали с фронта от наступающих немцев.

Генерал недоверчиво покачал головой и собирался было задать новые вопросы, но в это время перед ним предстал с сияющим лицом бравый солдат Швейк.

— Дозвольте сказать, ваше сиятельство, мы из двести восьмой рабочей роты. Мы приехали без начальства. У господина полковника разболелась жена, он взял да и послал нас вперед. А на лодках мы едем потому, что пешком нам ходить уже надоело. Осмелюсь просить вас дать нам чего-нибудь поесть...

И Швейк повернулся к генералу спиной, чтобы он видел цифру, намалеванную на его шинели, а оборванцам, сидевшим на пароме, закричал, чтобы они сошли на берег. Заметив недоумение генерала, он, как бы в утешение, добавил:

— Ну, это во время войны бывает. С барабаном ходят на зайцев, а с пушками на воробьев. Когда я был на фронте, у нас был такой же случай. Один раз подняли тревогу в батальоне, чтобы...

— Замолчать! — как тигр заревел генерал и, показывая на паром, приказал солдатам: — Окружить их, осмотреть их карманы, нет ли у них бомб! Я всех их отдам под суд. Передайте их в Вертов. Отвечаете мне за них своими головами.

Обескураженный штаб поспешно расходился, а рабочая рота оказалась в четырехугольнике веселых солдат. Солдаты давали пленным махорку, куски сахара и хлеба и весело говорили:

— Опять большая победа над врагом! Вот опять завтра телеграммы сообщат нашим доблестным союзникам, что мы у Мозыря сорок тысяч германцев в плен забрали!

В Вертове их загнали в сараи, которые стража окружила двойным кольцом. Затем, по приказанию низших офицеров, которые тоже не скрывали своей радости по поводу ошибки штаба, они получили чай и хлеб. Горячая вода и наполненный желудок снова подняли их настроение на несколько градусов. В толпе раздавались голоса о том, что суда никакого не будет и что все кончится по-хорошему. Вечером охрана прослушала несколько раз печальную песню «Где дом мой», за нею пропели хором: «Четвертого июля на строговских стенах», а при словах: «Пашет там Чехия, мать наша родная» русские солдаты покачивали головами и говорили: «Видишь, у них тоже работают женщины, видно, мужиков тоже не хватает, народу много перебили». Затем в сарае все стихло, и среди храпа и пыхтенья раздалось соло:

О, если б я знал,
Что завтра умру,
Что я буду завтра
В дубовом гробу,
За то что, друзья,
Я был молодец,
Кладите на гроб мой
Зеленый венец.


Это бравый солдат Швейк пел самому себе колыбельную песню. Русские солдаты, захваченные этой мелодией, внимательно слушали, потом позвали его к себе:

— А ну-ка, повеселей нам какую-нибудь песню спой! Научи нас петь по-австрийски.

Они дали Швейку папирос и несколько кусков сахару, и он, тронутый этой внимательностью, лаской и заботой, стал придумывать, какую бы им спеть песенку. Потом откашлялся и начал:

Когда я шел по Вршовицам на танцы,
Да, на танцы, да, на танцы,
Я встретил прекрасную девушку...


Пел он это с таким усердием, и песня эта так понравилась солдатам, что он должен был по их просьбе повторить ее несколько раз. А когда на небе загорелась заря и от реки подул утренний резкий ветер, русские солдаты уже пели сами по-чешски:

Вона была цела била, она се ми либила,
Ма розтомила Барушко, вемь ме себоу на лужко,
Ма розтомила Барушко, вемь ме себоу спать.


Мы отмечаем эту восприимчивость русских для того, чтобы впоследствии, скажем, через пятьдесят лет, когда в Россию приедет какой-нибудь собиратель старых народных песен и там где-нибудь под Уралом, или в Сибири, или на Кавказе неожиданно запоет ему старый служивый: «Ма розтомила Барушко», чтобы он не предполагал, что эта песня попала сюда в результате концертного турне хора пражских учителей. Это просто результат культурной деятельности бравого солдата Швейка среди русского народа и того неотразимого очарования, которым он привлекал к себе храбрых русских солдат.

Швейку не везет

Случай с 208-й ротой даже в царской России был необычайным и неслыханным. Полковник Головатенко за нею вовсе не приехал, и пленные его больше никогда уже не видели. Но и под военно-полевой суд они не попали, как грозил генерал. Генерал боялся, чтобы то, как он собрался в поход с целой бригадой против роты пленных, не получило огласки, и решил иначе: в своем донесении он сообщил, что указанные пленные бежали с фронта, что он их переловил и под конвоем солдат отправляет к этапному начальству в Гомеле.

Там, едва они вылезли из поезда, опять началась старая история: никто ничего не знал о том, для чего они сюда посланы, никто ими не интересовался и никто о них не заботился. Солдаты привели их в большие землянки-бараки, крыши которых начинались сейчас же от земли, передали фельдфебелю для зачисления на довольствие, и слово фельдфебеля «хорошо» заключило всю процедуру, которой так боялись пленные.

Бараки-землянки были только наполовину заняты пленными, относившимися презрительно к новым гостям. Швейк, оставаясь верен принципу, что человек прежде всего должен познакомиться с обстановкой, немедленно же направился к старым обитателям землянки для беседы.

— Братцы, откуда вы? — спросил он их своим приятным голосом. — О мире ничего не слыхали?

— В Бога, в мать, в сердце, — заговорили они сразу. На это Швейк ответил, что это его вовсе не интересует и что вежливость с их стороны требует точного ответа на поставленные им вопросы.

Тогда один из сидевших на верхних нарах плюнул на него и сказал ему по-чешски:

— Ты австрийский раб! У тебя на шапке еще до сих пор вензель Франца Иосифа, ты к нам не лезь, мы с тобой, собакой, и разговаривать не хотим, и держись вообще подальше, а то мы тебя разрисуем.

— Ты вот хоть что-нибудь да говоришь, это хорошо, — сказал Швейк. — Так надо всегда делать, сразу видно, что за человек.

И, не обращая внимания на плевок и сопровождающее его слово «осел», он полез на нары. Среди пленных были боснийцы. Когда они увидели, что намерения у Швейка хорошие и что он не собирается ничего у них стянуть, то вступили с ним в разговор. Они тоже были на работе, но теперь вступили в так называемую сербскую дружину при русской армии и ожидали, когда их отправят на фронт.

— Ну чего ты хочешь, куда ты все-таки лезешь, австрийская собака?

— Я, братцы, люблю поговорить со своими землячками, — искренно сказал Швейк. — Я думаю, что я мог бы найти между вами знакомого. Нет ли среди вас кого из Праги, с Жижкова?

И все ответили:

— Нет.

— Жаль. — И он замолчал.

— А теперь выметайся, — сказал один из них. — Ты не подходишь к нашему обществу; приходи, когда у тебя разъяснится в затылке. Или лучше посчитай свои зубы.

— Ты мне этим своим считанием напоминаешь, — проговорил добродушно Швейк, — одного фельдфебеля Буска из шестой роты. Тот тоже все время орал на ребят: «У тебя сосчитано? Черт возьми, сосчитай свои ребра, а не то я их тебе сосчитаю!» Не был ли ты, братец, фельдфебелем в австрийской армии?

В ответ на это его сбросили с нар. И тот, с которым он разговорился, в ответ ему послал угрозу:

— Ты между нами не показывайся. Мы интеллигенты. Ты смотри, когда мы приедем в Прагу, то таким, как ты, медали раздавать не будем!

Когда Швейк возвратился к товарищам, то результаты своего обследования он изложил так:

— Есть там боснийцы, с которыми я разговаривал, и чехи, с которыми я никак договориться не мог.

Человек становится апатичным и ленивым, когда жизнь теряет для него интерес. Пленные, дни которых текли один за другим без всяких перемен, были так утомлены, что валялись на нарах в течение двадцати четырех часов и целыми днями смотрели в потолок. Так вели себя, главным образом интеллигенты. В то время как рабочие, возчики, ремесленники и крестьяне вырезывали ножами статуэтки, выстругивали табакерки, коробочки для папирос, клеили веера, люди умственного труда лежали, как полусгнившая колода. Вся интеллигенция, чешская и немецкая, в плену гнила заживо. Физическую работу они ненавидели, а умственной не было. Они валялись на нарах, ленясь даже пойти за чаем, считали весьма трудным делом посетить уборную и большой жертвой со своей стороны — ловить собственных вшей. Между пленными человек с образованием и хорошо ранее живший узнавался по тому, что он был самым грязным и самым вшивым. Это обстоятельство послужило материалом для общей поговорки: «Чем человек интеллигентнее, тем крупнее в нем водится вошь».

В некоторых лагерях определяли вшей по величине: были там деревенские, учительские, профессорские, офицерские, генеральские. Тот, кто ловил двух «генеральских», заявлял, что начнет себе сооружать телегу.

Но никогда дело не доходило до самоубийства. Люди отдавали себя на волю судьбы и бросались в объятия самых глупых приключений. Были отношения с женщинами, в результате которых появлялась венерическая болезнь, были кражи, драки, интриги, сплетни, вообще все признаки разложения и безделья. Ум спал, тело становилось усталым, ленивым. Вообще не хотелось двигаться. Так как вольноопределяющиеся и капралы освобождались от работы, все стремились произвести себя в эти чины. А потом, когда надоело и безделье, начали записываться в формировавшиеся в это время дружины только для того, чтобы получить новые впечатления, чтобы идти навстречу чему-то, чего никто не знал. Но так как формирование войска тянулось очень медленно, записавшиеся по-прежнему гнили в бараках, отказываясь в качестве интеллигентов идти на работу.

Поручик Воробцов, комендант гомельских бараков, в которых были расположены военнопленные, был обрусевшим немцем, прадедушка которого приехал в Россию еще при Петре Великом, и, несмотря на то что он переменил фамилию, в его крови осталась немецкая кровь. Воробцов любил порядок и, увидев, что вокруг бараков все запущено, загажено, решил заставить людей взяться за работу. Но обитателей бараков никак нельзя было выгнать на работу. Все они были записаны в дружинники, и поручик, ненавидя их по причине, о которой никто не мог догадаться, долго искал выхода из этого положения. Ему хотелось заставить работать добровольцев и вместе с тем не нарушать правила.

Из людей, находившихся в 208-й рабочей роте, никто для работы не годился. Стояли уже большие морозы, а пленные были босы и голы. Солдат, которого Воробцов посылал за рабочими в бараки, возвращался со стереотипным ответом: «Никого нет, ваше благородие, они боятся замерзнуть».

И, к большому огорчению поручика, он рассказывал, как во время обхода барака он только и слышит: «Унтер-офицер, вольноопределяющийся, капрал, мне работать не полагается». В эти дни Воробцов приходил в отчаяние, ожидая визита представителей Красного креста. Боснийцы в бараке пустились в торговлю. На базаре они купили целого поросенка, изжарили его и ходили по бараку, продавая отдельные жареные куски.

— Эво печена, эво печена! — выкрикивал один из них, неся перед собою железный противень с нарезанными кусками мяса. Хотя он знал, что у вновь прибывших ни у кого нет ни копейки, его благородное сердце не позволило ему не показаться среди них со своим вкусным блюдом. Он ходил мимо их нар так долго, пока запах жареного мяса не раздразнил их, так что от разыгравшегося аппетита у них начались желудочные спазмы.

— Тебя тут недоставало, — огорченно сказал Горжин, вытирая рукавом слюни со рта.

— Да, но если бы он дал тебе кусок, то ты бы его расцеловал, — философски заметил Швейк.

— Ну да, я один... — заговорил Смочек, но быстро замолчал. Потом вышел наружу и вернулся, пряча что-то под мундиром.

Босниец распродал все и через некоторое время снова нес полный противень.

— Эво печена, эво печена, кому надо? Эво печ... — В третий раз он уже не договорил. Внезапно, словно с потолка, свалился ему на голову кирпич, и он, падая наземь, выронил противень с поросенком. Затем весь окровавленный, с разбитой головой, побежал к своим жаловаться, что австрийцы хотели его убить и забрали у него поросенка.

Мясо действительно исчезло, а в бараке началась драка. Боснийцы предприняли атаку не только на австрийцев, но и на чехов, расположившихся над ними, обвиняя их в измене. Летали камни, звенели о головы котелки, пустой противень гремел, как орудийные выстрелы. Затем ворвались русские солдаты, старые ратники, и пытались прикладами разнять дерущихся. Но боснийцы дрались как львы, а чешские добровольцы образовали с ними фронт против русских. Русские ополченцы были обезоружены, ружья у них отняты; фельдфебель послал к поручику, спрашивая, что ему делать.

— Скажи им, — небрежно ответил поручик, — пусть винтовки отдадут назад; того, кто не отдаст винтовку, я прикажу завтра же расстрелять. Утром я с ними сам поговорю. А сейчас я из-за сволочи одеваться не буду.

Утром рано он пришел в барак, выбритый, любезный, с приятной улыбкой. Его сопровождало двенадцать казаков без винтовок, но с нагайками, и поручик мягко сказал:

— Ну как, вчера побунтовали, правда? Ну это ничего. Вы все лежите, и кровь не дает вам покоя. Я, господа, знаю, что вы интеллигенты и что вы представляете из себя самых лучших людей. Разрешите просить вас всех выйти на двор. Будьте так любезны, господа унтер-офицеры!

Они выходили, удивленные этой любезностью, а Воробцов, подходя к другой группе, продолжал:

— Ну, вы тоже выходите на двор. Я думаю, что и среди вас много интеллигентов и унтер-офицеров!

А когда все собрались на дворе, Воробцов, продолжая быть изысканно любезным, сказал:

— Господа, кто с образованием, кто вольноопределяющийся и кто унтер-офицеры, тех прошу перейти на левую сторону.

На дворе трещал мороз, и если бы даже не было заранее известно, что интеллигентных не наказывают и не гоняют на работу, все перешли бы на указанное место очень быстро. Все сразу хлынули на левую сторону, на старом месте остался только один солдат Швейк.

Поручик подбежал к нему:

— Почему ты не идешь за своими товарищами? Что, разве ты не заодно с интеллигенцией?

И солдат Швейк, взяв под козырек и лаская поручика взглядом своих голубых глаз, невинно сказал:

— Дозвольте сказать, не могу я. Я глупый. Совсем глупый.

— Настоящий дурак, — подтвердил Воробцов, когда тот вытаращил на него свои глаза.

— Я в этом не виноват, но у меня есть воинский документ, и в нем сказано, что я глупый.

— Ну, землячок, ступай в барак, — мягко проговорил поручик. — Ну, иди, брат, отдыхай.

И он смотрел ему вслед, пока тот не исчез в дверях, которые открыла ему специально поставленная стража. После этого поручик прошел мимо выстроившихся в ряд пленных.

— Господа, вы полагаете, что вы интеллигенты, а я вам скажу, что вы такое: сволочь вы! Сволочь, дрянь собачья! — пристально глядя на них, взволнованно закричал он. — Вы думаете, что раз есть среди вас люди в чине младшего унтера, старшего унтера, студенты, так и работать не надо? Уже и в отхожее место не ходите по-человечески, а около бараков начинаете гадить, как скот; вы предпочитаете замерзнуть в бараках, чем принести себе охапку дров! Вы пленные, а хотите здесь Жить так, чтобы за вами ухаживали, как за детьми. Господа, вы люди ученые, образованные, так слушайте, что я вам говорю: оттого что вы не хотите работать, вы не имеете большей цены, чем собака. Двести человек из вас заявили себя унтер-офицерами и интеллигентами только потому, что вы принципиальные бездельники и ничего не хотите делать. Из всей массы среди вас нашелся только один, который не побоялся работы. А я вас научу работать, потому что работать надо! Что же, вы, двести человек, хотите, чтобы на вас мы работали? Эй, ребята, — закричал он на казаков, — дайте-ка вот этой половине метлы и лопаты, а другая половина будет носить дрова и складывать их в сажени. Чтобы к вечеру здесь не было ни соринки! Отхожие места вычистить, посыпать песком. Вот там дрова, — и он показал на огромные кучи дров у дороги, — пусть их наколют и сложат возле барака! А кто работать не будет, того постегать нагайкой на мою ответственность.

Поручик взял под козырек, щелкнул шпорами и ушел, а казаки роздали пленным лопаты, пилы и топоры.

Вечером, когда они вернулись, со Швейком, за исключением Горжина, никто не хотел разговаривать.

— Вот тут кусок колбасы. Я, конечно, убежал с работы, в городе много отелей и ресторанов, опять начнем зарабатывать. Но, черт возьми, и досталось же нам на этой работе! — зашептал он.

На другой день Воробцов пришел опять.

— Господа, сегодня нет работы. Чаю попили, да? Ну хорошо. Каждый возьмите по мешку, казаки вас доведут до песчаника, туда будет верст пятнадцать, там наберете песку, принесете его в мешках и посыплете вокруг барака.

А на третий день он пришел и похвалил:

— Хорошо сделали. Сегодня опять за песком пойдете, там наберете, домой принесете, а после обеда принесете опять. Да, да, господа, нужно разогнать кровь!

Домой они вернулись замерзшие, обветренные, в то время как Швейк сидел возле печки и играл с русскими солдатами в карты. И за это все на него злились, пискун с ним не разговаривал, Марек его избегал, и только Горжин рассказывал ему обо всех приключениях дня.

Через пару дней после этого в бараках появились эмиссары, отбиравшие и уводившие за собой записавшихся добровольцами в полк. Добровольцы уехали ночью, и к утру в числе других в роте уже не было ни Марека, ни пискуна.

Когда Швейк пошел за кипятком, в чайнике он нашел свернутую записку: «Милый товарищ, не сердись на нас, как мы не сердимся на тебя. Все время быть вместе не можем, идем в дружинники, — все равно, быть убитым там или подохнуть здесь, но так жить нельзя. Эмиссары обещали хорошие обеды и говорили, что добровольцы пользуются успехом среди женщин. Марек идет со мной. Ну, прости нас, а если здесь мы не встретимся, то все же, я верю, мы увидимся. И. П.»

Прочитав записку, бравый солдат Швейк вытер крупные слезы и вздохнул:

— Да, он прав, мы не можем быть всегда вместе, ведь мы не близнецы.

Это была долгая, но очень хорошая зима. Горжин ходил по ресторанам и приводил официантов в ужас своим искусством, а Швейк, только изредка посещавший базары, где он продавал перстни, производству которых снова себя посвятил, обычно сидел в бараке, ожидая своего друга, возвращавшегося с мешком, наполненным котлетами, булками и разным мясом.

Оба они питались хорошо и растолстели. Горжин приносил домой русские газеты и вечерами под лампой читал Швейку телеграммы о том, что на фронте без перемен; о том, как уральские казаки преследовали самого Вильгельма, ускользнувшего от них только потому, что у него оказалась белая простыня, в которую он завернулся и таким образом потерялся из глаз на белоснежном поле. Слушая его, Швейк говорил:

— Ха, посмотри, взял с собой простыню, и она ему спасла жизнь. Когда я служил в полку, так один наш парень из второй роты на простыне повесился. Разорвал ее, сплел из нее веревку и повесился на крючке. Вот видишь, простыня-то, оказывается, служит не каждому одинаково.

—  «У немцев, — читал далее Горжин, — текстильная промышленность так развилась и так много выпускает продукции, что теперь весь германский фронт покрыт белыми простынями, и таким образом немецкие окопы сейчас издали совершенно невидимы, что, само собой разумеется, оказывает большое влияние на стрельбу нашей артиллерии».

— А когда в Германии теперь кто-нибудь идет в солдаты, — вставил Швейк свое слово, — жена перекрестит его и скажет: «Ну, иди и умри за отечество! Винтовка есть? Деньги есть? Патроны есть? Ах, подожди, ведь я совсем забыла положить тебе простыню!» И суеверная жена кладет в ранец ту самую простыню, на которой она лежала в постели с мужем в свадебную ночь. Я думаю, Горжин, что история эту войну назовет простынной войной.

Благодаря чтению газет кругозор Швейка сильно расширился. Он знал о каждом бое, о каждом дипломатическом шаге, о мерах, которые предпринял папа с целью склонить к миру воюющие стороны, и каждый раз, когда папа римский обращался с пастырским посланием к воюющим, убеждая их бросить эту бойню, во время которой святая церковь ничего не зарабатывает, потому что солдат закапывают без похоронных обрядов, Швейк вздыхал:

— У этого святого отца доброе сердце. Ну, конечно, ведь это же не пустяк. Ведь он же ответственный человек перед Богом. После смерти придет он на небо, а его там и спросят: «Ты зачем устроил такую давку у ворот рая? Что, разве тебя напрасно сделали непогрешимым? Что, разве ты не знал, что небо к такому переселению народов не подготовлено, да ведь нам теперь угрожает невероятный квартирный кризис!»

Однажды вечером Горжин стремглав влетел в барак с газетами, раскрыл перед носом Швейка «Русское слово» и кратко сказал:

— Скоро мир, умер Франц Иосиф.

— Да не может быть! — воскликнул Швейк. — Это невероятно! Как же он мог в такое тяжелое время оставить свои любимые народы! Это, наверно, ошибка.

Горжин пальцем указал на телеграмму, помещенную на первой странице: «Париж. Согласно телеграмме, полученной из Цюриха, император Франц Иосиф после продолжительной болезни скончался ночью».

— Бедняга, так он скопытился, — сочувственно произнес Швейк, — даже не дождался конца войны.

Я думаю, что из-за этого ему было очень неприятно умирать. Начать такую прекрасную, такую великую вещь и не дождаться ее результата — это действительно ужасно!

Он залез на нары, взял газету и принялся снова читать по складам несчастную телеграмму. А когда за ним пришли солдаты, звавшие его играть в карты, он отвечал им с нар печальным голосом:

— Сегодня я играть не буду. Вчера вы меня обыграли до копейки, да, кроме того, сегодня я не продал ни одного кольца. У меня траур, умер мой император.

И русские солдаты выразили ему свое сочувствие:

— Да, сдох, сволочь... мать. А наш царь, мать... еще жив и здоров!

Это сочувствие было довольно двусмысленно, и нельзя было понять, упрекают ли они смерть за то, что она медлит, или благодарят небеса за то, что они упорно хранят царя.

Через несколько дней после этого Швейк отправился на базар со своими кольцами. Площадь, где торговали разным барахлом, была переполнена народом. Здесь женщины продавали коробочки из-под крема, сломанные гребни, разные тряпки, мужики — мясо и семечки, солдаты — белье и холсты или выменивали сапоги, снимая старые и надевая новые, приплачивая за это несколько рублей. И как раз в это время на базаре появился офицерский патруль, ловивший солдат, торговавших военным имуществом.

Швейк звенел кольцами на шпаге. Толпа собралась вокруг него, выбирая и торгуясь до исступления и стараясь заплатить за одно, а украсть два. Потом толпа расступилась, чтобы дать дорогу толстому, грязному, волосатому попу, который пробирался к Швейку.

— Он, наверно, хочет у меня купить своим детям перстеньки на память, — вслух подумал Швейк и позвенел связкой своих произведений перед носом попа.

Тот протянул руку и принялся осматривать кольца. Швейк заметил, что он выбирает те кольца, в которые был вставлен крестик из красного целлулоида. И полагая, что поп хочет купить только такие кольца, он вытащил из мешка еще целую связку.

— Хорошо, хорошо, — похвалил его поп, — я их у тебя возьму. Такие кольца продавать нельзя.

— Как нельзя? — спросил Швейк, заметив, что батюшка кладет кольца в карман, не справляясь даже о цене.

— Нельзя, нельзя, — повторял поп. — На них крест, а ты их продаешь солдатам. Ты знаешь, что они делают? Надевают их на палец, а потом руками штаны расстегивают, когда идут в отхожее место.

Солдаты, стоявшие в толпе, засмеялись. Поп покраснел.

— Да что отхожее, за женские юбки руками в кольцах хватаются!

Снова раздался хохот. Поп, покрасневший, как индюк, хотел было отойти, но солдаты преградили ему дорогу.

— Батюшка, кольца австрийцу отдай назад или заплати, человек даром работать не может. Ну, давай, давай!

— Австриец не человек, он наш враг, — сердито сказал поп. — Кто дал ему право торговать кольцами? Вот в Россию пришел хлеб жрать, пришел Россию объедать! Да еще кольца делает и христову веру позорит.

После этих слов среди мужиков и баб раздались сочувствующие попу голоса. Но солдаты настаивали на своем:

— Не твое дело. Мы его в плен взяли, а какое ты имеешь право отнимать его вещи? Он человек военный, он наш, он под нашим законом.

— Дайте попу по морде, чего он человека мучит, — раздался сзади чей-то негодующий голос, придавший солдатам больше смелости.

Они начали толкать попа назад к Швейку:

— Верни кольца или плати, а то... И двадцать рук потрясли кулаками. Поп полез в карман, но вместо связки алюминиевых колец вынул «Биржевые ведомости», весьма распространенную русскую газету. Он раскрыл ее и, показывая Швейку рисунки, сладко спросил:

— Это кто, знаешь?

— Это наш умерший император, — спокойно ответил Швейк.

— Да, да, да, — так же сладенько, как и в первый раз, произнес поп. — Это ваш покойный царь, он умер. Почему ты за него в церкви не молишься, а кольцами торгуешь? Почему ты траур по нем не носишь?

Все кругом затихло. Дело становилось интересным. Поп, уверившись в своей победе, показывал дальше:

— А этого знаешь?

— Знаю. Это наш наследник Карл, — без колебания сказал Швейк. — Он мне прикалывал медаль и при этом поколол всю кожу.

— Медаль тебе дал за то, что ты в нас стрелял, — многозначительно произнес поп, подмигивая солдатам. — А за кого ты теперь — за Франца Иосифа или за Карла?

— Я за Карла, — просто ответил Швейк, — каждый солдат должен идти за своим императором.

И поп, заметив, что бабы и мужики уже пытаются наброситься на Швейка, показал солдатам газету:

— Вот вам, ребята! Он за кайзера Карла, который обещает вести войну до победы над нами. Вот тут в газетах так стоит.

Кто-то сзади уже ударил Швейка. Поп намеревался протолкаться сквозь толпу и оставить Швейка одного в каше, которую он заварил. В это время Швейк сказал:

— Эй, батюшка, а не наврал ли ты? В газетах-то написано что-то другое, а я человек неграмотный.

— Я вам говорил, чтобы вы дали попу по морде, — снова раздался голос солдата, уже возле попа. — Ты зачем на неграмотного с газетой прешь? Вот, товарищи, австриец, бедняга, неграмотный, а поп на него лезет, как собака. Прет на неграмотного с поповской хитростью. Давай назад кольца, а то!..

И шляпа на голове попа загремела, — это ладонь ударила его сверху.

— Народ русский, православный, человека убивают, сволочь! Помогите, помогите! — заорал поп, в то время как на него обрушилось около десяти кулаков, а сзади его колотили ногами.

Базар заволновался. Люди, не зная, в чем дело, принялись колотить друг друга*. Бабы повалили Швейка наземь, осыпая его бранью, в то время как солдаты в свою очередь атаковывали баб и разгоняли их.

Прибежавшие городовые были беспомощны, толпа их также толкала со всех сторон, и только воинским частям, призванным из казарм, удалось разогнать дравшихся, арестовав непосредственно виновника скандала.

В то время как избитого попа с исцарапанным и побитым лицом усаживали на извозчика, не замедлившего вытащить из поповского кармана выглядывавшие кольца, бравого солдата Швейка конвойные отвели в барак и представили его в канцелярию поручику Воробцову.

Поручик, по образованию инженер, работавший раньше на одной из варшавских фабрик, случайно Швейком очень заинтересовался. Он заставил его рассказать подробно, как все было, что говорил поп и как относились к этому солдаты, что они говорили, прежде чем начали его бить, и что Швейк думает о том, почему именно били попа, а не его?

— А почему, ты думаешь, не били тебя?

— Не могу знать, — отвечал Швейк фразой, которую он слышал от русских солдат. — Я думаю, что они такие, что хотят вместе с нами посидеть в карцере. Они не любят вообще никакого начальства и знают, что, кто оказывается у власти над ними, любит таскать их за ноги. Осмелюсь доложить, что у нас кудлатых тоже не любят.

Поручик потом долго сидел возле стола, смотря на бумагу и жестикулируя, словно с кем-то разговаривал. Потом встал и говорит:

— Если овладеть этой силой, то мы можем совершить чудеса.

Он посмотрел на Швейка веселым, искренним взглядом и сказал по-немецки:

— Можешь идти. А все-таки хорошо тебя поцарапали бабы!

Он снова принялся о чем-то рассуждать, и казалось, что он даже не замечает Швейка, и, только когда тот щелкнул каблуками, отдавая честь, он снова улыбнулся:

— Можешь идти!

На лестнице Швейк остановился. Поручик в канцелярии насвистывал марсельезу.

Когда Швейк пришел в барак, на вопрос Горжина, где его так разукрасили, он ответил:

— Произошло недоразумение между мною и одним попом, который решил показать на мне свою интеллигентность. Он хотел украсть у меня мои кольца, говорит, что нельзя продавать кольца с крестами, а я ему сказал, что я неграмотный. Ну, бабы меня и поцарапали. Зато попу хорошо наложили солдаты. Да, на свете много всяких недоразумений и непонятных случаев. Только объясняют их по-разному.

Раз на рудники пришел главный инженер, — продолжал он, дуя на расцарапанные руки, — с каким-то императорским советником при суде и провожает его по руднику. Вот подводит он его к конюшне и говорит советнику: «Будьте любезны войти, я покажу вам умное животное». А там стояла лошадь, иноходец, а рядом с иноходцем стояла белая кобыла. «А ну-ка, бросьте кобыле на пол сена!» Конюх бросил охапку сена, и кобыла начала есть его. Но иноходец левой ногой начал сгребать сено в свою сторону до тех пор, пока не сгреб его все, и принялся есть сам. «Да, у этого животного действительно весьма развиты умственные способности», — говорит на это императорский советник. А инженер хвалится: «Да, этот иноходец очень умное существо». Услышав эти слова, конюх Франта Фоусек не мог удержаться и сказал: «Да, эта лошадь умная, но мы ее считаем не умной, а большим вором. И вообще я в первый раз слышу, чтобы воров называли умными существами. Я думаю, господин советник, что если бы я у вас вытащил часы, то вы бы назвали меня не умным, а негодяем, послали бы за жандармом и сказали бы ему: «Арестуйте этого грабителя!»

Да, люди по-разному понимают слова, — продолжал Швейк свои рассуждения. — У меня была вот одна квартирная хозяйка, так она, когда ругалась со своей дочерью, всегда называла ее: «Ты — симфония из филармонии». А дочь была благороднейшей девушкой — приходила домой всегда под утро, — так она отвечала матери: «Порядочная девушка должна стыдиться, что у нее мать такая драперия».

А раз со мной был такой случай в девяносто первом: стою я у ворот казармы, и вот приходит одна матушка, должно быть, из провинции, и просит меня вызвать из казармы ее сына Новака. А я и говорю: «Трудно это будет, мать; Новаков у нас тут, как собак, в одной только нашей роте их семнадцать человек». А она даже и не знала, в какой роте ее сын, и все повторяет: «Вацлав Новак, блондин, на меня похож». Тогда я ей говорю: «Ну, пойду поищу». Тут она вспомнила, что у него какой-то большой чин и что все ему подчиняются. А какой чин, она не знала. Я ей начинаю перечислять: фельдмаршал, генерал-лейтенант, генерал-майор, гейтман, обер-лейтенант, капитан, — а она все качает головой и говорит: «Нет, нет!» Тогда я продолжал перечислять дальше: прапорщик, унтер-офицер, капрал, а она все качает головой и шепчет так печально: «Да где там! Нет, нет». И я уже в отчаянии говорю: «Барабанщик, горнист», — а она как крикнет радостно: «Да, да, горнист! Он писал нам, что он горнист!» — И Швейк облегченно вздохнул: — Если бы человек знал, что его ждет в жизни и чего ему не избежать!

Швейк участвует в революции

Я беру на себя смелость утверждать, что писатели, произведения которых помещались в школьных хрестоматиях, на которых мы и наше поколение воспитывались, были совершенными глупцами. В жизни все происходит иначе, чем написано в книгах, авторами которых часто бывают члены академий, которыми гордится отечество.

В хрестоматии, по которой, например, учились мы в городской школе, был рассказ: «Как от «ничего» умер осел».

Этот рассказ написал осел еще больший, чем тот, о котором там упоминалось, а автором ее был один из выдающихся педагогов; в этом рассказе речь шла об осле, хозяин которого, купец, вез на нем товар на ярмарку. По дороге купец находил много вещей, которые в том или ином отношении могли быть ему полезны; он собирал их и, накладывая на осла, говорил: «Это ничего, мой осел этой тяжести не почувствует». В конце концов сто таких «ничего» подействовали на осла так, что он свалился и издох.

По-видимому, автор этой очаровательной сказочки или никогда не видел осла, или полагал, что все ученики его будут податными инспекторами, облагающими население податями, и сами сделают из нее ободряющий вывод, или же хотел дать совет тем, кому в жизни суждено нести бремя налогов — исполнять безропотно свою повинность до тех пор, пока не упадешь и не сдохнешь. Тенденция в обоих случаях весьма благородная, а мораль, вытекающая из нее, достойна того, чтобы ее запомнить.

Человек, которому действительно пришлось работать с ослом, написал бы такую сказочку иначе и правдивее. Он описал бы, как осел, чувствуя на себе большой груз, по временам останавливается и обнаруживает признаки сопротивления, как он брыкается, когда его понукают, как он сперва повинуется ударам бича и как затем копытами наносит хозяину пару шишек и наконец сбросив груз, убегает в лес.

Отношение народов и армий к войне было как раз такое, как отношение осла из вышеуказанного рассказа к грузу, который непрестанно подкладывался ему хозяином. Это было тоже «ничего», однако это «ничего» принималось не так равнодушно, как думали. Когда дошло до пятидесяти «ничего», европейский осел взбесился. В России это случилось еще раньше, потому что в ней оказалось меньше социалистов, которые держали осла под уздцы и прочувственно его увещевали, чтобы он шел дальше, что эту тяжесть ему суждено нести самой судьбою и что дело его хозяина является и его делом, ибо если этот хозяин заработает хорошие деньги, то даст и ему лишний пучок лебеды. И осел терпеливо шел за своим хозяином-правительством, которое, как только замечало, что осел замедляет шаги, начинало стегать его бичом.

Русское правительство сделало большую ошибку, что вовремя не организовало искусственное размножение социал-демократов. Если бы их выводили, как цыплят в инкубаторе, по триста штук сразу, то царь Николай II мог бы царствовать в России до сегодняшнего дня.

И Россия в наше время могла бы действительно уподобиться ослу из сказочки педагога.

В ту зиму, когда Швейк, оставленный своими товарищами, занялся изготовлением колец, Россия, как в бурю дуб, была потрясена историей с Распутиным, бывшим любовником царицы и ее пяти дочерей и духовным утешителем всех придворных дам (молился он за них господу Богу, по принципу, только в постели). Неграмотные русские солдаты окружали вечером Горжина, который приносил газеты и читал их вслух; он читал большие статьи об убийстве этого человека, до того считавшегося святым, которому якобы явился сам Бог, различные предположения о том, как это случилось, и русские землячки, подпершись локтями, слушали его с большим вниманием.

— Вот так начальство, мать...

— Вот сволочь! Они забавляются, а тут умирай за них!

— Вот императрица, немка проклятая! А ты издыхай за них голодом!

— Да, да! В Петрограде б... а ты корми вшей в окопах!

— Ну. пора войну кончать! Начальство надо побить и идти домой.

Солдаты говорили так только между собою, остерегаясь поручиков и офицеров. А после этого шли как ни в чем не бывало на вечернюю молитву и по-прежнему пели царский гимн.

Фельдфебель Анненков был весьма набожным и преданным царю человеком; ему был подчинен как отряд русских солдат, так и пленные, помещавшиеся в этом бараке. Он становился перед иконой впереди всех, читал «Отче наш» и первый же начинал густым басом петь «Боже, царя храни».

Другой его чертой была слабость к политуре и полное пренебрежение к спиртным лакам. Он мечтал только о том времени, когда будет свободно продаваться водка, и обещал в первый же день напиться до остервенения.

Большая часть времени у него уходила на поиски денатурата, который он пил, когда ему удавалось его раздобыть, прямо из бутылки, и, говоря о достоинствах царя русской империи, он при этом шипел: «Войну он начал, а водку запретил, мать его... сукин сын». (Под словом «он» он подразумевал царя.)

Русские газеты начали писать все острее и смелее; в армии нарастал дух восстания, а чтение газет только разжигало это настроение. Однажды, когда Горжин читал статью о том, что вся власть должна была бы перейти к Думе, а солдаты вслух с этим соглашались, в барак вошел поручик Воробцов.

Все были так заняты газетой, что не заметили его прихода. Он встал позади солдат и стал прислушиваться к замечаниям, сопровождавшим чтение Горжина.

— Вот Сухомлинов сволочь, мать его...

— Ну, вот, говорят, конец войне! Уж все немцам продали.

— Да, да, да, нас ведут на убой, как телят!

— Начальство нужно перебить, немцам тоже надо сказать, чтобы они перебили своих офицеров.

Воробцов потихоньку вышел из барака, пришел в канцелярию, приказал позвать к себе фельдфебеля Анненкова и сказал ему:

— Вечером займись с солдатами словесностью. Расскажи им о царской семье, а я приду посмотреть.

Итак, вечером Анненков приступил к занятиям словесностью.

Это было забавно. До этого он успел влить в себя бутылку денатурата и потому находился в прекрасном патриотическом настроении. После краткого вступления, в котором он упрекнул солдат за то, что они только и делают, что жрут кашу и ищут вшей, он перешел к самой теме: царской фамилии. Тут вошел Воробцов и сел на нары.

— А ну-ка, скажи мне, — говорил Анненков, обращаясь к солдату, — кто такой Николай Второй?

— Это наш император, — отвечал солдат.

— Хорошо, — похвалил фельдфебель, — это наш царь, он управляет нами на благо России и победит германцев, а вот водку закрыл и не дает ее солдатам, мать...

Воробцов закусил губу, скрывая улыбку. Анненков понял это как поощрение и вызвал другого:

— Ну а ты скажи, кто такая Александра Федоровна?

— Не могу знать! — стереотипно ответил солдат.

— Как же, скотина, ты не знаешь, кто она такая! — заволновался фельдфебель. — Ты хотя скажи, кем бы она могла быть?

Солдат молчал.

— Да у тебя-то жена есть? — помогал ему фельдфебель.

Солдат тяжело размышлял, а потом сказал:

— Наверное, хозяйка царева будет.

— А-ле-ксандра Фе-до-ровна, — говорил по складам фельдфебель, хлопая солдата по голове книжкой при каждом слоге.

— Ну, на сегодня достаточно, — сказал Воробцов, уходя.

Он шел медленно и слышал, как солдаты говорили:

— Вот видишь, из-за всякой шлюхи наш брат получает по морде.

«Всюду уже говорят одно и то же», — подумал поручик, и, наняв на улице извозчика, направился к себе домой; там он вытащил из шкафа бумагу и, запершись, принялся писать. Немного подумав, написал несколько строк и только после этого сверху надписал: «Товарищи!»

— Сегодня я иду на базар, — сказал однажды утром Швейк Горжину, собиравшемуся снова посетить своих коллег-официантов, которые из профессиональной солидарности кормили его. — У меня много приготовлено товара, он теперь падает в цене. Хлеб становится дороже, сало тоже. А то еще вовсе перестанут покупать.

— Швейк, — сказал Горжин, — смотри ничего не болтай. Вчера вечером в «Савойе» у генералов было какое-то совещание, говорят, что в Петрограде революция. Официанты уже слышали, будто там стрельба. Возможно, что там восстали рабочие.

— Да оно уж и тут попахивает, — сказал Швейк. — Оно бы и тут необходимо было сквознячок пустить. Да я ни во что не вмешиваюсь, я человек нейтральный. Так подожди, я пойду с тобой.

И они отправились по грязной дороге к городу.

— Ну так если до чего-либо дойдет, постарайся ретироваться, — снова напомнил ему Горжин, когда они встретили казачий разъезд.

— Да ведь я человек с головой, — ответил на это Швейк, — я все-таки неглупый. Я буду нейтральным. Уверяю тебя, что со мной ничего случиться не может, как это было с этим Грдличкой, который ходил в Коширжах на «Млынарж-ку». Один раз во время музыки его сын и зять сразились между собою. Ругаются, дерутся, бьют друг друга ногами, вырывают волосы, и люди зовут старика Грдличку, чтобы он пришел их разнять, потому что это ведь его люди, они его и послушаются.

А он отговаривается: «Мне что за дело, пускай они сами решают свой спор. Я человек нейтральный». Прибежали полицейские, обоих арестовали и посадили в одиночку в Смиховском. участке. Через три дня их выпустили, приходят они домой и давай колотить старика: «Ты что же это, тесть. Тесть, а позволяешь меня, твоего зятя, бить какому-то сопляку!» — говорит один. «Ах, черт возьми, ты мой отец, можно сказать, у нас с тобой одна кровь, меня арестуют, а ты ничего не делаешь!» — говорит другой. В общем, отколотили его так, что свезли его в больницу в карете скорой помощи. Там, когда доктора стали его обкладывать льдом, он и говорит:

«Молодые люди! Ради всего святого, послушайте меня, старого человека: когда где-либо затевается скандал, не будьте никогда нейтральными, а будьте радикальными. Станьте или на ту, или на другую сторону и вмешивайтесь в самую суть дела. Бейте кого попало! А если будете нейтральными, то вас станут бить. Вот эти все шишки и ссадины я получил за свою нейтральность».

Через час Швейк оказался на базаре и убедился, что спрос на его товар довольно плох. Никто на его перстни и внимания не обращает; люди ругались и волновались:

— Задержали телеграмму! Из Питера человек приехал.

— Но воинский-то начальник телеграмму получил.

— А почему он ее солдатам не прочел? Мать его...

— На заводах забастовки. Вчера человек из Москвы приехал, говорит, надо бастовать; в Петрограде революция началась, — слышал он всюду.

— Говорят, что царя уже нет.

— Как нет? Разве можно жить без царя?

— Дурак. Без хлеба сдохнешь, а царь тебе на что?

Швейк понял, что начинается нечто важное, и спрятал свои кольца в карман. С базара он пошел по главной улице навстречу волновавшейся толпе, направлявшейся к зданию воинского присутствия.

Казачьи патрули и стража проезжали и прохаживались беспрерывно, не обращая ни на что внимания, городовые ходили кучками по три-четыре, и, казалось, они насторожились, очень встревожены и чего-то опасаются.

Неожиданно из одной улицы на главную площадь хлынула толпа бастующих, а в центре на шесте трепетало красное знамя. Городовые бросились к знамени, чтобы сорвать его.

Толпа их окружила, и вытащенные ими было шашки были моментально отобраны.

На улице раздался крик: «Да здравствует революция, бейте городовых, бейте сукиных сынов!» На городовых посыпались удары, и те, прикрывая руками головы, старались пробраться сквозь густую толпу.

Стража, состоявшая из солдат, и теперь не принимала никаких мер; вскоре появилась рота солдат с красными бантами на груди.

Их вел Воробцов; возле здания военного управления солдаты подняли его на плечи, и он, сняв фуражку, закричал:

— Товарищи солдаты и рабочие! В Петрограде революция: царь свергнут. Старое правительство пало, там теперь хозяином Совет солдатских и рабочих депутатов. Полиция уничтожается и здесь, власть переходит в руки советов, которые уже выбираются. Товарищи, мы положим конец войне; земля будет разделена среди крестьян, фабрики будут переданы рабочим. Да здравствует революция, да здравствует революционная армия и пролетариат!

Несколько выстрелов раздалось откуда-то из окон, и пули защелкали о стену; толпа расступилась.

— Городовые стреляют, сукины дети! Нужно их переловить и побить!

Вскоре все разбежались по городу в погоне за городовыми. Этот день для них был судным. Несмотря на то что они бросали шашки, срывали с груди ордена, их узнавали по синим штанам и били всюду.

У подъезда одного дома Швейк увидел человека, трясущегося в одних подштанниках; он догадался, что это городовой, так как его синие штаны висели на воротах во дворе.

— Не думаете ли вы тут спать? — заинтересовался Швейк. — Я бы вам не советовал: в этом месте как раз сквозняк, и это отразилось бы на вас очень плохо.

Швейк с интересом смотрел, как у полицейского трясутся колени и как он старается укрыться.

— Мне кажется, что у вас небольшая дрожь в коленях, — добродушно сказал Швейк. — Ну, это бывает. Кстати, я вам советую остаться здесь: на базаре делается что-то невообразимое. Только что там повесили шесть городовых, и им, конечно, сейчас хуже, чем вам; утешаться тем, что они уже пережили неприятную для них минуту в то время, как другим предстоит пережить еще многое, — удовольствие небольшое. Вон там, на той улице, одного городового посадили живым на кол; он сидит теперь на колу и поет «Боже, царя храни». Вы, наверное, тоже умеете петь эту великолепную песню? — спросил он, смотря на городового.

— Я уже ее забыл и никогда ее петь не буду, — сказал городовой, у которого не попадал зуб на зуб, что вызвало сочувствие у Швейка.

— Мне кажется, вам холодно. Вы стучите зубами, как собака, когда она ищет блох. Или вы боитесь того, что вас ожидает? Вы не бойтесь, они вас и тут найдут. Божьи мельницы мелют медленно, но верно.

У городового волосы стали дыбом; он упал перед Швейком на колени и завопил:

— Голубчик, прошу вас, ради всего на свете, спасите меня! Чем я виноват! Служу, значит, служу. Приказали мне, я и подчиняюсь. Ну, что я могу сделать? У меня жена и дети... Ой, мои дорогие дети сиротами будут!

Городовой начал рвать на себе волосы, подступая к Швейку и убеждая его в том, что он никогда никому по своей воле не причинил зла и что исполнял только приказания начальства. Потом начал лазить по карманам.

— Вот вам пятьдесят рублей, возьмите их и отдайте мне свои штаны! А мои синие возьмите себе... сукно на них хорошее... Сделайте это для спасения своей души, спасите отца ради несчастных детей!

— За то, что у тебя есть дети, я над тобой сжалюсь, — сказал Швейк медленно, протягивая руку за бумажными десятирублевками. — Я действительно это делаю из жалости.

Он расстегнул ремень и, снимая ботинки, сказал:

— Повадился кувшин по воду ходить, там ему и голову сломить. Видишь, голубчик, сегодня ты мне, а завтра я тебе. Да, для вас настали черные дни; твое счастье, что ты меня ни разу не прогонял с базара с моими кольцами.

Городовой быстро надел брюки Швейка на себя и с благодарностью пожал ему руку:

— Бог даст, старое время вернется, и я тебе за это отплачу. Ну, послушай, ты человек умный: на Садовой улице есть гимназия, там много наших забаррикадировалось. Сбегай к ним, возьми у них их синие штаны, отнеси женам домой, и ты много за это получишь. Хорошо? Ты сделаешь? Да? Помни, что старое время скоро вернется и мы тебе потом разрешим даже сало воровать на базаре. Есть пословица: рука руку моет. Спасибо, брат!

Городовой горячо обнял Швейка и, как любовница, поцеловал его в лицо; потом осторожно вышел и стал красться вдоль дома, намереваясь затем одним прыжком оказаться посреди улицы в толпе; там его узнать уже не могли бы. А Швейк, застегивая новые брюки, которые оказались на него велики и плохо на нем держались, сказал сам себе:

— А он был пьяный, как настоящий полицейский. Ну, подожди, вам теперь сполоснут брюхо-то!

Швейк решил разыскать гимназию на Садовой улице, где сидели городовые.

Вскоре он нашел ее. Люди ему показывали, куда идти, сказали даже и номер дома. Это был угловой двухэтажный дом, перед которым виднелась большая баррикада, составленная из школьных парт, сундуков, шкафов, досок, чучел птиц и зверей и заспиртованных змей.

— Да ты близко туда не ходи, — сказала ему баба, показывая на баррикаду, — они по мужикам стреляют, — и сейчас же скрылась в подъезде.

Она говорила правду: едва Швейк сделал несколько шагов, с баррикады раздались выстрелы, и пули засвистели мимо его ушей; он испугался и бросился в подъезд.

Но потом, решившись во что бы то ни стало пробраться туда, он снял брюки и, махая ими, как флагом, бежал посреди улицы к баррикаде. Это помогло, никто не выстрелил, только когда он уже был возле парт и взбирался наверх, на него направили несколько дул.

— Ты кто такой?

— Наш, — спокойно ответил Швейк, поддерживая руками кальсоны.

— А зачем ты, австриец, сюда идешь?

— Иду помочь вам, — таинственно шептал Швейк. Дула опустились, и началось краткое совещание, на котором было решено:

— Ну так лезь наверх!

Около тридцати городовых находились на баррикаде, и человек сто во главе с приставами и полицмейстером были внутри гимназии; каждый был вооружен кроме револьвера винтовкой, а на другой стороне баррикады была видна даже полевая пушка.

— Господа, так вы домой не попадете, — начал Швейк без предисловия. — Городовых всюду бьют и заставляют еще петь царский гимн. Я одного спас, отдав ему свои брюки, а его синие взял себе. Он-то и послал меня к вам, чтобы вы тоже отдали мне свои брюки, а вам я принесу из дома другие, зеленые, чтобы вы были похожи на солдат.

— Да, он прав, это идея, — сказали некоторые городовые.

Они повели Швейка к полицмейстеру. Там он повторил свой план. Полицмейстер почесал за ухом и сказал:

— А как в городе?

— Все войска на стороне революции, — объяснил Швейк.

Полицмейстер побледнел. Затем начал хвататься за соломинку.

— С фронта придут войска, мы их позовем, их пошлет губернатор.

— Вам уж не поможет даже и сам господь Бог, — сказал Швейк, — если я вам не подам руку помощи.

И он начал рассказывать, что сюда направляется тяжелая артиллерия и что за городом на гимназию уже наводят орудия.

— Достаточно только одного выстрела, и от вас ничего не останется. А то, что останется, будет взорвано на воздух бомбами. Я собственными глазами видел саперов, они подкапываются под вас из соседней улицы. К вечеру они кончат, и ночью вы взлетите. Правда, это будет красиво, теперь как раз светит луна.

Однако полицмейстер нисколько не обрадовался красоте предстоящего полета и трясущимися руками стал расстегивать брюки.

— Если ты мне принесешь штатские брюки, то получишь сто рублей; и пулю в лоб, если не принесешь и если моей жене — вот мой адрес — не передашь, что я здоров и скоро буду дома. Пускай она приготовит самовар. А то пулю в лоб!

Трясясь, он показал на револьвер на столе, но Швейк беспечно сказал:

— Да, этот револьвер десятимиллиметровый, в голове он делает дыру порядочную.

Все пристава поснимали свои брюки, Швейк забрал их вместе с адресами, и, прежде чем он вылез со своим грузом из гимназии, городовые на баррикаде уже стояли в одних кальсонах и бросали приготовленные брюки ему в руки.

— Я не снесу, кладите мне на спину! — говорил Швейк.

Он спрыгнул вниз по шкафам, и синие брюки полетели на него сверху, как куски облаков. Он собрал их внизу и отнес к подъезду дома.

— Сейчас же начну разносить, — кричал он полицейским, приходя за брюками вторично. В это время в улицу въехали два воза с соломой, но странно — возы двигались сами собой, кто-то их толкал сзади, и таким образом они медленно приближались к баррикаде, занятой полицейскими. Те заметили этот маневр и открыли огонь.

Возы подъехали к тому подъезду, в котором Швейк сложил свою добычу. Солдаты и студенты, сопровождавшие возы, притащили лестницы и взобрались вверх на солому, где были сложены доски; на них они стали устанавливать полевое орудие.

«Сегодня я их отнесу в барак, а завтра на базар, — подумал Швейк и принялся считать: — Сорок пар по десяти рублей, это будет четыреста рублей».

— Товарищ, ты что тут делаешь? — спросил его в это время какой-то студент, забежавший в подъезд и заметивший Швейка, и, прежде чем Швейк успел ему что-либо ответить, он воскликнул: — А где ты набрал столько полицейских брюк?

— Это городовые мне надавали с баррикады, чтобы я их продал на базаре, — объяснил Швейк, а студент, нахмурившись, строго сказал:

— А ну-ка, давай их нам на воз, а то вечером холодно будет.

Итак, Швейк, не зная сам, каким образом, очутился на возу и начал таскать туда балки и доски, в то время как полевое орудие с воза стреляло по баррикадам.

Так продолжалось до сумерек без всякого видимого результата. И только когда стемнело, революционеры подвезли два восьмисантиметровых орудия и, оттащив одну фуру с соломой назад, поставили их позади балок.

Вскоре орудия заставили баррикаду замолчать. После дальнейших выстрелов на баррикаде в темноте затрепетали на шесте чьи-то кальсоны, заменявшие белый флаг.

— Ну, пойдемте арестовывать городовых, — сказал студент, командовавший отрядом, и, осматриваясь вокруг, остановился взглядом на Швейке, лежавшем на куче синих брюк: — Товарищ, поди сюда, ты за кого: за царя или за революцию?

— Я за революцию, — ответил Швейк. — Раньше я был за своего царя, но когда он умер — я за революцию. Раз нет Франца Иосифа, пусть не будет и Николая.

— Хорошо, — улыбнулся студент. — Ну, возьми ружье и смотри, чтобы здесь никто ничего не зажег.

И пока солдаты отводили сдавшихся в плен городовых, дрожавших от ночного мороза, Швейк сидел на своей военной добыче и философствовал: «Ну, теперь войне конца не будет. Теперь будем воевать до конца света».

Рано утром население двинулось осматривать поле битвы, происходившей ночью. Народ шел толпами, чтобы посмотреть обе баррикады.

На одной из них печально висели разорванные, запачканные кальсоны, а на другой развевался огромный красный флаг, и рабочие и солдаты, глядя на эти два символа, восторженно кричали: «Да здравствует революция!»

У баррикады все построились в ряды и процессией двинулись по всему городу. В чистый свежий воздух полетели песни свободы:

Вставай на воров, на собак, на богатых
Да на зло вампира-царя,
Бей воров, палачей проклятых,
Да взойдет лучшей жизни заря!


Этот марш перемежался с «Интернационалом», который пели студенты и рабочие.

Затем, когда процессия заворачивала с улицы на площадь, на баррикаде раздался страшный крик:

Раздался выстрел на Руси,
Царь разорван на куски,
Кто захочет царем быть,
Должен нюхать динамит.


Это бравый солдат Швейк пел песни под красным знаменем, складывая наследство старого мира — брюки городовых, чтобы через некоторое время продать их на базаре.

Последний этап

Русские сами пили полученную ими свободу полным стаканом и давали пить ее пленным; лозунг: «Долой войну!» проводился в жизнь, дисциплина умирала, понятие «пленный» на первое время исчезло.

Народ бурлил в котле революции, и на мелочи не обращали внимания: каждый ждал, что произойдет что-то великое, что освободит от зла весь мир.

У Горжина горела голова. Он читал речи новых министров, оценивавших совершившиеся события как исключительные, имеющие мировое значение; первое время эти речи поражали и опьяняли, но через несколько месяцев они начали звучать напыщенно и фальшиво, вызывая на лицах солдат только усмешку.

Поручик Воробцов появлялся среди солдат все реже и реже, предоставив заботиться о них исключительно Анненкову, а тот, пьяный, как и при старом режиме, ходил по баракам и говорил пленным:

— Эх и хорошо же нам жить при Временном правительстве! Весело на Руси, дети, мать...

— Когда я продал брюки городовых еврею оптом, чтобы в розницу не возиться с ними, — рассказывал Швейк Горжину, — то в этот публичный дом, в бараки, пришел уже к вечеру. В это время поручик и Анненков только что собрали свое войско на молитву. Анненков залез на стол и был настолько пьян, что его держали за ноги, а иначе он упал бы и разбился. Когда прочли «Отче наш», он так идиотски посмотрел на икону, что все рассмеялись, а потом как заорет: «Ложись, ребята, спать, нет тут никаких царей и никаких святых, мать... перемать!» Воробцов и все прямо животики надорвали.

— Да он меняет свой цвет, как хамелеон, — проговорил Горжин.

— Только бы он не переменил его снова; в случае, если будет реакционный переворот, он нам тогда намнет бока, — озабоченно добавил Швейк.

— Ну, ничего не будет, — отвечал Горжин, — революция обеспечена. Керенский делает чудеса, этот министр удивительный, и речи он произносит удивительные.

— Да дело не в этом, — криво усмехнулся Швейк — дело не в речах, говорить-то он умеет здорово, но я думаю, что если после этой революции я не получил более жирного супа, то мне не стоило ее и делать.

К вечеру Анненков позвал Швейка и передал ему письмо из Киева. Письмо было коллективным произведением Марека и пискуна; они писали, что устроились в Киеве добровольцами чешской армии; что хотя они и не испытывают особенного восторга от перемены обстановки, но чаю, сахару, табаку и махорки достаточно. И наконец сообщали, что через неделю они уезжают на фронт для участия в общем наступлении с русской армией против немцев. В общем письмо было нежное и веселое. Они выражали надежду, что Швейк тоже окажется среди них.

— Ах, бедняги, так это письмо они, наверно, послали последнее, — захныкал Швейк, и слезы брызнули у него из глаз. Он долго сидел и смотрел на неровные строчки, а затем обратился к Горжину: — Я думаю, что с этим чешским войском, с этими добровольцами, воюющими бок о бок с русскими солдатами, будет так же, как и с тем евреем, который хотел перейти в православную веру здесь в Белицах. Мне об этом рассказывал русский солдат на базаре. Ты ведь знаешь, что неправославным евреям в России жилось плохо. А у этого еврея был гастрономический магазин. Сейчас же после переворота он принял к себе православного компаньона, надеясь, что дела его пойдут лучше, но, когда это не помогло, он пошел к попу и попросил, чтобы его окрестили. Поп ему и говорит: «Так сразу нельзя, сперва я должен обучить тебя православной религии, ты будешь ходить ко мне на уроки, я беру пять рублей за урок». Еврей — по фамилии Нанхелес — начал ходить учиться. В прошлое воскресенье его должны были крестить. В субботу он спрашивает попа, может ли он на крещенье прийти вместе со своим компаньоном, так как фирма называется Нанхелес и Касаткин, и они все должны делать вместе.

В воскресенье в церкви по этому случаю было большое торжество: никто не помнил, чтобы такой старый еврей переходил в православную веру. Собрались все попы из Гомеля, были там крестные отец и мать и много всякого народа. Вот Нанхелес стоит вместе с Касаткиным возле купели, и поп его спрашивает: «Веришь ли ты, что Христос был Бог и вместе с тем человек?»

А Нанхелес отвечает: «Я верю, что он был человек, а что он был Бог — этому верит мой компаньон».

Поп опять спрашивает: «Веришь ли ты, что он роздал пять хлебов пяти тысячам человек и что он их ими насытил?»

На это Нанхелес отвечает: «Я верю, что он роздал пять хлебов, а что он ими насытил пять тысяч — опять-таки верит мой компаньон».

Тогда поп спрашивает его в третий раз: «Веришь ли ты, что он умер на кресте и что он воскрес?»

А еврей упорно держится своего: «В то, что он умер на кресте, я верю, а в то, что он воскрес, верит мой компаньон. Иначе зачем бы мы были в компании?»

Поп их обоих выгнал из церкви.

Так вот, то же будет и с этой армией, — печально произнес Швейк, — но только об этом не говорят так открыто, и сразу нельзя всего заметить. Я не буду жить на свете, если убьют Марека, я пойду за ним, ведь если я ему расскажу об этом еврее, он сразу все поймет!

— Да, но не оставишь же ты меня одного, — сказал Горжин, — что бы я без тебя делал?

И Швейк, утирая новые слезы, дал торжественное обещание:

— Нет, я тебя не оставлю, чтобы мы все не разбрелись по свету, как цыгане. Нет, уж мы довоюем вместе.

С этого времени Швейк стал задумчивым, не играл больше в карты, не слушал, как читают газеты, только все раздумывал и строил разные планы. Вскоре получились сведения о битве у Зборова, о «великой победе», которую «Русское слово» через два дня изменило в «катастрофу под Тарнополем»; получались тревожные вести о том, что вся «чешская дружина» перестреляна и попала в плен, а русская армия панически отступает, что в Петрограде началось восстание большевиков. Швейк, сидя на нарах, только меланхолически болтал ногами.

— Хорошо, что я глупый. Если бы я не был глупым и все бы понимал, что с людьми делается, то давно бы попал в сумасшедший дом. А так со мной ничего случиться не может, я ничего не знаю, отчего и почему все это делается.

— Дружище, тут мы оставаться больше не можем, — сказал ему однажды Горжин. — Кто знает, что тут будет делаться дальше?! И будет ли вообще казна о нас заботиться? С завтрашнего дня хлеба будут давать только по фунту, а в отеле я говорил с одним человеком, у него за сто верст отсюда имение, и он взял бы нас к себе пастухами. Он бы нас одел, ведь скоро начнется зима, и это было бы очень хорошо. Мы бы у него прожили зиму, а весной наверняка война кончится, и мы поедем домой. Так что, едем?

— Едем, — сказал просто Швейк. — Я должен познакомиться и с коровами, ослы мне надоели до чертиков.

Через неделю они уже пасли на обширной степи стада коров. Горжин объезжал стадо на лошади, а Швейк, тихий и задумчивый, лежал на спине и смотрел на небо.

— Одолжи мне чайник, — сказал он к вечеру, — я пойду подоить вон ту пеструшку. У меня какой-то горький вкус во рту. Я думаю, что молоко меня освежит.

Но корова упорно не давалась и побежала в степь, а Швейк — за ней. Так, гоняясь за коровой, Швейк убежал далеко, и Горжин видел вдали только две черные точки, плававшие в зеленом море травы. Эти точки все уменьшались и наконец скрылись за горизонтом.

Корова вернулась в стадо уже поздно ночью, а Швейк исчез без следа, словно провалился в бездну. В своем дневнике Горжин записал: «Швейк исчез без вести 26 августа 1917 г.».

Был скверный дождливый февральский день 1920 года. Прага была разукрашена в торжественные национальные флаги, по улицам, несмотря на дождь, ходили красивые девушки в национальных костюмах, а люди толпились по тротуарам, из уст в уста передавался вопрос: «Уже идут?»

На углу Вацлавской площади стоял высокий, весьма упитанный господин с длинной бородой.

— Я сегодня был на бирже, — говорил он человеку, который держал его под руку, — и нарочно там задержался, чтобы видеть сегодняшнее торжество; хотя здесь и дороговизна, но мы, мельники, можем себе позволить эту роскошь — остаться в Праге, а мне хочется порассказать дома об этих легионерах. Меня собственно интересуют не легионеры, а один человек, который был со мной на фронте, некий Швейк. Он тоже попал в плен к русским. Сегодня как раз я видел его во сне; мне кажется, что он будет среди них. Это был такой милый, задушевный человек. Его звали Иосиф Швейк. А не зайти ли нам еще куда-нибудь и закусить?

— Иезус-Мария, судари, — обратилась к ним пожилая женщина в капоре, — так вы знаете моего квартиранта? А я — Мюллерова, вдова, до войны господин Швейк жил у меня на квартире. Вот хорошо, что мы так встретились! Он действительно едет, я получила от него сегодня телеграмму из Триеста.

И она подала лист бумаги, а говоривший до этого человек пожал ей руку и сказал:

— Балун, мельник из Табора.

— Я говорю, пойдем ему навстречу, к вокзалу Франца Иосифа и Вильсона, — говорил через два шага от них в то же время коренастый человек другому, маленькому в котелке.

В ответ на это маленький вежливо возразил ему:

— Чтоб черт побрал этот дождь! Сегодня солнце должно было светить во все лопатки... Да не тяни меня, Водичка, куда-то, ведь если мы его не узнаем, так все равно он вечером придет в «Кал их». Смотри, они уже идут!

Наверху у музея раздались восторженные крики, и посреди площади показались пестрые, как букеты полевых цветов, группы девушек в национальных костюмах в сопровождении «соколов» в красных рубашках, а затем позади нескольких офицеров шли, тяжело ступая, солдаты в зеленых блузах, с винтовками на плечах, с поблескивающими в этом сером, мутном пространстве штыками. Мостовая гремела от топота сапог. Полк шел быстро, направляясь к Пшикопам, как вдруг неожиданно толстый, упитанный человек подбежал к офицеру, шедшему во главе своего взвода.

— О, Боже мой, господин обер-лейтенант Лукаш! Господин обер-лейтенант, помните ли вы Балуна, который служил вместе с вами пять лет тому назад в одном полку?

Удивленный офицер улыбнулся и сделал Балуну знак рукой, чтобы он шел возле него, а в это время из рядов раздался голос:

— Марек, смотри, вон тот самый ненасытный Балун! Что ты тут делаешь, голодная собака?

Мельник оглянулся, чтобы ответить, но едва он открыл рот, как в ряды солдат вбежала пани Мюллерова, плача и причитая:

— Иезус-Мария, вот счастье! Мой сударь возвращается с войны домой! Сударь, пойдемте скорей домой, я вам согрела воды для мытья и приготовила ночные туфли. Я сменила также чехлы на перинах, и вы хорошо отдохнете после всех этих мытарств. Да ведь вы теперь у нас бланицкий рыцарь, я ведь читала в газетах вчера о вас!

— А ну-ка, посторонись, матушка, и не мешай, — отстранил ее кто-то. — Здорово, Пепик! Придешь ли ты вечером на пиво, чтобы рассказать нам о своих скитаниях? У нас теперь смиховское, и мы уже его опять дуем!

— Ну, конечно, приду, брат Паливец! — важно ответил Швейк. — А ты все такой же? Ну, да мы все за эту войну огрубели.

— Дайте мне это ружье, я его понесу, — просила Швейка квартирная хозяйка, отнимая у него винтовку, но в это время новый голос закричал на нее:

— Не трожь, матушка, ведь это же военное имущество! Да ведь его бы за это расстреляли! Так, смотри, Швейк, приходи обязательно в «Калих». Ты помнишь, еще в Киралгиде, в Венгрии, ты обещал мне прийти ровно в половине шестого!

— Нет, я сказал в шесть, Водичка. И ровно в шесть часов буду на месте, — отвечал Швейк, лаская глазами сапера.

Они все шли за солдатами, со всех сторон раздавались радостные крики, приветствия, люди махали платками и флагами, девушки смеялись.

— Если бы не война, я бы не дождался такого торжества даже при похоронах, — сказал бравый солдат Швейк.

— А мы уже с господином обер-лейтенантом сговорились, Швейк, — шагая, сказал Балун. — Тебе нужно будет с ним приехать ко мне как-нибудь в воскресенье. У меня есть небольшой поросенок, так на двести кило весом, я думаю, что нам хватит. Нам, мельникам, жилось тут неплохо.

— Конечно, приеду, — решил Швейк. — Нужно посмотреть, как ты теперь жрешь, чтобы набить свое брюхо.

Так они пришли на Староместскую площадь. Возле памятника Гусу против ратуши стояла трибуна, с которой говорили государственные деятели. Легионеров приветствовали министры и депутаты, и к небу летели великие слова о святых, неприкосновенных правах народа, о борьбе за эти права, об исполнившихся мечтаниях нации.

Слушая эти речи, бравый солдат Швейк с интересом следил взглядом за небольшой собачкой, которую вела на привязи элегантная барышня, изредка помахивавшая платочком в честь легионов. Тем временем подбежал к собачке молодой песик и, галантно обнюхав ее, попытался нарушить общественное приличие. Это ему очень быстро удалось, и они соединились. Хозяйка собачки вся горела от стыда, в то время как полковник, стоя лицом к лицу с профессиональными ораторами, громко и отчетливо отвечал на речи: «Благополучие нации возможно только тогда, когда все ее члены будут не эгоистами, а честными и работящими гражданами».

— Спроси-ка вот ту барышню, где она живет, — как бы желая подчеркнуть эти слова полковника, сказал Швейк Водичке. — Результатом этой связи будут хорошие щенята. Я бы ей завтра мог дать задаток. Я тоже буду жить честно.

Речи окончились. Барабанщики забили в барабаны, музыка заиграла марш, и голос полковника скомандовал: «Смирно! Марш вперед! Правое плечо вперед!»

Легионеры прошли маршем перед государственными деятелями, и, когда очередь дошла до роты Швейка, он спросил:

— Так в «Калихе» в шесть? Черное пиво-то есть?

— Есть, — сказал Паливец.

— Ну, а в картишки там сыграем?

— Конечно, сыграем, не беспокойся, — ответил за Паливца Водичка.

— Рота, смирно! — закричал впереди капитан Лукаш. — Шагом марш, правое плечо вперед! Швейк, ступая правой ногой, воскликнул:

— Ну, так мы поговорим! Она, эта война, со всеми этими битвами, речами и парадами ни черта не стоит. Надоело уж это!

— Так в шесть, — крикнул вслед ему Водичка, но уже не получил ответа.

Над головой бравого солдата Швейка, пока он шагал по площади, развевались мокрые флаги, а по его шапке барабанил мелкий дождь...

Примечания