Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Глава 9.

Москва и победа в Европе

Русские наконец согласились принять участие в указанных переговорах, и с 21 августа по 22 сентября 1944 года прошла первая фаза конференции в Дамбартон-Окс [140] по вопросу создания международной организации. Помимо вопроса о роли России и сама идея создания подобной организации не казалась мне особенно плодотворной. 4 сентября 1944 года я кратко записал свои размышления по поводу сообщений в прессе о дискуссиях на этой конференции:

«Общая концепция организации международной безопасности исходит из положения о том, что при сохранении статус-кво удастся избежать войн в Европе и решать европейские проблемы в интересах нашей страны. Вместе с тем опыт Священного союза, Лиги Наций и других подобных организаций, основанный странами, желавшими сохранения существующего статуса, свидетельствует о том, что подобные организации служат своей цели, пока их существование поддерживается интересами великих держав. Если они не соответствуют меняющимся интересам той или другой великой державы, в таком случае эти структуры не могут помешать этим державам изменить сложившуюся ситуацию. Международная политическая жизнь представляет собой некую меняющуюся реальность, и к ее эффективной долговременной регуляции способны только такие системы, которые являются по природе своей достаточно гибкими, чтобы адаптироваться к постоянно меняющимся интересам вовлеченных в них стран.

Международная организация по защите мира и безопасности сама по себе не заменит реалистичной внешней политики. Чем больше мы игнорируем реальную политику, стремясь создать некую систему, узаконивающую статус-кво, тем больше вероятность, что система распадется под давлением конкретных реальностей международной политики. Наши предложения, которые должны, по сути, предотвратить господство великих держав над малыми странами, отражают наивное и несовременное мышление. Мы игнорируем концепцию марионеточных государств, столь характерную для политического мышления Азии, России, а также отчасти для Восточной и Центральной Европы. Эта концепция может воспрепятствовать действию наших правовых формул, нацеленных на регуляцию международной жизни. Концепция введения [141] закона в международную жизнь сама по себе заслуживает всемерной поддержки нашей страны, но она не может вытеснить силы, как реального фактора, действующего в значительной части мира. Эта реальность не может не влиять на создаваемые нами ради регулирования международной жизни организационные структуры. Международная безопасность будет зависеть от этих реалий, которые не могут не сказаться на работе подобных организационных структур. Мы проявим недопустимое пренебрежение правильно понятыми интересами нашего народа, если, занимаясь планированием создания международной организации, не будем серьезно рассматривать силовые факторы, определяющие взаимоотношения европейских государств».

Нельзя сказать, чтобы в 1944 году я был совершенно против создания новой всемирной организации. В ней не было особой необходимости, но при реалистичной политике, при понимании ограниченности ее возможностей она не принесла бы вреда. Меня прежде всего волновало, можно ли создать такую организацию, которая смягчила бы последствия подчинения советскому влиянию Восточной и отчасти Центральной Европы, смогла бы скорректировать дисбаланс, сложившийся в Европе по окончании войны. Вильсон ожидал чего-то подобного от Лиги Наций, но был разочарован. На это возражали, что США не участвовали в Лиге Наций. Но даже американское участие не могло компенсировать слабости, свойственной подобным организациям, особенно когда американцы считали, что вся эта концепция будет основываться на дружественном и тесном послевоенном сотрудничестве великих держав. Между тем очевидно, что Сталин не ценил мир сам по себе. Если мир больше соответствовал его интересам, нежели война, то он ему был и нужен. Но яростная политическая борьба при этом продолжалась, и если бы его целям лучше служило насилие, а не мир, особенно насилие между другими странами, от которого Россия бы осталась в стороне, тогда существование международной организации не помешало бы ему вести поджигательскую политику как таковую. Международная организация интересовала Сталина как возможный инструмент сохранения [142] гегемонии США, Англии и СССР, которая основывалась бы на политической гармонии между этими державами. Но эта гармония, в свою очередь, должна была бы основываться на признании двумя другими державами советских сфер влияния в Восточной и Центральной Европе. Поэтому неудивительно, что советские участники переговоров в Дамбартон-Окс получили инструкции возражать против американского предложения, чтобы тот или иной постоянный член Совета Безопасности не мог голосовать по спорным вопросам, в которых он сам был одной из сторон. Они указывали, что при политической солидарности великих держав в этом не будет никакой необходимости.

По одному-двум важным пунктам, включая этот, достичь договоренности в Дамбартон-Окс не удалось. В Госдепартаменте опасались, что весь проект международной организации подвергнется внутренней критике в США, если великие державы получат право голоса и право «вето» в подобных случаях. Президент направил телеграмму Сталину с просьбой уступить в этом вопросе, но 15 декабря пришел отрицательный ответ. Сталин заявил, что допустить это — значило бы свести на нет договоренность, достигнутую на Тегеранской конференции о том, что планы послевоенного периода должны основываться на принципе единства союзников. Кроме того, и малым странам в их собственных интересах следует тщательно взвешивать возможные последствия, к которым могут привести нарушения согласия крупных держав.

Этот ответ вызвал беспокойство в Вашингтоне и дискуссию, следует ли продолжать настаивать на этом пункте. Посол Гарриман вместе с сотрудниками нашего посольства также обсуждали эту тупиковую ситуацию. Не помню, к чему свелась дискуссия, но, мне кажется, из Вашингтона поступило предложение просить Сталина войти в наше положение и помочь разрешить наши внутриполитические трудности, связанные с этой ситуацией.

Что касается меня, то я всегда был против того, чтобы наши государственные деятели выдвигали в качестве аргумента в дискуссии с другими правительствами наши [143] внутренние проблемы. На следующее утро я составил для посла памятную записку, из которой привожу отдельные положения:

«Мы должны ясно и глубоко понимать создавшееся положение. Советское правительство рассматривает пограничные страны в категории сферы своих интересов. Оно хочет, чтобы мы поддержали его возможные акции в этих регионах, независимо от того, оцениваем мы эти акции позитивно или негативно. Я уверен, что при сохранении этой позиции оно само воздержится от моральных оценок каких-либо действий, которые мы можем предпринять, например в Карибском регионе. Наш народ не имеет в виду вышеуказанной особенности советского мышления и надеется, что советское правительство готово вступить в международную организацию по безопасности для предотвращения агрессии. Перспектива разочарования в этом отношении может повлечь за собой опасность появления у нас в стране резкой критики действий Москвы, что, возможно, окажет отрицательное влияние на наши взаимоотношения с Россией. Наша задача состоит в том, чтобы смягчить адаптацию к подобному положению дел, поскольку оно может сложиться в перспективе. Нам прежде всего необходимо сохранять хладнокровие и ясность мышления. Мы ни в коем случае не должны допускать, чтобы русские почувствовали, что их позиция может иметь политический резонанс в нашей стране, и таким образом, чтобы мы оказались в положении просителей, уговаривающих их предпринять те или иные действия, которые бы благоприятно повлияли на нашу внутриполитическую ситуацию. Русские в этом случае могут слегка пересмотреть свою позицию по вопросу голосования в Совете или выдвинуть какие-то предложения, успокаивающие наше общественное мнение, но они потребуют за это значительных уступок. При этом они едва ли пойдут на принципиальное изменение своей позиции. Мы должны не выступать в качестве просителей, а сделать русским дружественное предупреждение в том смысле, что нам было бы жаль, если бы пришлось разъяснить нашей общественности, что только Россия из всех великих держав не желает подчинить свои [144] будущие действия воле международного сообщества. Это лишит наш народ иллюзий относительно возможности действительно эффективного международного сотрудничества и ненужных надежд на наши будущие взаимоотношения. Россию надо поставить перед выбором. Если американское общественное мнение неблагоприятно для нее, то при предлагаемом подходе ответственность за это несет только она сама».

Противоречия, возникшие во время конференции в Дамбартон-Окс, как известно, разрешились на Крымской конференции в Ялте с помощью проведения различий между процедурными и политическими вопросами. Но лично мне это, как и другие свидетельства успехов в подготовке новой международной организации, не принесло удовлетворения. В личностном и интеллектуальном плане мне был чужд духовный мир мистера Халла и его коллег по Госдепартаменту. Со скептицизмом и горечью я читал об успехах дискуссий в Ялте по этому и другим вопросам. Я считал, что это — недостаточно глубокое разрешение существующих проблем, и, следует признаться, надеялся, что все это закончится неудачей. Я уверяю, что не был противником международного сотрудничества и создания всемирных организаций как таковых, но я понимал, что из любых договоренностей с русскими, принятых на основе неадекватного, с моей точки зрения, понимания сути дела, не может выйти ничего хорошего.

Перед моим возвращением в Россию в 1944 году я проанализировал мою собственную позицию в отношении нашей политики в России. Для меня, как для человека, склонного к аналитическому мышлению, было очевидно, что она строится на отсутствии глубокого понимания сути дела. Вместе с тем я не был в России несколько лет и, самое главное, не был там во время войны. Возможно, там произошли значительные перемены. Тяжелый опыт войны и сотрудничество с западными союзниками в общем военном деле принесли советским лидерам понимание нереальности марксистской доктрины о социальных антагонизмах и того обстоятельства, что возможно сотрудничество и доверие между странами, которые называют [145] себя коммунистическими, и странами, которые себя так не называют. Видимо, они поняли: различия в социальных системах не во всем определяют взаимоотношения между суверенными государствами.

Сам я не очень надеялся, что нечто подобное имело место. Однако мои коллеги, занимавшиеся в то время российскими делами, придерживались гораздо более оптимистических взглядов на эту проблему. За время пребывания в Москве я понял, что изменений, которых я ожидал, там не произошло. Мне вскоре стало ясно, что наши планы дальнейшего сотрудничества с Россией в послевоенный период основаны на непонимании идеологических и политических особенностей, свойственных советскому руководству. Лично я понимал проблему, но в мои обязанности не входило делать какие-то разъяснения по этому вопросу, тем более что, уже принимая свой пост, я понял: он не связан с политической ответственностью. К тому же опыт моей работы научил меня тому, что в Вашингтоне никогда не проявляли должного интереса к моим оценкам, заключениям и выводам. Но в такой ситуации я не мог и безмолвствовать. В результате в. сентябре 1944 года я сочинил очерк на 30 страницах, озаглавленный «Россия семь лет спустя». Этот текст опубликован в полном виде в приложении к этой книге. В нем нашли отражения идеи, выраженные позднее в моей статье «X». В этом очерке я решил предоставить американским политикам свои обширные знания, касающиеся России вообще и сталинской России в особенности. В нем я дал анализ эволюции советской внешней политики, современному положению советского правительства, а также сделал ряд предсказаний в смысле будущего развития политических тенденций в послевоенный период

Очерк начинался с анализа влияния войны на взаимоотношения между советским режимом и народами СССР. Далее говорилось о демографических последствиях войны, а затем о расширении сферы интересов России в Восточной Европе, о соотношении сил между Россией и Западом. Я отмечал, что нельзя утверждать, будто вскоре утвердится господство России на континенте, однако происшедшие [146] перемены означают значительное изменение соотношения сил в пользу России.

Говоря о перспективе российской экономической жизни в послевоенный период, я замечал, что советский режим будет распределять средства между тремя основными сферами — военными расходами, увеличением фиксированного капитала и улучшением уровня жизни народа, при этом исходя из главной цели — «увеличения мощи и престижа Российского государства в мире в целом».

Советские лидеры будут, писал я, добиваться своих целей путем форсированного развития тяжелой промышленности. Что касается внешней торговли, то советское правительство не будет зависеть от нее и, во всяком случае, не будет склонно ради нее отказываться от того, что считает жизненно важным для безопасности и прогресса России. Получая кредиты от иностранных правительств, русские будут считать, что правительства, выделявшие кредиты, действовали прежде всего в собственных интересах, а потому не должны вызывать в России чувства благодарности и энтузиазма.

Однако центральная часть моего аналитического очерка — вопросы внешней политики. Указав, что заботы о безопасности всегда доминировали в психологии советских официальных властей, я отметил также, что они надеялись решить проблему безопасности собственного режима с помощью распространения революционных движений в других странах, и напомнил, что после прихода Гитлера к власти Сталин стремился столкнуть между собой Германию и другие западные державы с целью обезопасить Россию от нападения немцев или, по крайней мере, ослабить мощь подобного нападения.

После того как в конце 1930-х годов выяснилось, что западные державы не собираются противостоять восточной экспансии Гитлера, Сталин смог разработать программу территориальной и политической экспансии, основанной во многом на опыте царизма, которая должна была бы обеспечить России защитную зону против нападения с Запада. Эта программа, указывал я, вдохновила заключение пакта о ненападении с Гитлером. Она же [147] лежит в основе советских планов на первый послевоенный период. Если этого можно достичь путем сотрудничества с западными державами, тем лучше; если же нет, тогда для этой цели могут быть использованы другие средства.

Я также отметил, что, судя по успехам военных операций, Кремль располагает средствами для достижения своих целей, нравится это Западу или нет. Советские войска оккупируют почти все восточноевропейские регионы, когда война закончится.

В данных обстоятельствах, указывал я, не так уж важно, будут ли советские руководители насаждать коммунизм в странах, занятых советскими войсками. Для них важно получить власть как таковую, а форма этой власти может быть определена практическими соображениями. Для малых восточноевропейских стран, отмечал я в связи с этим, главной является не проблема коммунизма или капитализма сама по себе, а проблема выбора между реальной независимостью или прямой, или косвенной зависимостью от России.

Касаясь личности Сталина и его окружения, я выдвинул положение о том, что никто из этих людей не отождествляет свою политику и сотрудничество со странами Запада. Это те же люди, в свое время заключившие пакт о ненападении с Германией. Они были тогда враждебны США и Англии, и трудно поверить, чтобы их взгляды претерпели радикальные изменения. Для них международная жизнь имеет значение лишь постольку, поскольку она связана с безопасностью России или с ее внутренними проблемами.

Они едва ли имеют реальные представления о самой природе международной жизни и международных отношений. Поскольку принятие решений в Кремле окружено глубокой секретностью, лидеры Запада не могут узнать заранее о неблагоприятных в их отношении акциях, предпринятых какими-либо советниками Сталина, которые могут убедить его принять недружественное решение, исказив информацию о международных делах. Политики западных стран, подчеркивал я, даже не будут готовы выдвинуть какие-то возражения в подобном случае. [148]

Я завершил это исследование некоторыми философскими соображениями по поводу того, как трудно для американцев по-настоящему постичь реалии русской жизни и особенности русского мышления. Эта задача не менее трудна, чем восхождение на горную вершину, она требует больших усилий, и осуществить ее способны немногие.

Свой очерк «Россия семь лет спустя» я передал на рассмотрение нашему послу, так как ему принадлежала прерогатива решать, следует ли посылать подобного рода материалы в Вашингтон. Я и по сей день не знаю, прочел ли он его полностью или частично или не прочел вообще. В Вашингтон он его действительно отправил, поскольку в дальнейшем отрывок из этого моего исследования воспроизводился в одном из томов нашей дипломатической переписки, изданной Госдепартаментом. Помню, как меня тогда разочаровало отсутствие реакции со стороны посла на мой очерк. Я понимаю, что он мог воздержаться от комментариев на этот документ из-за его политического содержания. Вместе с тем мне интересно было бы узнать его мнение о том, как написан этот очерк. Когда я закончил работу, у меня сложилось впечатление, что я достиг технических и стилистических успехов в странном искусстве сочинительства для самого себя. Но меня интересовал и взгляд со стороны.

Здесь, пожалуй, было бы уместно сказать пару слов о нашем после в Москве Аверелле Гарримане, человеке, безусловно заслуживавшем внимания. Я был его ближайшим помощником в гражданских делах, и за два года совместной работы, по крайней мере в профессиональном аспекте, имел больше возможностей изучить его, чем кто-либо другой.

В то время, я думаю, он не придавал особенно большого значения деятельности дипломатов как таковой, следуя в этом отношении примеру Рузвельта и Гопкинса. В военное время, с его точки зрения, гораздо большее значение имели военные кадры, и он, по крайней [149] мере на первом этапе, советовался прежде всего именно с военными. За это посла трудно осудить, тем более что его военным советником являлся генерал Дин, человек скромный, умный и честный.

Но в остальном Гарриман смотрел на дипломатические дела в военное время почти как на роскошь и не интересовался социально-представительными функциями дипломатической службы. Для него важно было поставить усилия дипломатии на службу военным интересам Америки. Это был человек, преданный своему делу, весьма трудолюбивый и энергичный, способный работать по 18 часов в сутки. Личной жизни для него как будто не существовало. Он хотел знать все обо всем и требовал от меня в области моей работы не менее энциклопедических познаний, чем те, которыми обладал он сам. Гарриман не признавал обычного рутинного хода дипломатической работы, отдав распоряжение по какому-то вопросу, требовал его срочного исполнения. Я не раз думал о том, сколько хлопот, должно быть, я доставлял этому человеку, поскольку был постоянно занят разного рода философскими размышлениями и интересами, прямо не связанными с работой, а также любил перепоручать свои обязанности другим и приставал к послу с разными делами, которыми, как он считал, должен заниматься вовсе не я, а президент. Неудивительно, что он часто указывал мне на свое нежелание заниматься предложениями, о которых он не просил. Десятки раз, выходя от посла, я спрашивал себя: «Чем же мне все-таки нравится этот человек?»

Проблема состояла еще и в том, что, в отличие от меня, Гарриман был скорее не аналитиком, а деятелем. Он не проявлял особого интереса к аналитическим материалам и донесениям. Привыкший к большим делам, посол предпочитал общаться с вершителями людских судеб. Кажется, он считал (и не без некоторых оснований для страны, где власть была так персонифицирована), что в СССР он может узнать больше полезных вещей из беседы со Сталиным, чем мы все, изучая на протяжении месяцев советские публикации. Он сосредоточился на том, что и составляет главную функцию [150] дипломатии — служить каналом хорошо отлаженной, четкой и гибкой связи между своим правительством и правительством другой страны. И с этими обязанностями он, надо сказать, справлялся прекрасно. Гарриман — выдающаяся фигура на московской дипломатической арене. Он никогда не пытался заслужить нашего расположения, но, как ни странно, ему это удавалось (по крайней мере, в отношении тех из нас, кто общался с ним постоянно). Он пользовался нашим уважением. И то же можно сказать обо всех, кто его знал. Как-то раз я спросил одну русскую знакомую, что думают о Гарримане ее соотечественники. Она ответила: «Они смотрят на него и думают: «Вот это мужчина!»

Можно утверждать, что она высказала и наше мнение.

Во всяком случае, я благодарен этому человеку за терпение, которое он проявил во взаимоотношениях со мной, за то, что он служил мне примером, за все, чему я смог научиться от него.

Шла зима 1944/45 года, и военные действия русских быстро приближались к своему победоносному концу. Наши окна выходили на Красную площадь, где нередко по вечерам гремел орудийный салют по случаю победы на том или ином участке огромной линии фронта.

Для нас, сотрудников посольства, приближение победы означало появление новых проблем. В эти месяцы в Москве успешно был заключен мир с финнами, румынами и болгарами. Ко всем этим актам я, по роду работы, имел некоторое отношение. Я суетился и надоедал послу, разъясняя ему, что русские, вступив во владение нефтяными месторождениями в Румынии, принадлежавшими американцам, решили перевезти на Кавказ для использования в собственных целях американское оборудование, которое они обязались сохранить. Немало неприятностей доставляли нам и трехсторонние контрольные комиссии, созданные для временного управления в Балканских странах, занятых советскими войсками. Советские командиры, по межправительственному соглашению [151] ставшие председателями соответствующих комиссий, сразу же оттеснили своих английских и американских коллег, не сообщали им должной информации, игнорируя их точку зрения, как и интересы их правительств. Между тем местные военные агенты НКВД старались изолировать американских и английских офицеров от населения.

Русские командиры имели право использовать свою власть таким образом, поскольку западные союзники делали нечто подобное в объединенных контрольных комиссиях по Италии. Но все же я не видел оснований, почему мы должны были при таких обстоятельствах сохранять свое представительство в этих контрольных комиссиях. Я уже отмечал в своей памятной записке от 5 декабря 1944 года, посвященной проекту мирного договора с Венгрией, что согласиться на представительство в комиссиях — значило бы для нас просто «взять на себя моральную ответственность за режим после заключения перемирия, хотя мы все равно не сможем повлиять на связанные с этим режимом процессы». Однако этот мой аргумент не произвел должного впечатления на правительство США. Наши военные продолжали сотрудничать в контрольных комиссиях, хотя не могли оказать сколько-нибудь существенного влияния на жизнь в соответствующих районах, а наше правительство приняло на себя долю ответственности перед населением этих районов за политику, выгодную Кремлю, которому служили председатели этих контрольных комиссий.

В феврале — марте 1945 года, вследствие решений Ялтинской конференции, в Москве проводились бесконечные и бессмысленные, с моей точки зрения, дискуссии о том, кому следует участвовать в новом польском правительстве. В апреле появились признаки растущей озабоченности президента действиями советской стороны и произошел обмен посланиями между лидерами двух стран с выражением беспокойства по поводу развития их взаимоотношений. Затем вдруг пришло ошеломляющее известие о кончине нашего президента. Последние недели войны, закончившейся крахом Германии, пролетели, как нам показалось, очень быстро. [152]

В середине апреля в Москву проездом прибыл наш посол в Китае генерал-майор Хэрли. Он был в Вашингтоне, где встречался с президентом, теперь же возвращался в Китай. Хэрли уже побывал в Москве в сентябре 1944 года. Вместе с мистером Нельсоном, председателем Совета военной промышленности, Хэрли встречался с Молотовым и изложил свои впечатления о советских намерениях в Китае в послании от 4 февраля 1945 года:

«1. Так называемые китайские коммунисты в действительности вовсе не коммунисты.

2. Советское правительство не поддерживает китайских коммунистов.

3. Советы не хотят раздоров и гражданской войны в Китае.

4. Советское правительство недовольно обращением китайцев с советскими гражданами, но искренне желает более тесных и гармоничных взаимоотношений с Китаем»{30}.

В апреле 1945 года, после Крымской конференции, мы уговорили китайских националистов согласиться на территориальные и иные уступки Советскому Союзу, предусмотренные решениями конференции. Русские, в свою очередь, согласились заключить договор о дружбе с националистическим Китаем. Наступило время прямых советско-китайских переговоров. Китайцы, однако, настороженно восприняли оптимистичные сообщения генерала Хэрли относительно советских намерений и хотели получить от нас дополнительную информацию, прежде чем начать переговоры. Посол был тогда в США, и я исполнял обязанности временного поверенного в делах СССР. Хэрли 15 апреля встречался со Сталиным. На таких встречах по правилам должен был присутствовать лично я, но я не помню, чтобы от генерала поступали мне предложения принять в ней участие. Впрочем, я радовался тому, что держался подальше от генерала Хэрли, и не настаивал на этом. Зато я ознакомился с его докладом об этой встрече, который он оставил нам перед возвращением в Китай для передачи по нашим телеграфным каналам. [153]

Содержание этого доклада вызвало у меня беспокойство, поскольку оно не соответствовало представлениям ряда наших сотрудников о характере отношения советского руководства к китайским делам. Я изучил доклад вместе с мистером Джоном Дэвисом, и мы оба пришли к выводу, что в таком виде он произведет неправильное впечатление. Кроме того, у нас не было полной уверенности, что доклад генерала соответствует взглядам посла Гарримана. Поэтому мы не могли оставить его без комментариев и составили от моего имени письмо Гарриману, чтобы указать ему на необходимость корректировки слишком оптимистичных взглядов Хэрли.

Я хочу остановиться на тех положениях, которые, по словам Хэрли, были высказаны Сталиным, то есть, что он: «1. В целом согласился с нашей политикой в Китае, как ее обрисовал Хэрли. 2. Что эта наша политика будет поддержана советским правительством. 3. Что он полностью поддержит в особенности меры по унификации китайских вооруженных сил и обещает полное признание китайского националистического правительства под руководством Чан Кайши...

В докладе посла Хэрли нет сведений о том, что именно он сказал Сталину и с чем тот согласился. Но следует иметь в виду, что русские и мы одни и те же слова понимаем по-разному. Сталин, конечно, готов подтвердить принцип унификации вооруженных сил Китая, поскольку знает, что подобная унификация практически возможна только на условиях, приемлемых для Коммунистической партии Китая...

Я утверждаю, что в будущем советская политика в Китае останется такой же, какой она была в недавнем прошлом — максимум контроля, при минимуме ответственности, над теми частями Азии, которые примыкают к советской границе. Для меня совершенно ясно, что цели Москвы в этом регионе состоят в следующем: 1. Возобновление (по сути, если не буквально) контроля над территориями и дипломатического контроля над всеми районами Азии, которыми Россия владела при царе. 2. Доминирование в районах Китая, прилегающих к советской границе. 3. Контроль над теми территориями [154] Китая, которые сейчас заняты японцами, с целью недопущения в этот район других иностранных держав, включая Америку и Англию...

Было бы трагично, если бы наше естественное стремление к помощи Советского Союза в этом регионе вместе с употреблением Сталиным выражений, которые можно трактовать как угодно, приведут нас к ненужным надеждам на советскую поддержку или даже на одобрение с их стороны наших долгосрочных целей в Китае».

В целом посол Гарриман положительно воспринял эту мою интерпретацию. Что касается мистера Дэвиса, то этот человек считался у нас знатоком китайской политической ситуации, и я сам многому у него научился. Он был предан интересам нашего правительства и никогда не имел никаких симпатий к коммунистам. И такой человек вскоре после описываемых событий годами подвергался унизительным допросам в различных комитетах конгресса по расследованию и советах по проверке лояльности во многом из-за обвинений, инспирированных тем же генералом Хэрли. Вот до какого состояния, похожего на дурной сон, могли дойти официальный Вашингтон и во многом также наше общественное мнение в то время, когда злость, страх и другие эмоции взяли верх над разумом.

Я не помню, чтобы испытывал восторг по поводу окончания войны в Европе. Как все, я радовался прекращению кровопролития и разрушений на полях битв. Но я абсолютно не верил в возможность трехстороннего сотрудничества в управлении послевоенной Германией. И все же мы, американцы, строили планы на будущее. У нас не было никаких реалистичных программ, и мы не смогли заключить адекватного соглашения с англичанами о создании западных оккупационных зон, а такое соглашение позволило бы нам, как мне казалось, эффективно противостоять политическому давлению, которое, как я ожидал, будут оказывать на нас немецкие коммунисты при советской поддержке. [155] В то же время появилось множество слухов о жестокостях, творимых частью советских военнослужащих (правда, не из тех, кто сражался на передовой) на освобожденных немецких территориях. Я размышлял о том, к такой ли победе мы стремились и не теряет ли она свою реальность, будучи оплачена такой ценой.

Весть о победе достигла Москвы рано утром 8 мая, и в городе началось праздничное ликование, нарушившее его обычную будничную жизнь. На здании, где находились наша канцелярия и квартиры сотрудников, конечно, всегда был вывешен американский флаг, а на соседнем здании гостиницы «Националь» тогда вывешивали флаги тех союзников, чьи миссии не имели в Москве собственного помещения и ютились в гостиничных номерах.

Около 10 часов утра на улице появилась колонна людей, преимущественно студенческой молодежи, которые маршировали со знаменами и пели песни. Заметив флаги союзных держав на здании «Националя», а также американский флаг на нашем здании, они стали выкрикивать восторженные приветствия и выражать свои дружеские чувства по отношению к нам. На просторную площадь перед нашим зданием все прибывали люди, и к демонстрантам вскоре присоединились тысячи новых участников шествия. Мы были тронуты этими проявлениями дружеских чувств. Наши сотрудники вышли на балконы и махали руками москвичам в знак дружеского приветствия.

В качестве жеста взаимности по отношению к людям, выражавшим нам свои симпатии, я послал одного из наших людей в гостиницу «Националь» за советским флагом, который был затем вывешен рядом с американским. Это вызвало в толпе новый взрыв восторга и энтузиазма. Однако, как временный поверенный в делах США в СССР (посла тогда в Москве не было), я счел нужным сказать хотя бы пару одобрительных слов, обращаясь к москвичам. Я прокричал им по-русски: «Поздравляю с Днем Победы. Слава советским союзникам!» Это все, что я счел подходящим для приветствия. После этого, в порыве радостного возбуждения, участники манифестации [156] подняли на руках советского солдата так, чтобы он смог до нас дотянуться (мы стояли в это время на цоколе одной из больших колонн, украшавших наше здание). Солдат встал рядом с моим соседом, американским сержантом, обнял его (к изумлению последнего) и стащил вниз. Толпа москвичей тут же начала качать сержанта, и вскоре он исчез из нашего поля зрения (мне рассказывали, будто он вернулся только на следующий день).

Мне самому удалось избежать чего-то подобного и благополучно вернуться в наше здание. Конечно, советские власти не были довольны такой демонстрацией дружеских чувств москвичей по отношению к представительству страны, которая в Советском Союзе считалась буржуазной. Не трудно вообразить, какое неприятное впечатление все это должно было произвести на партийные власти. Специально, чтобы отвлечь внимание людей от общения с нами, на другой стороне площади вскоре соорудили помост, на котором начал выступать духовой оркестр, однако это не принесло ожидаемых результатов. Люди продолжали нас приветствовать. Бог свидетель, мы не делали практически ничего для привлечения внимания демонстрантов. Нам не хотелось быть причиной каких-то затруднений в день всеобщего торжества. Но мы были еще более бессильны, нежели власти, помешать происходящему.

В тот же день произошел инцидент, имевший продолжение четыре года спустя, его можно считать образцом действия сталинской пропаганды. Мы с женой были тогда приглашены на прием в честь леди Черчилль, прибывшей тогда в Москву с визитом. Незадолго перед нашим уходом мне позвонил английский журналист Ральф Паркер, бывший корреспондент «Нью-Йорк таймс» в Праге, и спросил, можно ли им с его советской женой, коммунисткой, прийти к нам, чтобы посмотреть на демонстрацию с балкона. Паркера я давно знал, В 1939 году я помог ему покинуть Прагу, когда туда вошли нацисты, с которыми у него могли быть неприятности, поскольку он принадлежал к числу крайне левых. В Москве у нас были приятные, хотя и не близкие, взаимоотношения. За время военного союза с СССР мы стали относиться к [157] коммунистам не хуже; чем к другим антифашистам. Я ответил, что они с женой могут прийти и побыть у нас на балконе в наше отсутствие.

Они пришли, когда мы собирались на прием. Паркер постоял на балконе несколько минут, затем вернулся в комнату, чтобы проводить нас. «Замечательно, не правда ли?» — спросил он меня. Я ответил, что это действительно хорошо, но в то же время печально. Он попросил меня объясниться. Я ответил, что эти люди на улице уже много перенесли в своей жизни и теперь надеются, что победа принесет улучшение жизни, хотя в мире все еще нет безопасности, в России предстоит трудное восстановление хозяйства, а мирное время едва ли будет похоже на мечты этих людей о нем.

Четыре года спустя в Москве вышла книга за подписью Паркера под названием «Заговор против мира». В то время он уже перестал работать с некоммунистической прессой Запада и связал свою судьбу с советским правительством. Не знаю, стал ли Паркер советским гражданином и вступил ли в коммунистическую партию, но этот человек был полностью под советским контролем. Его книга, представлявшая собой неприятнейший образец сталинской пропаганды, полна злобных нападок на американское правительство и особенно на наше посольство в Москве.

Рассказав в предисловии к книге о событиях на московских улицах и площадях, происходивших в День Победы по соседству с нашим посольством, Паркер так описывал свой визит в нашу квартиру:

«На Моховой улице я пробрался сквозь толпу проходивших мимо москвичей и вошел в здание американского посольства. У закрытого окна стоял Джордж Ф. Кеннан, советник посольства Соединенных Штатов в Москве. Он молча наблюдал за толпой, встав так, чтобы его не было видно снизу. Шум на улице стал несколько слабее, превратившись в глухой, перекатывающийся гул.

Я заметил на лице Кеннана, наблюдавшего эту волнующую сцену, странно-недовольное и раздраженное выражение. Потом, бросив последний взгляд на толпу, он отошел от окна, сказав злобно: «Ликуют... Они думают, что война кончилась. А она еще только начинается». [158]

Перед уходом из посольства я заметил, что вместо портрета Рузвельта — его голова со сверкавшей улыбкой господствовала прежде над комнатой — на стене висел портрет Трумэна.

В тот день я не обратил должного внимания на слова Кеннана. Зато теперь, спустя четыре года, я вспоминаю их так же отчетливо, как все, что я видел и слышал в День Победы: потоки людей, влившиеся в Москву из пригородов, свидания тех, кто дал друг другу торжественное обещание встретиться, как только кончится война, искреннее и дружеское стремление советских людей к мирному сотрудничеству со своими бывшими военными союзниками.

События, прошедшие с того торжественного и светлого дня, показали мне, что смысл слов, произнесенных американским дипломатом в День Победы, заключался именно в отрицании мирного сотрудничества».

Я привел этот пассаж из книги Паркера, чтобы показать, до какого искажения фактов можно дойти под влиянием политических целей, присущих русской коммунистической пропаганде. Он писал о закрытом окне, тогда как в тот день окна у нас были открыты, а наши сотрудники выходили на балконы и возвращались в комнаты. Он упоминал о том, что я наблюдал за толпой из окна, но, видимо, согласно официальной версии, игнорировал тот факт, что до его прихода я выходил из здания и даже обращался к толпе. Он утверждал, что видел портрет Трумэна, но это ерунда. Портреты президентов висели у нас в канцелярии, но мы не имели обыкновения вешать их в квартире. Я полагаю, вопрос о портрете Трумэна возник потому, что Трумэну приписывалось саботирование политики сотрудничества, которую проводил Рузвельт, и проведение политики «холодной войны», начиная со Дня Победы. Подобное искажение действительности было вообще характерно для советской официальной партийной пропаганды. Изобразив таким образом события, которые будто бы происходили в Москве в День Победы в Европе, Паркер просто выступил как функционер и агент партии в создании официально принятой версии, соответствующей образцам, культивируемым партийными пропагандистами, [159] которые не имели ничего общего с реальностью.

Прекращение войны в Европе означало вместе с тем и поворотный пункт в истории советской дипломатии. Положение Советского Союза существенно изменилось благодаря продвижению Советской армии к центру Европы. Сбылась мечта Сталина о создании защитной зоны вдоль западных границ России. Эти новые условия работы советской дипломатии означали появление также новых задач и новых целей. Возвращение к довоенной ситуации было невозможным.

Вскоре после прекращения военных действий в Европе у меня снова появилась потребность изложить на бумаге проблемы, связанные с взаимоотношениями между Россией и Западом в этих новых условиях. В результате у меня получился документ, озаглавленный «Международное положение России при завершении войны с Германией». Этот очерк также прежде не публиковался и воспроизводится полностью в приложении. Материал очерка касался проблем, которые в дальнейшем стали именоваться проблемами «сателлитов». Я впервые выдвинул ряд идей, которые легли в основу моей концепции российских проблем в последующие годы.

В начале этого исследования я высказывал те же опасения, что и в разговоре с Паркером в День Победы в Европе:

«Мир, как и весна, наконец-то пришли в Россию, и иностранцу, утомленному российскими зимами и российскими войнами, остается лишь надеяться, что приближающийся политический сезон не будет слишком похож на русское лето, чересчур скоротечное и слабо выраженное».

Далее я отметил, что относительное усиление мощи России произошло не за счет внутренних источников (ее демографический и промышленный потенциал не очень сильно изменился по сравнению с послевоенным временем), а за счет «разрушения мощи соседних стран». Когда закончится война на Дальнем Востоке, продолжал я, Россия впервые в своей истории не будет иметь в Евразии ни одного соперника из числа великих держав и будет [160] контролировать огромные территории за ее пределами, в том числе такие, на которые ее власть прежде не распространялась.

Для России это значительное расширение ее мощи, отмечал я далее, означает и новые проблемы, и новые преимущества. Как империалистическая держава, контролирующая малые страны Восточной Европы, Россия располагает, конечно, большой силой, но у нее есть и свои слабые места. Существуют естественные трудности, связанные с управлением государствами, имеющими разные национальные традиции, в которых люди говорят на разных языках. Потребуются кадры для создания прокоммунистических правительств. Если эти люди будут русскими, то они могут попасть в зависимость от иностранного окружения. Если же они будут местными жителями, то в этих странах могут возобладать националистические чувства и произойдет утрата контроля над ситуацией. Кроме того, отмечал я в этом своем аналитическом материале, возникнут проблемы политического и идеологического характера. Земельная реформа по коммунистическому образцу в странах Восточной Европы на время привлечет на сторону русских симпатии крестьян, но это не может продолжаться долгое время.

Неизвестно каким образом русский контроль будет сказываться на экономической жизни. Успехи в промышленном развитии в самой России были достигнуты слишком высокой ценой. Достаточно ли, спрашивал я, одной идеологии для разрешения всех этих проблем? Советский марксизм, замечал я, как политико-эмоциональная сила, во многом иссяк даже в самой России. Кремль теперь имеет под своим контролем послушную, но лишенную энтузиазма массу последователей. Если это верно, указывал я, даже для самой России, то какую пользу может принести применение подобной идеологии в восточноевропейских странах?

Принимая во внимание эти слабые места, продолжал я, России будет трудно сохранять свою власть в Восточной Европе в отсутствие моральной и материальной поддержки Запада. Советские лидеры, отмечал я, вполне могут искать такой поддержки, поскольку на Западе, [161] особенно в Америке, сложилось мнение, будто необходимо продолжать тесное сотрудничество между Россией и США для установления прочного мира во избежание новых военных конфликтов. На самом деле это, конечно, было не так. Но эти предубеждения, свойственные американцам, указывал я, очень выгодны советским лидерам. Поэтому они вполне могут надеяться, что страны Запада окажут материальную и моральную поддержку сохранению советской империи в Восточной Европе, без чего русским не удержать территорий, над которыми они недавно установили контроль. В случае неоказания такой поддержки советское правительство, отмечал я, даст Западу почувствовать свое недовольство в резкой форме, но, если Запад проявит политическую выдержку, советская акция не повлечет за собой катастрофических последствий. В своем анализе международного положения России к концу войны с Германией я бы выделил следующие основные моменты:

1. Русские не смогут успешно сохранять свою гегемонию на всех территориях Восточной Европы, попавших под их контроль, без помощи Запада. Не имея ее, они утратят часть своих политических позиций.

2. Полноценное сотрудничество с Россией, которого ожидает наш народ, вовсе не является существенным условием сохранения мира во всем мире, поскольку существует реальное соотношение сил и раздел сфер влияния.

3. У Москвы нет оснований для дальнейшей военной экспансии в глубь Европы. Опасность для Запада представляет не угроза русского снабжения, а коммунистические партии в самих западных странах, а также иллюзорные надежды и страхи, присущие западному общественному мнению.

Внимательный американский читатель, очевидно, заметит, что эти три моих положения соответствуют основным элементам доктрины, о которой было объявлено через два года. Я хотел бы подчеркнуть, что мои верные или неверные взгляды на проблемы взаимоотношений Запада и СССР в послевоенные годы сформировались не в 1947 году, полном тревог и разочарований, когда они [162] стали достоянием общественности, а еще под влиянием моей службы в Москве, вскоре после победы союзников, когда я предпринял попытку заглянуть в будущее взаимоотношений России и Запада.

Этот аналитический материал был также вручен мною послу и, как и прежде, насколько я помню, был возвращен мне без комментариев. Я не думаю, чтобы его когда-либо отправляли в Вашингтон. Возможно, этот материал прочел Гопкинс во время своего визита в Москву в мае 1945 года; однако в то время это был уже очень больной человек, не игравший особой роли в формировании внешней политики США.

Дальше