От дня победы в Европе до Потсдама
В аналитическом докладе посольства в Москве от 19 мая 1945 года, основанном на обзоре советской прессы, содержались следующие положения:
«Никто так хорошо не понимает критического характера настоящего военного периода, как советские лидеры. Они вполне отдают себе отчет, что именно в период всеобщей политической и социальной неустойчивости, последовавшей за мировой войной, могут быть созданы контуры будущего устройства мира, которые со временем обретут постоянный характер. Они придают большее значение решениям, будучи принятым в ближайшие недели, чем даже возможным резолюциям будущей мирной конференции. Ведь с советской точки зрения решения последней во многом можно предопределить сейчас, если ковать железо, пока оно горячо».
Я сам также имел отношение к авторству этого документа и был, естественно, озабочен необходимостью для нашего правительства правильно проанализировать проблемы, связанные с послевоенной политикой СССР, и разработать политику, которая свела бы к минимуму ущерб, уже нанесенный европейской стабильности тем политическим положением, которое создалось вслед за окончанием войны на русском фронте. Поэтому я досаждал [163] всем, кто готов был меня выслушать прежде всего послу, разного рода призывами, протестами и обращениями. Количество документов, вышедших из-под моего пера в этот период, слишком велико, чтобы включить их в эту книгу. Но так как идеи, выдвинутые в них, в дальнейшем нашли отражения в ряде моих заявлений, получивших известность, то я хотел бы в общих чертах изложить суть этих идей.
Анализ положения России содержится в основном в двух обширных докладах, на которые я уже ссылался.
Я был чуть ли не единственным человеком в высших эшелонах американской власти, который настаивал на признании де-факто разграничения сфер влияния, которое уже имелось в Европе. Это я делал по двум основным причинам. Во-первых, я был убежден, что нам незачем надеяться на возможность влиять на события в странах, уже вошедших в сферу гегемонии России, в которых доминировали коммунисты и народы которых были изолированы от Запада. В этом случае я не видел, почему мы должны облегчать задачи русским, действовавшим в этих/ регионах, и разделять с ними моральную ответственность. Нам, по моему убеждению, оставалось только заявить, что мы не имеем со всем этим ничего общего
Когда в феврале марте 1945 года начались трудности в Румынии, связанные с визитом в Бухарест Вышинского и его жесткими мерами по реорганизации румынского правительства, я был против того, чтобы выражать протест по этому поводу, как мы делали в своих нотах. Я считал, что, если мы не предпримем в связи с этим конкретных мер, таких как отзыв наших представителей из Контрольной комиссии, русские едва ли будут считаться с нашими взглядами на этот вопрос и даже в случае таких акций с нашей стороны вряд ли изменят свой курс в Румынии.
Через месяц возник вопрос о Чехословакии. В отличие от Венгрии, Румынии, Болгарии Чехословакия не воевала с СССР и имела статус «освобожденного союзника». По каким-то непонятным для меня причинам, возможно, из-за огромной популярности президента Бенеша, на Западе сложилось впечатление, что в этой стране [164] создалось независимое правительство. Я не видел оснований для такого вывода. Первое же знакомство с чехословацким послом в Москве Зденеком Фирлингером убедило меня в том, что это не представитель независимой Чехословакии, а советский агент. Я был крайне скептически настроен в отношении к власти, которую мог представлять такой человек. Мы мало знали о том, что происходит на территории Чехословакии, оккупированной советскими войсками, но для нас не было сомнений, что там ведутся всякого рода интриги с целью установления в этой стране коммунистической монополии на власть. Это наше впечатление подтвердилось, когда советские власти стали чинить препятствия отправке американских представителей в столицу Чехословакии. Из Вашингтона поступила просьба, чтобы мы уладили это дело с советским правительством и чтобы представители смогли как можно быстрее нанести визит новому чехословацкому правительству. Я снова возражал против такой постановки вопроса. По моему мнению, если положение чехословацких властей по отношению к России таково, что они сами не могут принимать иностранных представителей без согласия советского правительства, то можно поставить под вопрос саму по себе целесообразность нахождения наших официальных представителей в Праге. Некоммунистов членов чехословацкого правительства я рассматривал просто как почетных пленников России и был уверен, что американские представители в этой ситуации будут бессильны.
Даже в случае с Югославией я не разделял озабоченности Вашингтона тем обстоятельством, является ли режим маршала Тито достаточно «представительным», как и желания установить с его режимом доверительные отношения, если окажется, что оппозиция ему не представит большинства населения Югославии. Такая постановка вопроса была, по моему мнению, неправильной. Я записал в дневнике в декабре 1945 года:
«Мы ведь не ставим вопроса, поддерживает ли Сталина большинство населения России. И было бы нелогично... с нашей стороны по-другому подходить к правительству, столь похожему на московское... Тито человек, [165] прошедший жесткую марксистскую школу, будет поступать по отношению к капиталистическому миру только так, как этого требуют интересы коммунистической революции. На практике он будет руководствоваться не дружественностью представителей Запада в Белграде, а силой и решительностью представляемых ими правительств».
Таким образом, я выступал за разграничение «сфер интересов» в Европе, поскольку не верил в возможность для нас эффективно влиять на события, происходившие в районах, контролируемых СССР. В возможность европейского сотрудничества как такового я не верил и опасался, что из страха обидеть русских, предпринимая без их участия какие-то важные акции, мы можем пренебречь возможностью способствовать положительным, конструктивным изменениям в той части Европы, которая реально открыта для нашего влияния. Мне казалось, что если мы теперь упустим время, то коммунистические партии в западной части континента, теперь страшно усилившиеся благодаря недавнему участию в движении, Сопротивления, извлекут для себя выгоду из этой ситуации.
Я не мог не думать также о действиях Управления ООН по делам реконструкции и помощи (ЮРРА), а также и о планах нашего министерства финансов создать Международный валютный фонд и Международный банк реконструкции развития. Мне казалось, что мотивы интереса русских к ЮПРРА имеют очень мало общего с альтруистическими целями европейской реконструкции, которые ставит перед собой наш народ. Советские лидеры стали бы использовать участие в этой организации прежде всего в своих политических целях, что нам несвойственно. И даже если допустить, что цели русских подобны нашим целям, то они, с их закрытой экономикой, монополией внешней торговли и валютой, не имеющей статуса на мировом рынке, были бы подходящими для нас партнерами в международных валютных делах.
Но больше всего тревог у меня, как всегда, вызывал вопрос о Германии. Насколько я знал, даже теперь, после [166] окончания войны, поведение и взгляды американских военных властей были в большой мере отягощены, как я это называю, антибританскими и просоветскими предрассудками, которые, по моим наблюдениям, появились во время войны у части наших военных руководителей. Помню, как однажды вечером, осенью 1945 года, я сидел в резиденции посла Мэрфи в Берлине вместе с одним высокопоставленным военным и выслушивал от него упреки в том, что мы, «люди из Госдепа», из-за нашего антисоветизма неспособны «поладить с русскими». Он имел в виду, что мы можем преодолеть эту неспособность, если будем брать пример с военных. Я же по-прежнему был озабочен тем, чтобы наши надежды на мнимое сотрудничество с Советами не помешали нам создать приемлемые условия в западных зонах Германии, где мы имели власть действовать. Все это было на руку только коммунистическим партиям западных стран, которые ждали удобного случая, чтобы им воспользоваться.
У меня сохранился один набросок без указания даты, но составленный, очевидно, летом 1945 года, где содержались следующие положения:
«Идея управления Германией совместно с русскими есть химера, как и идея, будто в случае ухода нашего и русских сама по себе возникнет мирная, стабильная и дружественная Германия. Нам остается только дать нашей части Германии, за которую мы отвечаем вместе с англичанами, такую степень независимости, безопасности и процветания, чтобы Восток не мог ей угрожать. Это грандиозная задача для американцев, но этого нам не избежать.Пусть это назовут расчленением (Германии). Но расчленение уже стало фактом благодаря границе по Одеру Нейсе. Сейчас не важно, будет ли советская зона воссоединена с Германией. Лучше расчлененная Германия, в которой Запад сможет противостоять силам тоталитаризма, чем единая Германия, которая снова воссоздаст эти силы в регионе Северного моря... Выполняя уже взятые нами на себя обязанности в Контрольной комиссии, мы не должны питать ложных надежд на возможность трехстороннего контроля... Русские наши основные [167] конкуренты в Германии. Нам не следует идти на компромиссы в Контрольной комиссии в делах, для нас действительно важных».
Неудивительно поэтому, что я следил за работой Потсдамской конференции с возрастающим скептицизмом и чувством, близким к отчаянию. Не могу припомнить, чтобы еще какой-то политический документ произвел на меня более тяжелое впечатление, чем коммюнике, завершившее все эти путаные и нереалистичные дискуссии, под которым поставил подпись президент Трумэн. Дело было не только в том, что я не верил в систему четырехстороннего контроля в управлении Германией, но и в том, что такие употребляемые в документах термины, как «демократический», «миролюбивый» или «справедливый», трактовались русскими по-своему, в таком смысле, который не совпадает с принятым у нас пониманием этих выражений.
Что до вопроса о репарациях, то решения Потсдамской конференции казались мне просто продолжением той нереальной программы, заложенной еще во время Тегеранской конференции и обреченной на неудачу. По моему убеждению, высказанному еще до появления решений конференции, было бы глупо надеяться на эффективное сотрудничество с русскими, поскольку репарации это просто все, что каждый может взять в своей зоне. Русские, полагал я, могут действовать, как найдут нужным, в своей зоне оккупации. Этот взгляд на проблему у меня сложился с 1944 года, я за прошедшее с тех пор время убедился в его правильности, а потому без энтузиазма смотрел на обсуждение проблемы репараций в Потсдаме.
Беспокоил меня и вопрос о суде над военными преступниками. По этому вопросу и до Потсдамской конференции велись трехсторонние дискуссии, но Потсдамское коммюнике с решением о совместном суде над рядом германских лидеров уже не оставляло пути к отступлению. Я только хотел бы, чтобы меня правильно поняли. Нацистские лидеры совершили страшные преступления. Они сами сделали свое существование на земле не имеющим никакого положительного смысла. Лично [168] я считал, было бы лучше, если бы союзное командование просто отдало приказ о том, чтобы каждый из этих людей, попавших в руки союзных сил, после установления его личности был немедленно казнен.
Совсем иное дело публичный процесс над нацистскими лидерами. Эта процедура не могла ни искупить, ни исправить совершенных ими преступлений. По моему разумению, единственный смысл, который мог иметь процесс, осуждение правительствами и народами, проводившими суд, всякого рода массовых преступлений. Допустить на подобный процесс советских судей значило бы не только солидаризоваться с советским тоталитарным режимом, который они представляли, но и взять на себя часть ответственности за всевозможные жестокости и преступления, совершенные во время войны сталинскими властями против поляков и народов Прибалтийских стран. Это значило бы совершенно извратить цели данного процесса. Трудно предположить, чтобы западным лидерам не было известно об этих депортациях, казнях польских офицеров и других деяниях, совершенных от имени Советского государства. У них была возможность ознакомиться с соответствующими данными, и они могли бы, в случае каких-то затруднений, обратиться за консультацией ко мне и моим коллегам.
Я знаю, что эти мои умозаключения вызовут негодование в Москве и официальная советская пропаганда обвинит меня в гнусной клевете на советских людей, которая будто бы вызвана злобой и ненавистью к ним и ко всему русскому. Поэтому я хотел бы изложить свою позицию.
Я сомневаюсь, чтобы в западном мире нашелся человек, с большей симпатией и уважением, чем я, относившийся к страданиям и мужеству, с которым этот народ, подавленный деспотизмом, пробивался к обретению идеала человеческого достоинства и социальной ответственности. Этот народ, как никакой другой, чувствителен к ценностям морали, а благодаря его литературе, философии, склонности к искренним политическим дискуссиям он особенно много сделал для прояснения фундаментальных проблем социальной и политической этики. [169]
Советским людям необходимо правильное понимание своих политических проблем, чтобы идти дальше по историческому пути, на котором было создано все ценное в интеллектуальной и политической жизни России начиная со времени декабристов. Один из моих предков, Джордж Кеннан-старший, о котором я уже упоминал, также сочувствовал русскому народу и осудил несправедливости царских властей, совершенные по отношению к людям, находившимся на каторге в Сибири, подобно тому, как я считаю нужным осудить несправедливости и жестокости, совершенные советскими лидерами. Подавляющему большинству советских людей по их природе несвойственна жестокость. Они не более склонны к ней, чем остальные народы мира. Психологически им потенциально свойственны значительная мера доброты и человечности, а нравственное благородство их литературы оказало благотворное воздействие на значительную часть человечества. Если действия их лидеров приводят к тому, что, на взгляд внешних наблюдателей, эти замечательные качества оказываются искаженными, то советские люди сами должны решить эту проблему, найдя ответ на этот исторический вопрос. Я же, как иностранец, отображавший в своих исследованиях события и проблемы 1930 1940-х годов, не принес бы пользы ни русским, ни даже их правителям, если бы не высказывал своих мнений об этих обстоятельствах.
Не менее тяжелое впечатление на меня произвело решение Потсдамской конференции отторгнуть от Германии Восточную Пруссию и разделить ее между Польшей и Россией. Правда, за такое решение нельзя осуждать мистера Трумэна, так как оно, ранее согласованное, в принципе было одобрено Рузвельтом и Черчиллем. И все же мне трудно было бы простить равнодушие американской стороны к реальным экономическим и иным последствием данной акции и беспечность, с которой она проводилась. Непонятно специальное заявление в коммюнике о принадлежности отныне города Кенигсберга Советскому Союзу, когда этот факт был уже обозначен при описании новых границ; а главное, мне неясно, почему американские участники переговоров так легко [170] приняли абсурдные доводы Сталина, которыми он подкрепил свои притязания на этот город, и даже довели эти бессмысленные утверждения до сведения американской общественности как нечто заслуживающее внимания.
Сталин заявил на конференции, что все балтийские порты являются замерзающими, а потому необходимо, чтобы Россия получила за счет Германии хотя бы один незамерзающий порт. Между тем Россия включала в себя страны Балтики (а ее права на этот регион в Потсдаме никто всерьез не оспаривал), а значит, располагала тремя относительно незамерзающими портами (Вентспилс, Лиепая и Балтийск). Кенигсберг же находится в 40 с лишним километрах от моря, с которым он связан каналом, который зимой на некоторое время замерзает и пройти его, кажется, можно лишь с помощью ледоколов, «ели им вообще необходимо пользоваться. Кенигсбергский порт, насколько мне известно, может принимать только суда среднего и меньшего размера. В целом этот порт по своим качествам не так уж отличается от Рижского порта, который Советский Союз уже захватил при аннексии стран Балтики. И все же это заявление Сталина не было оспорено, Трумэн его принял и в докладе на конференции признал его обоснованность.
Лично мне эти территориальные изменения казались тем более пагубными, а легкомыслие американской стороны в этом вопросе тем более непростительным, поскольку они, как и другие территориальные уступки русским, просто изымали большие продуктивные регионы из экономики Европы, позволив русским извлекать из них военную и политическую выгоду, вместо того чтобы поставить эти ресурсы на службу общему делу европейской реконструкции. Хотя Сталин заявил, что Кенигсберг нужен России как порт, у меня нет доказательств, что этот город в дальнейшем использовался как порт в такой мере, как он использовался, когда принадлежал Германии. Восточная Пруссия в целом чрезвычайно пострадала от вторжения советских войск. Там, судя по имеющимся на сегодня данным, есть районы, где не осталось ни одного немца, и трудно поверить, чтобы им всем удалось бежать на Запад. [171]
Экономика этих областей пришла с ужасное состояние. Я сам пролетал на самолете над этим регионом вскоре после Потсдамской конференции и замечал повсюду признаки страшных разрушений в этом краю, который теперь походил на безжизненную пустыню.
Думаю, трудно поверить заявлениям русских о том, что они действительно собирались заново развивать экономически эти некогда высокоразвитые районы (особенно подпавшие непосредственно под советский суверенитет), которые они опустошили подобно азиатским ордам. Однако те, кто захватывает подобную территорию, принимают, по моему убеждению, ответственность перед всем миром за ее плодотворное использование. Особенно это должно было относиться к важным сельскохозяйственным территориям в то время, когда вся Европа переживала такие серьезные продовольственные трудности. Пусть для кого-то не представляют ценности судьбы более чем двухмиллионного населения Восточной Пруссии. Однако нельзя забывать и о процветавшем хозяйстве этой провинции, где некогда имелись 50 тысяч лошадей, 1,4 миллиона голов крупного рогатого скота, 1,8 миллиона свиней, что в этом районе ежегодно собиралось 4 миллиона тонн пшеницы, 15 миллионов тонн ржи, 40 миллионов тонн картофеля. Советские генералы, захватившие эту провинцию, меньше всего думали о ее производственном потенциале, об ответственности перед Европой за его сохранение. Такого рода заботы были возложены на нас, американцев, чтобы мы, если пожелаем, восполнили эти потери.
Я не мог понять безразличия к этой проблеме наших политиков и нашей общественности. Ведь одно дело занять какие-то земли с целью их развития для собственных нужд, а другое захватить плодородные земли ради их опустошения в своих военных интересах.
Другим вопросом, занимавшим в то время умы сотрудников нашего посольства в Москве, являлось будущее советско-американских экономических и финансовых отношений. Американскую администрацию не раз [172] упрекали во внезапном прекращении поставок по ленд-лизу летом 1945 года и в непредоставлении СССР крупного займа, на который будто бы имели основание рассчитывать советские лидеры. Но эти проблемы тесно связаны с вопросом о будущей торговле между США и СССР и о том, в какой мере СССР должен получать помощь в рамках европейской реконструкции по программе ЮНРРА.
Следует отметить, что американское правительство подверглось критике за принятие жесткой линии в этом вопросе, я же подвергался критике за то, что давно советовал это сделать. Я был далек о того, чтобы не одобрять прекращения поставок по ленд-лизу сразу после прекращения нашего военного союзничества в 1945 году. Как отмечалось ранее, я считал необходимым, по крайними мере, существенно ограничить такие поставки уже в 1944 году, в период Варшавского восстания. Что касается российско-американской торговли и возможного кредита советскому правительству, то свои взгляды на эту проблему я изложил в меморандуме, составленном мною вместе с двумя другими нашими сотрудниками и переданном послу еще в декабре 1945 года. Меморандум в конечном счете предназначался для рассмотрения в одном из вашингтонских комитетов по планированию, который рассматривал возможность выделения Советскому Союзу сразу после войны кредита в 3,5 миллиарда долларов.
Исходя из того, что советский экспорт в США в послевоенные годы, по самым оптимистичным прогнозам, не мог составлять более 100 миллионов в год, и оценивая экономическую ситуацию в целом, мы пришли к следующим выводам:
«Мы считаем, что 1,5 2 миллиарда долларов предельный размер кредита, который может быть безопасно предоставлен сразу после войны с тем, чтобы сюда были включены и обязательства, перешедшие от сотрудничества военного времени (ленд-лиз и т. п.)...Мы полагаем, что предоставлять кредит в размере 3,5 миллиардов долларов... было бы неразумно. Значительная часть этой суммы, вероятно, не может быть возвращена [173] в срок, который придется продлевать. Это создаст проблемы с развитием советского экспорта в США в последующие годы и осложнит расчеты за будущие экспортные поставки из нашей страны в Россию».
Далее мы изложили свои соображения по проблеме советских тенденций в развитии внешнеэкономических связей вообще, а также о том, какое значение советский подход к этой проблеме имеет для нашего правительства с его экономическим планированием:
«Из анализа намерений советского правительства неясно, не будет ли в ходе дальнейшей милитаристской индустриализации СССР в послевоенный период создана военная мощь, которая, подобно тому как это уже было в случае с Германией или Японией, будет использована против нас...Советское правительство в целом рассматривает внешнюю торговлю как политическое и экономическое средство, предназначенное для целей увеличения мощи СССР по сравнению с другими странами. Импорт из, нашей страны они будут рассматривать как орудие достижения военно-экономической автаркии Советского Союза. Достигнув же этой цели, советское правительство не обязательно сохранит заинтересованность в широком импорте из нашей страны, разве что на условиях, несовместимых с нашими интересами. С другой стороны, если организовать широкий вывоз в Россию продукции машиностроения, значительная часть наших частных заводов попадет в зависимость от советских заказов ради сохранения производства и занятости. В этом случае русские, если сочтут нужным, будут не колеблясь эксплуатировать эту зависимость, а также использовать свое влияние на организованные группы рабочих, чтобы достигнуть целей, не имеющих ничего общего с интересами нашего народа».
Аналогичные положения содержались в моем черновом наброске меморандума, без даты, написанного летом 1945 года. Они дают представления о тех взглядах, которые я развивал перед нашим послом и Госдепартаментом:
«Я не вижу оснований экономических или политических для того, чтобы продолжать оказывать России помощь [174] по ленд-лизу. Россия, не делая вклада в программу ЮНРРА, едва ли может получать экономическую помощь со стороны ЮНРРА или государственные кредиты США, если это не дает нашему народу адекватных политических преимуществ.При этом следует иметь в виду, что:
1. Русские могут испытывать особую нужду в иностранной помощи, только если им необходимо экономическое напряжение с целью поддержания военной мощи, превосходящей их потребность в безопасности. Их экономические ресурсы позволяют им быстро восстановить хозяйство и без иностранной помощи.
2. Нынешняя советская экономическая программа представляет собой милитаристскую индустриализацию, цели которой совершенно расходятся с нашими интересами, и у нашего правительства нет оснований ее поддерживать.
3. Единственное реальное возмещение кредитов может быть достигнуто за счет русского экспорта в США. Но даже если он возрастет по сравнению с довоенным уровнем в несколько раз, то и тогда не сможет возместить долговременных кредитов и затрат на выплату процентов.
4. В СССР монополизирована внешняя торговля. Мы, выступая у себя против трестов и монополий, кажется, делаем исключение для монополии советского правительства. Я одобряю торговлю с Россией, но ее следует вести так, чтобы избежать зависимости части нашей промышленности от советской внешнеторговой монополии».
Посол Гарриман, делавший мне полезные указания критического характера, в целом поддерживал эти мои суждения, во многом тогда одобренные и в Вашингтоне. Значительный кредит советскому правительству в данных обстоятельствах был бы неразумным, и его предоставление вызвало бы в дальнейшем осложнения как в советско-американских отношениях, так и в нашей внутренней политике. Что касается ленд-лиза, то значительная часть наших поставок, отправленных в Россию, которые можно оценить в 11 миллиардов долларов, включая и поставки [175] на 244 миллиона долларов, согласно последнему протоколу от 15 октября (которые еще не были оплачены), в первую очередь использовалась для целей, не имеющих ничего общего с борьбой против наших врагов.
К тому же, в рамках ЮНРРА, русские, по моим сведениям, получили до 249 миллионов долларов, а также еще несколько миллионов в форме репараций из нашей зоны в Германии. Поэтому мы и так, по-моему, в первый послевоенный период сделали для русских немало, и я не сожалею о том, что благодаря моему влиянию удалось удержать нашу щедрость в известных пределах.
Мои взгляды на экономическую помощь России сложились под впечатлением поездки по Советскому Союзу, которую я совершил вскоре после окончания войны.