Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Выбор

Школа

Над пустынным летным полем ветер гоняет рваные облака. В центре поля, где обычно выкладывают посадочное "Т", трава выбита костылями самолетов, но по краям — такая же сочная и густая, как весной, и с ней не под силу справиться ни летнему зною, ни осеннему ветру. Трава сохраняется до самых холодов, жухнет под ударами первого морозца и уходит под снег, так и не растеряв своей жизненной силы.

Осень в этих краях начинается внезапно, с появлением сильных ветров. Само воспоминание о знойном лете выветривается в мгновение ока. Еще несколько дней назад ты не знал, куда деваться от жары, и все твои мечты были о том часе, когда, наконец, задует прохладный ветерок. Но вот он задул, загулял, и ты уже хочешь только одного — чтоб он поослаб немножко и дал передышку. Но где там! Такова погода и приволжской степи, где близость реки не спасает летом от зноя, а осенью способствует разгулу оголтелых степных ветров. Выйдешь из казармы — ветер прохватывает насквозь.

Но сейчас нам жарко. Уже битых два часа мы занимаемся строевой подготовкой.

Взводный не дает передышки. Так начинается каждый день, и конца этому не видно.

— Л-левой! л-левой! л-левой!

— Пр-равое плечо вперед!

— Кру-гомм!

Это "гомм" оглушает, как взрыв. Ну и голос у взводного! Даже в караульной роте я не утрамбовывал дорожку с таким усердием.

— Вольно!.. Каждый красный командир должен обладать безукоризненной выправкой. Каждый красный курсант должен в совершенстве владеть строевой подготовкой! [4]

— Иначе самолет от земли не оторвется... — бурчит кто-то за моей спиной.

Мы улыбаемся. Это — ошибка. Комментировать науку строевого командира категорически не рекомендуется. Взводный на мгновение задумывается, словно решает сложнейшую воспитательную задачу, и внезапно взор его просветляется.

— На-пра-вo! Шагом — ар-ррш!

И снова, выкатив глаза, мы испытываем крепость солдатских сапог.

Я украдкой оглядываю товарищей: Прокоп Акуленко, Паша Путивко, Андрей Брагин, Миша Штыркин, Сережа Черных, Саша Семенов, Борис Смирнов, Миша Салаутин, Николай Петрухин — все старательно тянут ножку. Никто не пытается философствовать. Взводный доволен.

Набор тридцатого года в Сталинградской летной школе чрезвычайно пестрый по составу. Тут ребята из города, из деревни, из армии, с разными специальностями, с разным уровнем знаний. Но перед началом полетов на испытание нашей пригодности к летной работе все мы равны, никто ни перед кем не имеет никаких преимуществ, никто не гарантирован от отсева, отчисления.

Полеты на испытание начинаются поздней осенью. Летное поле уже припорошено первым снежком. Нашу группу предстоит проверить инструктору Климову.

Молодцеватый, с рыжей гусарской бородкой, сдержанный и немногословный, летчик-инструктор Климов в воздухе чрезвычайно зорок. Он умеет быстро почувствовать состояние курсанта. Ему достаточно совершить с вами два-три полета, и он уже хладнокровно готов доверить машину для управления в воздухе. Я ни разу не видел, чтобы Климов нервничал, хотя сам, например, поначалу чувствовал себя совсем не безмятежно. Теперь я понимаю, что наш инструктор был очень хорошим летчиком.

А тогда, в первом полете, мне некогда было следить за своими ощущениями. Пока самолет поднимал Климов, все казалось простым, ясным. Но стоило взять ручку управления самому, послушный У-2 моментально превратился у меня в тупого и дикого осла. То, задрав нос, он лезет в гору, то вдруг клюет вниз. Я вижу, как близка земля, которая сразу стала чужой и враждебной, и потому на всякий случай стараюсь держаться от нее подальше.

— Спокойнее! Отпусти ручку, — раздается голос Климова и тогда я вспоминаю, что в самолете не один. Машинально [5] отдаю ручку от себя -самолет на секунду выравнивается. Но уже в следующий миг что-то начинает притягивать его к земле, и тогда я снова рву ручку на себя. Так он в летит у меня — то вверх, то вниз, словно вынюхивая что-то. Добиться от машины ровного полета невозможно, и, почувствовав это, я уже чисто механически выполняю все команды невозмутимого инструктора.

Мой первый полет затянулся и порядком утомил меня. Хотя воздух был морозный, а кабина открытая, холода я не чувствовал. Когда приземлились, казалось, будто совершил дальний перелет. Но Климов ошарашил: весь полет длился только шесть минут!..

Группа Климова одна из немногих первый этап проверки прошла без потерь.

Мы учимся по уплотненной программе. Большую часть времени на старших курсах занимают полеты, так что весь теоретический курс осваивается в основном в первый и частично во второй год обучения. Много времени проводим в классах, на тренажерах. Два дня в неделю — субботу и воскресенье — работаем на строительстве Сталинградского тракторного завода. Пожалуй, в городе нет организации или предприятия, которые бы в той или иной мере не участвовали в этом строительстве. И мы, курсанты авиашколы, — не исключение. Когда же первый трактор сходит с конвейера — в городе праздник. Законно гордимся со всеми трудящимися успехами пятилетки.

А казарму облетает еще одна новость: нам предстоит своими силами построить здание авиашколы, клуб, несколько служебных помещений — в общем, целый авиагородок. Для этого первым делом необходимо проложить узкоколейку от карьера.

И вот уже через несколько дней к месту будущего авиагородка "кукушка" подтащила первые вагоны со стройматериалами. Курсант нашей группы Миша Штыркин — бывший машинист. Он высунулся из паровозной будки и энергично командует:

— Поживей, ребятки, поживей!

Мы разгружаем вагоны. Энтузиазма нам не занимать...

Авиагородок рос быстрее, чем мы стали выпускниками. Как-то осенью тридцать второго года в школу прибыл Климент Ефремович Ворошилов и в сопровождении большой [6] группы командиров внимательно осмотрел наше строительство. Состоялся митинг. К. Е. Ворошилов благодарил весь летный состав, руками которого была построена новая школа, рассказал нам о перспективах развития отечественной авиации. Потом присутствовал на полетах.

В то время мы уже много летали. Инструктор Климов, допустив нас к учебе после двух десятков пробных полетов, нами больше не занимался. Работать с группой стал инструктор Николай Домнин. Это уже он выпустил нас летать самостоятельно, и вскоре мы отрабатывали маршрутные полеты "по треугольнику". Хотя местность в радиусе трехсот километров все знали назубок, сдали даже специальный экзамен по ведению ориентировки с помощью карт, все это, как оказалось, еще не гарантировало спокойных маршрутов — в воздухе систему ориентиров приходилось познавать заново.

В самом деле, человек привык ходить по земле. Для летчика-истребителя возможность перемещения в пространстве многократно увеличивается, и к этому надо привыкнуть. Меняется положение тела в пространстве, способ перемещения, одни лишь ориентиры остаются прежними. А ориентиры эти — все та же плоскость, земля, и только точка наблюдения выносится за привычные пределы. Этого, однако, достаточно, чтобы земля поначалу изменилась до неузнаваемости, а тезис о том, что Волга впадает в Каспийское море, уже не казался бесспорной истиной.

Тревожное это время для наставников, незабываемое — для курсантов.

В роте у нас появились свои лидеры. С. Черных, П. Акуленко, П. Путивко, некоторые другие ребята летали так же уверенно, как старшекурсники. Впрочем, и вся наша группа шла ровно. Закончив полеты на У-2, мы принялись осваивать боевой самолет Р-1. Машина эта мне очень понравилась, и незаметно из середняков я стал выбиваться на "призовые" места.

А Р-1 машина была строгая. Своим поведением в воздухе она как бы отвергала все излишества, но при этом оставалась послушной летчику, У нас говорили: кто хорошо освоит Р-1, тот долго будет летать.

Запомнился мне с той поры один контрольный полет в зону. Лететь предстояло с командиром звена Ширяевым. Летчик этот нам нравился своей общительностью, веселым нравом. И вот, помню, занимаем с ним пилотажную зону, набираем там высоту тысяча восемьсот метров, и первые две фигуры — правый и левый штопор — выполняю с [7] помощью командира звена. Точнее, он выполняет, а я — дублирую. Машина откручивает четыре-пять витков — и снова набираем высоту.

Но вот слышу команду Ширяева ввести машину в штопор еще раз. Убавляю обороты, теряю скорость и сваливаю самолет в беспорядочное падение. Откручиваем витки. "Четыре, пять, шесть... Однако, кажется, пора и выводить машину, — прикидываю про себя. -Семь, восемь, девять... Почему же Ширяев тянет? Или так надо? Командиру видней!.. — решаю про себя. — Десять, одиннадцать..."

— Ты что же не выводишь? — кричит мне Ширяев. — Скоро начнем ковырять землю!

Об атом я и сам догадываюсь. Но вот почему решил, что выводить машину из штопора будет Ширяев, — на этот вопрос времени отвечать у меня уже не оставалось. На двенадцатом или тринадцатом витке вывожу Р-1 из штопора и делаю это, к слову сказать, очень своевременно...

На земле наш показательный штопор был расценен, как беспрецедентный вызов всем существующим нормам. Объяснять, однако, что мы понадеялись друг на друга, было бессмысленно — это мы поняли сразу. И уж не знаю, что сказал тогда Ширяеву командир отряда, но дидактическое наставление веселого нравом командира звена мне запомнилось надолго...

Наконец мы заканчиваем летную школу. Нас пьянит легкий ветерок уходящего лета. Бредем всей группой по вечерним улицам, и — странное ощущение — кажется, будто город стал тесноват для нас. Над степью, над Волгой густеет сумеречное небо. Теперь оно доступно мне. Может, поэтому и город кажется тесноватым?

Потихоньку, как бы между прочим, дотрагиваюсь до нарукавной эмблемы. Прикосновение мгновенное, но я успеваю ощутить шероховатость крыльев. "Курица"... Эмблема командира военно-воздушных сил.

— Боишься, что улетит? — внимательный Петя Ледяев подмечает мой жест и хохочет.

Я тоже начинаю смеяться: хочется откровенно пощупать и "курицу", и кубики на петлицах, хочется посмотреть на себя со стороны. Но мы удовлетворяемся тем, что нескрываемо счастливо смотрим друг на друга.

Я — истребитель!.. Мы все получили квалификацию летчиков-истребителей. Вся группа. Это — своеобразный рекорд школы;

Зачетные полеты стоили нам немало труда. Любая неточность, небрежность, нерасчетливость-и путь в истребительную [8] авиацию заказан. Чтобы получить квалификацию истребителя, надо было летать едва ли не лучше самих инструкторов. Но все уже позади. Нам выдали командирскую форму, ремни, оружие. Зачитали приказ. Пятеро из нашей группы — Петр Ледяев, Яков Марков, Николай Петрухин, Вениамин Андреев и я — направляются на полугодичные курсы командиров звеньев. Путивко, Штыркин, Черных, Салаутин, Акуленко едут служить в строевые части. Я им завидую: они получат машины и сразу же начнут летать, а мне еще полгода учиться.

Грустно расставаться с друзьями. Кто знает, когда встретимся, где? Никто ничего не знает...

Мы кружим и кружим не городу. Завтра нам отбывать.

Лучший в бригаде

Полгода на курсах командиров звеньев прошли очень быстро. У меня появились новые друзья — летчики-истребители Николай Артемьев, Николай Руденко, Леонид Иванов, Костя Ковтун, Николай Мирошниченко. В петлицах у нас добавилось кубиков — теперь мы стали командирами звеньев. Всем, понятно, не терпится попасть в летные части, и на прощание Мирошниченко произносит тост, суть которого в том, "чтоб нам теперь побольше бы летать и поменьше бы сидеть в учебных классах". К этому пожеланию все мы присоединяемся с великой радостью.

Артемьев, Иванов, Ковтун, Руденко и я получаем назначение в киевскую бригаду, в 109-ю истребительную авиационную эскадрилью.

— Спасибо, удружил...

— Это не я удружил...

— Конечно, не ты. Ты-то здесь при чем? Он сам перелетел через изгородь...

Наш новый командир отряда Павел Рычагов кивает в сторону моего самолета. Вид у самолета оскорбительный для глаз летчика. Вроде бы самой малости не хватает, а вот, поди ж ты, смотреть на него просто невозможно...

И, глянув на машину, Рычагов распаляется с новой силой. Как не понять командира: происшествие грозит отряду потерей первого места в эскадрилье. Но я, честное слово, здесь ни при чем. Был бы винт где-то поблизости — сразу бы это доказал. Однако Павел Рычагов ничего не желает слушать. Когда дело касается репутации отряда, он неукротим. [9] — Ты это Астахову объясняй! — наконец заключает он.

А комбриг Астахов уже приехал — о происшествии доложили.

Как объясняться с Астаховым?.. "Своеобразен наш комбриг — лучшим педагогическим воздействием считает сутки ареста. Мне, исходя из опыта, в сложившейся ситуации надо рассчитывать суток на десять, не меньше...

Во дворе ремонтных мастерских собрались ремонтники, летчики, командир эскадрильи. Тут же и сам комбриг. Начальник мастерских что-то объясняет Астахову, и лицо его меняет оттенки от малинового до серого. Гамма богатая. Я тоже собираюсь докладывать, хочу выразить мысль обстоятельно и по-деловому, но неожиданно для себя говорю коротко:

— Все произошло, товарищ комдив, потому, что в мастерских на самолет поставили гнилой винт. И больше мне сказать совершенно нечего.

— Вы видели, куда упал винт?

— Так точно, видел.

Я указываю направление, в котором улетел чертов винт, и предположительное место его падения.

— Хорошо, — произносит Астахов и обращается к ремонтникам: — Потрудитесь-ка, голубчики, доставить винт сюда. Мы подождем...

А случилось с этим винтом вот что.

Приказом по бригаде комбриг Астахов установил порядок облета машин после ремонта. В каждой эскадрилье назначалось несколько летчиков, которым и вменялось в обязанность испытывать самолеты после выхода их из мастерских. Обычно к концу месяца или квартала, когда во дворе ремонтных мастерских накапливалось несколько истребителей, подготовленных к облету, я принимался за работу. Пилотировал, как правило, над аэродромом, авиагородком — над улицей Соломенкой. Местные жители привыкли к рокоту наших моторов, а так как группа летчиков, занимавшихся облетом, была немногочисленна, то вскоре с земли, даже научились различать, кто именно пилотирует — по почерку.

Когда в очередной раз я появился в мастерских, чтобы облетать отремонтированный истребитель И-5, самолет ремонтники уже вытащили во двор и при мне опробовали мотор. Я осмотрел истребитель — на машине все было в порядке, только вместо металлического винта стоял старый, деревянный. На испытательные полеты обычно всегда ставили деревянные винты — они в некотором отношении были даже удобнее металлических. [10] Дело происходило в выходной день. Чтобы не ждать, пока придут ремонтники и откатят самолет со двора мастерских на аэродром, я прикинул на глазок длину двора — для разбега хватало — и запустил мотор.

На шум мотора выбежал начальник мастерских. Увидев, что я хочу взлететь прямо со двора, он побагровел и сделал выразительный жест. Я посчитал за лучшее не заметить этого жеста, двинул вперед сектор газа, перемахнул через изгородь и был таков.

На высоте две тысячи метров приступил к выполнению фигур пилотажа. Каждую фигуру я начинал с расчетом, чтобы нос самолета был строго направлен в сторону аэродрома. И вот на выходе из петли дал газ, и вдруг мотор машины пошел враскрутку, а самолет начало так трясти, поднялся такой страшный шум, что уши моментально заложило. Убрав газ, я положил самолет на крыло и скольжением стал снижаться к центру аэродрома. Тут-то и обнаружил, что лечу без винта. Он оторвался и благодаря тому, что я держал направление на аэродром, полетел не в авиагородок, не на Соломенку, а за летное поле, где тянулись огороды.

При том запасе высоты, который у меня был, посадить машину труда не представляло. Но в авиагородке и на Соломенке всполошились: все слышали странный шум, многие видели, что самолет резко пошел вниз, и, не успел я приземлиться, пронесся слух, что самолет упал. Со слов начальника мастерских, произошло это будто бы по моей вине: взлетал через изгородь и наверняка повредил самолет. Астахову так и доложили. Но взлетел-то я вполне уверенно. Наконец винт отыскали и принесли.

— Хозяин огорода шлет тебе свое "спасибо", — потихоньку, ухмыляясь, сообщил мне один из "носильщиков", — ты хорошо ему там вспахал.

Мне было не до шуток. Я смотрел на комбрига, а комбриг сосредоточенно осматривал винт. Потом мягко, с ворчливой стариковской интонацией обратился к начальнику мастерских:

— Ну вот что, голубчик. Захарову за то, что самолет сохранил и сам жив остался, купишь велосипед "Омега" из своего жалованья. А вы, — комбриг повернулся к Павлу Рычагову, — объясните старшему летчику разницу между взлетной полосой и двором ремонтных мастерских.

— Есть! — ответил мой командир отряда.

Астахов сел в свою машину и укатил. Легковая автомашина у нас в бригаде была одна. Несколько счастливцев, [11] в том числе и Рычагов, имели в своем распоряжении мотоциклы "Харлей", насчитывалось десятка два личных велосипедов — вот и весь персональный транспорт в бригаде. Так что "Омега", решили мы с Павлом Рычаговым, в нашей эскадрилье будет весьма кстати.

А комбриг Астахов хоть и любил сажать под арест, но еще больше любил свою бригаду, летчиков, которых знал в лицо — всех до единого.

И летчики любили комбрига — своеобразие некоторых привычек Астахова нас не отпугивало. Очень скоро мы убедились в том, что Астахов — человек справедливый и зря, от одного лишь, плохого настроения, не наказывает. Но вот если был совершен проступок, то определить заранее меру наказания было невозможно.

Как-то два приятеля, чье эмоциональное состояние точно указывало на характер неорганизованно проведенных часов досуга, попались на глаза Астахову. Хотя летчики своевременно заметили комбрига и приветствовали его, как велит устав, хотя на приветствие это комбриг и ответил, но тут же, как бы про себя, пробормотал:

— Пятнадцать суток ареста. Поровну...

Закончив вечерний моцион столь неожиданным образом, приятели были удивлены не так самой этой неожиданностью, как числу "15", которое при делении на два всегда дает остаток (в данном случае в виде полусуток). Их командир отряда тоже пытался разделить пятнадцать суток на двоих без остатка, однако и у него ничего не вышло. Вопрос между том требовал безотлагательного решения, и командир отряда позвонил комбригу в надежде получить уточнение.

— Ну вот... — вымолвил Астахов так, словно подтверждались самые худшие из его опасений. — Вот-вот. Я так и думал. Вы не сумели решить этот вопрос самостоятельно. Ничего удивительного! Я это сразу предположил, увидев ваших летчиков. Поэтому... пять суток вам, а остальное — между ними. Поровну. Понятно?

— Так точно! — отчеканил в трубку командир отряда, потому что ситуация и в самом деле упростилась предельно.

А так как один из отрядов эскадрильи был отмечен неудовольствием комбрига, то все другие на следующий же день неуловимо подтянулись — как новобранцы в ожидании первого смотра.

В ту пору авиационные бригады состояли из эскадрилий, а эскадрильи — из отрядов. Надо сказать, что наша 109-я [12] истребительная авиаэскадрилья в бригаде менее других была подвержена разрядке настроения комбрига.

109-я эскадрилья была старым авиационным подразделением. Ее боевая слава родилась еще во времена гражданской войны. И отблеск той славы, боевые традиции определяли наше духовное родство с летчиками старшего поколения. Мы гордились этим. Эскадрилья постоянно старалась удерживать первое место в бригаде по всем видам боевой и политической подготовки.

А в самой эскадрилье, состоявшей из трех отрядов, прочно занимал первое место наш отряд. Это в немалой мере было заслугой командира отряда Павла Рычагова.

Рычагов в моей памяти остался одним из лучших летчиков-истребителей, каких я знал за свою долгую летную жизнь. Став командиром отряда, он не мог быть просто командиром отряда — он должен был быть лучшим командиром отряда. А для этого авиационный отряд следовало вывести в лучшие. И Рычагов этого добился.

Мы первыми в эскадрилье приступали ко всем новым программам, первыми освоили ночные полеты. А летать ночью в ту пору было очень сложно. Приборов на самолете по нынешним временам, можно считать, вообще не было. Скорость, высота, горючее, масло, еще два-три показателя— вот и все, что давали летчику циферблаты да манометры. Средств связи — никаких. Не случайно, очевидно, основным прибором на истребителе считались глаза летчика.

Первая проблема, с которой нам пришлось столкнуться в ночных полетах, — отсутствие навыков ночной ориентации. Очертания знакомых ориентиров ночью пропадали. Только по скоплению электрических огней, по отблескам реки в лунную ночь летчики могли представить себе свое положение в пространстве. Полет на малой высоте над железнодорожным полотном, другие столь же надежные дневные способы привязаться к ориентиру ночью совершенно исключались. А о том, чтобы сесть где-нибудь на дороге или в поле, как это в крайнем случае всегда можно было сделать днем, и вовсе думать не приходилось. Поэтому поначалу мы совершали ночные полеты над аэродромом и городом, отрабатывая навыки ночной ориентировки.

Посадочная полоса почти не освещалась, фонарями "летучая мышь" выкладывались лишь специальные знаки — вот и все светооборудование. Надо сказать, ночные полеты настолько долго оставались непростым делом, что до самой войны и даже в процессе войны так и не стали массовыми или во всяком случае настолько привычными, чтобы о них [13] говорить столь же обыденно, как о полетах дневных Не случайно на фронте даже термин такой появился — "ночники". Если летчик-истребитель летал ночью, можно было о уверенностью говорить, что это — летчик экстра-класса.

В отряде у нас, не считая командира, было девять человек: Артемьев, Доброскокин, Бахрушин, Ларионов, Пономарев, Смирнов, Шаповалов, Шмельков и я — три звена. Ночные полеты отряд освоил первым, и первым в отряде ночью вылетел, конечно, наш командир. Рычагов всегда все выполнял первым, а уж затем передавал проверенное и наученное им своим подчиненным. Может быть, только поэтому многие заурядные летчики, которым пришлось служить с Павлом Рычаговым, впоследствии становились незаурядными мастерами и пилотажа, и воздушного боя.

Однажды зимой кто-то из наших ребят неуклюже приземлился и свалил всю вину на лыжи: на них, мол, приземляться непривычно и неудобно — никак точно не рассчитаешь... Павел швырнул на полосу перчатку и тут же вскочил в самолет. Сделав круг, он приземлился, да так, что лыжами припечатал ту перчатку в снег. Аргумент был слишком убедительным, чтобы кому-нибудь еще захотелось свалить на лыжи собственную нерасчетливость, неумение.

Боевое честолюбие нашего командира держать за отрядом только первое место было вполне понятно. Это было свойством натуры Павла Рычагова. Он заставлял нас одолевать соперников и в футболе и в волейболе и создал даже маленький самодеятельный оркестр, когда началась полоса всяких конкурсов самодеятельности. Я думаю, наш комбриг с большой симпатией относился к Рычагову, хотя судить об этом очень трудно: Астахов повода к подобным заключениям не давал. Наверное, должно было произойти событие разве что международного масштаба, чтобы гнев комбрига пал на наш отряд. И такое событие, можно считать, произошло.

Не помню уже, по какому случаю, но в тридцать четвертом году в Киев прилетел тогдашний французский министр авиации Пьер Кот. Приняли его, как и положено принимать государственного деятеля подобного ранга, и с той свободой от излишних церемониалов, которую допускает полуофициальный гостевой визит. Полуофициальным визит был, как мне кажется, потому, что прибыл министр на легком полуспортивном моноплане, вдвоем с пилотом, без всяких сопровождающих лиц. Судя по всему, пребывание [14] гостя в столице Украины проходило успешно: в один из дней мы даже получили приказ провести показательный пилотаж, что не так уж часто бывало. И мы, конечно, постарались не ударить в грязь лицом, потому что министр авиации, как нам казалось, должен был понимать, что к чему.

Когда визит подошел к концу, наша эскадрилья получила приказ выделить звено для почетного сопровождения гостя. Приказ был передан в отряд Рычагова, и Рычагов приказал мне лететь на сопровождение ведущим, а Алексею Шаповалову и Леониду Доброскокину — ведомыми.

И вот за несколько минут до того, как самолетик Пьера Кота поднялся в воздух, мы взлетели. Гость тоже взлетел — с курсом на восток, а потом развернулся в противоположную сторону и взял курс на Польшу.

Министра мы приветствовали своим маленьким клином из трех самолетов, едва он оторвался от земли. Шли, ни на метр не нарушив расстояния между машинами — слетанность была нашей гордостью. На тренировках, например, мы натягивали веревку с флажками между тремя истребителями и так, держа веревку в натяжении, взлетали. Красота!.. В общем, приветствие в воздухе должно было произвести неплохое впечатление. После этого торжественного акта нам следовало поплотнее пристроиться к гостю, ибо он уходил на запад почти на бреющем, а мы были на высоте не менее тысячи метров. Я как ведущий приступил к маневру и вдруг заметил, скорее даже почувствовал, что французский министр коварно (почти незаметно!) увеличивает скорость. Мы соответственно тоже стали прибавлять потихоньку. Может, он нашу бдительность проверяет? А может, пошутить хочет, а может, и не хочет шутить — просто его пилот газует вовсю, ни о чем не думая? Но, решил я, не собирается же гость всерьез попытаться удрать от истребителя.

Увы, именно этого он и хотел. Я понял это довольно скоро. Но мне и в голову не могло прийти, что на его легком моноплане — почти прогулочная машина! — стоит столь мощный мотор. Министр без особого напряжения развил скорость раза в полтора большую предельной скорости наших И-5. Причем скорость прибавлял помалу, незаметно втягивая нас в бешеную гонку.

В общем, я не стану описывать нашего разочарования, когда мы, загнав самолеты, как в старину загоняли лошадей, еле доплелись обратно. Моторы наших истребителей стучали, свистели. От большой перегрузки и [15] высокой температуры из свечей наших моторов повылетали сердечники. При этом резко падала тяга, и мотор захлебывался свистом.

Я был, конечно, крайне раздосадовав. Правильнее будет сказать, обескуражен — ушел какой-то спортивный самолетишко от боевого истребителя!.. Нетрудно догадаться, что на повторную встречу с министром, тем более французским, мне, молодому летчику, рассчитывать не приходилось. Поэтому попытка взять реванш, само собой, исключалась. Однако в дальнейшем мне не раз приходилось убеждаться в том, что все возможно, пока жив человек... Реванш я все-таки взял! У того же Пьера Кота, министра авиации Франции. Только произошло это в 1944 году, почти десять лет спустя, но не станем торопить время...

В те дни после памятного мне эскорта наш отряд, как и следовало ожидать, оказался в центре внимания. Всем стало интересно знать подробности нашего полета, пилоты расспрашивали профессионально, как мы догоняли гостя, почему он ушел. "Он, наверное, вас и не заметил, — изгалялись острословы,— а то бы из вежливости сбавил скоростенку". У комбрига Астахова резко испортилось настроение. Следовало ожидать разрядки. Эскадрилья ожидающе подобралась, и комбриг разрядился, но... на морской отряд.

Был у нас на аэродроме такой отряд за номером "74". Летали летчики отряда на машинах Р-5 и никакого отличия в программе летной подготовки от других отрядов не имели, Почему этот отряд морским назывался, никто толком не знал. Морей около Киева не было. Отряд, однако, существовал, и его летчики носили красивую морскую форму. Мы на свою форму тоже жаловаться не могли, однако таких щеголей, как в морском отряде, на триста верст окрест сыскать трудно было.

У меня с морским отрядом связаны свои, сугубо личные воспоминания. Я не любил прыгать с парашютом. За все годы войны и невоенного времени ни разу парашютом не воспользовался — не привелось, к счастью. Поэтому за три десятка лет службы в истребительной авиации на моем счету числятся только три обязательных прыжка, которые я совершил в киевской бригаде. И воспоминания об этих прыжках всегда вызывают воспоминания о морском отряде.

В Сталинградской школе мы летали без парашютов. В ту пору в авиации обходились без них. Мне кажется, что у многих летчиков старшего поколения, которые учились летать без парашютов, выработался даже определенный стереотип: боязнь покинуть машину. Во всяком случае, среди [16] товарищей моих курсантских лет немало было таких. Да и не себе я это знаю. Многие летчики моего поколения в любых обстоятельствах предпочитали самолет посадить, чем выброситься с парашютом. Тут, конечно, проявлялись и опыт, и разумный риск, и желание спасти самолет, но подсознательно действовал и этот самый стереотип: вне машины иной летчик чувствовал себя беспомощным. Даже в поврежденной машине ему находиться легче, безопаснее — так он считал. Это такая субъективная особенность некоторых летчиков старшего поколения. Хотя, повторяю, речь идет о моих индивидуальных наблюдениях.

Когда в эскадрилье начались обязательные парашютные прыжки, я перестал узнавать многих своих друзей: хладнокровные и расчетливые истребители, они менялись в лице, когда надо было решиться шагнуть в пустоту... Некоторые с большим трудом привыкали к дополнительным ремням, лямкам — казалось, что ремни стесняют движения. Один из лучших летчиков эскадрильи Костя Ковтун надевал парашют, как он говорил, "для блезира": карабин на груди не застегивал.

— Какой же смысл летать с парашютом и не застегивать карабин? — однажды спросил я.

— Никакого! — засмеялся Костя. Потом покосился по сторонам и доверительно сообщил: — Ив парашюте никакого смысла. Учились без него, летали без него и дальше так будем летать...

— Ну, а все-таки? — пристал я. — Все равно ты теперь обязан летать с парашютом. Так уж застегивай карабин!

— Пробовал, — отмахнулся Костя. — Сидишь как связанный. Воздуха не хватает...

Костя был человек плотный, даже грузноватый — ему, может быть, лямки и в самом деле мешали, но главное, конечно, заключалось в другом. Надо было преодолеть себя, сбить, так сказать, динамический стереотип.

Со временем так и получилось: парашют стал неотъемлемой и привычной частью экипировки летчика. Но летчик-истребитель вообще к любому новшеству, к любому изменению внутри кабины самолета приспосабливается с большим трудом. Все непривычное на первых порах отвлекает внимание, раздражает, и поэтому летчики разные новшества часто поначалу воспринимают как помеху.

А тогда нам предстояли обязательные тренировочные прыжки. Я вывозил своих товарищей на У-2 и посмеивался: [17] сам-то оставался в самолете, и меня забавляло, с каким напряжением мои друзья выполняли эти прыжки. Ребята, хмуро возражали: "Погоди-погоди, придет и твой черед прыгать"

И черед пришел. Вряд ли мне теперь в жизни придется прыгать с парашютом. Поэтому честно могу сказать, что более неприятного ощущения мне лично испытывать не приходилось. Не знаю, какого цвета было мое лицо, когда я, зажмурившись, бросился вниз головой, как в преисподнюю. Ни спортивного азартa, ни красот плавного спуска на парашюте, которые якобы компенсируют драматический момент свободного падения, я не испытал. В моем первом знакомстве с парашютными прыжками это было ощутить еще труднее, так как меня вместе с парашютом несло прямо на самолеты морского отряда, у которых вращались винты, Я снижался на эти металлические винты с грустными мыслями (удивительно услужливо работает наше воображение в острые моменты бытия!). И, увидев меня, летчики выключили моторы, но винты еще продолжали вращаться. До самого послед— него момента я только и думал: чет или нечет. Где уж там наслаждаться красотой спуска! Приземлился хотя и не очень близко, но терпимо — между двумя самолетами...

В общем, сторонником парашютного спорта после своего дебюта я не стал, хотя многие летчики стали находить в прыжках удовольствие и для удовольствия продолжали прыгать и зарабатывать спортивные значки. Я предпочитал возить их на У-2, который был закреплен за моим звеном, готов был посвятить этому все летние вечера, сбрасывая над аэродромом любителей острых ощущений. И, признаюсь, почему-то после передряги с приземлением на парашюте в районе самолетной стоянки морского отряда испытал некоторое удовлетворение, наблюдая за строевой подготовкой наших "морячков".

Именно в день после визита французского министра им выпало проводить эти занятия. А только что прошел сильный летний дождь, аэродром лучился и сиял, покрытый лужами. И летчики морского отряда, старательно обходя эти лужи, бодро маршировали, отрабатывая строевой шаг. И вот возле одной совершенно непроходимой лужи отряд замешкался. Но отступать было нельзя — за строевой подготовкой "морячков" наблюдал сам Астахов. И, понимая, что терять уже нечего, летчики, остервенело размахивая руками, чеканя шаг, ринулись в ту огромную лужу. [18] — Ну вот... попали наконец в свою стихию, — пробормотал комбриг, — форму хоть оправдаете.

К Астахову возвращалось хорошее настроение...

К осени тридцать четвертого года командование бригадой принял новый комбриг — Бахрушин (его младший брат был летчиком в отряде Рычагова). Федор Алексеевич Астахов получил назначение на должность с повышением и простился с бригадой. Последний раз мне пришлось встретиться с Федором Алексеевичем зимой сорок третьего года.

Мне тогда был предоставлен отпуск на десять суток.

Штаб дивизии, которой я командовал, стоял в Козельске— маленьком старинном русском городке, вошедшем в историю своим упорным сопротивлением кочевым ордам во времена монголо-татарского нашествия. За много тысяч километров от Козельска, в Улан-Удэ, жили моя жена и только что родившийся сын. Но разве обернешься поездом за десять суток, если только в один конец при идеальных условиях потребовалась бы минимум неделя?

Я прилетел из Козельска в. Москву и пошел к Астахову. Федор Алексеевич в то время занимал пост начальника Главного управления ГВФ и заместителя командующего авиацией дальнего действия. Увидев меня, он удивленно развел руками:

— О, Захаров! Ты еще жив?

В этом приветствии я сразу узнал своего прежнего комбрига.

— Так точно, товарищ генерал. Жив! -, — Садись, коли так. Рассказывай, что нового. Так-так...

Он долго рассматривал меня, словно давал разгон своей памяти. Потом заговорил. Не знал я, что такая цепкая память у моего бывшего комбрига. За обедом, который принесли в его кабинет, он мне рассказывал о нас — летчиках своей бригады. Он помнил каждого, помнил такие эпизоды из нашей довоенной аэродромной жизни, которые уже давно выветрились из моей памяти. Я и впрямь будто снова попал в безмятежное лето тридцать четвертого года и чуть не забыл, зачем пришел. В конце концов спросил в открытую:

— Товарищ генерал, нет ли у вас оказии на восток?

И обрисовал ситуацию.

— Да-а... — задумчиво протянул Астахов, и взгляд его стал тусклым.

Мне стало неловко, но ведь другого варианта у меня не было. [19]

— Нет, — вяло сказал он, — самолета сейчас нет. Погода трудная...

Это был уже ответ. Я понял, что отпуск пропал, но почувствовал облегчение оттого, что все прояснилось. Возникшая было неловкость прошла. Я снова перевел разговор на прошлое, и Федор Алексеевич оживился.

Наконец Астахов встал, давая понять, что время истекло. Я поднялся, приготовившись распрощаться. Вошел заместитель Астахова с докладом. Федор Алексеевич выслушал его и между делом спросил, что там по расписанию идет в Читу в ближайшие сутки?

Заместитель удивился: ему было хорошо известно, что никаких рейсов в Читу в ближайшие сутки не предвиделось. И еще он знал, что Астахову это тоже известно.

— Забыл, забыл, голубчик! — ласково пробормотал Федор Алексеевич, чему заместитель удивился в высшей степени, но выразил это взглядом, а не словами.

— Идет СИ-47, — твердо сказал Астахов и назвал фамилию летчика.

— С каким грузом, товарищ генерал? — не смог скрыть изумления заместитель.

— А вот это, голубчик, мне совершенно все равно, — невозмутимо отвечал Астахов, — чем нагрузишь — с тем и пойдет. Хоть железным ломом, если в Чите нужен лом. Чтобы к вечеру экипаж был готов.

— Есть, — сказал заместитель, совершенно сбитый с толку таким ходом дела.

— Да... — как бы припомнив что-то, произнес генерал,— когда доложат о готовности к вылету, проследи, чтобы генерала захватили с собой. — Он кивнул в мою сторону. — Ему до Улан-Удэ, по пути, значит. И чтоб через три дня были обратно.

Заместитель вышел. Я принялся благодарить, но Федор Алексеевич будто не слышал.

— Лети, лети, — ворчливо проговорил он. Через несколько дней, повидав семью, я снова был на фронте...

В мирные дни

Однако шел еще 1935 год. Летние месяцы наша эскадрилья проводила в лагерях. На полигоне мы испытывали оружие, учились стрелять. На длинном фале буксировщик таскал парусиновую "морковку"-конус, надутую встречной струёй воздуха, и эту [20] "морковку" требовалось дырявить из пулеметов со всей страстностью, на которую способен летчик-истребитель при виде своего смертельного врага. Стреляли мы и по наземным щитам, но большей частью все-таки по конусу.

Как и всякий серьезный противник, "морковка" обладала изрядной долей коварства. Неопытных летчиков она соблазняла своей доступностью. В самом деле: тащилась она за Р-5 не быстро и послушно — не маневрировала и, конечно, не отстреливалась в ответ, а безропотно принимала каждую атаку. Догоняй, пристраивайся — и бей! К тому же пули у нас были окрашены в разные цвета и оставляли в парусине не только дырки, но и окраску — работа каждого была видна. Атаковать "морковку" строго в хвост возбранялось из соображений безопасности: чего доброго, можно было угодить в буксировщик. Поэтому, атакуя, маневрировать надо было резко, под определенным углом к цели и резко же уходить после атаки, чтобы сам момент сближения с "морковкой" занимал как можно меньше времени. Другими словами, работать надо было с большими перегрузками: чем резче летчик маневрировал, тем больше были перегрузки. Ни крупнокалиберных пулеметов, ни тем более пушек на истребителях тогда не было. Поэтому огонь необходимо было открывать с малой дистанции. Предельная скорость, энергичный маневр — в таких условиях немудрено и промазать или просто не рассчитать да зацепить конус плоскостью, а то и вовсе намотать "морковку" на винт. Такие случаи бывали.

Рычагов обычно учил нас уходить от цели с набором высоты. Его характеру этот маневр импонировал больше других, поскольку позволял сохранять выгодную позицию для повторной атаки. Но вообще было много способов атак. Летчику-истребителю вменялось обладать целым арсеналом боевых маневров.

Я особенно долго отрабатывал атаку снизу. Рассчитать ее, довести действия до автоматизма можно только постоянными и длительными тренировками. Весь смысл здесь в том, чтобы выработать устойчивый навык. Поэтому если постороннему наблюдателю наши ежедневные упражнения могли казаться занятием однообразным, то на самом деле никакого однообразия не было. Наоборот, мы постигали бесчисленное множество вариантов, оттенков даже в ощущениях чисто физических, и в этом заключался смысл нашей профессиональной учебной работы. Мы очень любили летние месяцы в лагерях. Именно тогда мы больше всего летали. И очень скоро я убедился в справедливости одной [21] из проверенных: и никем не опровергнутых истин: кто лучше летает — тот лучше стреляет. Взаимосвязь между умением пилотировать и умением метко стрелять именно такая. Это, кстати, тоже настоятельно внушал нам наш командир Павел Васильевич Рычагов.

Однажды он вернулся из Киева с новостью: нам поручалось испытывать секретное оружие. Тут же были приняты меры по соблюдению секретности.

Вид оружия на первый взгляд никак не соответствовал той суматохе, которая поднялась в связи с испытаниями, Это были маленькие восьмикилограммовые бомбочки, которые подвешивались под плоскостями. Однако, когда мы с ними познакомились поближе, мы их зауважали. Эти авиационные осколочные бомбочки предназначались для борьбы с бомбардировщиками, а новым в них был дистанционный взрыватель.

Дистанцию мы устанавливали сами.

Должно быть, у нас был забавный вид, когда мы занимались подготовкой к бомбометанию: каждый сидел со своей бомбой персонально и закручивал дистанционный механизм, как обычно заводят пружину будильника. Одно звено, например, закручивало бомбы из расчета шестисот метров, другое — тысячи и так далее.

На какой высоте будут идти буксировщики, летчики не знали. Когда они появлялись, мы взлетали, определяли их высоту, а затем поднимались выше — в соответствии с той дистанцией, на которую была рассчитана бомба. Выравняв скорость, держаться старались точно над конусами и сыпали на них наши восьмикилограммовки. Бомба отделяется от самолета, вертушка, которую заводили на земле, начинает раскручиваться в течение расчетного времени, а затем — взрыв! Бомбы срабатывали безотказно, к нашему удовольствию, за несколько дней испытаний этими бомбами мы разнесли в лоскуты столько конусов, сколько из пулеметов за целое лето не настреляешь.

Правда, во время войны эти бомбы не применялись. Не знаю, по каким причинам. За пять-шесть предвоенных лет авиация развивалась такими темпами, так расширила свои возможности, что подобные бомбы, судя по всему, потеряли свою эффективность. А может, не столько бомбы, сколько методы борьбы с бомбардировщиками изменились. Во всяком случае, во время войны я ничего не слышал об этих маленьких бомбочках, которые так понравились нам летом тридцать четвертого года. [22] В то же лето чуть раньше, чем бомбы с дистанционным взрывателем, наш отряд испытал еще один вид снаряда. Снаряд хоть и был небольшим, но сразу внушал к себе уважение. Похож он был на короткий заточенный карандаш. У "карандаша" было хвостовое оперение. по полигону поползло непривычное слово — "ракета"...

Под крыльями наших истребителей появились стальные рейки-салазки, и незнакомый снаряд таинственно покоился на этих салазках, несколько видоизменив привычные очертания истребителя.

Взлетали осторожно: самолет, похоже, отяжелел, утратил былую подвижность. Как-никак под крыльями каждого истребителя по восемь "карандашей". Когда снаряд сходил из-под крыла, за ним тянулся огненный хвост, а мощный взрыв извещал о том, что "карандаш" совершил свой путь — результаты можно было не проверять.

Специалисты, присутствовавшие на испытаниях, называли "карандаш" двумя буквами: PC. Когда мы произносили эти буквы вслух, получалось новое слово — "эрэс". Точность попадания у этих эрэсов была неважная: мы еще не отработали методику прицеливания, аэродинамические качества самого снаряда, очевидно, не были доведены до желаемого уровня. Но результативность при поражении цели оказалась потрясающей.

Испытания проводились очень быстро. С нас взяли самую строгую подписку о неразглашении всего того, чем мы занимались несколько дней. Забегая вперед, скажу, что эта наша работа не пропала даром. Осенью сорок первого года в небе над Вязьмой я увидел эрэсы в действии. В составе дивизии, которой я в ту пору командовал, некоторое время действовал полк истребителей на ЛаГГ-3. "Лаги" были вооружены пушкой и эрэсами. Эти эрэсы были гораздо внушительнее тех, которые испытывали мы летом тридцать четвертого года. Однажды во время отражения вражеского налета командир полка Николай Акулин на моих глазах атаковал "юнкерс". От попадания эрэса "юнкерс" развалился на куски...

По возвращении из лагерей мы принялись за подготовку к общевойсковым учениям. О масштабах учений ходили самые разноречивые разговоры, но даже по слухам можно было представить грандиозность задуманного. Во-первых, в предстоящих учениях самое широкое участие предоставлялось авиации; во-вторых, сам характер тренировочных [23] полетов показывал нам, в каком большом диапазоне нам придется работать.

Рычагов чуточку волновался. Теперь ему казалось, что до сих пор мы преступно расходовали время и ни к чему не успели всерьез подготовиться. Он находил огрехи в каждом полете, стал придирчив. При малейших ошибках, кажется, готов был прямо по воздуху перенестись в самолет к незадачливому пилоту, чтобы дать взбучку. В кабине своей машины Павел Васильевич так отчаянно жестикулировал, что переводить эти жесты на язык слов не было никакой необходимости.

Но вот начались учения, и все вошло в свою колею. Только сами учения превзошли наши ожидания. Никто до сих. пор не видел ничего подобного!

Основные действия происходили под Житомиром.

Нашей эскадрилье пришлось выполнять на этих маневрах самые разнообразные задачи: обеспечивать сопровождение, связывать "противника" боем, вести разведку, штурмовать. Отрабатывалось взаимодействие разных родов войск.

Впервые для решения оперативно-тактических задач использовался крупный воздушный десант. Мы прикрывали армаду бомбардировщиков ТБ-3. Когда бомбардировщики выбрасывали сотни десантников и небо заполнялось белыми куполами парашютов, невольно забывалось, что это и есть взаимодействие родов войск.

Размах действий на поле боя захватывал не только нас, участников маневров. Крупнейшие телеграфные агентства мира передавали сообщения о ходе учений.

За успешно выполненные задания прямо в ходе учений мы получали благодарности от высшего командования. Комбриг Бахрушин был доволен, но еще больше доволен был командир нашей 109-й эскадрильи Срывкин.

Мы, летчики-истребители, понимали, что на этих учениях нам многое предстоит не столько показывать, сколько доказывать. Поэтому старались изо всех сил. Но в обстановке боевого азарта, конечно, перестарались. Только по истечении многих лет время сняло с нас ту "вину". Впрочем, я расскажу, как было дело.

Очередной для нас день учений начался с полета на разведку. Обнаружить кавалерию "противника" и, если это удастся, штурмовать — такую задачу поставили нашей эскадрилье. Района дислокации кавалерийских частей мы, конечно, не знали, а кавалерийские командиры были предупреждены о том, что их части будет искать авиация. [24] Маскируясь, используя складки местности и лес, конники должны были скрытно сосредоточиться на одном из важных направлений. Поскольку направлений было несколько, нам следовало обшарить местность с учетом всех возможных вариантов кавалерийского прорыва. по сухопутным меркам эта территория считалась достаточно обширной. А в те годы мало кто представлял себе, сколь обнаженным выглядит мир с высоты. Ну и конечно же маскироваться от авиации наземные войска не умели. Между тем радиус действия истребителя И-5 позволял нам осмотреть район значительно больший, чем тот, который намечался. Поэтому задача оказалась не такой уж и сложной: кавалерийский корпус — не отара овец...

Наши разведчики довольно быстро обнаружили направление, на котором сосредоточивались главные силы корпуса. Их авангард подтягивался к переправе через неширокую речку. Двигались они по самой кромке открытого пространства — на фоне леса, находились примерно в ста километрах от передовых позиций и, судя по всему, чувствовали себя в полной безопасности. Наверное, кавалеристам казалось, что они в глубоком тылу.

Вскоре после того, как разведчики вернулись с докладом, эскадрилья поотрядно поднялась в воздух. Минут через двадцать — двадцать пять мы были над целью — сотни, а может быть, тысячи всадников скопились у переправы. И мы пошли в атаку!

Если бы штурмовка носила чисто символический характер — покружились бы мы, скажем, на высоте в несколько сот метров, обозначили бы таким образом свое присутствие и ушли, — наверное, инцидент не возник бы. Но мы провели штурмовку по всем правилам, разумеется, с тем лишь отличием от боевой, что наши пулеметные ленты были набиты холостыми патронами.

Азарт, который подхлестывал нас все эти дни, дошел до высшего предела, когда мы увидели сотни конников, с безмятежным любопытством поглядывающих в небо. Они смотрели на нас, как на стаю грачей. И мы поотрядно по всем законам авиационной тактики сделали несколько заходов на бреющем...

Рев моторов наших истребителей в течение нескольких минут превратил обученных кавалерийских лошадей в обезумевший табун. Ни криков, ни лошадиного ржания мы, разумеется, не слышали. После первого же захода лошади стали прыгать через перила моста. К счастью, река была неглубокая, и обошлось без жертв. Но картина была впечатляющей: [25] части кавалерийского корпуса таяли у нас на глазах.

Поработав на совесть, мы возвратились на аэродром, — не сомневаясь, что заслужили самые похвальные слова. Но сильное разочарование постигло нас, едва мы увидели лицо нашего комбрига...

Разгоряченные блистательной победой, мы стояли у своих машин, уже понимая, что на благодарность рассчитывать не приходится. И вот едва комбриг открыл рот, чтобы произнести несомненно яркую речь, на аэродроме показалась машина командира кавалерийского корпуса Криворучко.

Комкор был в страшном гневе.

— Вы не истребители! — объявил он громовым голосом. Мы отяжелели как памятники.

— Вы — хулиганы! — выкрикнул Криворучко в запальчивости. — Я порублю ваши самолеты! Этого наш комэск уже выдержать не мог.

— Самолеты нельзя порубить! — стоя навытяжку, заметил комэск. — Они металлические!

— Тогда поотрубаю винты... — уже остывая, пообещал комкор, и, несмотря на щекотливость ситуации, мы не могли сдержать улыбок.

Однако улыбаться нам расхотелось, как только мы перевели взгляд на своего комбрига. Неизвестно, чем бы все это кончилось, если бы при разборе учений действия эскадрильи не были бы признаны правильными...

Юмористическая сторона этих событий впоследствии заняла достойное место в летописи курьезов. Летопись эта, как известно, никогда не пишется, но существует в каждой воинской части как устное дополнение к ее официальной истории. И часто первоначально комическая ситуация мешает правильно увидеть и оценить то, что в действительности произошло. Так было и с нашей лихой штурмовкой — обошлось без взысканий. Нам, конечно, долго еще другие летчики припоминали тот налет на кавалерию. Но если присмотреться к эпизоду повнимательнее, не трудно прийти к примечательному выводу.

Что, в сущности, произошло? При первом более-менее масштабном — пусть эпизодическом, пусть даже случайном! — столкновении выяснилось, что с появлением боевой авиации кавалерия (не больше не меньше) оказалась перед угрозой потери своих ударных качеств. И это в ту пору, когда на вооружении авиации стояли еще тихоходные самолеты с малой огневой мощью! А между тем авиационная техника была перед видимым качественным скачком, [26] между тем в маневрах не участвовали еще крупные танковые соединения — они только создавались. Было над чем задуматься...

Конечно, осенью тридцать пятого года категорических выводов и оценок никто не сделал. Но определенная тенденция, направленность которой выявилась в ходе тех учений, уже обратила на себя внимание наиболее дальновидных руководителей армии.

На новых машинах

Завершался 1935 год. Истребитель И-3, на котором я начал летать в школе командиров звеньев, был заменен улучшенным И-5, деревянные винты на И-5 — металлическими. Но все это была "малая универсализация". Пора было заменять этот тип истребителя принципиально новым, и разговоры о новых машинах все чаще стали основной темой наших бесед,

Современный читатель, вероятно, найдет излишними замечания о достоинствах и недостатках такого самолета, как И-3 или И-5. Молодые люди, очевидно, отчетливо представляют орбитальную космическую станцию, но не истребитель начала тридцатых годов. За какие-нибудь четыре десятилетия в авиации сменились эпохи, поколения, поэтому я охотно допускаю, что одно упоминание об истребителе И-3 наводит на мысль об ископаемом периоде. Однако же в 1933 году истребитель И-3, а чуть позднее И-5 находились на вооружении строевых летных частей и были современными по тому времени боевыми машинами. И мы, молодые летчики, гордились тем, что освоили самую передовую технику. Мы шли вровень с авиацией. Жили напряженно, в состоянии непрестанного опьянения своей силой, молодостью. Вчерашние безграмотные, голодные, оборванные дети победившего народа, мы достигли одного из всех мыслимых пределов — научились летать!

С таким редкостным настроением просыпался я каждое утро. Но вот однажды наступил день, когда я, в ту пору без двух минут командир звена, вновь почувствовал себя мальчишкой, школяром...

Я был тогда еще на курсах командиров звеньев.

Прекрасно помню тот воскресный день — ясный и теплый, несмотря на позднюю осень. Полетов в воскресенье у нас не было, и летчики гуляли по авиагородку, а самые закаленные все еще ходили на пляж. И вдруг раздался гул моторов. Гул шел от моря, постепенно нарастая: самолет [27] (а может, их было много — судя по мощному гуду, их должно было быть много) явно приближался к летному полю нашей командирской школы. Летчики искали машину глазами, всех этот гул насторожил — ни один из известных нам в ту пору самолетов не мог так гудеть.

И действительно, самолеты — их оказалось два — удивили своими непривычными очертаниями. Подобных машин я раньше никогда не видел и даже не слышал о том, что такие есть, Я знал бипланы с двигателем водяного охлаждения — они были остроносые и имели обтекаемую, сигарообразную, форму фюзеляжа. Эти же два самолета были с тупыми, словно обрубленными, носами, но во всем остальном сильно различались между собой. Один из них все-таки отвечал нашему привычному представлению о самолете: это был биплан, отчетливо просматривались две пары крыльев, шасси. Но другой! Другой поражал воображение: это вообще был какой-то летающий снаряд — одна пара крыльев и... никаких колес! Когда он шел на тебя в лоб со снижением, пара крыльев превращалась в два едва заметных штриха и казалось, что мчится метеор. Два крыла вместо четырех — еще куда ни шло, подумал я тогда. Но как этот "метеор" сядет без шасси?!

После пилотажа над аэродромом самолеты пошли на посадку. Мы кинулись смотреть, как же он будет садиться. К вашему удивлению, после третьего разворота под самолетом появилось шасси, и он благополучно приземлился. Самолетам показали, куда рулить к ангару, и быстро их спрятали: рассмотреть новые машины нам не дали. Я только узнал, что биплан — это И-15. За характерный излом верхнее крыло его уже назвали "чайка". А другой самолет — моноплан с убирающимся шасси -это И-16.

Таких машин никто из нас до того дня не видел вообще. Фамилии летчиков нам объявили. И-15 пилотировал Владимир Коккинаки (брат Кости Коккинаки, который передо мной окончил Сталинградскую авиашколу). Фамилию второго летчика, который летал на И-16, я слышал впервые: Валерий Чкалов.

В авиагородке после посадки истребителей только и разговоров было что об этих машинах. Интерес к ним был так велик, что уже на следующий день командование школы устроило встречу слушателей с пилотами. Летчики-испытатели Валерий Чкалов и Владимир Коккинаки очень подробно рассказали нам об особенностях новых самолетов и долго потом отвечали на самые разные вопросы. Особенно заинтересовал всех И-16. [28] Для меня эта встреча, казалось, стала какой-то вехой, от которой я начал отсчет своего пути, Я увидел, как можно летать...

А мы какое-то время продолжали еще работать на И-5. Разговоры о новой технике поутихли, и как же все удивились, когда машины, поразившие наше воображение, запустили в серийное производство. Ведь года не прошло!..

Однако дело обстояло именно так. Истребители И-15 в начале мая тридцать шестого года уже были на нашем аэродроме.

Помнится, эскадрилья в полном составе прибыла в Москву для участия в Первомайском параде. Там мы узнали, что над столицей нам лететь предстоит на новых машинах. Месяц жили под Москвой, беспрерывно тренировались, отрабатывали парадный строй. Мы должны были продемонстрировать безукоризненную слетанность.

И парад удался на славу. Впервые над столицей прошли сотни самолетов новых типов. Это были истребители И-15, И-16, бомбардировщики СБ.

С воздуха праздничной Москвы мы не видели. Возможности посмотреть на город просто не представилось: строй наш был чрезвычайно плотный, и все внимание невольно сосредоточивалось на том, чтобы выдержать свое место в этом строю. Каждый видел только ведущего, а шли поэскадрильно, крыло в крыло. Во главе огромного клина летел летчик-истребитель Петр Пумпур, большой мастер летного дела.

2 мая всех участников парада построили на Центральном аэродроме. Вскоре на летное поле въехали одна за другой несколько легковых машин. Это прибыли Сталин, Ворошилов, Орджоникидзе, Тухачевский, другие выдающиеся государственные деятели и военачальники. Прямо на аэродроме и состоялась беседа руководителей партии и правительства с участниками парада.

Летчики нашей эскадрильи с похвалой отзывались о самолете И-15. Истребитель оказался на редкость прост в управлении, очень маневренный. Мотор на нем стоял сильный, и чувствовалось, что машина обладает многими, еще неизвестными нам возможностями.

Летчики, получившие И-16 и СБ, не меньше нас были довольны своими машинами. Как показал опыт нескольких последовавших за этим лет, бомбардировщик СБ в ту пору не имел себе равных среди своего класса бомбардировщиков, а истребитель И-15 был безусловно лучшим среди всех существовавших истребителей-бипланов. [29] Через несколько дней после памятной встречи на Центральном аэродроме участники парада стали возвращаться в свои части на новых машинах. Наша эскадрилья вылетела в район Киева.

Начинались войсковые испытания истребителя И-15. Испытывали мы боевую машину по всем правилам. Несколько летчиков эскадрильи каждый день работали по строго определенной программе и каждый день открывали в истребителе все новые возможности, новые достоинства. Особенно радовала послушность машины. Расскажу вот такой эпизод.

Я уже заканчивал программу высотных полетов. Перед каждым вылетом с особой тщательностью подгоняю парашют — воспитываю в себе почтение к нему, хотя ощущать под собой туго набитый мешок не очень-то удобно.

Взлетаю, набираю высоту и слежу за прибором: три тысячи метров, четыре, пять... Пять пятьсот, шесть, шесть пятьсот...

Выше семи тысяч метров я еще не поднимался. В течение серии полетов каждый раз прибавлял понемногу, как бы привыкая к новой тысяче метров, и уже знал, что от пяти тысяч работать надо предельно внимательно — все-таки там кислородное голодание. Это я почувствовал в первом же высотном полете. Пилотировать вдруг стало трудно; дыхание участилось, сильно стучало в висках. После полета ощущалась усталость большая, чем обычно, но это все-таки приходило на земле. А в воздухе, откровенно говоря, я не знал, чего опасаться. Подумывал о том, что если высота и таит в себе какую-то опасность, то, вероятно, где-то за пределами десяти тысяч метров. Так что, набрав семь тысяч, выполнил намеченную программу полета, посмотрел вниз и решил напоследок крутануть иммельман. Я ли решил или рука сама привычно потянула ручку управления машиной, но только на мгновение город подо мной исчез, и вот вижу вокруг прозрачный голубой свет, омывающий меня со всех сторон. Потом отчетливо слышу какой-то далекий писк зуммера. Такое впечатление, что этот зуммер от самой земли: прозрачный свет весь переполнен мелодичным звоном. А где же город?.. О! Да он уже надо мной! Кажется, увеличивается... Он падает! Валится прямо на меня! Куда же прыгать из самолета, если город сверху?!

Ничего не вижу. Проваливаюсь… [30] Потом перед глазами полетели цветные круги. Пробую перевести машину в горизонтальный полет — слушается. На какой же я высоте? Около трех тысяч метров... Значит, падал четыре тысячи?!

Захожу на посадку. На аэродроме встречает санитарная машина, врачи. Меня вытаскивают из кабины, снимают шлем, куртку. Кто-то смотрит прямо в глаза, и я вижу внимательные неподвижные зрачки. Голоса и громкие и отдаленные одновременно. И я тоже начинаю отвечать громко — как они разговаривают. Слышу: "Обморок". У меня обморок?.. Пытаюсь встать. Не дают. Говорят: "Сиди". Вот тебе и семь тысяч...

Говорят, что смотреть, как падает машина, тяжелее, чем падать. Мне потом рассказывали, что падал я довольно заковыристо. Спрашивали, как выровнял машину, как почувствовал, что пора выравнивать, — этого я ответить не мог. Сама выровнялась, отшучивался, но что истребитель И-15 чудесная машина — в этом уже никто не сомневался.

Высокое доверие

Шли месяцы. В каждом из них что-то оседало безвозвратно. Исчезло любопытство, с которым я поначалу садился в кабину И-15. Истребитель стал мне привычен. Но по-прежнему любил пилотировать, и распоряжением комбрига Бахрушина в праздничные дни показательный пилотаж мне был вменен в обязанность. Комбриг даже давал для такого дела свой самолет, окрашенный в светло-серебристый цвет, и все, что я позволял себе во время показательного пилотажа, относилось к категории летного мастерства. В будничные дни это чаще всего расценивалось как лихачество, воздушное хулиганство. Мои товарищи считали, что рано или поздно я сломаю себе шею на таких упражнениях, особенно после того, как я наловчился ходить на бреющем вверх колесами. Но я не разделял их мнения, а если бы хоть раз пришла подобная мысль, думаю, прекратил бы летать.

Конечно, можно отменно владеть боевой машиной, не летая на бреющем вверх колесами. Я дожил в авиации до таких времен, когда сама техника сделала подобные полеты бессмысленными и просто невозможными. Но в ту пору, когда движение машины можно было контролировать собственным ощущением, когда скорость полета была вполне доступна простому глазомеру — словом, пока можно было летать вверх колесами, — я летал! И готов был каждый день делать это снова и снова, готов был каждый день заново [31] испытывать себя я машину, и это не имело ничего общего с искусственным риском. Поддерживать искусственным риском напряжение полета означало бы убивать в себе летчика. То, что я делал, я делал с удовольствием профессионала, воздушного бойца. По моим понятиям это означало умение летать.

С этим ощущением я каждый день уходил с аэродрома, с этим ощущением засыпал и спал спокойно, без снов.

Но вот однажды уже посреди ночи меня подняли настойчиво и решительно, и не спеша, но и не мешкая, я взял с собой "тревожный" чемоданчик, кобуру с пистолетом и вышел из дому.

Тишина в коридоре, тишина за каждой дверью настораживала. Авиагородок спал. Выходит, не тревога? Тогда что же?..

У подъезда дома заметил автофургон. По молчаливому знаку сопровождавшего залез в черный квадрат задней двери. В фургоне, внутри, оказалась еще одна дверь. Толкаю ее — и свет электрической лампочки заставляет зажмуриться. А открыв глаза, вижу сидящих на скамеечке вдоль борта машины Колю Артемьева, Петю Митрофанова, Колю Шмелькова, Костю Ковтуна... Кажется, они обрадованы моим появлением еще больше, чем я их присутствием.

— Подвиньтесь, ребята! — глуховато басит Ковтун. — Парторг прибыл!

Зачем нас вызвали — никто ничего не знает. Все смотрят на меня — я пожимаю плечами. Наконец появляется наш комэск Рычагов, и машина трогается. Молча слушаем, как работает мотор автофургона. Темная ночь скрывает его за пределами авиагородка...

...Волго-Бугульминская ветка железной дороги лежит среди лесов. Крупные города редко попадаются на этой колее. Оттого, вероятно, и по сей день эти места кажутся глухими и малонаселенными.

Между тем в лесах в живописном беспорядке разбросано великое множество старых больших сел и деревень, жители которых на протяжении столетий укрепляли патриархальный сельский уклад и городской жизни не знали. Здесь издревле занимались хлебопашеством, охотой, ремеслами, из которых главными были плотницкое, столярное и, как особая здешняя разновидность, тележное. Целые села из поколения в поколение занимались изготовлением телег и саней, тележных колес, санных полозьев, хомутов, оглобель. [32] И вся эта продукция крестьянского ремесла была известна всему Поволжью.

Жизнь мастеров нелегкого дела протекала неспешно, столетиями не испытывая никаких потрясений и перемен. Может быть, поэтому здешние села, населенные русскими, чувашами, татарами и мордвой, выстояли в самые лихие годы, не обезлюдели, не опустели, а только крепче вцепились в неяркую, но богатую и хлебную поволжскую землю.

Село Старое Семенкино лежит в нескольких километрах от железнодорожного разъезда Маклауш. В дни моего детства в селе насчитывалось около четырехсот дворов. Село никогда не имело единого хозяина в лице помещика, и, вероятно, поэтому психология моих земляков существенно отличалась от психологии крестьян, чьи предки были крепостными и в чьем сознании укрепились черты подневольного, вечно зависимого от барской прихоти существования. Народ в Старом Семенкине жил гордый, небоязливый. Сельчане — русские и чуваши — относились друг к другу с уважением, в трудные годы помогали нуждающимся семьям выстоять.

Наша семья относилась к наименее зажиточным. Отец мой не был крестьянином, а работал на железной дороге и как рабочий получал жалованье. Тем не менее острой нужды в раннем детстве я не ощущал. Это объяснялось отчасти наличием подсобного участка, трудолюбием членов семьи: у меня были два брата, две сестры, из которых старшие брат и сестра работали наравне со взрослыми. Была у нас в хозяйстве лошадь, и, помню, лет с пяти-шести меня уже тоже начали приучать к разным полевым работам: летом я целыми днями помогал старшим. Большую роль в укладах сельской жизни играли укоренившиеся в селах многосемейные родственные связи. В нашем селе, например, было не меньше двух десятков дворов Захаровых. Существование таких кланов нередко обеспечивало прочность положения каждой отдельной семьи.

Среди всех Захаровых мой отец пользовался особым авторитетом, был уважаемым в селе человеком. Мы любили отца, но держал он нас в строгости. Как это часто бывает в крепких деревенских семьях, отец был гордостью нашей семьи, а мать — ее добрым гением.

Жить стало труднее, когда началась первая мировая война. Мужиков забрали на фронт, вся тяжесть полевых работ легла на баб да подростков. Отца как железнодорожника от призыва освободили, и через отрывочные фразы новых разговоров его товарищей-рабочих до нашего детского [33] сознания доносились фантастические картины горящего в огне мира. Этот мир был очень далеко от нас, с ним затерянное на карте село связывала только одна нить — железная дорога. Еще почти ничего не изменилось по этой дороге. Однако сам воздух стал тревожным. Село затаилось в ожидании невиданных событий...

Весной семнадцатого года отца арестовали. Помню, приехал на подводе урядник с помощником да двое верховых. Отец принялся было неторопливо говорить матери, что и как делать но хозяйству без него, но урядник был нетерпелив. Он ударил отца плетью. Никак я тогда не мог себе представить, что в жизни может найтись человек, который поднимет на моего отца руку. Отец был гордым, сильным человеком. В селе с ним считались даже буйные головы, которые во хмелю не прочь бывали покуражиться, показать свою удаль. Урядник, очевидно, не ведал, что творил.

Отец взял тяжелую суковатую палку, с которой обычно ходил через лес на разъезд и в лютые зимы отбивался от волков, и ударил ею урядника. Ударил молча и с такой силой, что урядник согнулся и стал оседать, его подхватил помощник. Потом верховые и помощник урядника бросились на отца, связали ему руки, посадили на подводу, на которой лежал бледный урядник, и увезли.

Причиной ареста, как я стал догадываться позже, были неизвестные мне не сельские люди, которые иногда приходили к отцу на разъезд, а однажды были у нас дома. По указанию отца, мать приготовила для гостей обед, но сама за столом не сидела. Лежа на полатях, я невольно слушал разговор взрослых, но понятными были только отдельные фразы и слова. Кое-что я запомнил на всю жизнь. "Сейчас все уже подготовлено, — говорили отцу гости, — стоит поднести спичку — и вспыхнет". Что это были за люди, какие были с ними дела у отца, так я никогда и не узнал. Но то, что отца арестовали в связи с деятельностью тех людей, — это я понимал уже тогда.

Очевидно, из-за отсутствия каких-либо улик отца, однако, вскоре выпустили. Кроме того, начались беспорядки на разъезде. Едва пронесся слух, что свершилась революция, начальник станции куда-то сбежал. Отец, единственный квалифицированный железнодорожник на нашей станции, стал исполнять и обязанности ее начальника. В помощниках у него были подростки-подручные. А в ту пору через разъезд беспрерывно шли воинские эшелоны. С фронта возвращались уральцы и сибиряки, и волостное начальство заботилось о том, чтобы эшелоны через станции пропускали [34] как можно скорее — дух брожения, охвативший солдат, не должен был распространяться в крестьянской среде. Потом эти части возвращались обратно; одни под красными знаменами, другие — под колчаковскими.

Врезалось в мое детское сознание и то, что отец после ареста вернулся уже другим человеком: духом он оставался стоек по-прежнему, но физически был сломлен и прежнего своего здоровья так и не восстановил до самой смерти. Очевидно, его много били. Он никогда не говорил об этом, только, помню, мать всегда плакала, когда он уходил из дому. Что-то происходило, что-то неуловимо изменилось вокруг. События развивались быстро — началась гражданская война. В огненный круговорот этой войны оказалось втянутым и неизвестное миру село Старое Семенкино...

Подобно опустошительной буре прошли через наше село части мятежного чехословацкого корпуса. Они забирали лошадей, продукты. Крестьяне пытались сопротивляться — начались расстрелы.

Бугульминское направление оказалось одним из важнейших в первый период гражданской войны, и в течение нескольких месяцев село наше несколько раз переходило из рук в руки. Ход событий привел к закономерному результату; некогда аполитичные землепашцы все больше и больше меняли образ своих мыслей. Ломались незыблемые каноны крестьянской жизни. Старое Семенкино стало симпатизировать большевикам.

Но с этими тревожными изменениями село пустело. Люди стали исчезать куда-то. Так, однажды ночью в неизвестном направлении ушел мой старший брат Андрей. Кто куда уходил — в селе не знали. Семьи молчали. Иногда бывшие неразлучные друзья уходили в разные стороны.

Наступил самый тяжелый на моей памяти двадцатый год. Некогда крепкое село уже было разорено до основания. Держались еще лишь наиболее зажиточные семьи. Начался голод, и в лютую зиму в течение нескольких дней от голода умерли отец и мать. Потом умерла бабушка. Взрослых в доме не осталось. Несколько дней мы жили тем, что я срезал полоски с лошадиной шкуры, которой была обита дверь, а старшая сестра Василиса из этих обрезков делала нам отвар. Шкуры хватило ненадолго, и вот Василиса устроилась нянькой в одну зажиточную семью. Младшего брата на время взяли к себе дальние родственники. Меня и сестру Сашеньку они прокормить уже не могли. Тогда намотал я на себя и сестренку все, что могло служить одеждой, забил двери дома досками, и ранним морозным [35] утром мы дошли прочь от родного дома, в котором нас ожидала неминуемая голодная смерть.

Еще много лет после той поры мне все казалось, что зиму двадцатого я увидел во сне или придумал, начитавшись книг. Память детства — самая цепкая память: с годами она не опускает ничего. Я помню, как однажды за куском хлеба мы исходили верст пятнадцать впустую. На окраине большого села — это было село Маклауш — оставалось всего три-четыpe избы, на которые мы еще могли как-то рассчитывать. Дело шло к сумеркам, и те избы были последней нашей надеждой. Обычно-то нам удавалось упросить кого-нибудь пустить, нас переночевать-с утра мы отправлялись дальше.

И вот подошли к одной из этих изб. Сестренка моя уже не могла плакать в голос. Окоченевшие губы ее не разжимались — слезы текли безмолвно. Мне было двенадцать лет, я плакать не умел и обычно молча стоял рядом, надеясь только на то, что сам наш вид вызовет в людях участие. Иногда, правда, угрюмо просил подать хлеба. Но тогда так, в молчании, мы могли простоять под окнами избы сколько угодно — народу в селе не было, никто бы не обратил на нас внимания. И — всю жизнь помню! — чтобы сестренка заплакала громче, я больно ткнул ее под ребро кулаком...

Вряд ли мы прожили б ту зиму, если бы однажды не повстречали двух таких же оборванцев — брата и сестру. Они были нам ровесниками. Мы вместе ходили весь день, собирая подаяния, а на ночь они привели нас к себе в дом. Это был покосившийся и запущенный вдовий дом. Навстречу нам поднялась изможденная женщина. Мы с Сашенькой стояли на пороге, готовые по первому ее знаку уйти или остаться.

Женщина заплакала, и мы остались.

В этом доме мы прожили до весны. Потом я батрачил, был в приюте, снова батрачил. Так прошло много месяцев — мы выжили, но в родное село вернулись не сразу.

...Однажды в Старое Семенкино на лихом боевом коне въехал красный кавалерийский командир. Он был молод, в лице его была сдержанная жесткость, и прищуренные глаза внимательно и цепко всматривались в избы. Так же внимательно следили за конником сощуренные глаза ко всему привыкших сельчан. Командир был хорошо обмундирован, весь перетянут новыми скрипучими ремнями. У левого бедра покоился эфес сабли, справа в кобуре ощущалась тяжесть нагана. Мало кто узнавал красного кавалериста: сверстников почти не осталось, старики видели плохо. А конник подъехал к дому, в котором уже давно никто не жил, [36] остановился там, где некогда были ворота, и долго сидел молча в седле, и конь послушно ждал седока. Наконец он соскочил на землю, привязал коня и одним рывком оторвал доски, которыми была забита дверь. Это был брат Андрей.

Андрей собрал нас всех под родной крышей, и мы снова зажили одной семьей, и как раньше мужики с уважением говорили об отце, так теперь они говорили об Андрее. Огрубевший, ожесточившийся от отчаянных боев, прошедший с 1-й Конной армией тысячи километров, Андрей работал как черт. Он устроил работать в лесничестве и меня, потом комсомолом я был направлен в техникум.

Прошло три года. Мы уже прочно стояли на ногах. Андрей взял тогда с собой младшего брата и уехал в Невинномысск на Кубань, где воевал в гражданскую. Хотя переписывались редко, но я знал, что оба брата служат — младший поступил в военное училище.

В 1944 году на фронте я получил извещение о том, что оба моих брата пали смертью храбрых во время Керченской операции. Выяснить обстоятельства их гибели мне не удалось. Известно только, что был сильный бой и они погибли в одном бою...

Так в конце лета тридцать шестого года в автофургоне среди притихших товарищей я припоминал свое прошлое и внезапно почему-то пожалел о том, что за шестнадцать лет так и не выбрался навестить вдову и ее детей, у которых с сестрой Сашенькой прожил тяжелую зиму двадцатого года...

Но вот машина остановилась, и мы слышим:

— Можно выходить.

Мы в Киеве, во дворе какого-то большого здания. Днем бы наверняка узнал и этот район, и дом, но ночью довольно трудно сообразить, где ты находишься. Прошли в помещение полутемным коридором. Снова дверь. Из-под двери выбивается полоска света. Когда первый из нашей группы открыл дверь и, ошеломленный, остановился, я невольно вытянул шею. Вот это да! Мы — в банкетном зале. Накрыты столы, молча снуют официантки... Мы жмемся к стене. Нас человек десять — двенадцать — все летчики 109-й эскадрильи. Входят еще несколько пилотов, среди которых я узнаю Мирошниченко — вместе с ним были в школе командиров звеньев. Похоже, что и эти ребята находятся в полном неведении о происходящем.

Снова открывается дверь — и мы мгновенно вытягиваемся, замирая по стойке "смирно". Перед нами командующий [37] Киевским военным округом И. Э. Якир, секретарь ЦК КП(б) Украины П. П. Постышев и несколько человек высшего политсостава округа. Командующий, улыбаясь, приветствует нас и приглашает всех к столу.

У командующего хорошее настроение. Он шутит, расспрашивает о самочувствии, наконец, предлагает тост. Мы, признаться, оторопели и смотрим на водку нерешительно. Командующий, посмеиваясь, сообщает:

— По моим сведениям, у вас завтра нелетный день.

Постепенно скованность пропадает. Начинается беседа. Разговор интересный, но не ради же застолья нас сюда привели, думаю я, и все мы ждем ответа на главный вопрос. Однако к концу ужина командующий только объявил, что нас — группу летчиков — вызывают в Москву.

— Вероятно, речь пойдет о новых назначениях, — как бы между делом заметил он. — Впрочем, без вашего желания вас вряд ли переместят. А время подумать будет.

С этими словами И. Э. Якир заканчивает беседу. Нам желают успехов в дальнейшей службе, а мы кое о чем, кажется, уже догадываемся...

Москва. Машина неслышно несет нас с Рычаговым по асфальтированным улицам. Павел задумался: он москвич, родной город не отвлекает его от размышлений. А я все время смотрю в окно. Мне все интересно! Я впервые чувствую такой упругий ритм городской жизни. Этот ритм вызывает беспокойное желание двигаться, лететь куда-то вместе с толпой самому.

Только что мы побывали на беседе в ЦК партии. А сейчас возвращаемся к казарме, в которую поселили всю нашу летную группу.

— Вы — командир и будете командиром группы... — эти слова были сказаны Павлу.

— Вы — парторг и будете парторгом, как бы ни называлась ваша группа...— это было сказано мне, но тут же предложили сдать партбилет: — Не волнуйтесь, здесь он будет в полной сохранности.

Рычагов — беспартийный. Он оставляет орден Ленина, которым как один из первых строевых командиров недавно был награжден за успехи в боевой и политической подготовке.

В казарме нас уже ждут. Нам необходимо выбрать гражданские костюмы. Выбирать есть из чего, но подчеркнутая элегантность новой одежды, неумение ходить в штатском, [38] схожесть наших непритязательных командирских вкусов все равно выдают в нас людей военных.

— Привыкнете, — усмехается распорядитель нашего нового гардероба, — еще во вкус войдете. Потом снова придется привыкать к форме.

Привыкать к форме? Что-то не верится — она уже давно так привычна.

На следующий день утром мы отбываем на юг. Над Москвой чистое небо. Солнечно и светло в Севастополе. Солнечно в Одессе и Киеве.

Ясно над Парижем, Белградом, Афинами. Безоблачно над Мадридом.

Над всей Испанией безоблачное небо...

У нас документы курсантов мореходного училища. С этими документами мы поднимаемся на борт огромного грузового парохода. Корабль без гудка отходит от севастопольского причала.

Над всей Испанией безоблачное небо!

Дальше