Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Глава 10-я.

В Московском военном округе

3 июня я вышел из вагона на дебаркадере Курской дороги в Москве. Первый, кого я встретил на «новой станции моей жизни», был прапорщик Королев, командированный молодым революционным штабом Московского военного округа, чтобы встретить меня и сопровождать к военному министру.

Это был юноша едва ли старше восемнадцати лет, с ясными чистыми глазами, прямо и дружески смотревшими на мир, с густой шапкой русых волос, художник и горячий мечтатель о правде, активный боец в февральские дни в Москве. Во время моей работы в Москве он был всегда со мною, и в трудные минуты я чувствовал его поддержку и помощь.

Меня привезли в Кремль, в здание судебных установлений, на квартиру нового губернского прокурора Сталь, одного из организаторов крестьянского союза 1905 года, друга и приятеля Керенского. Керенский остановился у него, на четвертом этаже дома, выходившего окнами на соборы и колокольню Ивана Великого. После недолгого ожидания я был принят Керенским. Передо мною был еще молодой, стройный человек в полувоенном френче, с правильными чертами лица, с высоким лбом, над которым стояла густая щетка волос. Его движения были живы, жесты свободны, взгляд приветлив. В нем чувствовалось большое довольство собой, уверенность в своих силах, но неуловимо проскальзывала поза человека, случайно поднятого на гребень волны, не вросшего в свою новую роль, на которую внутренней силы не хватало. [256]

Я уже видел Керенского на съезде Румчерода{51} в Одессе в начале мая, когда он произнес свою нашумевшую речь перед делегатами Румынского фронта и Черного моря: «Что мы такое — освобожденный народ или взбунтовавшиеся рабы?». Тогда он произвел на меня очень большое впечатление своим горячим призывом отдать все силы России, строить новое государство на началах свободы, равенства и братства. Меня поразила лишь глубокая безрадостная озабоченность, пожалуй, даже разочарование, которое читалось в лице Керенского в минуты, когда он думал, что на него никто не смотрит.

Керенский быстро вошел и энергично пожал мне руку.

— Ну, как себя чувствует новый командующий Московским округом? — спросил он.

Я не сразу понял, о ком идет речь.

— Разве вы не знаете о своем новом назначении? Совет министров вчера утвердил вас в этой должности. Принимайтесь за дело!

— Какие вы мне даете директивы? — спросил я.

Большой пост после назначения молодой группы Генерального штаба на руководящие должности меня не удивил и не смутил. Я был рад, что, наконец, могу применить свои силы в большом деле.

Но Керенский не мог дать четких и конкретных указаний.

— Создайте настоящие запасные части, которые не разбегались бы по дороге на фронт, знали бы долг и присягу, — сказал он. — Нужно восстановить железную воинскую дисциплину.

Это было само собой очевидно. Все дело было в том, как это сделать. Задача была политическая, и я, естественно, ожидал руководства от своего военного министра.

Но Керенский ограничился общим указанием:

— Работайте в тесном контакте с московскими общественными и демократическими организациями. — Он даже не сказал — с Советом, на что в то время я не обратил внимания. — Ныне заметен перелом, народ ищет порядка, твердой власти.

Я попробовал уточнить, что имеет в виду Керенский.

— Насколько я понимаю, — сказал я, — вся сознательная [257] часть народа хочет уже строительства новой, свободной страны, где действительно не было бы насилия и где каждому были бы обеспечены кусок хлеба и крыша над головой.

Керенский внимательно смотрел и слушал эти общие и по существу очень наивные мечтания.

— Нужно, как мне кажется, объединить, — продолжал я, — всю лучшую, сознательную часть солдатских организаций и офицерства, опереться на нее и заставить силой правое и левое меньшинство не мешать нам строить новую демократическую республику.

Керенский одобрительно кивнул головой.

Но молчание Керенского не удовлетворяло меня, так как я видел, что волновало массы. Я спросил Керенского, когда же собирается правительство, включившее в свой состав после ухода Милюкова и Гучкова представителей меньшевиков и эсеров, выполнить то, что составляло основное требование солдатской массы — дать землю и кончить войну?

— Я вам отвечу так же, — покачал головой Керенский, — как ответил крестьянскому съезду. Наше дело — прочно завоевать землю и волю. Мы не хотим повторить 1905–1906 годы, когда земля была в наших руках, но мы допустили анархию и земля ускользнула от нас. Господствующие классы бросились в объятия Столыпина, ярого врага демократии. Мы говорим: подождите, потому что не хотим остаться у разбитого корыта. Вы знаете, как долго надо ждать всходов, когда посеешь, как опасна гроза!

Видя, что Керенский не может или не хочет ничего сказать, я решил обеспечить себе возможность действовать, как сочту нужным, и спросил:

— Предоставите ли вы мне полное право действовать так, как подскажет обстановка?

— Безусловно, да, — ответил Керенский. Он почувствовал, однако, какие-то нотки в моих словах, которые заставили его насторожиться. — Только надо, чтобы вы не обратили Москву в автономное княжество, чтобы не было выборности офицерства и т. п.

Это мне говорить было незачем — я был офицером старой армии.

То, что я говорил, вполне подходило для дымовой завесы революционных слов, обязательных, с точки зрения [258] Керенского, для подготовки военного пронунциаменто.

Керенский закончил разговор приветливой улыбкой.

Я вышел на Кремлевскую площадь. Вчера маленький начальник штаба дивизии, сегодня я увидел себя во главе одного из крупнейших военных округов в центре России, в ее сердце — Москве.

Москва — мощный промышленный центр, второй по значению пролетарский город России, центр именно того крестьянства, которое создало старую Россию. К Московскому военному округу были приписаны еще части Украины, Харьков и все районы к востоку от него, там, где Московский военный округ соприкасался с областью войска Донского. На восток он тянулся до Волги, и Нижний тоже входил в его границы. Округ посылал или, вернее, должен был посылать до 30 тысяч человек в месяц в части действующей армии.

Спускаясь по ступенькам здания судебных установлений в сверкающее утро раннего лета, я ощущал ту напряженную внутреннюю бодрость, которую германская военная мысль называет «радостью решения». Что надо было делать, мне было ясно. Но стоял вопрос, как делать. Этого я не знал, но мне казалось, что это была задача, к решению которой я был подготовлен всем ходом войны: оценить реальное соотношение сил, наметить план, организовать силы, избрать последующие цели действий. Именно этим я занимался все три года войны.

В тот момент, когда я пришел в штаб округа, ни одна воинская часть в округе не могла бы выполнить моего приказа. Это была не армия. Нужно было найти такую линию поведения, чтобы обеспечить себе поддержку большинства и, опираясь на него, создать вооруженную силу. Затем разоружить оба крайних фланга.

Так рисовал я себе задачу, не подозревая, что за этой внешне простой формулой были скрыты все проблемы грозной борьбы классов разворачивающейся революции. Скоро, однако, настоящая правда жизни дала себя знать.

Первыми моими знакомыми в Москве стали офицеры так называемого революционного штаба, которые вместе с первым командующим в Москве полковником Грузиновым [259] руководили войсками Москвы, восставшими против царской власти{52}.

Поручик Нечкин был адъютантом у Грузинова, он же и встретил меня в помещении штаба, где находилась отведенная командующему войсками квартира — три комнатки в нижнем этаже Малого Кремлевского дворца.

В небольшом кабинете красного дерева времен Александра II я познакомился с Нечкиным.

Это был старый эсер, но не старый человек. Ему было не более тридцати лет. В мирное время он был земским агрономом. В партии эсеров состоял уже десять лет. Вел нелегальную работу до войны и во время войны. Взятый по мобилизации в армию, он по личной просьбе был назначен летчиком-наблюдателем в авиационную часть.

Мне нравились простые и смелые люди. Нечкин был именно таким.

Видно, и Нечкину я пришелся по сердцу, так как он полностью предоставил себя в мое распоряжение. Это был золотой человек, оказавший потом громадные услуги и своим спокойным мужеством, и своими связями в партии эсеров, которая, выйдя из подполья, стала быстро приобретать влияние среди солдатских масс и обывателей Москвы.

Из рассказа Нечкина я мог себе ясно представить, как произошла революция в Москве. Когда вести о происходивших в Петрограде событиях дошли до москвичей, рабочие организации вышли из подполья и создали по примеру 1905 года Совет. Он призывал рабочих к забастовке, быстро охватившей все заводы.

— Почему же Грузинов ушел? — спросил я у Нечкина.

— Он разошелся с Советом и своим штабом, стал окружать себя старым генералитетом и хотел бесконтрольно распоряжаться войсками.

— Понятно. Та же история, что и с Гучковым и Колчаком, — заметил я. — А как себя ведут офицеры?

— Старики в большинстве затаились, это враги. Молодежь и те из стариков, что поумнее, — с нами.

Обстановка прояснялась. Она была сложнее, но в основных чертах не расходилась с Севастополем. [260]

Надо было идти к ответственным руководителям Москвы и говорить с ними.

Первый, к кому я направился, был Кишкин{53} — организатор московской буржуазной общественности, комиссар Временного правительства.

Кишкин был известный врач, активный общественник, энергичный, темпераментный человек. Он примыкал к левому крылу партии «Народной свободы» (кадетов). Внешне это был крупный, несколько грузный для своих сорока лет человек, здоровый и жизнерадостный.

Он встретил меня приветливо и охотно рассказывал:

— Москва дружно пережила революцию. Была, правда, минута, грозившая расколом. Рабочие делегаты требовали республики, а с кем пойдет интеллигенция — было неясно. Но я взял на себя инициативу и поддержал рабочих делегатов. Сразу образовался мост. Нам быстро удалось овладеть революцией и удержать власть в своих руках.

— Какие у вас отношения с Советом?

— Прекрасные. Многие со страхом смотрят на Совет рабочих депутатов. Но я скажу, что Совет — сильная и правильно смотрящая на вещи организация... Быть может, — помолчав, продолжал он, — хотелось бы большего, но... будем довольны и тем, что есть. Не будем торопиться!

— Чего же вы ждете?

— Всеобщих равных выборов в Городскую думу. После этого Совет распустим и заживем настоящей демократией.

— Тем не менее положение в Москве не блестящее, как я слышал?

Кишкин должен был это признать.

— Обстановка в Центральной России определенно угрожающая. Анархия растет: погромы, отказы рот укомплектования идти на фронт, смещения и насилия над командным составом и т. д. Достаточно посмотреть на то, что делается в самой Москве. Солдаты стоят в длинных очередях у табачных магазинов, покупают папиросы и потом торгуют ими на улицах. Хорошенькое занятие для доблестного российского воинства! Ваше дело, как командующего войсками, поднять дисциплину.

— Старая дисциплина рухнула вместе со старым строем, — заметил я. — Новую дисциплину может создать [261] только новая государственная идея. Эту идею и надо ясно сформулировать.

Выходя от Кишкина, я с огорчением подвел итог: «Мечтатель! Для создания вооруженной силы бесполезный человек. Хорошо еще, что он сейчас стоит за соглашение с Советом». Было ясно, что только в Совете солдатских и рабочих депутатов можно было искать людей дела.

Я поехал в Совет, занявший дом генерал-губернатора Москвы на Тверской улице, где перед памятником генералу Скобелеву полыхал, как неугасимая лампада, не прекращавшийся ни днем ни ночью митинг.

Оскорбленный в своих лучших чувствах старого барского слуги, дом генерал-губернатора принял в свои некогда нарядные залы вольную и шумную толпу посетителей, вваливавшихся прямо с митингов в казармах и на заводах. Они завоевали дворец и утвердили в нем новый орган власти — Совет рабочих и солдатских депутатов {54}.

Меня привели в президиум, занимавший кабинет великого князя Сергея Александровича, разорванного бомбой Каляева.

Председателем Совета был Хинчук, рабочий, старый политкаторжанин. Он был зачем-то вызван в Петроград. Со мною разговаривали члены президиума.

Председательствовал Исув, рабочий-печатник, меньшевик, только что вернувшийся из ссылки. Он занял одно из руководящих мест в рабочей Москве.

Меня он встретил сдержанно — полковничьи погоны для старого борца с царской властью не являлись хорошей визитной карточкой. Но надо было поговорить с командующим войсками Москвы, который был назначен после согласования с президиумом Совета.

Исув познакомил меня с остальными членами президиума. Доктор Руднев был лидером московских эсеров. Он приветливо встретил меня, и его серые глаза были полны того кроткого блеска, который часто бывает в глазах мечтателей, проповедующих правду, справедливость, мирное соглашение, терпимое благожелательное отношение к людям, гуманизм...{55}. В июне 1917 года такие слова еще сходили за чистую монету, и Руднева слушали.

Председателем солдатской секции Совета был Урнов [262] — старый эсер, подпольщик, бывший сельский учитель, один из «вождей» знаменитой в 1905 году Волоколамской автономной республики крепких крестьян-кооператоров. Интенсивное землепользование, кооперативные машины, покупка семян и продажа продуктов через свои кооперативные организации и требование невмешательства власти в их дела — вот что характеризовало Волоколамскую республику. Урнов в этом деле играл крупную роль, был судим, выслан и возвратился только перед войной. В армии во время мировой войны он находился как простой солдат.

Крепкий сложением, широкий в плечах, он как бы олицетворял земельную силу мелкособственнического крестьянства и пользовался в солдатском Совете большим влиянием.

Познакомился я и с другими представителями солдатской общественности: солдатами Шубниковым (эсером-максималистом), Маневичем (меньшевиком) и прапорщиком Саблиным, юным, симпатичным мальчиком, взятым в ряды армии со студенческой скамьи. Энтузиаст сердцем и организатор от природы, он среди солдат и передового демократического офицерства пользовался большим влиянием.

От прежней роскоши в кабинете председателя Совета осталась одна только хрустальная люстра, да и то потому, что ее не так легко было снять с высокого потолка. Ковры были унесены, мебель разрознена, перенесена в соседние комнаты. Постоянно менявшаяся толпа нанесла с улицы пыль и грязь, которую убрать не было ни времени, ни возможности.

Исув, маленький татарин, измученный каторгой, сосредоточенный и недоверчивый, глядел на меня исподлобья. В свою очередь у меня не было никаких оснований отнестись с доверием к представителю «потустороннего» для меня мира. Но дело надо было делать с тем человеком, который сидел на месте председателя Совета. Надо было искать пути воссоздания вооруженной силы.

— Почему ушел полковник Грузинов? — спросил я после первых фраз обязательной вежливости.

Этим вопросом я брал быка за рога. Исув почувствовал это и с полной прямотой отвечал, что с ним нельзя было сработаться. [263]

— Он хотел подчинить армию буржуазии и лишить Совет возможности политического руководства войсками.

— В чем это выражалось? — спросил я.

Исув оживился. Вспомнились только что пережитые дни, и его глаза загорелись огнем.

— Буржуазия организовалась с первых дней. В марте в Москве уже заседал Всероссийский торгово-промышленный съезд, избравший своим председателем Рябушинского, а Третьякова — председателем комитета торговли, промышленности и банков Москвы. Они начали с заявлений, что восьмичасовой рабочий день вырван у них насильно и что это надо пересмотреть, что армия должна быть всенародная, а не рабочих и крестьян. Они признали Временное правительство, но объявили войну Советам. Войско же в первые дни революции вообще держало себя неопределенно. Что думали солдаты, нельзя было понять. Офицеры затаились. Новый командующий Грузинов был помещик. Он и городской голова фабрикант Челноков не признали Совет и, выступая перед солдатами, звали поддерживать только Временное правительство. Выборы в Совет были запрещены. Штаб округа во всем ставил палки в колеса. Нужно было оружие — его не оказалось. Мы требовали пулеметы — их нельзя было найти. А в то же время развертывалась монархическая агитация. Мы созвали большой митинг в Большом театре.

Я с интересом слушал оценку того, что делалось в московских войсках после революции. Ничего подобного я не помнил в Севастополе, где ловкий маневр Колчака совершенно устранил эти опасные трения.

— В Севастополе о монархической агитации не было и речи, — сказал я.

— Черносотенные организации Москвы не так скоро опустили голову. Маститое купечество, «молодцы» из «Союза Михаила архангела» не хотели сдавать позиции. На митинге в Большом театре, когда член Московского Совета Булочников заклеймил монархию, начался несусветный шум, из лож требовали прекратить нападки на монархию, и Булочникову пришлось скомкать свое выступление. А в то же время наше требование к полкам выбрать своих представителей в Совет не выполнялось. Солдаты боялись и говорили: «Пусть нам [264] начальство прикажет, а то еще отвечать будешь!» Мы просто неуверенно себя чувствовали, не зная, что придумает офицерство под командой Грузинова. Тогда мы послали в полки приказ в ночь на 3 марта выбрать от каждой роты представителей в Совет; выступать на улицу только по приказу Совета; ни оружия, ни автомобилей офицерам не давать; в строю сохранять дисциплину {56}.

— Офицеры на это что ответили? — живо спросил я.

— Седьмого марта собрали в кинотеатре «Арс» на Тверской общее собрание офицеров города Москвы и после бурных речей постановили: «Требовать войны до победного конца».

— Словом, если я вас правильно понял, то между командованием войсками и Советами шла настоящая война?

— Совершенно верно.

Я решил сразу определить свою линию:

— Такой войны больше не будет. Я смотрю на армию как на силу в руках организованной демократии, то есть Советов в первую очередь. Такая линия мною проводилась в Севастополе.

Исув это знал. Севастопольский Совет прислал в президиум Московского Совета телеграмму, в которой говорилось много хороших слов о моей работе.

— ...Но в рамках того, что Совет признает правильным, я хочу восстановления боеспособности войск и восстановления дисциплины для той части офицерства, которая пойдет вместе с Советами и будет строить войско для Советов и по их директивам. Нельзя терпеть такого положения безвластия, когда в ответ на разгром водочного завода в Ельце и командующий, и Совет могут только послать укоряющие телеграммы и смотреть издали, как пьяная толпа громит город.

Исув внимательно посмотрел на меня. Глубокая подозрительность светилась в его глазах. Он ответил уклончиво:

— В данный момент ничто не грозит. В применении вооруженной силы нет надобности.

Мне была совершенно ясна подозрительность Исува, но это был основной вопрос. Нужно и можно было, по моему мнению, уступать во всем, но строить армию надо обязательно. [265]

— Я не политик, а солдат, — сказал я. — В вопросы политики я вмешиваться не могу, но ясно вижу, что при параличе вооруженной силы ни о какой государственности говорить нельзя. Только Советы могут построить вооруженную силу. Я сознательно иду в Совет, ибо отсюда, мне кажется, только и может вырасти новая жизнь.

— Как же вы это понимаете? — спросил сумрачный, небрежно одетый солдат Маневич.

— Понимаю я это вот как. Мы друг друга не знаем, а дело нам надо делать вместе, и дело не маленькое. Поэтому я прошу Совет выделить кого-либо из авторитетных товарищей на постоянную работу в окружное командование в качестве помощника командующего войсками по политической части. Работа в этой области очень большая, делать же ее некому. А в совместной работе мы найдем и общий язык, и общую линию поведения. Это первое. Второе, я прошу кого-либо из президиума солдатских депутатов принять участие в моих поездках в войска и в подготовке тех решений, которые придется, несомненно, принимать по тем или иным вопросам, возникающим на месте. Отвечать за каждое решение придется и мне и солдатской секции, и поэтому очень важно для успеха дела, чтобы кто-нибудь из солдатской секции был на месте действия. Наконец, в этой же связи стоит решение окружного командования пересмотреть весь руководящий состав войск округа и невзирая на чин и звание поставить на все командные места людей, которые, с одной стороны, могли бы руководить войсками, а с другой — были бы людьми, принявшими революцию и стоящими на точке зрения необходимости теснейшего контакта с Советами.

Саблин горячо поддержал мое предложение.

— Нам придется лить воду на вашу мельницу, хотим мы того или нет. Поэтому, если мы предварительно установим общую точку зрения по всем важнейшим вопросам, то это в, значительной мере облегчит работу по поднятию боеспособности войск.

Урнов — серьезный и вдумчивый — не торопился высказывать свое мнение.

— Поработаем, посмотрим, как дело пойдет, — сказал он. — Для начала как будто линия берется вами правильная. Дело только трудное. Солдаты требуют мира, [266] и агитация большевиков приобретает все большее и большее влияние.

Как только был затронут этот самый больной вопрос, сразу почувствовалось, что люди, находясь в непосредственном соприкосновении с массой, еще не решили его для себя, несмотря на авторитет высших партийных органов, признавших невозможным немедленное заключение мира.

На эту тему можно было говорить много и без всякого результата. Вопрос только что был решен на съезде Советов (где соглашатели имели большинство), пересматривать его никто не собирался. Присутствовавшие приняли предложенную мною программу и обещали мне полную поддержку.

Я встал, чтобы проститься.

Протягивая руку, Руднев грустно сказал мне:

— А все-таки дело плохо. Теперь невозможно выдвинуть лозунги, во имя которых народ пошел бы на войну и стал бы воевать... — Он помолчал. — Роль Керенского, который хочет поднять армию в наступление, и ваша, как его помощника, кажется мне осужденной на неудачу и потому трагической.

Я удивленно посмотрел на него. «Хорошенькое напутствие. С такими мыслями надо либо заключать немедленный мир, либо держать их при себе».

— Еще один вопрос интересует меня, — сказал я. — Это вопрос о позиции большевиков. Они в Московском Совете в меньшинстве, но составляют сильную фракцию. Что они собираются делать?

— Мнение большевиков сформулировано на Апрельской конференции Лениным, он выдвинул лозунг: «Вся власть Советам!», то есть разрыв блока наших партий с Кишкиным, создание советского правительства при полной свободе агитации для большевиков. Они убеждены, что Кишкин нас обманет, что кадеты не дадут ни мира, ни земли, а большевики, используя свободную борьбу партий внутри Совета, завоюют их в порядке мирного развития революции. В скором времени они рассчитывают завоевать большинство в Совете, и тогда они будут в состоянии осуществить свою программу немедленного построения социализма.

— Так, значит, честная борьба? [267]

— Честная борьба.

— В этой борьбе все шансы на нашей стороне. Мы должны и можем сделать то, о чем мечтают народные массы, и тогда наша победа будет обеспечена.

Исув недоверчиво покачал головой.

— Это не так просто, как вам кажется.

Прощаясь с членами президиума, я видел, что часть того недоверия, которое светилось в глазах Исува и Маневича в начале беседы, рассеялась. Намечалась возможность совместной работы.

Я отправился на завоевание вооруженной силы, способной защитить буржуазную демократию.

На следующий день утром из Москвы должны были идти комплектования на фронт. Меня предупредили, что в 56-м запасном полку не все благополучно и что с маршевыми ротами будут трения.

Я решил побывать в гуще жизни и своими глазами увидеть, что там делается. Член президиума солдатской секции Шубников поехал со мною.

Полк стоял на Ходынском поле, в хорошо устроенных лагерях.

Маршевые роты ожидали меня в полном порядке, построенные на плацу перед лагерем.

Еще Лечицкий учил меня, что смотр — не пустая формальность. Если начальник, производящий смотр, не боится заглянуть людям в глаза, он увидит, чем они живут, что думают, чего можно от них ждать. И это было верно. Хотя роты стояли в строю по всем правилам устава и дружно отвечали на приветствия, но, уже проходя по фронту, я увидел, что бойцы смотрят невесело. Дело было неладно. Прежде чем отпускать такую часть на фронт, надо было поговорить с людьми по душам.

Инженер Мастрюков, начальник военных сообщений, принадлежавший к составу революционного штаба, рассказал мне, что три роты, посланные недавно на фронт, не проехав и ста километров от Москвы, разбежались кто куда.

Пропустив роты церемониальным маршем, я прошел в полковой комитет и просил явиться туда же делегатов от уходивших рот.

Пришли не только делегаты, пришли роты целиком. Нечкин также был тут. Переговорив с эсеровской партийной [268] организацией, он успел шепнуть мне, что в полку настроение плохое и надо говорить осторожно.

— Почему у людей такой невеселый вид? — спросил я.

На вопрос, поставленный шутливо, с веселой улыбкой, со всех сторон посыпались ответы. Говорили и члены полкового комитета, и вся масса солдат, облепившая нас со всех сторон.

— Постойте, дорогие друзья! Пусть говорит кто-нибудь один, иначе ничего не поймешь, — предложил я.

— Сидорчук, говори! — раздались голоса. И в установившемся молчании высокий, сорокалетний солдат с двумя Георгиями стал объяснять мне, чем недовольны в полку.

— Мы не против того, чтобы идти на фронт. Пока германец не замирился, — что делать, приходится и нам тянуть лямку. Но вот я три раза ранен, человек я уже старый, а Москва полна народу. Молодые здоровые парни сидят около баб, отъевшись, и смеются над нашим братом. Разве это дело? До революции так было и теперь так.

Тут снова солдаты не смогли выдержать, и снова полились со всех сторон негодующие заявления о том, как одного обидели, а другого посылают с незажившей раной на фронт...

— Постойте, о ком вы говорите? — спросил я.

— Да о купчиках и буржуях разных. Они за взятку откупились от войны и сидят, а мы за них отдувайся! Опять же надо сказать, что и война эта самая нам нужна как собаке пятая нога, нужна она только буржуазии и международному империализму, солдат пропадает от пули врага и просто дохнет с голоду...

— Это наш большевик! — тихо сказал мне председатель полкового комитета.

— ...Мы бы с немцами давно помирились, если бы не буржуазия.

— Ну, при чем тут буржуазия? — возразил Шубников. — Ведь мы же предложили мир всем народам, у немцев социал-демократическая партия самая старая в Европе. А разве она хоть словом ответила нам? Пока у них не будет революции, до тех пор из нас Вильгельм веревки будет вить, если мы от него не отобьемся!

— Да знаем мы это! Мы не отказываемся идти на [269] фронт, — зашумели голоса. — А вот пускай с нами вместе и буржуй проклятый пойдет!

Дело было ясное. Надо было сразу принять решение. Этот повод для недовольства я мог легко устранить.

— Пусть вас это не беспокоит, завтра будет отдан приказ о пересмотре всех белобилетников под контролем Совета. Мы разделим Москву на районы, и все полки получат участок, где они через свои комитеты проверят и выловят всех тех, кто незаконно пользуется освобождением от военной службы. Вы удовлетворены?

Об удовлетворении, конечно, не могло быть и речи, вопрос стоял вовсе не о том, чтобы гнать на фронт новых людей, а о том, чтобы на фронт не ехать никому. Разговоры о белобилетниках служили только поводом пошуметь. Но я отнял у них этот повод. Стиснув зубы, приходилось ехать...

Их проводили, накормив на прощанье речами и о защите родины, и о защите революции. Некуда было податься солдату! Роты пошли на фронт. Но этого мало. Полковой комитет остался очень доволен демократизмом командующего и заявил, что по первому его требованию поднимет полк в ружье.

После митинга я спросил председателя полкового комитета:

— Где же офицеры?

Оказалось, что по окончании официальной части они ушли, и ни на митинге, ни на собрании в полковом комитете никого из офицерства не было.

— Да они с нами никогда не бывают. Даже на занятия перестали ходить.

— Как же к ним относятся солдаты?

— Как относятся?! Просто за сволочь считают.

Я приказал командиру полка собрать офицеров и пытался поговорить с ними по душам, но наткнулся на стену. Все, кто имел случай выступить на каком-либо собрании, хорошо знают, как сразу чувствуется настроение собрания. Мне казалось, что я говорю как бы в вату. Мои слова о необходимости ради защиты своей родины идти на совместную работу с солдатом, помочь ему разобраться в сложных вопросах не вызвали никакого отклика. Офицеры молча глядели на меня.

Шубников, присутствовавший на этом собрании, иронически улыбался, глядя на это диковинное зрелище. [270]

«Как создать армию с такими командирами?» — думал я. Но после собрания, когда офицеры так же безмолвно расходились по своим баракам, ко мне подошла группа из трех — четырех офицеров. Старший из них, капитан Кругликов, обратился с такими словами:

— Господин полковник, мы не согласны с нашими товарищами офицерами!

— В чем же? — равнодушно, не ожидая ничего хорошего, спросил я.

— Мы приветствуем единение солдат и офицеров. Мы считаем, что родину можно спасти только идя вместе с рабочими и крестьянами, составляющими преобладающую массу населения.

Офицер волновался, желая высказать то, что у него наболело на душе, боясь, что его перебьют:

— Для спасения страны от анархии и разложения, для укрепления завоеванной свободы, для защиты революции мы готовы идти вместе с Советами.

Я радостно пожал подошедшим руки. У меня были единомышленники среди офицеров. Можно было найти командиров для той армии, которую я строил.

За первым успехом пришло и первое разочарование — меня, нового командующего, встретило организованное сопротивление в моем же штабе, во главе которого стоял приветливый на вид старичок генерал-майор Окуньков, почтительно встретивший меня и во всем со мною сразу согласившийся.

Внешне штаб был в порядке, но по сути бюрократический дух пронизывал его насквозь, как и все учреждения царской России.

Генерал Окуньков, симпатичный старик с большой седой бородой, живой и ласковый, своими приятными манерами и готовностью выполнять приказы общественных организаций заслужил доверие; из дежурных генералов он был назначен на пост начальника штаба округа. Но эта ласковость и покорность были показными. Он внимательно выслушал все мои распоряжения о сформировании проверочных комиссий для белобилетников и с готовностью взялся за их исполнение.

На следующий день выяснилось, что, по мнению Окунькова, распоряжения были отданы мною не вполне точно, и он попросил дополнительных указаний. Я уточнил все, что ему было неясно. Затем в течение недели [271] он каждый день докладывал, как успешно идет разработка этого вопроса, и, наконец, дал на подпись заготовленный им приказ.

Все, казалось, было в порядке. Но мне не пришло в голову, что надо проверить получение приказа в частях. Когда через две недели я снова приехал в 56-й полк, то солдаты обратились ко мне с упреком: обещание выловить белобилетников не было выполнено. При проверке оказалось, что приказ «затерялся» в экспедиции и не был разослан в части. Это заставило меня насторожиться. Проследив внимательнее за работой «почтенного» Окунькова, я установил, что тот для вида мило улыбался, а, выйдя за дверь, делал все для того, чтобы сорвать мою работу.

Увидев, что с Окуньковым каши не сваришь, я выписал из действующей армии Рябцева. Я знал, что встречу в нем не только друга, но и надежного помощника в трудном деле, и не ошибся.

Когда Рябцев приехал, он прямо сказал:

— Я почувствовал, что тебе нужна поддержка, и потому бросил все и приехал.

Рябцев тотчас взялся за реорганизацию штаба, подобрал людей, на которых можно было положиться, и штаб заработал как настоящий аппарат окружного центра.

Немного позже, при посещении запасной артиллерийской бригады, я столкнулся еще с одной из сторон московской действительности. Ко мне подошла группа солдат с офицером:

— Мы украинцы, господин полковник, и хотели бы выделиться в отдельный украинский дивизион.

Создание национальных частей было запрещено Временным правительством. Украинцы это знали.

— Поэтому мы и пришли к вам, чтоб знать, с кем мы встретились, с товарищем или противником, — заявили эти солдаты. — Украинская Рада объявила независимость Украины в рамках будущей демократической федерации России. Полковник Грузинов сказал нам, что украинские части он разгонит штыками. Мы пришли спросить вас, признаете ли вы право народа строить свою жизнь?

Передо мною встал вопрос, уже решенный в Севастополе. Я им просто ответил: [272]

— Я добьюсь разрешения правительства на создание Украинского дивизиона.

Совет меня поддержал, и мне удалось сформировать эту часть{57}.

В Москве находились два военных училища: одно в лагере на Ходынке, другое в городе, в своем постоянном помещении на Знаменке — громадном, доме с колоннами времен императора Николая I.

Я побывал и тут и там.

Училища предстали передо много в блестящем порядке, резко отличавшем их от войсковых частей. Юнкера смотрели весело, приветливо отвечали на вопросы, твердо ставили ногу в церемониальном марше. Но внутренняя жизнь училищ была полна разлада. Офицеры и юнкера не могли сговориться по основному вопросу — об отношении к переживаемому периоду революции. Меня это заинтересовало. Я попросил офицеров прийти поговорить со мною.

От имени офицеров говорил полковник Казачков, державшийся с подчеркнутой строевой выправкой, председатель офицерского союза в Москве.

— Революция произошла, и мы против нее не выступали. Монархия нам не нужна. Но теперь революция кончена и политикой больше заниматься не нужно. Нужно все усилия перенести на занятия военным делом и отстоять свое отечество от нападения германцев; политика — гибель для армии. Нужно прокламировать восстановление дисциплины и перестать якшаться с комитетами.

При одобрении всех присутствующих Казачков сел.

— Допустим, что такая прокламация о дисциплине будет сделана, — сказал я. — Думаете ли вы, что дисциплина хоть на одну каплю усилится?

— Если приказа будет недостаточно, — заметил начальник училища генерал Михеев, — -то нужно применить силу.

— Где вы ее возьмете? — спросил я.

— На это не пойдут даже наши юнкера, — возразил из задних рядов прапорщик Змиев, председатель комитета училища.

Я сделал все, чтобы пояснить положение офицерам, но ясно видел, что передо мною такая же стена, как во время разговора с офицерами 56-го полка. Они больше [273] не возражали, но их молчание было яснее громких протестующих криков. Зато в среде юнкеров я нашел горячую поддержку.

Стоя посреди двора на столе, окруженный со всех сторон толпой молодежи, в массе своей комплектовавшейся из кругов буржуазной интеллигенции, я мог от всего сердца говорить о судьбе России, о ее борьбе за независимость, о невыносимом гнете, в условиях которого создавалась культура России, о том, что, наконец, пришел день, когда заря новой жизни засветилась над исстрадавшейся родиной, и что теперь или никогда мы должны приложить все силы для того, чтобы отстоять добытый революцией государственный порядок.

Молодежь несколько раз прерывала мою речь аплодисментами. Ясно было, что и здесь создавалась точка опоры. Теперь надо было реализовать планы, которые я строил, приехав в Москву.

Я начал с пересмотра командного состава. Один за другим в кабинет Малого Кремлевского дворца вызывались командиры бригад, о которых предварительно собирались необходимые сведения: «Как встретил переворот; как держал себя по отношению к Советам; в каком порядке руководимая им часть; какие меры принимал для поддержания ее боеспособности».

Сведения эти по большей части были неутешительными. В запасные бригады посылали людей, которые не могли выполнять командные функции на фронте. Большей частью это были совершенно выдохшиеся и больные старики, которым должности начальников запасных бригад были даны в качестве синекуры. Они пассивно отнеслись к перевороту, не сделали ни одного шага для того, чтобы поддержать боеспособность своих полков и вести работу по их обучению и воспитанию. Они не вступили ни в какие отношения с Советами. Это было пустое место. Старики отчислялись в резерв штаба округа. Нужно было ставить новых людей. Но с отысканием их возникали большие трудности.

Огромная масса офицерства держалась пассивно, скрывая свое враждебное отношение к революции. Приглашенные мною для переговоров в штаб округа, они старались отвечать на вопросы сдержанно. От назначений не отказывались, но и никакой активности не проявляли. Они ничем не подтверждали те аттестации, которые [274] давал им штаб округа. На них нельзя было положиться. Нужных людей приходилось искать самому, а также брать по рекомендации местных Советов или вызывать из армии.

Так, начальником гарнизона Москвы был назначен капитан Кругликов, командиром бригады в Орле — вызванный из Севастополя генерал Николаев. В Харьков был послан рекомендованный Советом очень толковый офицер подполковник Курилко{58}. Слой демократического офицерства постепенно поднимался на командные должности.

Одновременно надо было создать политический аппарат, который был бы способен взять на себя политическое руководство войсковыми частями. Ничего подобного не было в старой армии, и тут все надо было делать заново.

Во главе политического аппарата округа был поставлен рекомендованный президиумом Московского Совета подпоручик Шер, старый меньшевик и офицер военного времени. Он был членом Исполнительного комитета, избранного на Первом съезде Советов в Петрограде, и пользовался доверием и общественности и войск Московского округа. В его распоряжении был политический аппарат из офицеров военного времени, связанных в своей прошлой деятельности с партиями социал-демократов (меньшевиков) и эсеров.

Месяц работы в Москве позволил связать воедино те силы, которые готовы были поддержать «демократическую» Россию. Они не были велики численно, и это глубоко меня огорчало — не потому, что этих сил было недостаточно для подавления сопротивления внутри округа, а потому, что это нарушало основное мое стремление — опираясь на большинство, разоружать меньшинство. Я был в Совете с «большинством», то есть с меньшевиками и эсерами. Но в солдатской массе большинство было против войны и, значит, против меня.

Я нашел выход из этого противоречия. Массы потому были против войны, что они не понимали опасности, перед которой стояла Россия. Крестьянский парень, никогда не выезжавший за околицу своей деревни, по своей темноте отмахивался от требований обороны и говорил: «Мы рязанские! До нас не дойдет!» Поэтому я [275] включил в план своей работы широкие мероприятия политико-просветительного характера.

Что же собой представляла «армия», которую удалось сколотить? Это были в первую очередь военные училища — учебные команды пехотных и артиллерийских частей, где были сильны эсеровские элементы. На стороне «демократии» были также украинские части и броневики, где шоферы и артиллеристы были меньшевики.

Вся эта работа была выполнена Нечкиным в эсеровских частях, где он проводил большую часть времени, и Шером, который связал воедино меньшевистские элементы. Я со своей стороны обеспечил их демократическим командным составом. В итоге из двухсоттысячного войска округа примерно тысяч пять — шесть человек представляли технически сильное, хорошо руководимое и политически сплоченное меньшинство, на которое можно было положиться на случай быстрых и решительных действий. Но при этом было одно обязательное условие: необходимо было политически изолировать противника, против которого направлялся их удар. Эту сторону обеспечивало соглашательское большинство Московского Совета.

Тем временем новые события произошли на фронте. Керенский толкнул армию в наступление, которое закончилось тяжелой неудачей.

Я вспомнил слова Колчака о том, что наступление, к чему бы оно ни привело, будет «водой на нашу мельницу». Если победа будет на нашей стороне, авторитет командного состава поднимется в результате успешно проведенной операции. Если будет поражение, все впадут в панику и обвинят в поражении большевиков, а нам дадут в руки власть, чтобы остановить катастрофу.

Так оно и случилось. После кратковременного успеха русские войска, потеряв в общей сложности до шестидесяти тысяч убитыми и ранеными, были встречены контратакой немцев. Армейское командование, мало изменившееся с 1915 года, не сумело справиться с положением. Войска в беспорядке отступали. Вопль негодования и страха пронесся по рядам так называемой «революционной» демократии. На военной неудаче началась политическая игра.

Соглашательский комитет 11-й армии, той самой, которая, одержав с 18 июня ряд успехов, была атакована [276] немцами, преувеличивал, извращал события. Он телеграфировал ЦИК и Временному правительству:

«Начавшееся 6 июля немецкое наступление на фронте 11-й армии разрастается в неизмеримое бедствие, угрожающее, быть может, гибелью революционной России. В настроении частей, продвинутых недавно вперед героическим усилием сознательного меньшинства, определился резкий и гибельный перелом. Наступательный порыв быстро исчерпался. Большинство частей находится в состоянии все возрастающего разложения. О повиновении власти нет уже и речи. Уговоры и убеждения потеряли силу. На них отвечают угрозами, иногда расстрелами. Некоторые части самовольно уходят с позиций, даже не дожидаясь подхода противника... На протяжении сотен верст в тыл тянутся вереницы беглецов с ружьями и без них, здоровых, бодрых, потерявших всякий стыд... Члены армейского и фронтового комитетов и комиссары единодушно признают, что положение требует самых крайних мер и усилий. Сегодня главнокомандующим Юго-Западным фронтом и 11-й армии с согласия комиссаров и комитетов отданы приказы о стрельбе в бегущих...»

Но сам комитет ничего не смог сделать для того, чтобы восстановить порядок, поэтому все, что в армии стояло на точке зрения буржуазной демократии, вынуждено было броситься за спасением в объятия генерала Корнилова и его единомышленников — Деникина, Маркова и им подобных.

Корнилов, изгнанный в свое время из Петрограда революционными войсками, оказался как раз на месте действия в качестве командующего 8-й армией. Генерал Алексеев сказал про него, что это «человек с сердцем льва, но умом барана». Именно такой человек был нужен группе политических авантюристов, собравшихся на Юго-Западном фронте и поставивших себе целью завоевание всероссийской власти.

Комиссары Временного правительства, находившиеся на этом наиболее ответственном участке, воспользовались обстановкой. Савинков, его помощник Гобеччио и комиссар 8-й армии (которой командовал Корнилов) Филоненко сообща послали правительству телеграмму, в которой требовали смены главнокомандующего Юго-Западным фронтом, честного и не способного к намеченным [277] ими авантюрам генерала Гутор. Выдвигали человека, способного своим одушевлением и смелым порывом объединить и увлечь за собой колеблющихся, своей волей закрепить успех наступления. Нужен был лев, но думать за него хотели они.

Корнилова брали лестью. Он хвастал железной твердостью, но легко подпадал под влияние, был коварен, скрытен и честолюбив.

Корнилов согласился, и Савинков полагал, что за спиной «этого барана» править Россией будет он.

Вместе с. Корниловым они послали Временному правительству требование: 1) введение смертной казни на фронте и в тылу; 2) восстановление дисциплинарной власти офицеров; 3) подчинение железных дорог и заводов, работающих на оборону (то есть почти всех), главнокомандующему; 4) прекращение политической агитации во всех частях и учреждениях, подчиненных армии.

Это и была развернутая программа военной диктатуры.

Угроза вторжения немцев, захвата ими основных центров страны и восстановления монархии стала совершенно реальной. Временное правительство было объявлено правительством спасения революции. Ему было предоставлено неограниченное право принимать любые меры для восстановления дисциплины в армии, для подавления контрреволюции и анархии.

Керенский и командующий Петроградским военным округом Половцев воспользовались этим. Вызванными с фронта войсками они расстреляли 3–5 июля демонстрацию, требовавшую мира.

Временную победу над пролетарской революцией спешили закрепить: Корнилов был назначен верховным главнокомандующим; Савинков — управляющим военным министерством; Филоненко — комиссаром при верховном главнокомандующем; наконец, «сам» Керенский взял на себя председательство во Временном правительстве.

В руководящих органах власти укрепилась группа людей, поставивших себе задачей силой оружия задушить революцию {59}.

В Московском военном округе эти события нашли своеобразное отражение. Пострадавшие армии фронта требовали доукомплектования, и запасные полки Московского [278] округа должны были дать до 30 тысяч человек. Но все резервы были исчерпаны. Приходилось посылать на войну людей, уже много раз побывавших на фронте, — раненых, больных и с грехом пополам залеченных в госпиталях округа. Это вызвало резкое сопротивление, особенно в Нижнем Новгороде. Местный Совет пробовал «уговаривать». Солдатская масса разогнала Совет. Были убитые и раненые. В Рязани, Твери и других местах также вспыхнули волнения.

Такова была обстановка 9 июля 1917 года, когда командование Московского военного округа — командующий, начальник штаба и помощник по политической части — было вызвано на заседание объединенного совещания исполкомов солдатского и рабочего Совета депутатов для того, чтобы решить, что делать. На заседании присутствовали только меньшевики и эсеры. Собравшихся охватила паника. Масса вставала против них с оружием в руках.

— Надо действовать, — сказал председательствовавший на собрании Исув. — То, что происходит в Нижнем, в 62-м запасном полку, есть восстание против решений, принятых на съезде Советов в Петрограде; пока война не кончена, все должны подчиняться ответственным решениям организованной демократии. Есть ли у вас достаточно сил для того, чтобы справиться с движением в Нижнем? — обратился председатель ко мне.

— Конечно, да, — ответил я.

Председатель Совета сообщил, что повстанцы якобы начали в городе грабежи. Кем-то был подожжен склад хлеба, недостаток которого очень сильно давал себя чувствовать. Кто это сделал, выяснить не удалось. Быть может, тут действовала просто рука германской агентуры, или местные хулиганы-громилы, воспользовавшись минутой, половили рыбку в мутной воде. Во всяком случае, части отбились от рук и перестали признавать всякую власть. Участились грабежи. Совет был разогнан, постановления съезда Советов не выполнялись {60}.

Я считал нужным принять меры и разоружить повстанцев, добиться исполнения приказов идти на фронт. Но этого было мало. Надо было, как прожектором, осветить события, изобразить их в виде восстания контрреволюции, которое шло против решений «всей организованной демократии», против решений съезда Советов. [279]

Президиум Совета дал на это свое согласие. Ряд приказов и распоряжений был направлен в округ для того, чтобы во всех углах округа все, кто хотел бы присоединиться к восставшим, видели, что они отбрасываются в лагерь контрреволюции. Громадная дымовая завеса должна была заслонить перед сознанием масс действительный смысл происходящих событий. А так как в это самое время на фронте шло наступление немцев и одновременно выступление большевиков в Петрограде было подавлено Керенским в сотрудничестве с генералом Половцевым подтянутыми с фронта частями, то дымовая завеса оказалась успешной. Войска могли направляться в Нижний Новгород, имея не только техническое превосходство, не только превосходство командования, но и видимость права, видимость защиты революции от «анархических и несознательных» элементов, угрожающих своими действиями успеху строительства новой революционной России. Московский Совет выделил для политического руководства войсками, посланными навести порядок в Нижнем Новгороде, председателя Совета Хинчука и эсера Павлова.

Операция разоружения была проведена быстро и бескровно. Части 56-го полка растянулись вдоль железной дороги Москва — Нижний, на которой восставшие ожидали подхода войск из Москвы. Но главные силы были внезапно переброшены по Казанской дороге и вели стрельбу из орудий, поставленных на платформы поезда, в обрыв высокого берега Оки.

В Нижнем все слышали гром выстрелов артиллерии. Каждому, кто предполагал оказать сопротивление, сразу становилось ясно, что дело будет не шуточное. Если стреляют, то наверняка в кого-нибудь.

В результате агитация и артиллерийский огонь сделали то, что части вошли в город, не встретив сопротивления.

Я был доволен, что дело обошлось без кровопролития, не подумав, что «честная борьба» с большевиками за общественное мнение масс в Совете была расстреляна пушечными выстрелами.

Я применил насилие. Только насилию массы уступили. Борьба в рамках демократии кончилась. Заняв город, арестовали тех, кто был схвачен на улицах с оружием в руках. После этого представители Московского Совета взяли на себя политическую сторону дела, а я [280] заявил, что займусь приведением в порядок войск, и поехал к полкам, разоруженным и собранным в казармах, чтобы лично переговорить с ними и решить, как же быть дальше.

Сразу показалось, что солдаты смотрят мрачно, исподлобья. Однако, следуя своему всегдашнему правилу смотреть людям в глаза, я многое увидел, а чего не увидел, почувствовал. Я увидел, что не все смотрели враждебно, многие были совершенно равнодушны, а многие сконфужены, не понимая, как получилась вся эта история с разгромом Совета, пожаром и убийствами.

Дело облегчалось тем, что один из стоявших передо мною полков комплектовал 1-ю стрелковую дивизию, с которой я начал войну и в рядах которой был ранен под Бялой. Солдаты были из числа тех, с которыми я был знаком еще во время своего командования ротой и которые знали меня. Это упрощало разговор.

— Ну как? — начал я. — Плохо дело вышло!.. — и замолчал. Наступила тишина. Сила была на стороне командования округом, и все ждали суровой расправы.

Но не в этом было дело. Я хотел привлечь этих людей на свою сторону.

— Вот в вашей среде я вижу старых друзей, с которыми вместе мы отстаивали нашу родную землю от германцев. Помните, товарищи, бои в Августовском лесу, бои в Карпатах?.. Что же, мы зря тогда проливали кровь?.. — И снова минута молчания, дававшая возможность подумать.

Раздалось несколько возгласов:

— Помним, конечно...

— Ранен был там...

— Георгия имею за Карпаты...

Протягивалась какая-то связь между командующим и усмиренными «бунтовщиками». Становились возможными человеческие отношения.

— И что же теперь? Вы знаете, что случилось в Галиции. Немцы не только не протянули нам руку для того, чтобы заключить мир, но атаковали и разбили нас. А мы не посылаем укомплектований! Мы развращаем когда-то славные полки.

— Неправда, — закричали с нескольких сторон. — 1-я стрелковая дивизия в июньском наступлении показала себя хорошо. [281]

Это было верно. Стрелки 1-й дивизии оказались на высоте.

— Это верно! — согласился я. — А в соседней, 47-й дивизии, в атаку пошли только офицеры, а солдаты остались в окопах и перестреляли их в спину. Это как, хорошо?

Тут уже значительная масса откликнулась на мои слова.

— Позор!.. Позор!.. — раздались крики.

— А ведь нам ничего не остается, как драться. Ведь не с социалистами Германии нам придется иметь дело — Либкнехт сидит в тюрьме, — а с Вильгельмом и его генералами. Этого вы хотите?

Крики негодования неслись уже со всех сторон. Тогда я решил, что можно перейти и к событиям в Нижнем.

— Ну, а вы тоже хороши. Смотрите, что наделали! Вы ведь знаете решение съезда Советов защищаться от немцев.

— Знаем...

— Нет, не знаем, — неслось вразнобой.

— Нам надо поддержать товарищей на фронте, пока не удастся заключить мир, а вы отказались послать роты на фронт.

— Да что же!.. Не мы это... Посмотрите, кого посылают на фронт, — и ко мне протиснулось несколько человек. У одного рука не разгибалась от пулевого ранения, второй был на костылях, у третьего от контузии непрерывно дергалась голова. — Вот кого посылают на фронт, а тут буржуазия откупилась от военной службы и жиры себе нагоняет...

Толпа вспыхнула горячим негодованием. Глаза загорелись, и сразу стала понятна та страстность возмущения, которая подняла массу на восстание. Нелепая война, с одной стороны, явно преступное невнимание к человеку и прямое неисполнение закона — с другой.

— Почему же вы не обратились к командиру бригады? — спросил я.

Сразу отвечало много голосов:

— Как не обращались...

— Сколько раз говорили...

— Он и слушать не хочет.

Вопрос этот можно было решить очень просто.

— Товарищи, больных и увечных на фронт отправлять [282] не будем. Завтра же начнется переосвидетельствование больных.

— А как же буржуи, почему они не идут на фронт?

Тут уже пришла пора удивляться мне. Приказ о переосвидетельствовании белобилетников был подписан месяц тому назад, и одним из его пунктов было непременное участие представителей полковых комитетов того района, в котором находится казарма. Казалось бы, сделано все возможное, для того чтобы вытащить на фронт всех «окопавшихся». Но когда я упомянул об этом приказе, то оказалось, что о нем никто не знает. Мне стало ясно, что вооруженное восстание — наполовину дело рук того военного командования, которое находилось в Нижнем и которое я еще не успел проверить и сменить. Начальник бригады не встретил меня и продолжал сказываться больным. Гарнизон представлял его помощник, скромный, по первому впечатлению знающий офицер, пожилой, но сохранивший и волю к работе, и энергию. Однако и он не принимал никаких мер в Нижнем, чтобы не допустить отправки на фронт калек, разрядить настроение солдат, негодовавших на то, что местное купечество уклонялось от «долга крови» и не отправляло своих сыновей на фронт.

Я объяснил своим слушателям, каким образом они должны поступить, чтобы добиться отправки на фронт «буржуев».

По мере того как шел разговор по душам, ко мне подходили люди, с которыми я мог иметь дело.

— Если бы мы знали правду, разве мы стали бы делать такое?! С нами никто не говорит по-человечески.

Мне казалось, что в этом и было все дело. Как только я подошел «по-человечески» к солдату, как только справедливые требования были удовлетворены, солдат откликнулся на призыв защиты родины. Главное, чего не хватало солдатам, — знаний, образования. Я считал, что если бы все были грамотны, если бы знали историю России, знали политическую обстановку, то все было бы хорошо. Армия стояла бы твердо, защищая Россию.

То, что я делал в Нижнем, было по существу наиболее тонкой и потому опасной формой обмана масс, боровшихся за окончание войны, за новое, социалистическое отечество. Я шел к массе с призывом защищать родину, шел, готовый на все уступки, вдохновляемый [283] чувством гуманности. Я сам был убежден, что новая, революционная Россия все это сможет осуществить. Оправданием мне было то, что я сам обманывался. Когда реакция становилась лицом к лицу к массе, издеваясь над ее справедливейшими требованиями, масса видела, что ей надо делать. Она восставала с оружием в руках. Но я делал видимость уступок, видимость исполнения того, что масса считала справедливым. Это давало ей надежду на то, что и ее основные требования — о земле, о мире — будут удовлетворены. Быть может, и не сразу, но все же, если бы стоявшие у власти люди хотели и делали то, что они считают справедливым, было бы сделано все, что нужно. Но мне позволяли делать только то, что не мешало проведению большой политики буржуазии, то, что представляло собой частичную уступку, способную замазать глаза. Проверить белобилетников, не посылать на фронт калек... — пожалуйста, если таким путем можно сохранить власть в руках буржуазии. Но не дальше!

Я видел, что масса побеждена не только силой оружия, которое, однако, продолжало стоять у нее за спиной.

Из толпы выделился солдат, по виду кадровик мирного времени.

— Товарищи, — заговорил он, — командующий правильно осуждает нас. Мы должны помочь нашим товарищам на фронте. Наша рота просит, чтобы нас немедленно направили на фронт!

— Правильно!.. Правильно!.. — раздалось с разных сторон. — И мы тоже согласны. Довольно волынить...

Все вокруг меня улыбались, и мне казалось, что мир и благоденствие наступили. Я, конечно, не мог видеть всех на обширном поле. Не мог видеть тех, кто стоял позади с насупленными бровями, кто молчал, стиснув зубы, понимая, что игра проиграна и что снова удалось потащить солдат на поводу оборонческой болтовни. Они пока должны были молчать.

С криками «ура», бросая в воздух шапки, солдаты соглашались выполнять приказы.

Победа была одержана. Нужно было ее закрепить. Но отдать дело в руки старого командира бригады — значило погубить его наверняка. Надо было прислать сюда нового командира, и притом такого, который подхватил [284] бы взятую линию и довел бы ее до полного успеха. Среди приехавших со мною был председатель комитета Александровского военного училища эсер прапорщик Змиев. Я уже давно отметил его как отличного, активного и знающего офицера и серьезного политического работника. Он был молод, полон кипучей энергии и воли к работе.

Посоветовавшись со своими товарищами, знавшими Змиева в дни революции и по его работе в Московском Совете, я назначил его на пост командира бригады. Молодой прапорщик, назначенный на генеральское место! Это само по себе должно было произвести впечатление на массы, столь справедливо оскорбленные прежним начальством.

Змиев тотчас же приступил к исполнению своих обязанностей, и на следующий день с музыкой и флагами роты пошли на фронт.

После отправки маршевых рот я с Нечкиным и Змиевым поехал пообедать в ресторан на берегу Волги.

Чудесный тихий вечер угасал над мощным разливом реки, расцвеченным нежными розовыми красками заката. Бесконечный горизонт раскрывался с обрыва террасы, висевшей над гладью реки.

Мы заняли столик у самого края, рядом с балюстрадой. Спокойный простор реки примирял с пережитой бурей.

За соседним столиком сидела компания нижегородских купцов, радостно делившихся впечатлениями о пережитых тревожных днях. Вино лилось рекой и развязывало языки. Но вдруг сквозь пьяный туман они увидели меня. На мгновение воцарилось молчание, затем они о чем-то пошептались и, подозвав прислугу, что-то сказали ей. Через несколько минут она принесла большой букет красных роз, перевязанных красной лентой. Написав несколько слов на визитной карточке, они переслали букет мне. Я прочитал: «От благодарных купцов Нижнего Новгорода революционному командующему».

Когда я поднял голову, то увидел, что соседи с бокалами в руках приветствуют меня.

Очарование вечера сразу потухло. «Неужели для них делалось все это? — подумал я... — А для кого же?» [285]

Вернувшись в Москву, я прежде всего стал изыскивать средства на просветительную работу в войсках, так как по бюджету военного министерства такие средства не были предусмотрены. Я обратился к Керенскому. Но от него был получен ответ, что средств на это дело нет, но что их можно получить у московского купечества, которое не откажет тряхнуть своими миллионами на дело просвещения.

Я обратился к председателю Московского комитета торговли и промышленности Третьякову. Тот просил меня заехать поговорить с ним в его торговую контору.

Тесное скопище домов Китай-города было такой же цитаделью российского купечества, как лондонское Сити для английского капитала. Купцы сохраняли веками насиженные в Китай-городе места. Поэтому приходилось тесниться, и владевшая миллионами фирма Третьяковых занимала несколько маленьких комнатушек в Ветошном переулке — темных, окнами во двор. В одной из них, позади двух других таких же маленьких комнат, наполненных писцами старомодного типа, напоминавших приказчиков, описанных еще стариком Островским, сидел «сам».

Здесь я и встретил Третьякова, относительно молодого человека (лет 30–35), хорошо одетого, гладко выбритого, с европейскими манерами, и вспомнил, что именитое московское купечество, прежде чем посадить своих сыновей за отцовский прилавок, обучало их «в Европах».

Третьяков сказал, что деньги на доброе дело, конечно, имеются, но что он не властен ими распоряжаться без санкции комитета, которому должен будет доложить просьбу командования. Он обещал дать ответ в самые ближайшие дни и свое обещание выполнил, но известил, что купцы денег дать не могут. Именитое купечество... берегло деньги на пропаганду корниловщины.

Таков был итог первого месяца моей деятельности в Москве, казавшейся мне столь искусной. На самом же деле, стоя под знаменами демократии, я был вынужден обнажить оружие против народа. Буржуазия же, которую я мечтал втянуть в общенациональный фронт, смеялась над моими романтическими мечтаниями. [286]

Дальше