Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

V. Великое стояние: октябрь — ноябрь

Однажды вечером оба наши госпиталя получили из штаба корпуса приказ: немедленно передвинуться из деревни Сяо-Кии-Шинпу на запад, в деревню Бейтайцзеин. Когда этот приказ был получен, племянница Султанова, Новицкая, почему-то чрезвычайно обрадовалась. У них сидел адъютант из штаба корпуса; провожая его, она вся сияла и просила передать корпусному командиру ее «большое, большое спасибо».

Деревня Бейтайцзеин была всего за две версты от деревни, где мы стояли. Наутро наш госпиталь двинулся. В султановском госпитале только еще начинали укладываться; Султанов пил в постели кофе.

Наш главный врач забрал с собою из фанзы все, что можно было уложить на возы, — два стола, табуретки, четыре изящных красных шкапчика; в сенях велел выломать из печки большой котел. На наши протесты он заявил:

— Здесь все равно все разграбят. А я им потом возвращу.

Приехали мы в Бейтайцзеин. Деревня была большая, в две длинных улицы, но совершенно опустошенные. Фанзы стояли без крыш, глиняные стены зияли черными квадратами выломанных на топку окон и дверей. Только на одной из улиц тянулся ряд больших богатых каменных фанз, совершенно нетронутых. У ворот каждой фанзы стояло по часовому.

— Эти фанзы заняты кем-нибудь? — спросил часового главный врач.

— Так точно!

— Кто в них стоит?

— Штаб корпуса стоял. Вчера он перешел вон в ту деревню, теперь будет стоять 39 полевой подвижной госпиталь (султановский).

— А от кого же этот караул поставлен?

— От штаба корпуса.

Так... дело начинало выясняться. Мы обошли всю деревню. После долгих поисков помощник смотрителя нашел на одном дворе, рядом с султановскими фанзами, две убогих, тесных и грязных лачуги. Больше поместиться [363] было негде. Солдаты располагались биваком на огородах, наши денщики чистили и выметали лачуги, заклеивали бумагою прорванные окна.

Мы пошли посмотреть фанзы, охранявшиеся для Султанова. Помещения были чистые, просторные и роскошные. Караульные рассказали нам, что перед въездом сюда корпусного командира целая рота саперов три дня отделывала эти помещения. Теперь стало понятно, почему так обрадовалась Новицкая полученному приказу, за что передавала она благодарность командиру корпуса; и стало также понятно это бессмысленное передвижение госпиталей всего за две версты. В прежней деревне весь персонал султановского госпиталя теснился, как и мы, в одной фанзе, и это, конечно, не могло нравиться Новицкой. Возникал невероятный вопрос: неужели сотни людей так легко перебрасываются с места на место по мановению одного тонкого белого пальчика сестры Новицкой? Впоследствии мы не раз имели случаи убедиться, какая волшебно-огромная сила заключалась в этом пальчике.

Денщики ввели воз с нашими вещами во дворик и стали вносить в вычищенные ими фанзы вещи. К соседним фанзам подъехал султановский обоз. В воротах нашего двора показалась стройная фигура Султанова верхом на белой лошади.

— Послушайте, это чьи тут вещи, ваши? — крикнул он д-ру Гречихину.

— Да.

— Потрудитесь убрать их. Это все наши фанзы.

— Ваши вон они, фанзы. Нам никто не говорил, что эти заняты.

— Ну, вот я вам и говорю... Эй, вы! Не вносить вещей! — крикнул Султанов нашим денщикам.

Мы с Шанцером стояли у ворот. Шанцер, всегда удивительно равнодушный к тому, как устроиться, с веселым любопытством оглядывал Султанова. К воротам поспешно подошли Новицкая и Зинаида Аркадьевна.

Новицкая, злая и взволнованная, накинулась на Шанцера:

— Это наши фанзы, вы не имели права их занимать; генерал нам их оставил, тут стоял наш караул... [364]

Вы думали, что раньше приехали, так все можете захватить!..

Она взволнованно сыпала словами; слышалось только быстрое, злобное: «те-те-те-те-те!» И вдруг в ней исчезла вся ее изящная медленность, перед глазами суетливо металось противное, вульгарное существо, с маленькою головкою и злобным, индюшечьим лицом.

— Что вы ко мне обращаетесь? Мне до всего этого нет решительно никакого дела, — брезгливо ответил Шанцер, пожав плечами.

— Ведь правда, Лапочка, при чем же тут Моисей Григорьевич? — сдержанно заметила Зинаида Аркадьевна.

Новицкая осеклась, и обе они поспешили к своим фанзам.

Пришел наш главный врач. Он приказал денщикам продолжать вносить вещи в фанзу. Султанов своим ленивым, небрежным голосом обратился к нему:

— Гораздо лучше, поделим деревню пополам. Нам эта улица, вам — та.

— Покорно вас благодарю! Не хотите ли наоборот? — ответил Давыдов, еле сдерживая негодование. — В тех фанзах я бы, по крайней мере, постеснялся поместить даже собак.

Наконец, все как будто уладилось. Мы устраивались в своей фанзе, распаковывали вещи. Вдруг на нашем дворе появилась Зинаида Аркадьевна с унтер-офицером, начальником караула. Она суетливо ходила по двору и все осматривала.

— Здесь был полевой телеграф? Так эта фанза тоже наша! Как же ты им не сказал?

— Мне, барышня, было приказано охранять только те фанзы.

— Нет, и эту, не выдумывай, пожалуйста! Мне сам генерал сказал, сам все показывал... Какой же ты начальник караула? Я на тебя пожалуюсь корпусному командиру!

Она ушла с ним в калитку к своим фанзам. Через минуту унтер-офицер, приложив руку к козырьку, подошел к Давыдову, следившему за водружением госпитальных шатров.

— Ваше высокоблагородие, прикажите очистить [365] ваши фанзы, — почтительно сказал он. — А то я буду отвечать перед их высокопревосходительством.

Главный врач вспыхнул.

— Скажи твоему высокопревосходительству, — произнес он резко и раздельно, — что я насильно занял эти фанзы. Пошел прочь!

От Султанова прибежал другой солдат и заявил, что вышло недоразумение, что Султанову довольно его фанз. Шанцер был в восхищении от ответа нашего главного врача.

— Великолепно! Великолепно! — повторял он. — За этот ответ ему можно многое простить!

Султановцы устроились с полным комфортом. Сам Султанов, Новицкая и Зинаида Аркадьевна взяли себе по отдельному просторному помещению, отдельное помещение получили четыре младших врача, отдельное — хозяйственный персонал. Мы все вповалку разместились на глиняных лежанках двух наших тесных, грязных фанз.

Вечером перед султановскими воротами стояла коляска корпусного командира и шарабан его адъютанта, привезшего Султанову приглашение на ужин к корпусному. Вышел Султанов, вышли разрядившиеся, надушенные Новицкая и Зинаида Аркадьевна; они сели в коляску и покатили в соседнюю деревню.

На дворе стоял под ружьем солдат-повар, испортивший к султановскому обеду пирожное.

* * *

Для больных у нас разбили шатры. Но по ночам бывало уж очень холодно. Главный врач отыскал несколько фанз, попорченных меньше, чем другие, и стал отделывать их под больных. Три дня над фанзами работали плотники и штукатуры нашей команды.

Помещения были готовы, мы собирались перевести в них больных из шатров. Вдруг новый приказ: всех больных немедленно эвакуировать на санитарный поезд, госпиталям свернуться и идти — нам в деревню Суятунь, султановскому госпиталю — в другую деревню. Все мы облегченно вздохнули: слава богу! будем стоять отдельно от Султанова!

Утром на заре мы двинулись. Весь наш корпус переводился с правого фланга в центр. По дорогам сплошными [366] массами тянулись пехотные колонны, обозы, батареи и парки. То и дело происходили остановки...

Мы пришли в деревню Суятунь. Она лежала за четверть версты на восток от станции. Деревня, по-обычному, была полуразрушена, но китайцев еще не выселили. Над низкими глиняными заборами повсюду мелькали плоские цепы и обмотанные черными косами головы: китайцы спешно обмолачивали каолян и чумизу.

Нам, младшим врачам, удалось найти маленькую, брошенную китайцами фанзу, где мы поселились отдельно. Это было, как светлое избавление, — не видеть перед собою постоянно главного врача и смотрителя...

К ночи пошел дождь, стало очень холодно. Мы попробовали затопить кханы — широкие лежанки, тянувшиеся вдоль стен фанзы. Едкий дым каоляновых стеблей валил из трещин лежанок, валил назад из топки; от вмазанного в сенях котла шел жирный чад и мешался с дымом. Болела голова. Дождь хлестал в рваные бумажные окна, лужи собирались на грязных подоконниках и стекали на кханы.

У нас сидел заблудившийся офицер-стрелок, застигнутый ночью и непогодою. Он пил чай с ромом и рассказывал, что слухи о мире оказались неверными, что решено воевать дальше. А идет суровая зима, а полушубков все не высылают. Стрелки у них рады уж тому, что недавно получили назад шинели: летом, ввиду их тяжести и стоявших жаров, шинели были отобраны. В армии нет ни снарядов, ни припасов. Харбинский склад снарядов весь исчерпан, приходится рассчитывать только на подвоз из России. Страна опустошена, фанзы разрушены; через два-три месяца не будет ни жилищ, ни дров, ни фуражу. Повторится двенадцатый год, только мы будем в роли французов.

Ветер бил дождем в рваные бумажные окна, было холодно, сыро и угарно.

* * *

Наш главный врач, смотритель со своим помощником и письмоводитель целыми днями сидели теперь в канцелярии. Считали деньги, щелкали на счетах, писали и подписывали. В отчетности оказалось что-то неладное, концы с концами не сходились. [367]

К нам иногда забегали помощник смотрителя Давид Соломонович Брук и письмоводитель Иван Александрович Брук. Они были родные братья, евреи, оба зауряд-чиновники. Младший, Иван, очень хорошенький и очень трусливый мальчик, был крещеный. Спать он всегда ложился с револьвером, ужасно боялся хунхузов, больше же всего боялся попасть в строй.

— То есть, вы понимаете! Ведь у нас там форменный грабеж! — взволнованно рассказывал он нам. — Фальшивые счета, воровство, подложные ведомости... И представьте себе, они меня от всего хотят устранить! Я — делопроизводитель, а составить отчетную ведомость на фураж главный врач приглашает делопроизводителя соседнего полка!

И он сидел, бледный, с бегающими глазами, с злобно-унылою складкою на губах.

— Но только пусть попробуют. У меня на них есть один документик. Давыдов дал китайцу три рубля, чтобы он подписался под счетом в 180 рублей, а тот по-китайски написал: «три рубля получил»; мне это другой китаец перевел... Пусть попробуют! Но только вы понимаете, какие они подлецы! Сейчас в строй меня переведут! И они отлично знают, что я этого боюсь...

С позиций в нашу деревню пришел на стоянку пехотный полк, давно уже бывший на войне. Главный врач пригласил к себе на ужин делопроизводителя полка. Это был толстый и плотный чинуша, как будто вытесанный из дуба; он дослужился до титулярного советника из писарей. Наш главный врач, всегда очень скупой, тут не пожалел денег и усердно угощал гостя вином и ликерами. Подвыпивший гость рассказывал, как у них в полку ведется хозяйство, — рассказывал откровенно, с снисходительною гордостью опытного мастера.

— Из обозных лошадей двадцать две самых лучших мы продали и показали, что пять сбежало, а семнадцать подохло от непривычного корма. Пометили: «протоколов составлено не было». Подпись командира полка... А сейчас у нас числится на довольствии восемнадцать несуществующих быков.

Главный врач враждебно покосился на смотрителя. [368]

— Видите? — раздраженно сказал он. — А наши существовавшие три быка не были записаны на довольствие!

Делопроизводитель рассказывал долго. Главный врач и смотритель жадно слушали его, как ученики — талантливого, увлекательного учителя. После ужина главный врач велел обоим Брукам уйти. Он и смотритель остались с гостем наедине.

Младший Брук зашел к нам, унылый и злой, с серо-зеленым лицом.

— Пусть теперь пришлют за мною, ни за что не приду! — повторял он, в задумчивости бегая глазами.

Он взял фонарик и ушел на другой конец деревни, в гости к сестрам.

— Дурень этакий! — смеялся Шанцер. — Он думает, его устраняют, прячутся от него, чтобы с ним не делиться. А не сообразит, что делиться с ним все равно не станут; боятся они его, фитюльку! А устраняют просто потому, что не нужен: что он понимает в этом серьезном деле?..

Часа через два главный врач, смотритель и гость перешли пить чай из фанзы главного врача в помещение хозяйственного персонала; оно было в той же фанзе, где жили мы, врачи, и отделялось от нас сенями. За чаем пошли уже общие разговоры. Слышался громкий, полный голос смотрителя, сиплый и как будто придушенный голос главного врача.

— Порт-Артур во всяком случае продержится еще с полгода. Скоро прибудет шестнадцатый корпус, тогда, бог даст, маньчжурская армия перейдет в наступление.

Мы прислушивались и посмеивались. Шанцер возмущался прямо эстетически.

— И что им, ворам, до наступления маньчжурской армии! Как они могут об этом говорить и смотреть друг другу в глаза?.. И я не понимаю: ведь вот Давыдов каждый месяц посылает жене по полторы, по две тысячи рублей: она же знает, что жалованья он получает рублей пятьсот. Что он ей скажет, если жена спросит, откуда эти деньги? Что будет делать, если об этом случайно узнают его дети?

— Наивный вы человек! — вздохнул Селюков и стал раздеваться. [369]

В первом часу ночи, когда мы уже были в постелях, к нам зашел старший Брук, помощник смотрителя. Только Шанцер сидел за столом и писал письма. Часа полтора Брук рассказывал Шанцеру о сегодняшних беседах, и оба они хохотали, сдерживаясь, чтобы не разбудить Селюкова и Гречихина.

— Но вы понимаете! — рассказывал Брук. — Слушаю я их — форменное сборище каких-то темных личностей, мошенников! За каждый из их поступков полагается по нескольку лет Сибири! И этот делопроизводитель — опытнейший жулик, и важный такой! Не зауряд-чиновник, как мы, а титулярный советник.

— Ха-ха-ха!.. Восемнадцать несуществующих быков на довольствии! — покатывался Шанцер.

— Вчера мне Давыдов говорит: «Вы слышали про госпитали, которые сменили нас в Мукдене? За время боя через них прошло десять тысяч раненых. Если бы нас тогда оставили в Мукдене, мы с вами были бы теперь богатыми людьми...» Я ему говорю: да-а, мы с вами...

Шанцер хохотал.

— Нет, батенька, в самом деле, чего же вы-то смотрите? Они себе набивают карманы, а вы зеваете?

— А сегодня мне Давыдов говорит: плохо дело, во всем у нас перерасход, как-то мы сведем концы с концами!

И оба они хохотали, сдерживали хохот и говорили друг другу: «тише, разбудим!»

— Мне жинка моя перед отъездом говорила, — юмористически задумчиво сказал Брук: — смотри, Давид, не подписывай фальшивых счетов, не попади под суд. Только воротись цел, а деньги на хлеб всегда заработаешь.

— Вы еще ни одного фальшивого счета не написали?

Брук с плутовато-огорченным видом вздохнул.

— Один заставили написать. В Мукдене уж очень много говорили про овес главного врача. Чтоб зажать рот Султанову, он продал ему триста пудов по 1 р. 40 к., а мне велел написать счет на 1 р. 80 к. Я было отказался, мне Давыдов сказал: «Ну что вам стоит! Не все равно? Отчего не оказать любезность Султанову?..» А Султанов тоже мошенник порядочный. [370] Штабу нашей дивизии очень был нужен овес, Султанов ему перепродал сто пудов. «Давыдов, — говорит, — вы знаете, какой гешефтмахер, содрал с меня по 1 р. 80 к. — ну, а я вам, себе в убыток, уступлю по 1 р. 60 к.»

— Да, батенька, въехали вы в грязную историю!

— Но вы понимаете, я не думал, что братишка мой такой жулик! Он всем этим возмущен только потому, что его отстраняют от дележки!..

Брук скорбно задумался. Шанцер хохотал, сдерживаясь, чтобы не было слышно.

* * *

С позиций то и дело доносилась пушечная канонада. Происходили частичные наступления, ночные атаки, иногда разносилась весть, что начинается новый бой. Солдаты мерзли в окопах. По ночам морозы доходили до 8–9°. Лужи замерзали. Полушубков все еще не было, хотя по приказу главнокомандующего они должны были быть доставлены к 1 октября. Солдаты поверх шинелей надевали китайские ватные халаты светло-серого цвета: вид солдат был смешон и странен, японцы из своих окопов издевались над ними. Офицеры с завистью рассказывали, какие хорошие полушубки и фуфайки у японцев, как тепло и практично одеты захватываемые пленные.

В конце октября полушубки, наконец, пришли. Интенданты были очень горды, что опоздали с ними всего на месяц: в русско-турецкую войну полушубки прибыли в армию только в мае{3}.

Дней через пять после прихода в Суятунь нам приказано было развернуться. Поставили мы три наших госпитальных шатра, но в них было холодно, как в леднике, больные и раненые зябли. Опять принялись за отделку фанз. [371]

Раненых привозили мало, прибывали больше больные. Прибывали они с сильно запущенными ревматизмами, бронхитами, дизентерией, ноги у всех были опухшие от долгого и неподвижного сидения в окопах. Больных отправляли в госпитали с большою неохотою; солдаты рассказывали: все сплошь страдают у них поносами, ломотою в суставах, кашель бьет непрерывно; просится солдат в госпиталь, полковой врач говорит: «Ты притворяешься, хочешь удрать с позиций». И отправляли больного в госпиталь только тогда, когда больного приходилось нести уже на носилках.

Однажды вечером в нашу деревню пришел с позиций на отдых пехотный полк. Солнце село, запад был ярко-оранжевый, на мокрой земле уже лежала темнота. Ряды черных фигур в косматых папахах, с иглами штыков, появлялись на невысоком холме, вырезывались на огне зари, спускались вниз и тонули во мраке; над черным горизонтом двигались дальше только черные папахи и острый лес винтовок. Солдаты шли странным, шатающимся шагом, и непрерывный кашель вился над полком. Это был сплошной сухо-прыгающий шум, никогда я не слышал ничего подобного! И мне стало понятно: ведь всех этих солдат, всех сплошь, нужно положить в госпиталь; если отправлять заболевающих, то от полка останется лишь несколько человек. И вот, значит, сиди в окопах больной, стынь, мокни, пока хватает сил, а там уходи калекою на всю жизнь. И в этом чувствовалась жуткая, но железно-последовательная логика: если людей бросают под вихрь буравящих насквозь пуль, под снаряды, рвущие тело в куски, то почему же останавливаться перед безвозвратно ломающею болезнью? Мерка только одна, — годен ли еще человек в дело. А дальше все равно.

И вот, постепенно и у врача создавалось совсем особенное отношение к больному. Врач сливался с целым, переставал быть врачом и начинал смотреть на больного с точки зрения его дальнейшей пригодности к «делу». Скользкий путь. И с этого пути врачебная совесть срывалась в обрывы самого голого военно-полицейского сыска и поразительного бездушия.

Армия стала наводняться выписанными из госпиталей [372] солдатами, совершенно негодными к службе. Возвращали в строй солдат, еле еще ходивших после перенесенного тифа; возвращали хромых, задыхающихся, с простреленною навылет грудью, могущих с трудом поднять сведенную от раны руку до уровня плеча. Наконец, на это обратило внимание даже военное начальство. В декабре месяце Военно-Полевому Медицинскому Управлению пришлось выпустить циркуляр (№ 9060) такого содержания:

«Главнокомандующий изволил заметить, что в части войск в большом количестве возвращаются из госпиталей нижние чины, либо совершенно негодные к службе, либо еще не оправившиеся от болезней». Ввиду этого врачебным учреждениям рекомендовалось быть впредь более осмотрительными при выписке больных.

Главнокомандующий изволил заметить... Но как же этого не «изволило заметить» военно-медицинское начальство? Как этого не «изволили заметить» сами врачи? Военным генералам приходилось обучать врачей внимательному отношению к больным!

* * *

В нашей канцелярии, под руководством полкового делопроизводителя, с утра до ночи кипела темная работа. Составлялись отчетные ведомости, фабриковались счета. Если для подписания счета не находили китайца, то поручали сделать это старшему писарю; он скопировывал несколько китайских букв с длинных красных полосок, в обилии украшавших стены любой китайской фанзы.

Смотритель нервничал. Он задумывался; в разговоре часто терял нить; старался показать, что редко заглядывает в канцелярию.

— Состояние, как у только что павшей девицы, — объяснял Селюков. — С одной стороны, ей приятно, она и завтра пойдет на свидание; с другой стороны, неловко как-то на душе, тоже и за последствия страшно.

Младший Брук был уныл, зол, дулся на главного врача и смотрителя. Он всячески старался им показать, [373] что «знает их проделки». Занося в книгу какой-нибудь фальшивый счет, Брук вдруг заявлял:

— Да этот счет подписывал наш старший писарь!

Главный врач равнодушно брал в руки счет и рассматривал его.

— Разве?.. Как искусно подписался, совсем как китаец!

Вечером, лежа в кровати рядом с смотрителем, Брук говорил:

— Главный врач уверяет, что у нас в госпитале совсем нет экономических сумм. А почему их нет? Недавно главный врач положил себе в карман две тысячи рублей.

— Что-о?.. — Смотритель удивленно выкатывал глаза и садился на своей кровати. — Откуда вы это знаете? Такие обвинения можно высказывать, только имея доказательства. Я завтра спрошу Григория Яковлевича, правда это или нет.

Душа Брука уходила в пятки. Он бледнел и начинал объяснять, что, может быть, ему это только так показалось.

* * *

В конце октября мы получили приказ сняться и передвинуться верст на восемь на восток, в деревню Мизантунь. Бросили отделанные для больных фанзы, бросили вырытые для себя солдатами землянки. Перешли в Мизантунь. Больных теперь прямо уж немыслимо было держать в шатрах: стояла глубокая, холодная осень. Принялись за отделку фанз, солдаты нарыли себе землянок. Вдруг новый приказ — перейти в деревню Ченгоузу Западную, версты четыре на северо-запад. Опять все бросили и пошли. Солдаты были злы и раздраженно говорили:

— Рука не заносится, чтоб работать!

Раньше они работали дружно и весело, теперь копали, рубили и мазали вяло, сонно, вполне убежденные в бессмысленности своей работы.

К каждой дивизии придается в военное время по два полевых подвижных госпиталя. Они должны обслуживать свою дивизию и повсюду следовать за нею. Наша армия стояла под Мукденом с августа до февраля на одном месте. Но отдельные войсковые части [374] то и дело передвигались и менялись своими местами. А следом за ними передвигались и госпитали. Мы передвигались, вновь и вновь отделывали фанзы под вольных, наконец, развертывались; новый приказ, — опять свертываемся, и опять идем за своею частью, У нас был не полевой подвижной госпиталь,  — было, как острили врачи, просто нечто «полевое-подвижное». Учреждение, несомненно, было полевым, несомненно, было подвижным — слишком даже подвижным! — но госпиталем оно не было. Без всякой пользы и толку оно моталось вслед за дивизией, исполняя свое никому не нужное бумажное назначение.

Армия все время стояла на одном месте. Казалось бы, для чего было двигать постоянно вдоль фронта бесчисленные полевые госпитали вслед за их частями? Что мешало расставить их неподвижно в нужных местах? Разве было не все равно, попадет ли больной солдат единой русской армии в госпиталь своей или чужой дивизии? Между тем, стоя на месте, госпиталь мог бы устроить многочисленные, просторные и теплые помещения для больных, с изоляционными палатами для заразных, с банями, с удобной кухней.

В том сложном, большом деле, которое творилось вокруг, всего настоятельнее требовалась живая эластичность организации, умение и желание приноровить данные формы ко всякому содержанию. Но огромное, властное бумажное чудовище опутывало своими сухими щупальцами всю армию, люди осторожными, робкими зигзагами ползали среди этих щупальцев и думали не о деле, а только о том, как бы не задеть щупальца.

* * *

Переехали мы в Ченгоузу Западную. В деревне шел обычный грабеж китайцев. Здесь же стояли два артиллерийских парка. Между госпиталем и парками происходили своеобразные столкновения. Артиллеристы снимают с фанзы крышу; на дворе из груд соломы торчат бревна переметов. Является наш главный врач или смотритель.

— Вы что это тут, фанзы разорять?.. Не знаете приказа главнокомандующего? Вот я вас сейчас же под суд! [375]

Артиллеристы скрываются, а наши солдаты получают приказание подобрать бревна и тащить их в госпиталь. Офицеры-артиллеристы проделывали то же самое с нашими солдатами.

Холода становились сильнее. Временами выпадал снег. В Мукдене кубическая сажень дров стоила семьдесят — восемьдесят рублей, вскоре дошла уже до ста. Разорение фанз приняло грандиозный характер. Целые деревни представляли из себя лишь кучи полуразрушенных глиняных стен. Каждый думал только о себе. Если воинская часть занимала в деревне десять фанз, то все остальные она пожирала на дрова. Уходя из деревни, она разоряла последние фанзы и увозила с собою деревянные части. А впереди еще была суровая маньчжурская зима...

* * *

В наш госпиталь приехал корпусный контролер с своими помощниками и приступил к ревизии.

С утра до позднего вечера они просидели в канцелярии с главным врачом и смотрителем. Щелкали счеты, слышались слова: «из авансовой суммы», «на счет хозяйственных сумм»; «фуражный лист», «приварочное довольствие». Сверяли документы, подсчитывали, следили, чтоб копейка не разошлась с копейкою. Главный врач и смотритель деловито давали объяснения. Все было сбалансировано верно, точно и аккуратно.

Все в армии прекрасно знали, что фураж, дрова и многое другое забирается войсковыми частями на месте даром, что в Мукдене китайские лавочки совершенно открыто торгуют фальшивыми китайскими расписками в получении какой угодно суммы. Однако контролеры добросовестно рассматривали каждый китайский счет, тщательно подсчитывали, сходятся ли израсходованные суммы с суммами в фальшивых счетах. Целью такого контроля могло быть только одно — приучить армию мошенничать аккуратно. И часы напролет люди с деловитым, серьезным видом сидели, щелкали счетами, над ними реял на своих сухих крыльях безликий бумажный бог и кивал им с ласковым видом сообщника. [376]

Контролеры уехали. Главный врач и смотритель ходили довольные и веселые. Младший Брук корчился от зависти, худел и задумывался.

Любопытно было наблюдать этого юношу. Чтоб иметь отдельный угол, нам, врачам, пришлось поселиться на другом конце деревни. Ходить оттуда в палаты было далеко, и дежурный врач свои сутки дежурства проводил в канцелярии, где жил Иван Брук. Времени наблюдать его было достаточно.

Стройный и хорошенький, очень любивший свою красоту, он охотно рассказывал, как женился на пожилой дочери статского советника, как крестился для этого.

— И представьте себе, — с недоумением и укором говорил он, — мой старший брат из-за этого порвал со мною всякие сношения! Ну, почему? Когда я так хорошо устроился? За женой мне дали в приданое домик, посмотрели бы вы, какой при нем сад, какие в саду фрукты! Выхлопотали мне место в банке, получаю восемьдесят рублей жалованья...

Он показывал нам все фальшивые документы, рассказывал о мошеннических проделках главного врача.

— Вот недавно Давыдов привез из Мукдена документик. Посмотрите!

На тонкой китайской бумаге было написано: «за проданного быка 85 рублей получил сполна», — и следовала китайская подпись.

— Что ж, восемьдесят пять рублей — это по-божески, — заметил я.

Глаза Брука заблестели весело и лукаво.

— Да, только никакого быка не покупали. Это тот бык, который уже был куплен раньше. Сначала мы провели его по авансовым суммам (довольствие команды), а теперь проводим по суточному окладу (довольствие больных)...

Брук весь сиял от удовольствия, но вдруг глаза его потухали, и он становился злым.

— Но вы понимаете, какие подлецы! Я знаю все их проделки, а мне ничего от них не перепадает! Помните, в Суятуни у нас бывал делопроизводитель полка: ему заведующий хозяйственной частью полка платит за молчание сто рублей в месяц, да еще есть другие доходы... [377]

— Ваня, будет тебе! — брезгливо говорил его брат Давид.

— Но я свое возьму, пусть они не думают! Я все намекаю главному врачу, что мне его шашни известны. Я нарочно одолжил у него пятьдесят рублей, не отдаю и несколько раз намекал, что не считаю себя его должником.

— Вот жулье! — заметил Давид.

— Кто! Я? — удивился Иван.

Давид вздохнул.

— Да-а, и ты, между прочим!

— Нет, вы поймите: я все их фальшивые счета провожу по книгам, а они со мною не делятся!

И Иван задумался.

— Да! Если бы они иначе поставили дело, то я воротился бы с войны богатым человеком.

В его голове мало-помалу зрел план.

— Вы знаете, я думаю, главный врач стесняется, не знает, в какой форме мне предложить! — догадывался он. — На днях я буду иметь с ним объяснение.

Наконец, план созрел. Однажды вечером Брук послал с солдатом-писарем письмо главному врачу такого содержания:

«Многоуважаемый Григорий Яковлевич! Вы не можете не знать, что Вы зарабатываете деньги отчасти благодаря и моей помощи, я был бы Вам очень признателен, если бы Вы хоть часть барышей уделили и мне».

В конверт, вместе с этим письмом, Брук предусмотрительно вложил еще пустой конверт, — «может быть, у Давыдова не окажется под рукою конверта». Солдат отнес письмо главному врачу, тот сказал, что ответа не будет.

Брук прождал в канцелярии два часа, потом пошел к Давыдову. У него сидели сестры, смотритель. Главный врач шутил с сестрами, смеялся, на Брука не смотрел. Письмо, разорванное в клочки, валялось на полу. Брук посидел, подобрал клочки своего письма и удалился.

На следующий день главный врач в канцелярию не пришел, на третий, четвертый день — тоже. Брук подробно рассказывал нам всю историю, замирал и волновался. [378]

— Ужасно я боюсь, вдруг он переведет меня в строй.

— Батенька мой, да ведь вы сами же прямо на это идете! — засмеялся Шанцер.

Глаза Брука забегали, на побелевших губах мелькнула подленькая улыбка.

— Тогда я на всех их донесу! — быстро произнес он.

Воротился старший Брук, ездивший в командировку в Харбин. Главный врач призвал его, рассказал о письме, которое написал его брат, и сказал:

— Я разорвал письмо, жалея вас. Этот мальчишка даже не понимает, что ему грозило за такое письмо. Поговорите с ним и объясните... Что касается «барышей», — я, действительно, часть сумм не показываю в отчетах, а держу их про запас, на случай, если на меня окажется начет. Вы знаете, как неясны и запутанны военные законы, контроль каждую минуту может признать ту или другую трату незаконной, — и деньги будут взысканы с меня. Если же начета не окажется, и все кончится благополучно, то после войны я эти суммы поделю между всеми.

Давид Брук собирался вечером поговорить с братом, но после обеда Иван уехал с главным врачом в корпусное казначейство. Давид ужасно волновался, — вдруг Иван в дороге опять заговорит с главным врачом о дележке.

Иван вернулся поздно вечером.

— Ты знаешь, я в дороге поговорил с главным врачом, — объявил он брату.

Давид в ужасе всплеснул руками.

— Дурак ты, дурак!

— Ничего не дурак, — спокойно возразил Иван. — Будь покоен, я его лучше знаю. К рождеству мне будет награда, каждый месяц, за усиленные труды по канцелярии, я буду получать добавочных двадцать пять рублей, и, кроме того, он дал мне понять, что пятьдесят рублей, которые я у него одолжил, он считает моими.

По дороге в Маньчжурию и здесь, в самой Маньчжурии, всех нас очень удивляло одно обстоятельство. Армия испытывала большой недостаток в офицерском [379] составе; раненых офицеров, чуть оправившихся, снова возвращали в строй; эвакуационные комиссии, по предписанию свыше, с каждым месяцем становились все строже, эвакуировали офицеров все с большими трудностями. Здесь к нам то и дело обращались за врачебными советами строевые офицеры, — хворые, часто совсем больные. Из прибывших сюда к началу войны многие были до того переутомлены, что, как счастья, ждали раны или смерти.

А рядом с этим масса здоровых, цветущих офицеров занимала покойные и безопасные должности в тылу армии. И что особенно удивительно, — на этих тыловых должностях офицеры и жалованье получали гораздо большее, чем в строю. Офицеры наполняли интендантства, были смотрителями госпиталей и лазаретов, комендантами станций, этапов, санитарных поездов, заведовали всевозможными складами, транспортами, обозами, хлебопекарнями. Здесь, где их дело легко могли исполнять и чиновники, наличность офицеров считалась необходимой. А в боях ротами командовали зауряд-прапорщики, т. е. нижние чины, только на время войны произведенные в офицеры; для боя специально-военные познания офицеров как будто не признавались важными. Роты шли в бой с культурным, образованным врагом под предводительством нижних чинов, а в это время пышащие здоровьем офицеры, специально обучавшиеся для войны, считали госпитальные халаты и торговали в вагонах офицерских экономических обществ конфетами и чайными печеньями.

Однажды к нам в госпиталь приехал начальник нашей дивизии. Он осмотрел палаты, потом пошел пить чай к главному врачу.

— Да, поручик, вот что! — обратился генерал к смотрителю. — Вы переводитесь в строй. Главнокомандующий приказал на покойные тыловые места назначать оправившихся от ран строевых офицеров, а здоровых офицеров переводить в строй. Можете выбрать, в какой из наших полков вы хотите перейти.

Смотритель побелел, как снег, коленки его задрожали, он сразу осунулся и сгорбился.

— Слушаю-с! — упавшим голосом отозвался он. [380]

— Ваше превосходительство! Ну куда ему в строй? — вмешался главный врач. — Офицер он никуда не годный, строевую службу совсем забыл, притом трус отчаянный. А смотритель прекрасный... Уверяю вас, в строю он будет только вреден.

Генерал сквозь очки мельком взглянул на смотрителя, и в его глазах промелькнула усмешка: смотритель сидел сгорбившись, с неподвижным взглядом и, видимо, нисколько не был задет указанием на его трусость.

— Офицер не может быть трусом, — резко сказал генерал. — И приказа главнокомандующего я нарушить не могу. Подумайте и дайте знать в штаб, какой вы полк выбираете.

— Слушаю-с! — еще раз отозвался смотритель.

Генерал уехал.

Смотритель резко изменился. Прежде самодовольный, наглый и веселый, он теперь молчаливо сидел и сосредоточенно думал. Приходил за распоряжением фельдфебель, — смотритель вяло махал рукой и отвечал:

— Делайте как хотите!

Шел к сестрам и, стесняя их, целыми часами сидел у них на теплом кхане (лежанке). Сидел, поджав по-турецки ноги, мягкий, толстый, и молчал. Если начинал говорить, то в таком роде:

— Когда меня, раненого, принесут к вам в госпиталь...

Ходил он теперь сильно сгорбившись, и, как параличный старик, волочил по земле свои толстые ноги в валеных сапогах.

Приказ главнокомандующего был передан и во все другие учреждения. Повсюду разлилось беспокойство и уныние.

Главный врач все дни проводил в разъездах и усиленно хлопотал за смотрителя. Раньше Давыдов постоянно высказывал недовольство его леностью и нераспорядительностью, да и теперь отзывался о нем так: «На что этот увалень нужен в строю? И тут-то, как смотритель, он никуда не годится!» Однако хлопотал за него дни напролет. «По доброте душевной. Жалко человека», — объяснял сам Давыдов. Но все кругом ясно видели причину этой доброты. Смотритель [381] был бездеятелен и ленив; юркому, деловитому главному врачу это было только выгодно, всю хозяйственную часть он забрал в свои руки. С другой стороны, смотритель был, по-видимому, человек «честный», т. е. себе в карман ничего не клал и притворялся, что не видит воровства главного врача. С ним, значит, не приходилось делиться. Человек был самый подходящий.

Шли дни. Случилось как-то так, что назначение смотрителя в полк замедлилось, явились какие-то препятствия, оказалось возможным сделать это только через месяц; через месяц сделать это забыли. Смотритель остался в госпитале, а раненый офицер, намеченный на его место, пошел опять в строй.

И так же незаметно, совсем случайно, вследствие непредотвратимого стечения обстоятельств, сложились дела и повсюду кругом. Все остались на своих местах. Для каждого оказалось возможным сделать исключение из правила. В строй попал только смотритель султановекого госпиталя. Султанову, конечно, ничего не стоило устроить так, чтобы он остался, но у Султанова не было обычая хлопотать за других, а связи он имел такие высокие, что никакой другой смотритель ему не был страшен или неудобен.

И опять по-прежнему на этапах, на станциях, в лазаретах и обозах, — всюду бросались в глаза те же пышущие здоровьем, упитанные офицерские физиономии. Приказ главнокомандующего, как и другие его приказы, бессильною бумажкою несколько времени потрепался в воздухе, пугая простаков, и юркнул под сукно.

* * *

В наш госпиталь шли больные, изредка попадали и раненые. Лечить ли их на месте или эвакуировать в тыл? Это был вопрос чрезвычайно сложный, насчет которого начальство никак не могло столковаться. Приезжал корпусный врач, узнавал, что мы эвакуируем больных, — и разносил. «У вас госпиталь, а вы его обращаете в какой-то этапный пункт! Для чего же у вас врачи, сестры, аптека?!» Приезжал начальник санитарной части Трепов, узнавал, что больные лежат у нас пять-шесть дней, — и разносил. «Почему больные [382] лежат у вас так долго, почему вы их не эвакуируете?» На эвакуации он был положительно помешан.

Генерал Трепов был главным начальником всей санитарной части армии. Какими он обладал данными для заведования этою ответственною частью, навряд ли мог бы сказать хоть кто-нибудь. В начальники санитарной части он попал не то из сенаторов, не то из губернаторов, отличался разве только своею поразительною нераспорядительностью, в деле же медицины был круглый невежда. Тем не менее генерал вмешивался в чисто медицинские вопросы и щедро рассыпал выговоры врачам за то, в чем был совершенно некомпетентен.

Однажды, обходя наш госпиталь, он остановил внимание на одном больном, лежащем в палате хроников.

— Чем он болен?

— Сифилисом.

— Что-о?.. С сифилисом вы кладете в общую палату?!

— Ваше превосходительство, у него третичная стадия, она не заразительна. А отдельной сифилитической палаты у нас нет. Он к нам положен сегодня, завтра мы его эвакуируем.

— Это все равно! Это все равно! Сифилитика класть вместе с другими больными! Чтоб этого у меня никогда больше не было!

Другой раз, тоже в палате хроников, Трепов увидел солдата с хроническою экземою лица. Вид у больного был пугающий: красное, раздувшееся лицо с шелушащеюся, покрытою желтоватыми корками кожею. Генерал пришел в негодование и гневно спросил главного врача, почему такой больной не изолирован. Главный врач почтительно объяснил, что эта болезнь незаразная. Генерал замолчал, пошел дальше. Уезжая, он поблагодарил главного врача за порядок в госпитале.

После каждого посещения высшего начальства представитель военного учреждения обязан извещать свое непосредственное начальство о состоявшемся посещении, с сообщением всех замечаний, одобрений и порицаний, высказанных осматривавшим начальством. Главный врач телеграфировал корпусному врачу, [383] что был начальник санитарной части, осмотрел госпиталь и остался доволен порядком. На следующий день прискакал корпусный врач и накинулся на главного врача:

— Вы мне телеграфировали, что Трепов нашел все в порядке, а у меня был сам Трепов и сообщил, что сделал вам выговор: вы держите заразных больных вместе с незаразными!

Главный врач в недоумении развел руками, объяснил корпусному врачу, в чем дело, и сказал, что не считает генерала Трепова компетентным делать врачам выговоры в области медицины; не телеграфировал он о полученном выговоре из чувства деликатности, не желая в официальной бумаге ставить начальника санитарной части в смешное положение. Корпусному врачу только и осталось, что перевести разговор на другое.

Чтобы быть даже фельдшером или сестрою милосердия, чтоб нести в врачебном деле даже чисто исполнительные обязанности, требуются специальные знания. Для несения же самых важных и ответственных врачебных функций в полумиллионной русской армии никаких специальных знаний не требовалось; для этого нужно было иметь только соответственный чин. Вот документ, — и я совершенно серьезно уверяю читателя, он взят мною не из юмористического журнала, он помещен в приложении к Приказу главнокомандующего от 18 ноября 1904 г. за № 130.

ВРЕМЕННЫЙ ШТАТ УПРАВЛЕНИЯ ГЛАВНОГО НАЧАЛЬНИКА САНИТАРНОЙ ЧАСТИ ПРИ ГЛАВНОКОМАНДУЮЩЕМ

Главный начальник санитарной части (генерал-лейтенант) — 1. Генерал для поручений (генерал-майор)  — 1. Состав управления. Начальник госпитального отделения (может быть из врачей) — 1. Начальник эвакуационного отделения (может быть из врачей) — 1. Для поручений: штаб-офицеров — 2, врачей — 3.

Санитарно-статистическое бюро: Заведующий бюро, полковник, может быть генерал-майор (может быть из врачей) — 1. Помощников: врачей — 2.

Управление Главного Полевого Военно-Медицинского Инспектора: Главный полевой военно-медицинский инспектор — 1. Главный полевой хирург — 1. Правитель канцелярии (из врачей) — 1. Чины для поручений: врачей 3-го медицинского разряда — 2, 4-го разряда — 2. [384]

Главная полевая эвакуационная комиссия армии: Председатель комиссии, генерал-майор (может быть полковник) — 1. Помощников председателя — 2. Главный врач комиссии — 1. Для поручений — обер-офицеров — 6, врачей — 10.

У японцев врачебно-санитарным делом армии заведовали известные профессора-медики. У нас, как видно из приводимого документа, кроме поста военно-медицинского инспектора, ни одно сколько-нибудь ответственное место с руководящею ролью не было предоставлено врачу. Просмотрите первый отдел документа, где определяются штаты центрального врачебно-санитарного управления всей армии: генерал-лейтенант, генерал-майор... На второстепенных должностях могут быть врачи, а могут быть и полковники... Обязательно же врачами замещены только три должности — для поручений!

И во всем документе тот же стиль выдержан весьма строго. Кое-где относительно второстепенных должностей снисходительно помечено: «может быть из врачей», вообще же врачам предоставлены лишь самые низшие, чисто исполнительные должности правителей канцелярий, «для поручений» и т. д. И только одно исключение, портящее стиль: относительно главного полевого хирурга не прибавлено, что он только может быть из врачей. Почему? Если начальником санитарной части мог быть бывший губернатор, инспектором госпиталей — бывший полицмейстер, то почему главным полевым хирургом не мог быть, напр., бывший полицейский пристав?

Но все это слишком печально, чтобы смеяться... И если бы еще, рядом с невежественными генералами и полковниками, хоть роли их помощников несли талантливые, знающие врачи! Но этого не было. В управлении армии мы не находим ни одного врача, сколько-нибудь авторитетного в научном или моральном отношении. Везде сидели бездарные врачи-чиновники с бумажными душами, прошедшие путь военной муштровки до полного обезличения. Ждать от них таланта, самостоятельного творчества, горячей любви к делу было бы то же самое, что искать теплой крови и живых нервов в стопе канцелярской бумаги. А что такое представляли из себя военные носители высших [385] врачебных должностей, — генералы Трепов, Езерский, Четыркин и др. — это читатель уже отчасти видел, отчасти еще увидит.

Последствия такого состава высшего врачебного управления несла на себе многострадальная русская армия. В первом из боев, при Тюренчене, раненые шли и ползли без помощи десятки верст, а в это время сотни врачей и десятки госпиталей стояли без дела. И то же самое повторялось во всех следующих боях, вплоть до великого мукденского боя включительно. Громадный запас врачебных сил с роковою правильностью каждый раз оказывался совершенно неиспользованным, и дело ухода за ранеными обставлялось так, как будто на всю нашу армию было всего несколько десятков врачей.

* * *

Наши начальники-врачи на свежую душу производили впечатление поражающее. Я бы не взялся изобразить их в беллетристической форме. Как бы ни смягчать действительность, как бы ни затемнять краски, — всякий бы, прочитав, сказал: это злобный шарж, пересоленная карикатура, таких людей в настоящее время быть не может.

И сами мы, врачи из запаса, думали, что таких людей, тем более среди врачей, давно уже не существует. В изумлении смотрели мы на распоряжавшихся нами начальников-врачей, «старших товарищей»... Как будто из седой старины поднялись тусклые, жуткие призраки с высокомерно-бесстрастными лицами, с гусиным пером за ухом, с чернильными мыслями и бумажною душою. Въявь вставали перед нами уродливые образы «Ревизора», «Мертвых душ» и «Губернских очерков».

Иметь собственное мнение даже в вопросах чисто медицинских подчиненным не полагалось. Нельзя было возражать против диагноза, поставленного начальством, как бы этот диагноз ни был легкомыслен или намеренно недобросовестен. На моих глазах полевой медицинский инспектор третьей армии Евдокимов делал обход госпиталя. Взял листок одного больного, посмотрел диагноз, — «тиф». Подошел к больному, [386] ткнул его рукою через халат в левое подреберье и заявил:

— Это не тиф, а инфлуэнца!

И велел непременно переменить диагноз. Военно-медицинский инспектор тыла, при посещении подведомственных ему госпиталей, если слышал от ординатора диагноз «тиф», хмурился и спрашивал:

— А какие вы знаете симптомы тифа?

Один из врачей ответил:

— Я, ваше превосходительство, экзамены уже сдал и вторично сдавать их вам не обязан.

Дерзкий был за это переведен в полк. Для побывавшего на войне врача не анекдотом, а вполне вероятным фактом, вытекающим из самой сути царивших отношений, представляется случай, о котором рассказывает д-р М. Л. Хейсин в «Мире Божьем» (1906, № 6); инспектор В., обходя госпиталь, спросил у ординатора:

— Увеличена ли у больного селезенка?

— Как прикажете, ваше превосходительство? — ответил «находчивый» ординатор.

Грубость и невоспитанность военно-медицинского начальства превосходила всякую меру. Печально, но это так: военные генералы в обращении с своими подчиненными были по большей части грубы и некультурны; но по сравнению с генералами-врачами они могли служить образцами джентльменства. Я рассказывал, как в Мукдене окликал д-р Горбацевич врачей: «Послушайте, вы!» На обходе нашего госпиталя, инспектор нашей армии спрашивает дежурного товарища:

— Когда положен этот больной?

— Сегодня.

— Когда ты сюда положен? — обращается он к самому больному.

— Сегодня!

И подобного рода «проверка», которую иной постеснялся бы применить к своему лакею, здесь так беззаботно-просто делалась по отношению к врачу!

Рядом с этим высокомерием, пьянившимся своим чином и положением, шло удивительное бездушие по отношению к подчиненным врачам. Эвакуационная комиссия, прозванная за строгость и придирчивость [387] «драконовскою», назначает на эвакуацию врача, перенесшего очень тяжелый тиф. Д-р Горбацевич, не осматривая больного товарища, ни разу не видев его, отменяет постановление комиссии, и изнуренный болезнью врач водворяется на место его служения. То, что в бытность нашу в Мукдене д-р Горбацевич проделывал с прикомандированными врачами, повторялось не раз. Был я как-то в Мукдене в середине ноября: опять тридцать врачей бегают, не зная, где приютиться, — Горбацевич выписал их из Харбина на случай боя и опять предупредил, чтобы они не брали с собой никаких вещей. И они ночевали при управлении инспектора на голом полу, на циновках.

Одно, только одно горячее, захватывающее чувство можно было усмотреть в бесстрастных душах врачебных начальников, — это благоговейно-трепетную любовь к бумаге. Бумага была все, в бумаге была жизнь, правда, дело... Передо мною, как живая, стоит тощая, лысая фигура одного дивизионного врача, с унылым, сухим лицом. Дело было в Сыпингае, после мукденского разгрома.

— У вас что-нибудь утеряно из обоза? — осведомился начальник санитарной части нашей армии.

— Все утеряно, ваше превосходительство! — уныло ответил дивизионный врач.

— Все? И шатры, и перевязочный материал, и инструменты?

— Нет, это-то уцелело... Канцелярия вся утеряна.

— Так это еще не все.

Генерал пренебрежительно отвернулся, а лицо дивизионного врача стало еще унылее, голова еще лысее...

Наш дивизионный врач выговаривал полковым врачам, что у них заполнены не все графы ведомостей.

— Да у нас для этих граф нет данных.

— Ну... ну... Все равно, пишите фиктивные цифры, а чтоб графы все были заполнены.

В одном из наших полков открылся брюшной тиф. Корпусный врач спросил полкового:

— Дезинфекцию произвели?

— Какая же у нас дезинфекция? У нас нет никаких дезинфекционных средств. [388]

— Произвели вы дезинфекцию? — выразительно повторил корпусный врач.

— Я же вам говорю...

— Надеюсь, вы дезинфекцию произвели?

— Д-да... Но...

— Прекрасно! Пожалуйста, подайте мне рапорт, что дезинфекция произведена.

Когда, в начале ноября, в армию, наконец, были привезены полушубки, солдаты стали заражаться от них сибирскою язвою. Появились случаи заражения и в нашей команде. Заработала бумажная машина, от нас во все стороны полетели телеграммы, в ответ полетели к нам телеграммы с строгими приказами: «изолировать», «подвергнуть тщательнейшей дезинфекции», «о сделанном донести»... Мы все сделали, сообщили рапортом. Дивизионного врача не было дома, принял рапорт его помощник, с которым мы были приятели. С серьезным, деловым лицом он принял рапорт, записал, что-то пометил, куда-то что-то отправил. Потом сели пить чай. За чаем он с лукавою усмешкою вдруг спрашивает нас:

— Между нами! А вправду, производили вы дезинфекцию или нет?

Этот приятельский вопрос был моментальным просветом во что-то большое и зловещее; он во всей обнаженности раскрыл перед нами суть дела. Пишут лживые бумаги, начальство читает и притворяется, что верит, потому что над каждым начальством есть высшее начальство, и оно, все надеются, уже взаправду поверит.

Как важна была для врачебного начальства бумага, и как глубоко-безразлично было для него здоровье живого солдата, показывает один невероятный циркуляр временно и. д. военно-медицинского инспектора армии, д-ра Вредена:

В деле снабжения войск и военно-учебных заведений в военное время предметами медицинского довольствия, — пишет доктор Вреден, — имеет важное значение правильное расходование этих предметов. Со стороны врача требуется обстоятельное знакомство как с характером военных больных, так и с имеющимися в распоряжении армии средствами к удовлетворению нужд этих больных, что приобретается только более или менее продолжительной службой в военном ведомстве, между тем почти половина врачей маньчжурской армии принадлежит к числу призванных [389] из запаса, не служивших вовсе в военно-врачебных заведениях. Прямым следствием их незнания условий военного быта и военно-медицинской службы может быть быстрое израсходование наиболее употребительных средств на таких больных, которые, представляя одни только жалобы на болезненные явления вместо действительных страданий, подтверждаемых объективными данными, не нуждались вовсе в лечении. В результате получатся жалобы на недостаток медикаментов вследствие скупости военно-медицинского снабжения, тогда как в действительности будет незнакомство врачей с военными больными и неумение пользоваться предоставленными в их распоряжение средствами. Обращая внимание подведомственных мне врачей на это нежелательное явление в расходовании предметов медицинского довольствия, прошу более опытных военных врачей ознакомить своих младших, только что призванных из запаса товарищей с особенностями военно-медицинской службы в деле лечения больных. Рекомендуя, впрочем, соблюдение экономии в расходовании предметов медицинского довольствия, я имею в виду, главным образом, устранение недостатка в медикаментах для больных, действительно в них нуждающихся, а вовсе не экономию ради экономии. Хотя в районе маньчжурской армии и в тылу имеются большие запасы медицинского имущества, высланного в потребность армии обществом Красного Креста, но возможность воспользоваться ими во всякое время не может служить оправданием к легкомысленному расходованию медикаментов и перевязочных средств. Кроме того, необходимо иметь в виду, что обращение к помощи Красного Креста может подать повод и к обвинению военно-медицинского ведомства в скудости снабжения армии предметами медицинского довольствия. Нисколько не ограничивая позаимствования означенных предметов из запасов Красного Креста, Полевое Военно-Медицинское Управление считает только нужным напомнить врачам, чтоб эти позаимствования имели место лишь в случаях действительной необходимости. (Циркуляр Полевого В.-Медиц. Упр-ния, отдел фармацевтический, № 1156).

Я не знаю, возможно ли полнее, чем в этом циркуляре, обнажить всю опустошенность русской военно-врачебной совести. Действительно, военная медицина — это какая-то совсем особенная медицина. Наша обычная, человеческая, научная медицина только ахнет от противопоставления «одних только жалоб на болезненные явления» «действительным страданиям, подтверждаемым объективными данными»: многие болезни не представляют объективных данных и тем не менее, вопреки поучениям доктора Вредена, очень и очень «нуждаются в лечении». И дело здесь идет даже не о том, чтобы с большею строгостью освобождать больных солдат от работ или эвакуировать их, — нет, дело идет просто о даче лекарств. Сделаем невероятное [390] предположение, что половина больных без «объективных данных» — притворщики, не нуждающиеся в лечении. Казалось бы, что уж для другой половины действительных больных, действительно нуждающихся в лечении, — потому что ведь не вправду же убежден д-р Вреден, будто каждая болезнь выражается объективными симптомами! — казалось бы, для этих действительно больных можно бы рискнуть понапрасну дать лекарство притворщикам. Но нет, пусть лучше уж все останутся без лечения, это не так важно; зато не будет «жалоб на недостаток медикаментов, вследствие скупости военно-медицинского снабжения». Вот это много важнее. И заметьте, — именно жалоб на недостаток боится медицинское управление, а не самого недостатка. Недостатка не будет. Из того же циркуляра мы узнаем, что лекарства и перевязочный материал можно легко достать в Красном Кресте, имеющем их «большие запасы», которыми можно воспользоваться «во всякое время». Но мало ли что! Зато «обращение к помощи Красного Креста может подать повод к обвинению военно-медицинского ведомства в скудости снабжения армии предметами медицинского довольствия»...

* * *

В своем циркуляре д-р Вреден с большим одобрением отзывается об «опытных военных врачах» и не выказывает никакого сомнения, что они вполне считаются с указанными в циркуляре «особенностями военно-медицинской службы». Клевещет ли доктор Вреден на военных врачей или они действительно заслуживали его одобрения?

В одном из наших полков появился сильный брюшной тиф. Околоток был битком набит тифозными. Младшие врачи указали на это старшему полковому врачу, военному.

— Да нет, что вы? Это не тиф! Зачем в госпиталь отправлять; отлежатся и здесь.

Показали ему розеолы, — «неясны»; увеличенную селезенку, — «неясна»... А больные переполняли околоток. Тут же происходил амбулаторный прием. Тифозные, выходя из фанзы за нуждою, падали в обморок. Младшие врачи возмутились и налегли на старшего. [391] Тот, наконец, подался, пошел к командиру полка. Полковник заволновался.

— Нет, нет! В госпиталь отправлять не надо. Зачем? Ведь, бывает, тиф переносят на ногах, это болезнь вовсе не такая опасная... Да и тиф ли еще это?

Но больные все прибывали, места не хватало. Волей-неволей пришлось отправить десяток самых тяжелых в наш госпиталь. Отправили их без диагноза. У дверей госпиталя, выходя из повозки, один из больных упал в обморок на глазах бывшего у нас корпусного врача. Корпусный врач осмотрел привезенных, всполошился, покатил в полк, — и околоток, наконец, очистился от тифозных.

В другом полку нашей дивизии у старшего врача по отношению к больным солдатам было только два выражения: «лодыря играть», «миндаль разводить». В каждом солдате он видел притворщика. Я об этом враче уже рассказывал в первой главе «Записок», как он признал притворщиками двух солдат, которые, по исследовании их младшим врачом, оказались совершенно негодными к службе. У врача этого было положение, — не помечать в отчетах больше двадцати амбулаторных больных в день. В действительности бывало человек по 70–80, но это какое же было бы санитарное состояние полка!

Однажды на моем дежурстве в госпиталь привезли несколько больных солдат. Один бросился мне в глаза своим лицом: молодой парень с низким, отлогим лбом, в глазах — тупое, ушедшее в себя страдание, углы губ сильно опущены.

— Что болит?

— Ваше благородие, он глух, не слышит! — предупредил меня полковой офицер.

Я стал громко кричать солдату на ухо свои вопросы. Он как будто очнется от глубокой задумчивости, повторит вопрос и ответит.

В октябрьских боях он был ранен пулею в бедро навылет; недавно его выписали из харбинского госпиталя назад в строй; на правую ногу он заметно хромал.

Я его спросил, давно ли он оглох. Солдат рассказал, что года три назад, еще до службы, он возил с братом снопы, упал с воза и ударился головою оземь! [392]

С тех пор пошел шум в ушах, головокружение, постепенно развилась глухота.

— Взяли на службу, не поверили, что плохо слышу! — апатично рассказывал он. — В роте сильно обижали по голове, — и фельдфебель, и отделенные. Совсем оглох. Жаловаться побоялся: и вовсе забьют. Пошел в околоток, доктор сказал: «притворяешься! Я тебя под суд отдам!..» Я бросил в околоток ходить.

Весь вечер передо мною стояло лицо этого парня, на душе было горько и жутко.

Рассказал я о нем главному врачу. Утром мы исследовали комиссией одного солдата с грыжею для эвакуации в Россию. Я предложил главкому врачу исследовать кстати и глухого. Мы подошли к его койке.

— Надень халат! — обычным голосом сказал главный врач, украдкою следя за больным.

Тот не двигался. Главный врач крикнул громче, — солдат заторопился и надел халат.

Принесли инструменты. Шанцер, специалист по ушным болезням, стал отоскопировать больного. Задняя часть одной из барабанных перепонок оказалась утолщенной. Шанцер беспомощно повел плечами.

— Доказать что-нибудь тут очень трудно, — сказал он. — У науки нет средства узнать, симулирует ли больной глухоту на оба уха.

— Ничего, исследуйте! Я узнаю! — с хитрою усмешкою шепнул главный врач.

Он беззаботно разговаривал с солдатом и исподтишка пристально следил за ним. Говорил то громче, то тише, задавал неожиданные вопросы, со всех сторон подступал к нему, — насторожившийся, с предательски смотрящими глазами. У меня вдруг мелькнул вопрос: где я? В палате больных с врачами, или в охранном отделении, среди жандармов и сыщиков?

— Симулирует! — решительно и торжественно объявил главный врач. — Обратите внимание: на вопросы доктора Шанцера он отвечает немедленно, а моих как будто совсем не слышит.

— Вполне понятно, — возразил я. — У Шанцера голос звонкий, а у вас низкий и глухой.

— Нет, нет, вы уж со мною не спорьте, у меня на этот счет есть нюх. Сразу вижу, что симулянт... Ты какой губернии? [393]

Больной вслушался.

— Губернии?.. Пермской губернии! — выкрикнул он.

— Пермской? — значительно протянул главный врач. — Ну, вот видите! Это важное подтверждение: по статистике, жители Пермской губернии стоят на первом месте по вызыванию ушных болезней для избавления от военной службы.

— Не знаю, но, судя по его рассказам, он, несомненно, не симулирует, — возразил Шанцер. — Была течь? Не было. Глухота развилась не сейчас после падения, а постепенно, сначала был только шум в ушах. Так симулировать мог бы только специалист по ушным болезням, но не мужик.

— Нет, нет, нет! Симулянт несомненный! — решил главный врач. — Вы, штатские врачи, не знаете условий военной службы, вы, естественно, привыкли верить каждому больному. А они этим пользуются. Тут гуманничанье не у места.

Мы возражали яро. Глухота больного несомненна. Но допустим даже, что она лишь в известной степени вероятна, — какое преступление главный врач берет на душу, отправляя на боевую службу, может быть, глухого, да к тому еще хромого солдата. Но чем больше мы настаивали, тем упорнее стоял главный врач на своем: у него было «внутреннее убеждение», — то непоколебимое, не нуждающееся в фактах, опирающееся на нюх «внутреннее убеждение», которым так сильны люди сыска.

Солдата выписали в полк.

Чем больше я приглядывался к «особенностям военно-медицинской службы», тем яснее становилось, что эти особенности, — отчасти путем отбора, отчасти путем пересоздания человеческой души, должны были выработать, действительно, совсем особый тип врача.

Солдат взят на службу силою, с делом своим никакими интересами не связан, — естественно, он охотно будет притворяться больным. И вот врач подходит к больному не с мыслью, как ему помочь, а с вопросом, не притворяется ли он. Одна необходимость этого постоянного сыска мало-помалу меняет душу врача, развивает в ней подозрительность, желание «поймать», «поддеть» больного. Вырабатывается глубокое, [394] враждебное недоверие к больному солдату вообще. «Лодырь» — это постоянное слово в лексиконе военного врача, для него его пациент прежде всего — лодырь, обратное должно быть доказано. Д-р Хейсин в упомянутой выше статье сообщает про одного военного врача: врач этот давал больным солдатам свою «смесь», состоявшую из таких доз рвотного, чтоб не рвало, а только тянуло к рвоте. «Если больной — лодырь, то в другой раз не придет, и другим закажет!» Я уже рассказывал, как наша армия наводнилась выписанными из госпиталей солдатами, — по свидетельству главнокомандующего, «либо совершенно негодными в службе, либо еще не оправившимися от болезней». Профаны видели, что перед ними — больные люди, а для врачей, затемненных их вытравляющею душу «опытностью», все это были только лодыри и лодыри. Очевидно, та же предпосылка о лодырнической сущности русского солдата была в голове и д-ра Вредена, когда он сочинял свой бесстыдный циркуляр.

Другая «особенность военно-медицинской службы» заключалась в том, что между врачом и больным существовали самые противоестественные отношения. Врач являлся «начальством», был обязан говорить больному «ты», в ответ слышать нелепые «так точно», «никак нет», «рад стараться». Врача окружала ненужная, бессмысленная атмосфера того почтительного, специфически военного трепета, которая так портит офицеров и заставляет их смотреть на солдат, как на низшие существа.

Мы были для наших больных «их благородиями», и от желающего требовались большие усилия, чтобы заставить больных не замечать назойливо сверкавшего перед ними, совершенно ненужного для дела, мундира врача.

Дальше