Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Далекое — близкое

Впору рассказать о том, как я, молодой солдат-красногвардеец (шел мне тогда двадцатый год), оказался 4 апреля рядом с вождем революции.

Рассказ пойдет о далеком и близком.

Далекое, потому что почти три четверти века отделяют сегодняшний день от того времени, когда память впервые начала запечатлевать увиденное, и близкое, потому что в нем то, что «сердцу нашему милей», — самое дорогое: ласковые руки матери, не тускнеющие с годами лица родных, друзей, товарищей и соратников по борьбе. [17]

Наша родословная. За Нарвской заставой. Два корня одной династии. Мои университеты. «Туберкулезная фабрика». Вася-гармонист.

Родился я в Петербурге. Был потомственным рабочим. Сознание мое формировалось в революционной рабочей среде. По семейным преданиям, в 80-е годы прошлого столетия из Молдавии (кажется, из района Тирасполя) в Петербург прибыли со своими семьями братья Васильевы — Иван и Ефим. Они стали родоначальниками двух Васильевских династий.

Родной мой дед Иван Дмитриевич, человек богатырского сложения, могучей силы, не курил, не пил. Славился как токарь первой руки, но работал и по другой специальности — клепальщиком турбинного цеха. До 1905 года был религиозным, глубоко верующим человеком. Веру эту расстрелял царь. После Кровавого воскресенья дед порубил все иконы и с тех пор уже не верил, как он сам говорил, ни в бога, ни в черта.

Жили мы за Нарвской заставой в Шелковом переулке. Небольшой деревянный домик — пять комнат-клетушек да кухня — еле вмещали многолюдное (три поколения) семейство Васильевых.

Самые ранние, можно сказать, первые мои воспоминания связаны с... гудками. Я научился различать их примерно к пяти годам. Первым начинал Путиловский — басовито, густо. Затем, по-стариковски кряхтя и покашливая, со свистом, хрипом, его догонял «Тильманс». Тут же вступал на высокой, резкой ноте «Треугольник», снабжавший резиновыми изделиями почти всю Россию.

Дед вставал задолго до первого гудка, будил бабушку, моих теток — Полю и Любу.

Растапливалась печь, подогревался приготовленный еще с вечера завтрак.

Гудки поднимали сыновей деда — моего отца, Ефима, Дядей — его братьев — Николая, Павла, Ивана. Завтракали при свечах или керосиновой лампе. Летом, в белые ночи, когда одна заря спешит догнать другую, обходились без света — керосин экономили.

На Выборгской стороне обосновался со своей семьей и брат деда — Ефим Дмитриевич. Было у него два сына — Владимир, Антон и две дочки — Христя и Мария.

Все Васильевы-мужчины — так уже повелось — работали [18] кто на Путиловском, кто — на «Тильмансе», женщины — на «Треугольнике».

На Путиловском, «Тильмансе» слесарил до ареста я ссылки в Сибирь мой отец Ефим Иванович.

В декабре 1905 года над нашими семьями нависла беда. За участие в забастовке, революционном движении многие оказались кто в тюрьме, кто в ссылке.

Отец и дядя Иван почти полгода провели в выборгской тюрьме. Мы с мамой носили им передачи. В первый раз, когда пришли на свидание, я с трудом узнал в исхудавшем бородатом человеке отца. Дома он обычно был немногословным, почти никогда не ласкал нас, а в комнате для свиданий, за проволочной сеткой, все говорил и говорил что-то успокаивающее матери, а ко мне, кажется впервые, обратился ласково:

— Ничего, сынок, будет и на нашей улице праздник.

Вскоре передачи и свидания прекратились: отца сослали в Минусинский край, дядю — на Урал. Большевик-ленинец, член партии, политический ссыльный Иван Иванович Васильев работал в партийных организациях Узума и других городов Урала.

В 1918 году он слыл одним из организаторов Красной гвардии на Урале, был комиссаром, командиром бригады, членом Военсовета 2-й армии. В 1920 году погиб в боях с бандами Семенова.

Николая и Павла в начале 1906 года тоже выслали из Петербурга. Куда — не знаю, так как я их больше не встречал.

Вскоре после Кровавого воскресенья дед Иван Дмитриевич переехал к родственникам в село Хворостинку Самарской губернии, где и остался. Когда арестовали отца, мать с братом Михаилом и сестрой Дуней переехали к деду. Мы с братом Митей остались в Петербурге — в семье дяди Ивана, в том же Шелковом переулке.

В 1908 году отец из ссылки бежал. Смидовичи — наши дальние родственники и очень близкие друзья отца — помогли ему оформить переселенческий билет. Так наша семья, объединившись после стольких невзгод и треволнений, оказалась уже на правах переселенцев в селе Бородулихе Семипалатинской губернии. В 1912 году, после Ленских событий, наша семья начала готовиться к переезду в село Богословку.

Мы с Митей, да и младшие в семье дети считали тогда отца настоящим героем. Сказалось питерское воспитание: [19] раз сидел в царской тюрьме, сослан, пострадал за общее, рабочее дело — значит, стоящий человек. Много хорошего говорили нам об отце Н. И. Подвойский, дядя Тимофей (Т. Барановский).

Отец запомнился им человеком скромным, молчуном. Умение держать язык за зубами («Не человек — могила»), очевидно, и определило его обязанности рабочего-революционера: до самого ареста он, как я потом узнал, был связным. В ссылке отец приобрел вторую специальность — пимоката. Он научился весьма искусно катать пимы — валенки-катанки, обшитые кожей или холстом. Занимался этим, по рассказам братьев, до последних дней своей жизни.

В Сибири нас, Васильевых, стало больше. На сибирской земле родились мои братья Николай, Максим, Алексей, сестры Поля и Паша, и там прошла вся их жизнь. Так что у династии Васильевых и питерские, и сибирские корни.

Как сложилась судьба Васильевых-сибиряков? В 1925-1930 годах семья переехала в Ленинск-Кузнецкий, где все — среднее и младшее поколение — работали на одной шахте имени Кирова. Брат Михаил{4} стал потом директором маслозавода. Умер он в 1938 году, а годом позже — отец. Максим — первый стахановец Кузбасса — стал родоначальником целой шахтерской династии, умер в 1956 году. Брат Николай, когда начало пошаливать здоровье, переквалифицировался в лесничие; брат Алексей, отработав на шахте 31 год, прошел путь от забойщика до заместителя управляющего шахтой. Сейчас тоже на пенсии. Живут мои сестры, у них чудесные дети, внуки, правнуки.

Наша мать Наталья Федоровна (умерла в 1942 году) [20] перенянчила за свою долгую жизнь столько детей и внуков, что всех, пожалуй, и сосчитать трудно.

Теперь наша династия Васильевых — братья, сестры, дети, внуки — насчитывает 64 человека. Среди них есть шахтеры, учителя, инженеры, врачи, военные (два генерала), студенты.

В нашей семье-династии участники трех революций, ветераны гражданской и Великой Отечественной войн, ударники первых пятилеток и строители БАМа.

Васильевы могли бы создать свою семейную и весьма солидную по личному составу партийную организацию — 24 человека. И уж подрастает смена — больше 20 комсомольцев.

Васильевы... После Ивановых, пожалуй, самая у нас распространенная фамилия. И одна династия — маленькая капля в океане. Маленькая капля... Но в судьбах Васильевых — питерских и сибирских пролетариев — разве не отразилось, не переплелось все, что испытала, вынесла, воссоздала наша страна с начала века?

Я хорошо помню «конку» — вагонво-рельсовый транспорт старого Питера, первые полеты аэропланов, приводящие в восторг нас, гаврошей Нарвской заставы. И мне же выпала честь встречать в Киеве Юрия Гагарина — первого в мире человека, летавшего в космос. Когда смотрю на его фото, веселую улыбку, известную всему миру, невольно испытываю грусть (вот уже Гагарин, а ведь мог быть моим внуком, стал историей) и гордость: неужели все это произошло с моей страной на моих глазах, за одну жизнь сына и внука питерских пролетариев?

По столам деда, отца, дядей, братьев пошел и я. Мои рабочие университеты начались рано. Отец отбывал ссылку, мать с младшими детьми, как я уже писал, отправилась в деревню к деду. Семья дяди Ивана, приютившая нас с Мишей, тоже осталась без главного кормильца, почти без средств. Помогали деньгами, одеждой Смидовичи, кое-что семье ссыльного перепадало из рабочей копилки, но, несмотря на все это, жилось трудно.

В 1906 году, мальчишкой неполных десяти лет, поступил я, окончив 2-й класс заводской ремесленной школы, учеником в слесарно-ремонтные мастерские Плещеева за Обводным каналом. В октябре того же года перешел в (плотницко-столярный цех завода «Тильманс», где работал мой брат Дмитрий. [21]

Полновластным хозяином, судьей и одновременно исполнителем своих не подлежащих обжалованию приговоров был здесь мастер. Не по щучьему велению, а по своему хотению («бог на небе, хозяин в конторе, я в цеху») карал и миловал, принимал и увольнял рабочих, учеников, причем последних брал в мастерскую лишь после того, как убеждался, что они знают молитву. Предупрежденный братом, я хорошо подготовился и одним духом прочитал «Отче наш», чем вызвал у мастера что-то вроде улыбки. Я с облегчением вздохнул. Но не знал, какое испытание ждет меня впереди. Как сейчас помню: кончился обеденный перерыв. Подходит ко мне мастер: «Читай, малец, благодарственную. С толком читай, с расстановкой. Поблагодари от всех нас за хлеб-соль всевышнего».

Я бойко начал: «Благодарю тя, Христе, боже наш...» А дальше — хоть убей: все слова молитвы вылетели из головы. В «награду» получаю хорошую затрещину. Целую неделю я в наказание после смены час-другой подметал цех, убирал станки.

И впредь почти вся наука мастера Погребного сводилась к ругани, подзатыльникам, трепкам. Болезненным и долгим был путь ученичества в те годы. Иной взрослый рабочий (сам эту «науку» проходил) тоже рад был поизмываться над новичком.

За Нарвской заставой одно время даже песню такую распевали:

Спи, дитя, мое мученье, баюшки-баю,
Я отдам тебя в ученье и про то спою.
Там, сынок, тебя за водкой станут посылать,
Не пойдешь, так по затылку будешь получать.

Должен признаться, что за два года я многому научился. Науку эту не забыл до сих пор. В свободное время охотно столярничаю.

Я вытянулся, окреп, подрос, все больше мечтая попасть на Путиловский завод. Для нас, подростков, Путиловский обладал особой притягательной силой. «Путиловец» — это слово за Нарвской заставой уже в те времена звучало уважительно. Путиловцы отличались большей грамотностью, сплоченностью. При желании, а желание учиться меня никогда не покидало, тут можно было пополнять свои знания по общеобразовательным предметам в школе рабочей молодежи (воскресной), где преподавателями [22] были если не большевики, то близкие к ним по взглядам люди.

В июле 1908 года меня наконец приняли учеником на Путиловский завод. Радовался я этому, да и гордился несказанно. Мне казалось, что я как-то сразу повзрослел. Двоюродные братья и сестры подтрунивали надо мной.

— Наш Вася баском заговорил, заважничал! С чего бы это? — шутя допытывалась старшая сестра Дуня, к тому времени уже работающая на «Треугольнике».

Поставили меня в котельно-мостовой мастерской учеником к нагревальщику заклепок. Здесь еще помнили моего деда. Может быть, поэтому рабочие ко мне отнеслись хорошо.

Учиться и работать было трудно. 9-10 часов — вот сколько длилась «короткая» смена для подростков. Особенно утомляли ночные и сверхурочные работы. Даже теперь, семьдесят лет спустя, нелегко вспоминать те далекие дни ученичества.

Стоишь у пылающего жаром горна и все подаешь, подаешь раскаленные заклепки. К концу смены от высокой температуры, усталости тебя прямо валит с ног, но прервать работу, передохнуть нельзя.

О том, в каких невыносимых условиях нам приходилось работать, дает представление небольшая заметка в «Правде» за 31 июля 1912 года под говорящим само за себя заглавием «Туберкулезная фабрика»:

«...На улице акционеров Путиловского завода в последнее время царило праздничное настроение. На бирже в гору шли акции. А на заводе каждый день рабочие создавали новые пушки, и новые горы золота плыли в сундуки капиталистов.

Но вместе с пушками здесь вырабатывалась и коховская туберкулезная палочка. Пушки менялись на золото, а туберкулезная палочка оставалась собственностью рабочих».

В заметке речь шла о пушечной мастерской, которая давала «наибольший процент заболевания туберкулезом».

Условия работы в нашей мастерской были такими же. За каторжный, непосильный труд на своей «туберкулезной фабрике» мы, ученики и подростки, получали 10-14 копеек в день. А чтобы заработать еще 5-10 копеек, оставались на сверхурочные работы. При этом за одну [23] и ту же работу мы получали вдвое-втрое меньше взрослого рабочего. Но и такой низкий заработок катастрофически уменьшался из-за хитроумной системы штрафов. Штрафы всюду подстерегали еще не умевшего постоять за себя подростка, сыпались на него по любому поводу.

За шалости (была и такая статья) — штраф 50 копеек, стукнул дверью, скатился по перилам — тоже выкладывай по полтиннику.

От бесправия и произвола страдала работающая молодежь на всех заводах, фабриках, особенно в мелких кустарных мастерских. Над тобой измываются, а ты улыбайся. Заплачешь, покажешь свою слабость — пропал. Свои же товарищи засмеют. Больно, горько, а ты держись, покажи свою выносливость, геройство.

«Так тяжкий млат, дробя стекло, кует булат». Кое-кого непосильный труд, издевательства ломали, делали слабодушным или жестоким, бросали в омут пьянства. Но многие из молодых под ударами молота крепли, становились, кто раньше, кто позже, на путь сознательной борьбы за свои социальные права.

Особенно тяжелым, бесправным было положение девушек-работниц. На «Треугольнике», по рассказам моих сестер, не одна становилась жертвой развратных, похотливых, жадных «на свежинку» мастеров. «Непослушных», пытающихся защитить свою честь, достоинство, немедленно увольняли, заносили в «черные списки». Фабриканты и заводчики в таких случаях проявляли удивительную солидарность. Попал в список — не видать тебе работы, как своих ушей.

Да, жилось трудно. Но работал я с большой охотой. Мечталось стать классным слесарем в самом большом цеху. Как и дед, не курил, не пил. Непьющим, некурящим остаюсь и по сей день. Одно у меня тогда было увлечение — гармонь. На улице без нее и не появлялся. Так и пошло — Васька-гармонист. Играл вальсы, песни, частушки, разные припевки. Но прозвище, увы, не оправдал: играть по-настоящему, душевно так и не научился, хотя на всю жизнь сохранил любовь к песне, к хорошей музыке.

Было у меня еще одно прозвище — Сарафанов. Оно ко мне перешло по наследству. Когда-то, в молодые годы, бабушка пошила деду рубаху из своего сарафана. С тех пор и пристало к нам репейником: Сарафановы. [24]

На Урале. Зыряновские вечера. Случай в дороге. «Пимокатовы». В Богословке. Смидовичи. Разговор с отцом.

В декабре 1909 года я получил письмо от брата Дмитрия (он еще раньше уехал из Питера) и дяди Ивана из Кизела — угольного бассейна на Урале. Они писали, что там, по сравнению с Петербургом, жизнь дешевле, и приглашали к себе.

Тетка Мария, жена дяди Ивана, боялась отпускать меня одного на Урал. Но дядино письмо соблазнило слесаря завода «Тильманс», дядиного товарища — Петра Прокофьева. Семья у него была небольшая, и он решил ехать на Урал. Вместе с ними собирался и я.

Стали готовиться. Продолжалось это почти два месяца. В конце января мы выехали на Урал. Деньги на дорогу мне прислал дядя Иван.

В Кизеле я поселился в одной комнате с братом Дмитрием. Хозяином квартиры был Михаил Прокофьевич Зырянов, учитель географии и истории. Жил он с двумя дочерьми. На старшей — Кате — потом женился Дмитрий.

Меня сразу приняли учеником слесарно-ремовтных мастерских, обслуживавших центральные шахты № 2 и № 4. Там же работал дядя Иван. Утром он привел меня в мастерскую и так представил мастеру Потапычу: «Это мой племянник. Похож?» Мастер дружески улыбнулся и повел знакомиться с учениками, которым было от 10 до 16 лет. Почти все — дети шахтеров или рабочих мастерских. Мальчики встретили меня хорошо — все знали и уважали дядю Ивана.

В Кизеле еще больше, чем в Питере, молодежь страдала от бесправия и произвола — на шахтах, в мастерских. Грязные бараки, пьянство, драки — вот как жили тогда.

Условий для культурного отдыха, развлечений не было. Не существовало также школ и технических училищ для рабочей молодежи. За свой труд подростки получали 10-20 копеек в день. Тут, как и в Петербурге, накладывали большие штрафы за каждую мелочь. Вообще коллектив рабочих в мастерских был неплохой, но в нем не чувствовалось той дружбы и сплоченности, которые ощущались в рабочих коллективах питерских заводов, особенно Путиловского. [25]

Мне очень нравилась уральская природа: зеленый шум леса, синие горы, голубые озера, быстрые реки. Любить все это меня научил Михаил Прокофьевич Зырянов. О таких говорят: умное сердце, добрый ум. Неутомимый охотник и рыболов, он всегда брал меня с собой в свои, как он говорил, большие и малые экспедиции.

В моей памяти встают незабываемые вечера. На столе самовар, нехитрое угощение. В печке потрескивают березовые поленья. Розовые блики прыгают по стене. Катя читает некрасовских «Коробейников» или его же знаменитую поэму «Русские женщины».

Бывали в приветливом доме Зырянова и лермонтовские вечера.

В небесах торжественно и чудно!
Спит земля в сиянье голубом...
Что же мне так больно и так трудно?
Жду ль чего? Жалею ли о чем?

Катя произносила эти строки чуть-чуть нараспев. Я сидел притихший, немножко влюбленный, готовый слушать ее до утра. Но коронным ее номером были «Огни» Короленко. Человек в утлой лодчонке... Могучая, бескрайняя сибирская река. Темень. Пороги. Все труднее грести. И где-то далеко то возникают, то снова гаснут мерцающие огоньки. Они возвращают силу, надежду. А все-таки впереди — огни.

Дядя Ваня — он охотно нас навещал, особенно любил такие вот зыряновские вечера — задумчиво повторял вслед за Катей: «А все-таки впереди — огни».

С Михаилом Прокофьевичем они часто спорили о перспективах революции в России. Зырянов ссылался на Чехова. Говорил, что перемены, конечно, будут. Но не скоро. Надо работать, просвещать народ и ждать. Может, сто, а может, двести — триста лет.

Дядя Иван, посмеиваясь, говорил, что лично его такие сроки никак не устраивают. Ждать сложа руки — самое последнее дело. Надо будить народ. Хуже всего не то, что в России огромное количество людей терпеливо страдает от эксплуатации, произвола, а то, что многие страдают, не сознавая этого. Так пусть еще ярче, еще призывней горят огни. К счастью, есть у нас бакенщики, которые умеют их зажигать. И главный из них — Ленин.

Так, далеко от Питера, в небольшом уральском городке, я впервые услышал имя человека, кому суждено было [26] стать у штурвала первого в мире социалистического корабля.

...В доме учителя Зырянова не было икон, не горели лампадки. Здесь признавался один-единственный культ — культ книги. Михаил Прокофьевич знал и отлично пересказывал (он называл это «устными чтениями») сибирские и уральские рассказы Мельникова. Еще больше мне нравились в его изложении местные легенды, чем-то напоминающие знаменитые сказы Бажова.

Зыряновские вечера... Дух зыряновского дома... Ничто не проходит бесследно. Не сразу — через годы они пробудили во мне страсть к книгам, желание поделиться с другими радостью узнавания, открытия.

А тогда пределом моей мечты были барашковая татарская шапка с четырехугольным верхом, бумазейная рубашка с высоким воротником, широкие черные шаровары и бахилы — высокие мягкие сапоги из коровьей или конской шкуры шерстью внутрь.

Все это мне помогли приобрести брат Митя и дядя Иван. В этом одеянии я ранней весной отправился в путь-дорогу к родителям. Мне купили билет да еще собрали что-то около тридцати рублей. Деньги вместе с карманом плисовых шаровар у меня вырезали перед самым Омском. Пришлось продать сапоги, шапку. Еле хватило на билет пароходом до Семипалатинска. На заезжем дворе встретил крестьян из Бородулихи, с ними и поехал к родным.

Семья наша жила в ужасных условиях. Землянка, вырытая в песке метра на два вглубь, крыша на уровне земли. В темной и сырой комнате жили мы, одиннадцать человек, да еще хозяин землянки с женой и дочерью. Рядом — пимокатная мастерская.

Отец, как ссыльный, не был прописан. По фамилии нас в Бородулихе никто не знал. Когда меня или кого-то из братьев, сестер спрашивали, чьи мы будем, мы говорили: «пимокатовы», на что в ответ слышали: «А, это Ефима, ссыльного», или «каторжного». В селе нас таких было три семьи — совершенно бесправные, вне закона, к которым относились нередко с нескрываемым презрением.

Я сразу же начал работать слесарем в мастерской. Прошло три месяца. К тому времени приехал из города хозяйский сын. Узнав, что я питерский из семьи «смутьяна [27] «, он тотчас приказал выгнать меня. Со мной даже не рассчитались.

Вместе с братом Михаилом мы нанялись на работу к богачу Хребтову, потом — к Мигову. Последние месяцы работали у богатого кержака Берлогова. Надрывались зимой и летом за гроши, старую рваную одежонку с хозяйского плеча и скудные харчи.

В начале 1913 года наша семья переехала в село Богословку. Тут нас прописали и на общих основаниях наделили землей. Село было новое, заселенное переселенцами из Тамбовской, Самарской губерний. Были переселенцы и с Украины.

Я, Михаил, Дуня батрачили у Обжичиных, Полетаевых и других. Жить стало немного легче. Отец катал валенки, землю сдавали богачам в аренду и сами понемногу засевали. А главное, никто уже не называл нас ссыльными, каторжниками. Но и Васильевыми не называли — только Пимокатовы.

Пимокатчиком, однако, никто из нас, кроме отца да брата Николая, так и не стал.

В Богословке главной нашей опорой была мать. Человек большой души, добрая, нежная, она терпеливо переносила все невзгоды, бедность, нужду. Мы никогда не видели ее плачущей. Каждого из нас она любила по-своему. Для каждого находила доброе слово, ласку. Отец мне показался не таким, каким я видел его в детстве. Он много курил, иногда выпивал. Когда, бывало, выпьет, то тихонько ложится отдыхать, ни с кем не разговаривает, чтобы никто из детей этого не заметил. А мать в таких случаях прикладывала палец к губам, что означало: тише — отец спит!

Политической жизнью отец почти не интересовался, хотя к нему часто приходили двое ссыльных из Бородулихи. Отец много работал: нелегко было прокормить такую большую семью. На первый взгляд он казался нелюдимым, угрюмым. В действительности же был добрым и чутким человеком. Всех нас любил одинаково, но ласкать не умел. Скажет: «Молодец! Хорошо! Умница!» Осторожно погладит шершавой ладонью по голове. Это и было у него наивысшим проявлением ласки.

В самое трудное время нашей семье помогали Тимофей Барановский и дальние родственники по матери — Смидовичи, в те годы проживавшие в Москве. [28]

Петр Гермогенович Смидович... О нем хотелось бы рассказать подробнее. Инженер-электрик, еще в студенческие годы он связал свою судьбу с Лениным, с партией рабочего класса. Агент «Искры». В 1905 году сражался на баррикадах Красной Пресни.

Приезжая в Петербург, он всегда заходил к нам, в Шелковый переулок. Не раз выручал семью дяди Ивана материально. Умел помочь так, чтобы не унизить жалостью. В Сибири мои родители тоже получали от него письма и — всегда очень кстати — денежные переводы. Ко мне Петр Гермогенович относился почему-то с особой теплотой, я бы сказал, с отцовской нежностью. Так было и в дни VI съезда РСДРП (б). Встретив меня, он обрадовался.

— Вижу, Василий, крепко стоишь на ногах. Дорогу выбрал правильную, на всю жизнь. Шагай, племяш!

После Великой Октябрьской социалистической революции Смидович занимал ответственные посты на советской и хозяйственной работе. Я знавал его председателем Московского Совета, членом Президиума ВСНХ, членом Президиума ВЦИК и ЦИК СССР. На любом посту он оставался таким же скромным, чутким, каким я знал его в далекие годы отрочества. Меня в этой семье считали своим. Особенно мы сблизились в двадцатые годы, когда я часто и подолгу жил в Москве. Мне редко приходилось бывать под родительским кровом. И я приходил к Смидовичам со своими радостями, бедами, всегда встречая тепло, ласку. Никогда не забуду проводов, которые мне устроили Софья Николаевна и Петр Гермогенович после выпуска из Академии Генштаба. Не забыть мне беседы за чашкой чая перед длительными зарубежными командировками. Сколько мудрых советов, добрых наставлений, предостережений получал я в разное время от этих сланных людей, старых большевиков-ленинцев, всегда дорогих моему сердцу.

Известие о войне было неожиданным, как гром с ясного неба. 19 июля 1914 года (по старому стилю) объявили приказ о мобилизации. Вскоре пришло письмо от дяди Ивана. Он сообщал, что Дмитрия «забрили» в Кизеле. Первую весточку от Мити мы получили из лазарета, куда он попал после ранения.

Началась вербовка добровольцев на фронт. Нашлись добровольцы и в Богословке. На меня незабываемое впечатление произвели проводы единственного соседского [29] сына, кажется, Дубровиных. Шел он на фронт со своей лошадью, тоже в хозяйстве единственной. Провожали парня всем селом. Впереди шествовал поп с иконой, за ним молодой доброволец, родные, друзья, следом отец вел на поводу вороного коня.

Впечатляющая картинка. Потянуло и меня в герои, тоже задумал пойти добровольцем на фронт. Попробовал записаться в кавалерию, но мне сказали, что туда принимают только со своими лошадьми, пригодными к строевой службе.

В конце сентября неожиданно заявился к нам в Богословку дядя Иван. Под чужой фамилией, с паспортом, к которому приложили руки его друзья-подпольщики. Работал я в те дни у Обжичиных. Вечером, вернувшись домой, зашел в пимокатную мастерскую, где застал отца и дядю Ивана. «Садись, — сказал отец. — Вот полюбуйся, брат, на племяша. Рвется на фронт добровольцем. А за кого, дурья голова, собираешься кровь свою проливать, за Николашку или за господ Путиловых?!» Я несколько растерялся. Буркнул: «За Россию пойду воевать!» Дядя Иван усмехнулся, а мне хотелось плакать от обиды. Мысль напряженно работала, и я думал о том, что, может быть, действительно в чем-то неправ, а в чем — не мог. понять.

У отца в эту минуту был суровый вид, но за суровостью — добрые, любящие глаза. Это настолько растрогало меня, что я, отнюдь не из плаксивых, заплакал, сам не знаю почему. «Другие идут добровольцами, а почему мне нельзя?» — проговорил сквозь слезы. «Воюют цари, капиталисты между собой — русские, немецкие и другие. И ради своих интересов заставляют простой народ убивать друг друга, — сказал отец. — Подумай хорошенько об этом, сынок». В таком же духе говорил со мной и дядя Иван.

Ночной разговор в Богословке сохранился в моей памяти надолго. «Патриотизм» из меня как ветром выдуло. Даже и теперь как-то стыдно вспоминать, а надо.

Дядя Иван уехал в Семипалатинск. Некоторое время жил у старого большевика Кузнецова. По заданию партии выезжал в Барнаул и другие места. В ноябре 1914 года появился у нас снова. А в конце декабря мы с ним отправились в столицу, переименованную из Санкт-Петербурга в Петроград. [30]

Снова на Путиловском. Приезд царя на завод. Брат Митя. Пинкертон и Горький. Синематограф у Варшавского вокзала. На арене цирка. Забастовка. Тачки — нарасхват.

Тепло встретили нас в Шелковом переулке. Девять лет дети не видели своего отца, тетка Мария — мужа.

Дядя Иван оставил своих дочерей девочками-несмышленышами, застал невестами. И я сам с трудом узнал моих сестриц Дуню и Катю — так вытянулись, расцвели, похорошели. Ни 14-16-часовой труд на «Треугольнике», ни отравленный вредными газами (резина!) воздух мастерской не помешали чудесному превращению гадких утят в прекрасных лебедей.

Мой брат Саша — единственный сын дяди Ивана — появился на свет незадолго до ссылки отца и знал о нем только по рассказам матери, сестер. Первые дни он упорно называл отца дядей, а то забьется в угол и молчит, но со временем оттаял, потянулся к отцу.

Впрочем, радость в семье длилась недолго. Дяде Ивану, все еще числившемуся ссыльным, опасно было оставаться в столице. Целыми днями он где-то пропадал, восстанавливая, как мне после революции рассказывали товарищи, подпольные связи, и вскоре с заданием Петербургского комитета РСДРП (б) снова выехал на Урал.

В июне 1915 года (сообщил нам об этом Н. И. Подвойский) дядю арестовали в Омске.

Я в то время уже работал на Путиловском заводе слесарем-ремонтником в шрапнельной мастерской.

Завода я не узнал — очень расширился. Особенно поразили меня бараки шрапнельной, вмещавшие свыше 6 тысяч человек. Неузнаваемо изменился и состав рабочих. Абсолютное большинство — вчерашние крестьяне. Рабочее ядро составляли только слесари-ремонтники и работницы — вчерашние жены рабочих, а теперь — солдатки.

Администрация завода широко развернула «патриотическую» деятельность. Было организовано «попечительство» о семьях солдат, призванных на войну. По цехам ходили люди с подписными листами — проводился сбор средств. Для семей солдат из заработка каждого рабочего начали также высчитывать по 1,5-2 процента. [31]

Не раз поднимался вопрос об отношении рабочих к этим сборам. Мнения были разные. Одни, поскольку война империалистическая, захватническая, считали, что ее не следует поддерживать; другие предлагали принять меры к тому, чтобы рабочие сами распределяли собранные средства.

Я полностью солидаризировался с последними, ибо видел, как тяжело было жить солдатским семьям. Женщины остались с кучей малых детей, работать не могли — негде было пристроить малышей. Дело доходило до того, что многие выходили с детьми на улицу просить милостыню, а еще хуже — продавали себя.

Каждый из нас, рабочих, чувствовал и видел работу, проводимую на заводе большевиками. Об их программе мы много слышали от Тимофея Барановского. Все мы знали прекрасных, бесстрашных большевиков-пропагандистов Ивана Егорова, Дмитрия Романова, Павла Богданова, Константина Николаева, Федора Лемешева, Василия Урюпина, бакенщиков Некрасова, Ивана Газу, Виктора Пастернака, Дмитрия Ланина, Василия Алексеева и других.

Об отношении большевиков к войне я услышал в один из апрельских вечеров от дяди Тимофея у нас на квартире. Даже после того памятного разговора с отцом и дядей Иваном как-то до конца не укладывалось у меня в голове, как можно желать поражения в войне своей отчизне. «Мы, большевики, — терпеливо объяснял мне Барановский, — стоим за поражение не России, а правительства, монархии, развязавших эту захватническую империалистическую антинародную войну».

Путиловский завод был основным предприятием, на котором изготовляли орудия полевой артиллерии малых и средних калибров. Из стен его выходило почти столько орудий, сколько выпускали их все пушечные заводы России. Но и такое количество далеко не удовлетворяло нужды фронта. Завод все время наращивал темпы, и в начале июля 1915 года выпуск составлял 150-170 орудий в месяц.

Чтобы поднять патриотический дух рабочих и тем самым увеличить выпуск орудий, в марте 1915 года на завод приехал Николай П. Администрация усердно готовилась к этой встрече. Много людей было брошено на очистку заводской территории, но и после этого аврала она осталась захламленной и грязной. [32]

Мы с большим интересом ждали приезда царя. Рабочим хотелось увидеть его в нашей, заводской обстановке.

Прохоров, фронтовик-слесарь, сказал тогда: «Будь на заводе все фронтовики, мы бы встретили его по-своему». А как именнно, он не сказал.

31 марта в полдень приехал царь. У ворот его встречало все начальство: Путилов, члены правления завода Бринк, Дрейер и новый директор — генерал Меллер. Начальство было «истинно русское».

Обход начался с наших новых шрапнельных бараков. В них работали преимущественно вчерашние крестьяне, бывшие торговцы, кустари, а в третьем бараке — война! — даже бывший оперный артист.

Встретили царя весьма недружным «ура». Мы, группа слесарей-ремонтников и ученики — пролетарское ядро мастерской, стояли молча и с большим интересом смотрели на малоподвижную, неказистую фигуру царя. Не приветствовали Николая II и женщины, среди которых было много солдаток.

Царя повели в общую мастерскую, где приемщицы сортировали блестящие шрапнельные стаканы. «Это солдатки, ваше величество, — сказал Меллер. — Их мы принимаем на работу в первую очередь». Пройти мимо женщин нельзя было молча. Царя подвели к ближайшей из них. Я знал ее хорошо. Солдатка Маша. До замужества первая красавица в Шелковом переулке. Теперь лицо в грязных подтеках, платок — до бровей. Подоткнутая юбка лоснилась от машинного масла, и только глаза напоминали о былой красоте.

Долго думал царь, что сказать этой работнице. И наконец выдавил из себя: «Ну, как тебе живется без мужа? Скучаешь?» — «Скучала, да перестала, скукой детей не накормишь», — ответила Маша. «Сколько у тебя детей?» — «Двое». — «Муж оставил тебе что-нибудь, когда уходил?» — спросил царь. «А что он мог оставить? Сам без копейки пошел. На прощанье посоветовал: будет тяжело — детей по свету пусти, а сама иди в бардак...» Царь был глуховат и поэтому переспросил, куда муж посоветовал ей пойти. Маша хотела повторить, но, увидев за спиной царя свирепое лицо Меллера, замолкла. «А разве тебе на детей не дают помощи?» — как-то неуверенно спросил царь. «Еле вырвала по три рубля на дитя. Да разве ж это деньги? Пока на завод не взяли, много [33] беды натерпелась». — «Значит, теперь тебе лучше?» — оживился царь и поспешил закончить разговор.

Вечером мы узнали, что в орудийной и в других мастерских царя тоже встретили без особого подъема. В орудийной мастерской царь должен был пройти мимо токаря Семенова — георгиевского кавалера: начальство хотело козырнуть им. Токарь в это время обтачивал ствол шестидюймового орудия, выглядывающий из его станка, как подзорная труба. Царь подошел к станку, наморщил лоб. Очевидно, искал какие-то особенные слова, чтобы обратиться к герою. Но поговорить с георгиевским кавалером ему так и не удалось. Семенов, который еще несколько минут тому назад стоял в проходе и почти не обращал внимания на стружку, вдруг так заинтересовался ею, что не мог даже взглянуть на царя. Рабочий увеличил скорость оборотов. Станок загудел. Ствол, постепенно выдвигаясь, начал теснить царя. Тот испуганно отошел в сторону, подергал усы и зашагал дальше.

В башенной мастерской, где работали главным образом старые кадровые рабочие, произошел настоящий конфуз. Когда там появился царь и были выключены станки, только один рабочий крикнул «ура». Остальные молчали, словно в рот воды набравши.

Так закончился визит царя на наш завод. Конечно, он никоим образом не содействовал подъему «патриотического» духа рабочих. Наоборот, даже те рабочие, которые еще немного верили в царя, утратили эту веру. «Вот так царь!» — пренебрежительно говорили они.

Всю вторую половину 1915 года, особенно в октябре — ноябре, на заводе непрерывно проходили волнения, забастовки, во время которых рабочие требовали повышения заработной платы.

Положение на Путиловском и других заводах беспокоило правительство, но администрация завода недооценивала возрастающей угрозы в настроениях рабочих. Особенно острый характер приняла борьба рабочих с администрацией в конце января и в феврале 1916 года. В это время рабочие непрерывно требовали повышения заработной платы. Жить стало еще труднее, все подорожало, продуктов было мало, появились бесконечные очереди.

Директор завода Меллер, вместо того чтобы проанализировать эти требования, внимательно обсудить возможность их удовлетворения, решил обратиться за помощью к властям, надеясь вместе с ними запугать рабочих. [34]

5 февраля было вывешено объявление за подписью командующего Петроградским военным округом Туманова. В нем говорилось:

«...Забастовавшие рабочие будут немедленно заменены специалистами (гальванерами и электриками) из нижних чинов, уже призванных на военную службу, затем все забастовавшие рабочие из числа военнослужащих будут призваны на действительную военную службу и назначены уже в качестве нижних чинов для отбывания своей службы на тех же местах, где они работали прежде»{5}.

Объявление прочитали многие рабочие, его содержание было доведено до сведения остальных. Но это не запугало рабочих. Они расценили предупреждение как вызов.

Незадолго до этого, в декабре 1915 года, неожиданно явился Митя. Летом он был ранен осколком снаряда в руку и бедро. Попал в тыловой лазарет. И вот — отпуск, Петроград. Я слушал неторопливую, спокойную речь Мити, невольно любуясь старшим братом и, чего греха таить, завидуя ему. Воевал. Кровь за отечество пролил. Герой... Глаза умные, с хитрецой. Ростом повыше меня. Самый близкий, самый родной мне человек. Был мне Митя и братом, и отцом. В нашей семье слыл самым грамотным. Я любил уличные гулянки, гармонь, а если читал, то Ната Пинкертона или Ника Картера. Сим бульварным чтивом нас охотно пичкали за Нарвской заставой. А Митя зачитывался Куприным, Пушкиным, Блоком. За несколько вечеров «проглотил» «Войну и мир». И только посмеивался, когда я говорил ему, что, на мой взгляд, рабочему человеку вообще не нужны такие толстые книги.

С фронта Митя приехал большевиком. В первый же вечер спросил:

— А ты, братуха, за кого? Говорили мне, у вас на Путиловском заводе появились меньшевики и эсеры. Держись от них подальше.

Я заметил, что партий действительно многовато стало. И чуть ли не все называют себя социалистами, защитниками народа. Спросил, какая разница между партиями.

— Эх ты, Васька-гармонист. Разница есть и — большая. На словах меньшевики, эсеры — за народ, а судить [35] надо по тому, что каждая партия делает, чего добивается. Слыхал:

Где глаз людей обрывается куцый,
Главой голодных орд,
В терновом венце революций
Грядет шестнадцатый год.

Это тебе не Пинкертон — Ма-я-ков-ский! Запомни имя. Революция грядет. Революция не за горами. А когда грянет наша социалистическая революция, посмотришь, брат, что запоют, как перекрасятся эти болтуны.

Увидел в моем сундучке несколько дешевых выпусков того же Пинкертона, посуровел:

— И на что, Василий, время тратишь. Все еще сидишь в детстве.

На другой день прихожу с завода, а на столе — книжка в мягкой серой обложке. «Максим Горький. Рассказы».

— Вот, брат, читай. Сам из низов, Горький — наш, пролетарской косточки. Первый в России, а может, и во всем мире — рабочий писатель.

Я нехотя пробежал глазами оглавление: «Макар Чудра», «Старуха Изергиль», «Песня о Соколе», «Песня о Буревестнике», «Челкаш»... Названия, имена какие-то чудные. Одно, правда, привычное, даже знакомое. Знавал я у нас на Путиловском токаря по фамилии Коновалов. Чтобы сделать приятное брату, стал листать страницу за страницей и как-то незаметно для себя увлекся.

...Плакала скрипка Лойко. Плыла над степью, прижав руку с прядью черных волос к рапе на груди, гордая красавица Рада. Ярко, как солнце, и ярче солнца, факелом великой любви к людям пылало сердце смельчака Данко.

Подошел Митя:

— Ну как, Пинкертон, интересно? То-то. Завтра мы с тобой, братуха, отправимся в синематограф.

Что это такое, я знал весьма смутно. Небольшой кинотеатр находился примерно в трехстах метрах от Варшавского вокзала. Крутили в тот день «Соньку — Золотую ручку». Тут я снова окунулся в знакомую по книжкам стихию: налеты, воры, сыщики. Было странно видеть, как на белом полотне появляются люди. После небольшого перерыва на экране возникла конница. Я невольно отшатнулся: казалось, вот-вот кони налетят на нас. Впереди на белой лошади гарцевал великий князь Константин. [36] Разрыв снаряда. Лошадь падает. Их высочество на земле. Сестра милосердия, кокетливо улыбаясь зрителям, перевязывает раненую ногу князя. Тут появляется наш разъезд во главе с Крючковым{6}. Лихой казак стреляет, рубит, колет налево и направо. Немцы, как подкошенные, валятся вокруг него.

Я восхищенно присвистнул:

— Вот это да!

Митя по дороге домой все мне втолковывал:

— Опять за свою дурь. И впрямь веришь всему тому, что там показывали? Это же актеры в войну играют. А на фронте — грязь, бестолковщина, вши. Вместо снарядов шлют иконы. Запомни, брат, не наша это война...

Снова потекли заводские будни. Наспех сколоченные деревянные бараки шрапнельного цеха, где я работал, выкрашенные в черный цвет, напоминали заразный холерный городок. Техника шрапнельного дела к тому времени, однако, основательно продвинулась вперед. Шрапнель для снарядов мы сверлили уже не из целого куска, как раньше, и не штамповали на прессах по одной, а прокатывали машинным способом. Неказистые бараки стали для акционеров, господина председателя миллионера Путилова настоящим золотым дном. Война пожирала всю продукцию, требовала: мало! мало! мало!.. Спрос обеспечен, норма прибыли, как объяснял мне Митя, наивысшая. Кому — окопная грязь, кровь, а кому — золотые реки.

Тут случись одна история, из-за которой мне крепко попало от брата. Я очень любил, да и теперь люблю, цирк. Больше всего — борьбу. Были у меня свои кумиры, которым я даже пытался подражать. В январе 1916 года в цирке «Модерн» гастролировал знаменитый в те времена борец Самсонов, по кличке «Черная маска». Как обычно, он и на этот раз появился на арене в маске, в черном трико. Победив всех своих противников, стал вызывать желающих из публики помериться силой. Долго никто не решался выйти. А меня словно какой бес подтолкнул. Я выскочил на арену, стал в позицию, приготовился. «Черная маска» сделал какое-то движение в неуловимый для меня миг, я перышком взлетел вверх и [37] под восторженный гул толпы был уложен на лопатки по всем правилам. Думал, что умру со стыда, а пришел в себя от аплодисментов, знакомых голосов, выкрикивающих мое имя:

— Ай да Васильев! Молодец, Вася! — Это шрапнельщики отдавали дань моей храбрости. Знай, мол, наших!

Пробирался на свое место словно в тумане. После такой «победы» меня, непьющего, потащили обмывать происшествие пивом.

Это, пожалуй, был единственный случай в моей жизни, когда я поддался уговорам, проявил слабость. Кончился для меня триумфальный вечер, мягко говоря, печально. Домой, к удивлению тетки Марии, явился в крепком подпитии, чем вызвал целый поток «ахов», «охов», причитаний.

— Как же так, Вася? Никогда, племянничек, за тобой такого не водилось.

Пришел Митя. Посмотрел на меня. Молча разделся. И — влепил две крепкие пощечины:

— Это тебе за «цирк» в цирке. А это — за пиво.

Утром сказал:

— Эх ты, Пинкертон! Завод накануне забастовки, а он — бороться, представление устраивает. Да еще и нализался. Нашел время.

Я отмалчивался. Раз виноват — к чему разговоры? Но урок Митин запомнил.

Забастовал весь завод — таким был ответ путиловцев на угрозы князя Туманова. Вечером вместе с рабочими мастерской я присутствовал на большом митинге. Выступали большевики. Была принята небольшая резолюция, в конце которой говорилось: «Мы понимаем, что только усиление революционной борьбы демократии всех стран против своих правительств спасет человечество от кровавого кошмара, потому мы присоединяемся к решению ЦК РСД рабочей партии противопоставить мобилизации реакционных сил мобилизацию пролетарских сил для второй Русской революции!»{7}

На следующий день мы узнали о втором приказе, согласно которому 7 февраля завод закрывался. Все военнообязанные должны были явиться для зачисления на военную службу. [38]

Усилились гонения на большевиков, заводских активистов. За несколько дней за решеткой оказалось более 200 человек. Но аресты и репрессии, отправка на фронт уже не могли остановить волну возмущения, нарастающую с каждым днем.

10 февраля был объявлен прием на завод, а на следующий день одновременно забастовали шрапнельная и башенная мастерские. Днем на митинге в шрапнельной были зачитаны и приняты такие требования:

1. Освободить арестованных товарищей.

2. Принять сто двадцать человек, не взятых после локаута на завод.

3. Не выполнять приказа Туманова.

В нашей шрапнельной мастерской, на «Тильмансе», «Треугольнике» появилось воззвание Петербургского комитета большевиков: «Приказ Туманова... применен прежде всего к Путиловскому заводу лишь потому, что правительство считает Путиловский завод наиболее опасным для себя, зная, что он всегда являлся застрельщиком революционных выступлений петербургского пролетариата...

Товарищи! Если вы не дадите решительного отпора попыткам закрепостить вас, вы сами вденете руки в заготовленные для вас наручники. Дело путиловских рабочих — дело всего петербургского и российского пролетариата. Забастовка протеста с требованием отмены приказа Туманова - вот оружие, которое должен теперь взять рабочий класс Петербурга»{8}.

К нашим требованиям в ответ на призыв Петербургского комитета присоединились остальные мастерские завода. Начались забастовки на других фабриках и заводах. Сплоченность и единодушие были огромны. Именно это вынудило директора Меллера подумать об отступлении. Многих рабочих возвратили с призывных пунктов. Правда, арестованных не освобождали.

Каким было мое участие во всех этих событиях? Пролетарским чутьем воспринимал все правильно: бастовал, ходил на митинги, ни в чем не отставал от других. И — только. Активным, сознательным борцом за дело рабочего класса я к тому времени еще не стал. [39]

22 февраля все рабочие, отгуляв последние дни масленицы, вышли на работу. В тот же день в нашей мастерской, как и в других, стало известно, что дирекция завода медлит с ответом на требование о прибавках. Снова вспыхнули забастовки, совсем не похожие на сравнительно мирные «итальянки» 1914-1915 годов.

Весь свой гнев рабочие обрушили на ненавистных мастеров и начальников. У нас, в шрапнельной, мастером был некий Анджевский. Мы судили его своим рабочим судом. Вытащили из-за конторки, привели в пушечную, поставили на разметочную плиту. Вокруг сгрудилась возбужденная толпа. Гневные выкрики, свистки, упреки, обвинения — все слилось в сплошной гул.

— Жандармский прихвостень, получай по заслугам! Мы еще не солдаты, он не офицер. Дать ему как следует!

Рабочие, стоявшие поближе к плите, стали перечислять все проступки мастера: грубо обращается с рабочими, шпионит, отправляет революционеров на фронт, взяточник, вор, хозяйский холуй.

Тут закричали со всех сторон:

— Хватит! В «карету» подлеца! В «карету»!

Бледного, дрожащего от страха мастера (куда только подевалась его спесь) стащили с плиты, накинули на голову грязный мешок. Толпа расступилась. Откуда-то появилась тачка. Мастера бросили в нее как куль. Под свист и гиканье «экипаж» выкатили из мастерской, повезли по заводскому двору.

Подобные сцены можно было наблюдать и в других цехах. Тачки в эти два дня пошли нарасхват.

23 февраля заводоуправление вторично объявило локаут.

Третьим приказом — самым кратким и самым грозным — разразился князь Туманов:

«Ввиду закрытия Путиловского завода подлежат призыву на военную службу в первую очередь:

1. Ратники I и II разрядов срока службы 1915-1916 годов.

2. Молодые люди, родившиеся в 1895 и 1896 гг.»{9}.

Власти спешили окончательно очистить завод от смутьянов, наиболее сознательных рабочих, более двух тысяч молодых путиловцев взяли в солдаты. [40]

Стачка на Путиловском продолжалась. «В течение сегодняшнего дня никаких перемен не произошло», — доносила охранка 26, 27, 29 февраля, 1 и 3 марта.

В столице уже бастовали 150 тысяч рабочих. Мощное эхо народных волнений долетало и в другие города.

Кнут и пряник. Грянул гром... В дисциплинарном батальоне. Мой дядька Верещагин. «Хочешь жить — бейся насмерть». Боевое крещение. Снова на родной заставе.

Перепуганное насмерть правительство наложило запрет на Путиловский завод. До окончания военных действий, как было нам объявлено, завод из рук банкиров переходил в руки казны. Новые хозяева — генералы военного ведомства — решили воздействовать на рабочих кнутом и пряником.

Кнут — введение военного режима, ограничение тех куцых прав, которыми пользовались рабочие; пряник — частичные прибавки к зарплате, мало что меняющие в связи с ростом дороговизны.

...Неожиданно грянул гром и над моей головой.

Вечером 6 марта мы, три приятеля — Петр Викторов с Обуховского завода, Василий Синицын и я, собрались на квартире у Петра. Засиделись допоздна, а когда уже собирались расходиться, вдруг налетела полиция. После тщательного обыска нас арестовали и на следующий день отправили в старую выборгскую тюрьму.

Причины моего ареста до сих пор, как говорится, покрыты мраком неизвестности. Нас обвиняли в распространении большевистских листовок, прокламаций. За такой «проступок» можно было тогда пересажать весь Путиловский завод.

Петр Викторов, впоследствии известный чекист школы Дзержинского, тоже не был причастен к распространению листовок в тот день. После Октября я встречал его неоднократно. Уполномоченный ОГПУ, начальник особого отдела, начальник областного управления и т. д. А вот с моим тезкой — Василием Синицыным — мы больше не виделись: он, как я узнал недавно, стал комиссаром отряда Красной гвардии и погиб в 1918 году под Псковом.

Второго апреля нас, человек 75, перевели из тюрьмы [41] на станцию, посадили в арестантские вагоны и под усиленным конвоем отправили в район Старой Руссы в 178-й запасной полк.

Началась ускоренная военная подготовка. Сначала шагистика, строевые занятия, потом изучение оружия, тактико-строевые занятия и т. д. Я проявил хорошие способности в стрелковом деле. Это было результатом науки охотника Зырянова. В стрельбе показал отличные результаты, в связи с чем был назначен в пулеметный расчет.

Меня вызвали в канцелярию 3-й роты. Подпоручик Нефедов кратко расспросил, с какого я завода и цеха, сколько лет работал на заводе и... все. После этого поздним вечером собрали нас, человек 15 или 16, и отправили в дисциплинарный батальон в район села Медведь.

За что меня туда отправили, я тогда так и не узнал. Только в августе, после ранения, в полевом госпитале выяснилось, кому я обязан таким поворотом в моей судьбе.

В третьей роте 178-го полка я подружился с солдатом Николаем Шмаковым, рабочим Балтийского завода. Он был старше меня года на два, успел насидеться в окопах и получить ранение. Долгие вечера мы разговаривали с ним о наших заводских и семейных делах. Мой рассказ о визите царя на наш завод привел Шмакова в неописуемый восторг.

Каким-то образом к нему в доверие вошел ефрейтор Гнатюк. Он оказался негодяем и о наших разговорах донес фельдфебелю Петрову. В результате — дисциплинарный батальон. Обо всем этом рассказал мне Николай Шмаков, когда я выписывался из госпиталя и уезжал в Петроград.

Дисциплинарный батальон хуже тюрьмы. Мордобой, издевательство над солдатами считалось тут привычным, обязательным.

Наш взводный старший унтер-офицер Дьяченко (кавалер трех Георгиев) и ефрейтор Ершов прослыли настоящими палачами. Они били солдат, часами заставляли их в жару стоять под ружьем с полной выкладкой. Не каждый выдерживал такие пытки. Солдаты нередко теряли сознание. Как-то, без всякой на то причины, Ершов ударил по лицу солдата Притулу и выбил ему зуб. Тот залился кровью. Подошел Дьяченко и приказал солдату выйти из строя. Сквозь слезы Притула спросил Дьяченко: «Господин унтер-офицер, за что он меня?» Вместо ответа [42] — сильный удар в ухо. Солдат упал, а унтер-офицер и ефрейтор продолжали его бить. Послышались отдельные голоса: «Довольно! За что вы бьете его?»

Солдата отнесли в казарму, где им занялся фельдшер, а нас гоняли до упаду. Сил не было бежать, многие падали от изнеможения. Будь у нас оружие, патроны, плохо пришлось бы нашим мучителям. Да и нам не избежать военно-полевого суда.

Прошло больше шести десятилетий, а не забывается.

Приблизительно за две недели до отправки на фронт прекратился мордобой. Началась усиленная боевая подготовка: штыковой бой, стрельба и атаки, атаки, атаки! Из фронтовых частей, из команды выздоравливающих прибыли унтер-офицер и ефрейторы — все бывалые фронтовики. Появился у нас в роте прапорщик Крылов. Офицеры ненавидели его за то, что он не позволял никому грубо обращаться с солдатами, а солдаты любили, как родного отца.

В июле нас отправили на фронт. После ночного марша мы расположились в лесу юго-восточнее Двинска. Положение на фронте было относительно спокойное. Стрельба на отдельных участках проводилась в определенное время с немецкой пунктуальностью.

Утром войска Юго-Западного и Западного фронтов перешли в наступление. Над всей линией окопов, проволочных заграждений загудели, заговорили сотни пушек. 18 июля в батальоне стало известно: войска Юго-Западного фронта успешно продвигаются вперед, немецкая армия разбита, в панике отступает. Ночью нас переправили через Западную Двину. Пройдя маршем верст восемнадцать, мы на рассвете заняли окопы какой-то части 14-го стрелкового корпуса. Но на этом наступление захлебнулось. Не хватило снарядов. Авангарды не успели закрепиться.

Так мы попали в июльскую мясорубку 1916 года. Утром после тщательной артиллерийской подготовки немцы перешли в контрнаступление. На нас тучей двигались тесно сомкнутые атакующие ряды. Батальон подняли в контратаку.

Многие говорят, что не знали страха в бою. Не верю этому. Слева от меня шел мой наставник — разжалованный унтер-офицер Иван Дмитриевич Верещагин. Уралец, на фронте с первых дней войны, дважды раненный, по-своему мудрый и справедливый. Разжаловали его и [43] отправили в дисциплинарный батальон за то, что, защищая солдата, ударил фельдфебеля. Иван Дмитриевич не раз говорил мне: «Запомни, сынок, нет такого героя, который не боится в бою снаряда, пули, штыка. Кто смерти не боится — невелика птица, а вот кто жизнь полюбил, тот страх погубил. Герой не тот, кто не боится, а кто умеет своевременно побороть страх. Страху в глаза гляди, не смигни, а смигнешь — пропадешь. Растеряешься — пиши пропало!» Была у моего наставника и главная, как он говорил, пословица: «Хочешь жить — бейся насмерть».

В то утро под Двинском у нас и выхода другого не было: сзади — мы это знали — пулеметы полевой жандармерии и приказ расстреливать в упор всех, кто будет отступать.

Оставалось не больше тридцати метров до вражеских позиций. Нервы были напряжены до предела! И вот я не выдержал и... с перепугу (сознаюсь в этом сейчас) побежал вперед. «Вася, Вася!» — слышу где-то позади голос своего наставника. А я уже вонзил штык в грудь вражеского солдата. Он упал. Тут я почувствовал сильный удар по голове — потерял на некоторое время сознание.

Придя в себя, увидел, что вокруг идет ожесточенный рукопашный бой. Поднялся. Ноги как не свои, голова кружится. Смотрю — невдалеке от меня немец сбивает с ног нашего любимца — прапорщика Крылова. Откуда силы взялись! Схватил винтовку и — немца в бок штыком. Он зашатался, упал. Силы снова оставили меня. Я свалился рядом с убитым немцем и прапорщиком Крыловым. Потом нас с Крыловым подобрали санитары и отправили в полевой госпиталь, расположенный в лесах юго-западнее Пскова. Сюда же попал Иван Дмитриевич Верещагин, тоже раненный в этом бою.

Так состоялось мое боевое крещение. Потянулись госпитальные будни. Много было передумано тогда. Не раз вспоминались слова отца и дяди Ивана в дни моего «патриотического» зуда. Я, как и все рабочие, любил свой завод, свой город, Неву. Я любил свою родину — Россию. Но между мной и родиной стояли царь, генералы, банкиры, Путилов, полицейские, жандармы. Они угнетали нас, а мы кормили вшей, задыхались от газов, гибли в атаках, защищая награбленное ими богатство, их интересы. Закончится война — снова иди на поклон к заводчику, мастеру: возьмите на работу. И нет никакой [44] уверенности в завтрашнем дне, в том, что тебя, несмотря на все твои боевые заслуги, не выбросят на улицу, не оставят без средств к существованию. Так думал я. Так думали многие мои боевые товарищи.

4 августа в госпитале в торжественной обстановке мне за храбрость вручили Георгиевский крест 4-й степени. А через день вместе с прапорщиком Крыловым, называвшим теперь меня не иначе как своим спасителем, отправили в Петроград.

Прибыв в Петроград, я с запиской Крылова отправился в Измайловский полк к капитану Волошину-Петриченко. Меня зачислили в 4-ю роту 2-го батальона. Снова началась солдатская служба, ежедневная муштра. Как ефрейтор, я проводил занятия с отделением пулеметного расчета. Почти каждую неделю мне давали увольнительную, и я спешил на свою родную Нарвскую заставу, к друзьям-путиловцам.

Солдаты на Путиловском. «Пусть сильнее грянет буря». «Глупость или измена?» Что почуяли кадетствующие крысы? Накануне. «Доколе терпеть?»

...Тут застал я большие перемены. Бросалась в глаза явная милитаризация завода.

В шрапнельном и в других мастерских на каждом шагу встречались за станками... солдаты. Военная промышленность настолько разрослась, потребность все в новых и новых пушках, снарядах так стремительно увеличивалась, что все острее чувствовался недостаток в рабочей силе, в квалифицированных рабочих.

Специалистов, да и не только специалистов, начали возвращать с фронта и посылать на военные заводы.

Правительство стремилось таким образом убить двух зайцев; поддержать военную промышленность и заодно укрепить свои позиции. Рабочие-солдаты подчинялись воинской дисциплине, ходили в форме, за участие в забастовках подвергались военно-полевому суду. По замыслу военных начальников, солдаты должны были стать на заводах опорой режима. Солдат-рабочий — каратель! Лучше и не придумаешь. Все эти тонкие, с далеким прицелом расчеты оказались построенными на песке. Это хорошо видно на примере Путиловского завода.

К моему возвращению в Питер число солдат на заводе [45] достигло пяти тысяч. Первое время солдаты, среди них было немало вчерашних крестьян, всячески избегали разговоров о политике. Никому не хотелось обратно в окопы — под шрапнель и пули.

Но совместная работа, уроки войны, общие заботы и общая ненависть не могли не сблизить фронтовиков с путиловцами.

Солдаты 1916 года уже не были прежней серой послушной массой, готовой по приказу командиров стрелять в своих же братьев-рабочих.

Солдаты все чаще и все более открыто высказывали свое недовольство притеснениями, низкой платой. Воинская дисциплина слабела с каждым днем.

Военный директор завода генерал-майор Дубницкий запугивал солдат приказами. Но на это мало кто реагировал.

— Погоди, генерал! Еще не то увидишь! — грозились солдаты.

С одним из таких солдат-рабочих я крепко подружился. Звали его Сеня — Семен Эртман. Он тоже успел понюхать пороху. После ранения и лазарета вместе с другими попал на Путиловский завод. Работал Сеня фрезеровщиком в турбинной мастерской верфи. Мы на пару с ним распространяли листовки Петербургского комитета РСДРП (б). Октябрьской ночью 1916 года мой друг совершил такое, о чем долго говорили за Нарвской заставой.

...Утром двери турбинной мастерской, как всегда, были широко раскрыты. Рабочие входили и застывали на месте. Высоко над станками вдоль стены ярко выделялись, звали, сливаясь в слова, огромные белые буквы: «Пусть сильнее грянет буря!» Лозунг по приказу начальства пытались смыть. Но белила оказались отменного качества. А Сема как ни в чем не бывало посмеивался. О том, что произошло, рассказывал так:

— Понимаешь, подходит ко мне один товарищ, спрашивает: «Горького читал?» — «Читал», — говорю. «И «Буревестника»?» — «И «Буревестника». — «Видишь стенку напротив входа? Как раз хорошее место для лозунга. Не побоишься? Напиши такое, чтоб дух захватывало. И чтоб было к современному моменту».

«Пусть сильнее грянет буря!» Очень даже к современному моменту оказались горьковские слова. В воздухе пахло революцией... [46]

Старый режим «гнил на корню». Два тяжелых военных года расшатали все и вся. Перебои в снабжении Петрограда становились все чувствительнее. Тетка, когда я приходил в Шелков переулок, жаловалась: «Топлива нет, продуктов нет. За ценами не угонишься: фунт хлеба стоил три копейки, теперь — двадцать».

За хлебом — длинные очереди, «хвосты», как тогда говорили. Лица в очередях — измученные. Постоишь — и наслушаешься такого, что хоть завтра на штурм ненавистного самодержавия. Роптали, выкладывали в очередях наболевшее все громче, не таясь:

— Мы в милость царскую верили, на царя-батюшку надеялись. Баста, хватит. Одна нынче надежда — на самих себя.

Война всем надоела. На фронте солдату предоставлялось единственное право: погибнуть от пули, снаряда, газов; в тылу, как говорилось в одной прокламации Нарвского районного комитета партии, — «право свободно умирать от голода, не отходя от станка».

«Уже близится день, — говорилось дальше в прокламации, — когда пролетариат России должен дать решительную схватку кровожадному правительству Николая II...»{10}.

— Перед нашей партией, — безустанно повторял дядя Тимофей, — стоит одна задача; день за днем раскачивать маятник революции.

В городе стал известен инцидент в Государственной думе, принесший большую в те дни популярность лидеру кадетов П. Н. Милюкову.

С трибуны Думы он обвинил царское правительство в предательстве национальных интересов, несколько раз бросая в зал слова, вскоре облетевшие весь Петроград: «Что это, глупость или измена?» Корабль самодержавия шел ко дну, и кадетствующие крысы таким образом спасали свою репутацию и самих себя.

Армия, еще недавно оплот царизма, «левела» прямо на глазах. Большинство солдат и почти весь младший комсостав Петроградского гарнизона, даже гвардия, побывав на фронте, познали все прелести окопной жизни.

Нас, плохо одетых, полуголодных, кормили чечевицей да воблой, что тоже отнюдь не содействовало поднятию [47] боевого духа. Чувствуя, что почва уходит из-под ног, самодержавие судорожно пыталось что-то предпринять.

— Россия любит кнут, — наставляла в те дни царица своего супруга. — Будь Петром Великим, Иваном Грозным, императором Павлом, — сокруши их всех!

Чтобы сокрушать, нужна была сила. И, напуганное нарастанием революционного движения, командование выделило Петроград в самостоятельный округ. В каждый район в помощь полиции были направлены воинские части. Я даже обрадовался, узнав, что наш батальон, как и соседнюю роту измайловцев и петроградцев, должны направить за Нарвскую заставу. 4-ю роту и взвод 2-й роты направили на Путиловский завод.

Таким образом, мы, солдаты Измайловского и Петроградского полков, сразу же узнавали обо всем, что происходило на Путиловском и других петроградских заводах. Иногда планы рабочих становились известными заранее. Ведь многие из нас когда-то работали на этих заводах. Кроме того, в казармах расположился рабочий батальон солдат, работавших на Путиловском. Наладили мы связи с рабочей молодежью. Молодые рабочие приходили к нам, информировали обо всем.

Хотелось бы немного сказать о событиях второй половины февраля 1917 года. 14 февраля прошли мощные демонстрации. Почти все рабочие заводов Путиловского, «Тильманса», «Треугольника» вышли на Петергофское шоссе. В колоннах было много солдат. Забастовки и демонстрации проходили под большевистскими лозунгами, направленными, в частности, против Думы, по указу царя открывшейся в тот день. На красных знаменах — призывы: «Долой войну!», «Долой правительство!», «Да здравствует республика!»

21 февраля забастовал Путиловский завод. Его поддержали рабочие «Тильманса» и других предприятий. У станков на Путиловском остались только солдаты трудового батальона. Незадолго до обеда туда прибыла группа рабочих и солдат, среди которых был и я. Мы уговаривали солдат, что надо прекратить работу и выйти на демонстрацию.

Какой-то фронтовик все допытывался:

— Просто демонстрация или до оружия дойдет?

— А как выйдет...

— Нам, мил человек, знать надобно. Если до пальбы дойдет, у нас с рабочими одна ставка — голова с плеч. [48]

А если просто так — с нас головы снимут и пикнуть не дадут, а заводских только попужают — и обратно к станку.

На демонстрацию солдаты в тот день так и не вышли. Остались одни в затихшей мастерской, все гадая: дойдет до пальбы или нет.

В эти дни в нашем полку занятий не проводили. Офицеры были в тревожно-возбужденном состоянии. Дисциплина резко упала. Мы свободно выходили на улицы, даже за Нарвскую.

Приблизительно в 10 часов утра 23 февраля (8 марта по новому стилю) по Гороховой от булочной двигалась большая колонна женщин. Они шли с лозунгами: «Долой войну!», «Долой дороговизну!», «Долой голод!», «Хлеб — рабочим!», «Молоко — детям!» Сплошной гул стоял над заставой. Обескровленные лица работниц, истощенных голодом, отравленных парами кислот, были полны решимости. Женщины окружали солдатские патрули. Те, растерянные, ошеломленные, таяли, как островки, в разбушевавшемся море.

Наша рота стояла у Нарвских ворот. Именно тут, на Петергофском шоссе, волнение достигло наивысшего накала. Вал за валом катились перед нами колонны демонстрантов. Мелькали знакомые лица путиловцев. Впервые после 1905 года большевистские лозунги открыто прогремели с трибуны на большой площади.

Родная моя застава видела много рабочих митингов, собраний, маевок. На заводских дворах, в притихшем цеху, в цеховой уборной-курилке, у мрачной часовни, на старом кладбище в Красненьком, в Шелковом переулке, в сарае и на чердаке, в Полежаевом лесу и на берегу залива — везде, где была «трибуна»: холмик, крыльцо, придорожный столб, бочка из-под керосина.

Но этот митинг у ворот Нарвской заставы не был похож на митинги прошлых лет. Впервые со времен первой русской революции ораторы выступали открыто, не таясь, не нахлобучивая шапок на глаза.

Слушали их не десятки, не сотни — тысячи людей, не боясь полиции и, что еще важнее, не боясь нас, солдат.

Вот у триумфальной арки появилась высокая женщина в душегрейке. Платье — все в пятнах, во многих местах прожженное кислотой.

Она долго сотрясалась от кашля, никак не могла начать [49] говорить. И этот зловещий кашель действовал на всех нас сильнее слов.

Голос женщины оказался неожиданно громким и сильным:

— Эта война хуже кислоты жжет внутри. Детям есть нечего. До хлеба не достоишься, молока не допросишься. Кости и требуха — вся наша еда. Муж-кормилец в Пинских болотах голову сложил. Доколе терпеть? Всякому терпению мера. Солдатики, почему молчите? Или вы не мужчины, а бабы?

Из толпы раздался клич:

— Стройся в колонны... На Невский.

Отозвалось эхом:

— На Невский! Всем миром!

— Как врозь — все дело брось. Вместе — нас не возьмешь.

— Хлеба требовать, мира!

— Долой войну!

— Долой царя! Смерть Николашке и всей его бражке!

В разных местах, как искры-огоньки, вспыхивали частушки, песни. Тут я увидел нашу соседку Машу из «Треугольника».

Она пела, приплясывая:

Пойду в переулочек,
Куплю барам булочек,
Куплю барам сухарей,
Нате, жрите поскорей!

Кто-то рядом выдохнул:

— Нам бы не сухари да булочки — бомбы.

Чей-то звонкий, молодой голос затянул, и площадь загудела, отозвалась. Дружно, грозно, сотрясая воздух:

Беснуйтесь, тираны, глумитесь над нами,
Грозите свирепо тюрьмой, кандалами;
Мы сильные духом, хоть телом попраны —
Позор, позор, позор вам, тираны.

Откуда ни возьмись, красными птицами взмыли над толпой знамена. Женщина в душегрейке и Маша подхватили их:

— Наш праздник! Нам и нести.

Загремело, понеслось по Нарвской заставе:

— Идут... Путиловцы пошли. [50]

Уже ничто не могло остановить могучий весенний разлив. Встречая полицейские заслоны, толпа, смывая их, двигалась к центру.

Весть о выступлении Нарвской заставы облетела весь рабочий Питер. Поднялись выборжцы. На улицы вышли рабочие почти всех заводов и фабрик.

Невиданное по масштабам выступление петроградского пролетариата в Международный день работниц перерастало в общую политическую демонстрацию против самодержавия.

24 февраля забастовка охватила почти все заводы Нарвской заставы. Всюду проходили митинги под большевистскими лозунгами: «Мира!», «Хлеба!», «Долой самодержавие!» Городовые действовали нерешительно. Уже н» разгоняли бастующих и демонстрантов, а уговаривали их разойтись.

В тот день женщины разгромили несколько продовольственных магазинов (в домах Белковых и на рынке возле Огородного переулка). Городовые и полицейские попробовали вмешаться. Но когда на рынке появились мы, полицию как ветром сдуло.

Воззвание большевиков. «Неужто нам быть палачами...» Смерть капитана Джаврова. «Царь жандармов и шпиков». Уличные бои («Ничего! Выкурим!»). Чья победа? «Хрен редьки не слаще».

Поздно вечером к нам в роту пришел путиловец Григорий Самодед. Он принес воззвание Петербургского комитета большевиков, в котором, в частности, говорилось: «Помните, товарищи солдаты, что только братский союз рабочего класса и революционной армии принесет освобождение гибнущему угнетенному народу и положит конец братоубийственной и бессмысленной войне. Долой царскую монархию! Да здравствует братский союз революционной армии с народом!»{11}

Мы сразу же пошли во все измайловские казармы поднимать солдат. Самодед вместе с нами пошел в 1-й батальон. Уже с самого утра 25 февраля в казармах начались митинги. Офицеры, среди которых верховодили [51] полковник Верховцев, капитаны Лучинин и Джавров, попытались прервать выступления. Но солдаты отказались подчиниться офицерам и начали действовать вместе с революционными ротами.

На митингах солдаты призывали к решительным действиям — вооружению рабочих, разгону и разоружению полиции, городовых.

Весь трудовой народ — рабочие, женщины, подростки — вышел на улицы Петрограда. По приказу генерала Хабалова на установление порядка бросили гвардейские части. Однако гвардейцы отказались стрелять в рабочих. Солдатам повторили треповский приказ 1905 года: «Патронов не жалеть!» В ответ — угрюмое молчание, глухой ропот:

— Рука не поднимается против своих... Ведь они хлеба хотят... Неужто нам быть палачами женщин, детей, наших голодающих братьев?!

Измайловский и Петроградский полки, покинув казармы, присоединились к рабочим колоннам. Все улицы и переулки на Петергофском шоссе надежно охраняли вооруженные рабочие и наши роты.

В тот вечер из рук в руки передавались листовки Петербургского комитета большевиков, призывавших к решительным действиям: «Всех зовите к борьбе. Лучше погибнуть славной смертью, борясь за рабочее дело, чем сложить голову за барыши капитала на фронте или зачахнуть от голода и непосильной работы»{12}.

Утром 27 февраля путиловцы снова вышли на демонстрацию. Перепуганные городовые вынуждены были скрыться. Около 10 часов капитан Джавров привел взвод учебной команды. Джаврова мы все ненавидели лютой ненавистью: садист из садистов, морфинист, трус. Он начал кричать на нас, угрожая пистолетом.

— Чего вы смотрите на него? Тоже развоевался. Аника-воин! Почему позволяете издеваться над собой? — обратились к нам рабочие, наблюдавшие эту сцену.

Мы кинулись к Джаврову, обезоружили и, взбешенные наглым его поведением, подняли на штыки.

Тем временем Семенюк из учебной команды сообщил нам, что в казарме их батальона прячутся полковник Верховцев, капитаны Лучинин, Воденброу и фельдфебель [52] Кудряшов. Все они были известны своей жестокостью и поэтому вызывали у солдат чувство страстной ненависти.

Откуда-то появились две пожарные машины. На них вместо пожарников в медных касках вооруженные путиловцы и солдаты из наших полков. Одну из машин мы остановили. Поехали в казарму. Офицеров, оказавших отчаянное сопротивление, мы расстреляли. Только Лучинину удалось бежать. Впоследствии мне все же пришлось встретиться с ним. Это было в декабре 1919 года в Омске. Вот тут я и увидел капитана Лучинина среди пленных белогвардейских офицеров. Куда девались его самоуверенность, наглость, спесь...

В тот же день весь наш Измайловский полк вышел на демонстрацию. К нему присоединились рабочие Путиловского завода и «Треугольника».

Мы шли по Обводному каналу, запруженному людьми. Рабочие начали строиться в колонны. Знакомые ребята из шрапнельной мастерской подходили, здоровались, кто-то затянул песню:

Всероссийский император, царь жандармов и шпиков,
Царь — убийца, провокатор, созидатель кабаков!
Люд, восставший за свободу, сокрушит твой подлый трон,
Долю лучшую народу завоюет в битве он.

Вместе с рабочими измайловцы участвовали в уличных боях.

Наша рота после прибытия Самодеда соединилась с группой путиловцев. Когда приближались к Невскому, нас возле Пажеского корпуса обстреляли из пулеметов.

— Ложись! — раздалась команда.

— Засели, гады, на чердаке.

— Ничего! Выкурим.

Завязалась перестрелка. Случайные прохожие шарахались в переулки, сбивались в кучи, падали на серый снег. Кто-то крикнул:

— Перебежкой вперед!

Мы бросились к дому, откуда раздавались пулеметные очереди. Пули шлепались в снег, цокали о мостовую. Одна тонко-тонко засвистела рядом, и схватился за грудь мой дружок-ефрейтор... Упал, не выпуская из рук винтовку, знакомый шрапнелыцик с Путиловского. Но мы уже достигли подъезда. Лестница загудела, застонала под солдатскими сапогами. Мы бежали на звуки выстрелов. [53] Схватка была молниеносной. Мы ворвались на чердак, выволокли провокаторов-жандармов, переодетых в шинели Гренадерского полка, и тут же расстреляли.

В этот же день мы приняли участие в разоружении городовых и полицейских.

Больше часа продолжалась осада полицейского участка. Как потом оказалось, там был настоящий склад оружия, боеприпасов, продовольствия. Видно, рассчитывали продержаться долго. Но солдат уже ничто не могло остановить:

— Не берут пули — пустим петуха. Выкурим, как крыс.

Здание участка запылало. Из окон повалил дым. Горе-вояки в длинных полицейских шинелях стали один за другим сдаваться. Все они получили по заслугам.

На Литейном вместе с путиловцами мы вели бои с отдельными группами забаррикадировавшихся городовых и полицейских и захватили там продовольственный склад. Сразу же возле нас собрались женщины, подростки. Они взяли под свой контроль продукты и организовали продовольственные пункты. Вообще, начиная с 27 февраля, всюду — на вокзалах, в общественных местах — для восставшего народа действовали такие пункты.

Три дня шли беспрерывные бои. 28 февраля разогнали полицейских в ушаковском полицейском участке, разгромили пересыльную тюрьму вопле Боткинских бараков и освободили осужденных на каторгу и подготовленных к отправке по этапу. Среди политических был и Петр Викторов с Обуховского. Он так похудел, что я его еле узнал. Обрадовался, увидев меня. В тюремной кузнице ему расковали кандалы. Он переоделся, получил оружие и присоединился к нам.

В городе все еще вылавливали полицейских и городовых. Некоторые из них, переодевшись в гражданскую одежду, продолжали оказывать сопротивление, стреляя с крыш и чердаков. Другие, наоборот, старались залезть в нору поглубже, боясь народной кары. Но их быстро находили. Очень помогали нам в этом подростки. Подбежит этакий Гаврош в латаной-перелатаной рубашке и за рукав: «Вот переодетый фараон!» Одних, на чьей совести была кровь наших товарищей, мы на месте расстреливали, других отправляли в районные штабы рабочих дружин. [54]

На четвертый день наш полк, выстроившись, в полном вооружении, с красными флажками на штыках, вместе с солдатами-петроградцами выступил к Таврическому дворцу. Тут размещался сформированный накануне Совет рабочих депутатов. На Дворцовую площадь шли представители заводов и фабрик Петрограда, воинские части. К нам выходили представители Петроградского Совета, но чаще — члены созданного Государственной думой Временного комитета. Удостоил нас своим вниманием председатель Думы Родзянко.

Фонтан красноречия заработал на полную мощь. Ораторы из Думы и Временного комитета сменяли друг друга. Хорошо помню выступление одного из членов комитета. Говорил он с большим жаром о том, какое героическое дело свершил народ, клялся, что избранный им, то есть народом, Временный комитет, взяв власть в свои руки, сделает все, чтобы жизнь стала лучше. А после всех этих сладких слов предложил солдатам... вернуться в казармы и заняться военной подготовкой, а рабочим — стать к станкам. Тогда присутствовавшие на площади рабочие и солдаты закричали: «Еще не время, не всех буржуев побили, долой царских слуг!»

На вечернем заседании Совета рабочих депутатов меньшевик Чхеидзе, как бы подытоживая дневные выступления думских ораторов, заявил: «Отныне власть осуществляет Временный комитет Государственной думы». Вопрос «А Советы?» Чхеидзе пропустил мимо ушей.

Настали тревожные дни. Каждого волновало, кто будет у власти, какой она будет, эта власть. Вечером 2 марта в казарму с Путиловского прибыл Самодед. Немедленно собрался основной состав батальона. Самодед рассказал нам примерно следующее.

В Таврическом дворце черт его знает что делается. Создано Временное правительство. В него вошли сплошь кадеты и монархисты. Милюков неделю назад взывал: «Рабочие, не бастуйте!», а теперь — он «революционный» министр. Председатель военно-промышленного комитета Гучков — тоже. И Гучков, и Милюков, и Коновалов, и Терещенко стоят за сохранение монархии. Вместо Николая II хотят посадить на престол наследника.

Солдаты зашумели:

— Хрен редьки не слаще.

— Не надо нам наследника: сыты папаней по горло. Что поп, что попадья — один черт, обое рябое. [55]

— Не по-зво-лим! Гнать их, царских холуев, из Таврического!

Много солдат выступило на этом собрании. Выступал, кажется впервые, и я. Суть всех выступлений сводилась к следующему: мы с рабочими революцию делали, а кадеты себя властью объявляют... Кто их выбирал? Кто давал полномочия? Не царская Дума, а Совет рабочих и крестьянских депутатов. Вот кто должен создавать правительство.

Одним словом, все споры-разговоры велись вокруг новой власти.

Более сознательные солдаты-измайловцы поддержали Самодеда: никакого доверия милюковым и гучковым. С наследником на престоле или без него буржуазное правительство никогда не выполнит требования народа, не даст ему ни мира, ни земли, ни хлеба.

Но были и другие выступления. Не все солдаты разобрались в том, что на самом деле представляет собой Временное правительство, не все смогли разглядеть его контрреволюционную сущность.

На Милюкова среди определенной массы еще работал тот политический капитал, который он нажил своими «антицарскими» выступлениями в Думе, «разоблачениями» Гришки Распутина. Другие говорили, что, дескать, не может простой, необразованный человек править Россией. Нужны люди опытные, с образованием.

Полное доверие Временному правительству и Думе высказали унтер-офицер Бутт (эсер), унтер-офицер Гришин и писарь Кобзев (меньшевики), представитель Союза георгиевских кавалеров прапорщик Козлов.

Несмотря на все это, большинством голосов было принято решение: оружие держать в полной боевой готовности.

На другой день я узнал о результатах выборов в Советы рабочих депутатов на родном Путиловском заводе.

Вышло как в присказке: одни — пашут, другие — руками машут.

Пока кадровые путиловцы, прошедшие большую школу классовой борьбы, большевистски настроенные, дрались с оружием в руках, меньшевики и эсеры наспех проводили выборы (вечером 28 февраля и утром 1 марта). И небезуспешно: получили таким образом большинство. Примерно такая же картина наблюдалась на других предприятиях и в нашей полку. [56]

59 лет спустя... Мой гид. Промаховы. На Марсовом поле. «Славно вы жили и умирали прекрасно».

Летом 1976 года я снимался на Украинской студии документальных фильмов в картине «С Лениным в сердце» в постановке известного кинорежиссера заслуженного деятеля искусств УССР Анатолия Слесаренко. Впоследствии мне приятно было узнать, что фильм получил признание на всесоюзном и международном экранах, а также был отмечен в книге «Советская Украина» члена Политбюро ЦК КПСС, первого секретаря ЦК Компартии Украины В. В. Щербицкого.

Съемки шли в Таврическом дворце. Так я после весьма продолжительного перерыва — с 1918 года в Ленинграде бывал редко — оказался в городе моей юности, в том самом зале, где Владимир Ильич выступал со своими Апрельскими тезисами и где произошел инцидент с Кравченко. Внешне с тех пор тут ничего не изменилось. Только трибуна стала несколько шире да исчез двуглавый царский орел, в апреле семнадцатого прикрытый белым листком бумаги.

Съемки продолжались в Государственном музее Великой Октябрьской социалистической революции (бывший особняк Кшесинской) и в других районах города.

Звала Нарвская застава. В часы, свободные от съемок, нашим гидом становился мой друг и однополчанин Евгений Иванович — ветеран Кировского (Путиловского) завода, представитель четвертого поколения знаменитой династии Промаховых. По подсчетам моего друга, Промаховы проработали на родном заводе более 550 лет.

Причудливо переплетаются судьбы. Я хорошо знал Ивана Промахова — путиловца-красногвардейца, участника штурма Зимнего, а в годы Великой Отечественной войны близко сошелся с его сыном Евгением Ивановичем Промаховым — комбатом Симбирской Железной дивизии, той самой, под чьим знаменем в гражданскую войну сражался мой Петроградско-Нарвский полк.

Вот с каким человеком мы бродили по притихшим проспектам и улицам, любовались белыми ночами, новыми жилыми массивами на бывших пустырях Нарвской заставы. С каждым годом молодеет, хорошеет моя застава (теперь Кировский район). Не узнать и бывший наш [57] Шелков переулок. Давно снесен деревянный дедовский домик. Исчезли рабочие бараки-казармы.

Хороший мне попался гид. Именно благодаря ему мне удалось совершить давно задуманную поездку в молодость.

Но было одно место, куда я должен был прийти один, — Марсово поле.

Я помню его в дни моего отрочества и в годы первой империалистической войны. Тогда огромный, заросший чахлым бурьяном, местами засыпанный песком пустырь в самом центре города, по соседству с опрятным Летним садом, называли «Петербургской Сахарой». Дети Нарвской заставы, отнюдь не сведущие в античной мифологии, знали, однако, что площадь эта названа в честь Марса — бога войны. Во времена Пушкина Марсово поле служило постоянным местом для военных парадов.

23 марта 1917 года мы пришли сюда всем полком, чтобы отдать свой последний долг нашим товарищам, солдатам-измайловцам, Лаврову и Харитонову, погибшим за свободу в дни февральских боев.

В центре Марсова поля — братская могила. Гробы из свежевыстроганных досок, покрашенных в черный и красный цвет. На гробах зеленые венки из еловых веток, букетики подснежников, дощечки с надписями: «Рядовой Измайловского полка», «Рабочий Путиловского завода», «Нарвская застава». Гробов с последней надписью много: погибло более пятидесяти рабочих с нашей заставы. Теперь им{13} лежать рядом: путиловцам, измайловцам, волынцам, рабочим из «Тильманса» и «Треугольника», пахарям в серых солдатских шинелях. Красные знамена. Транспаранты: «Вечная память борцам...» Солдатские папахи, бескозырки, офицерские фуражки. Рабочие у свежевырытой могилы с непокрытыми головами. Звуки «Марсельезы». Осторожно опускаем гробы. Спите спокойно, товарищи! Мы продолжим ваше дело.

Все это вспомнилось июньской ночью 1976 года у Вечного огня на Марсовом поле. Монументальная ступенчатая ограда, массивные гранитные блоки-кубы у широких [58] проходов к первым братским могилам борцов за свободу — все это появилось уже после моего отъезда из Петрограда летом 1918 года{14}.

С глубоким волнением читаю высеченные на блоках полные высокого чувства и глубокой мысли слова:

ПО ВОЛЕ ТИРАНОВ

ДРУГ ДРУГА ТЕРЗАЛИ НАРОДЫ,

ТЫ ВСТАЛ, ТРУДОВОЙ ПЕТЕРБУРГ,

И ПЕРВЫЙ НАЧАЛ ВОИНУ ВСЕХ УГНЕТЕННЫХ

ПРОТИВ ВСЕХ УГНЕТАТЕЛЕЙ,

ЧТОБ ТЕМ УБИТЬ

САМОЕ СЕМЯ ВОЙНЫ.

«Убить самое семя войны»... Символически, пророчески звучат эти слова на Марсовом поле, на поле бога войны, которому суждено было стать первым пантеоном революции. И кажется, не холодный гранит, не нарком Луначарский — молодая Страна Советов, социалистическая Россия говорит с «трудовым Петербургом», со своими сынами:

НЕ ЖЕРТВЫ — ГЕРОИ

ЛЕЖАТ НАД ЭТОЙ МОГИЛОЙ.

НЕ ГОРЕ, А ЗАВИСТЬ

РОЖДАЕТ СУДЬБА ВАША В СЕРДЦАХ

ВСЕХ БЛАГОРОДНЫХ ПОТОМКОВ.

В КРАСНЫЕ СТРАШНЫЕ ДНИ

СЛАВНО ВЫ ЖИЛИ

И УМИРАЛИ ПРЕКРАСНО.

Лучше не скажешь и не напишешь.

Кусты, залитые серебристым светом. Цветы. Широкие аллеи. И дорогие могилы. Знакомые имена. Володарский — петроградский Марат, любимый трибун и верный друг Нарвской заставы; Иван Газа. [59]

Самый близкий человек. Я становлюсь инструктором районной дружины. Встреча (Антон Ефимович Васильев). Товарищ «максим». Рождение Красной гвардии. «Двум смертям не бывать...»

Коммунист Иван Газа... Слесарь, башенщик, рядовой Ораниенбаумской школы оружейных мастеров, активнейший участник двух революций; в годы гражданской войны — комиссар бронепоезда имени товарища Ленина, затем — военком Красной Армии, крупный партийный работник, друг и соратник С. М. Кирова, секретарь Ленинградского городского комитета партии. И — две даты на граните (1894-1933). Какая огромная по сделанному, пережитому жизнь за неполные сорок лет! Ивана Ивановича Газу я впервые увидел в тот самый день, когда наша рота подняла на штыки капитана-садиста Джаврова. Иван Газа стоял на плацу во главе группы рабочих. Он первый крикнул: «Что вы на него, гада, смотрите!»

Познакомил нас на второй или третий день после этого Григорий Самодед. Вскоре мы опять встретились. Кажется, на полковом митинге. Иван Газа пришел с Павлом Успенским, артиллеристом, бывшим рабочим «Розенкранца», давним моим приятелем. Павел первый заметил меня в толпе, что-то сказал Газе. Тот энергично стал пробиваться ко мне.

— Дело есть, ефрейтор. Мы у себя на Путиловском да и на других заводах начали создавать рабочие дружины. Нужны люди, знающие военное дело. С пулеметом знаком? Разобрать и собрать машинку сумеешь? А еще кого из надежных ребят посоветуешь?

Я сказал, что головой ручаюсь за своего дружка, тоже ефрейтора, измайловца Ивана Семенюка. Человек он верный, из сочувствующих. Тут же, по просьбе Ивана Газы, подозвал его. Из толпы вынырнул Успенский, и мы вчетвером отправились в Петергофский{15} районный Совет рабочих депутатов, расположенный в конторе по делам рабочих и служащих Путиловского завода. Там [60] мы застали Михаила Антоновича Войцеховского — ответственного за организацию рабочих дружин и отрядов. Увидев Газу, он обрадовался:

— Дело идет на лад. Добровольцев много. Решено создать районную дружину Нарвской заставы, а небольшие рабочие сотни и дружины слить в заводские отряды. Еще одна новость: оружейники передали в разобранном виде несколько «максимов».

— За чем же остановка?

— Нужны опытные пулеметчики, инструкторы.

— Вот они перед тобой, можно сказать, цвет и гордость пулеметной команды Измайловского полка.

Пришлось нам с Семенюком назвать себя. Услышав мою фамилию, худощавый человек в сером пиджаке, до этого что-то писавший за небольшим столиком, поднял голову и пристально на меня посмотрел. Его лицо мне показалось знакомым. Потом он подошел, поздоровался.

— Василий Васильев, говоришь? Питерский? Не Ефима ли Ивановича сын?

— Так точно. Он самый.

— А деда по отчеству как величали?

— Дмитриевичем.

Антон Ефимович улыбнулся, еще раз протянул руку:

— Ну, здравствуй, племяш! Выходит, мы с тобой родственники. Твой дед и мой отец — родные братья. Ефима Ивановича, отца твоего, помню. Где он теперь? Все еще в Сибири? Не знаешь? Надо узнать. И братана твоего Митю — приходил к нам с отцом — чуток помню. Большевик? Член полкового комитета? Ну, ты-то, вижу, определился. Приедет Митя — приведи его. От родственников негоже отрываться. А теперь — о деле.

Разговор переключился на пулеметы. Антон Ефимович сказал, что пулеметной команде райком придает особое значение. Пулемет показал себя на войне грозной силой.

Иван Газа посоветовал обучать дружинников разным приемам борьбы с вражескими пулеметами. Как засечь, подавить. Хорошо бы для этой цели подготовить и пластунов-гранатометчиков.

Заговорили о финансовой, материальной стороне дела. Антон Ефимович сказал, что Петербургский комитет партии и райком выступают за полную независимость районной и заводских рабочих дружин от Временного правительства. [61]

Вооруженоые отряды пролетариата должны содержаться самим пролетариатом. Дружинник — доброволец. Стать им может любой пролетарий — партийный и беспартийный. Днем он работает в цеху на своем обычном месте. Военная подготовка: изучение стрелкового оружия, обучение стрельбе, строю, служба по охране порядка — все это в нерабочее время. Принцип добровольности распространяется и на инструкторов. Почти все они находятся на военной службе, а значит, — на армейском довольствии{16}. Так что вопросы жалования, пайка решаются сами собой.

Семенюк поинтересовался, как будут называться новые вооруженные отряды рабочих. А то говорят по-разному: рабочая милиция, народная милиция, рабочая дружина. Вот он, Иван Семенюк, к примеру, ефрейтор Измайловского полка, а какое ему выйдет звание теперь?

— С сегодняшнего дня, — Михаил Антонович Войцеховский заговорил торжественно, чеканя каждое слово, — ты, товарищ Семенюк, инструктор дружины Нарвской Красной гвардии{17}. Название это — скажем прямо — для буржуев страшное, оно и меньшевикам, и эсерам как нож острый, а для нас — в самый раз.

В тот же день мы с Ваней Семенюком приступили к своим инструкторским обязанностям, оставаясь (все было согласовано с полковым комитетом) в списках и на всех видах довольствия Измайловского полка.

С Иваном Газой мы встречались и впредь. После брата Мити это был второй человек, кому я даже внешне старался подражать. [62]

Было в нем что-то от горьковского Павла Власова: стремление во всем дойти до самой сути, ничего не воспринимать на веру и готовность за свои убеждения, идеи в любой час дня и ночи ринуться в самую гущу схватки, стоять насмерть. Замечательный большевик, человек действия, дела, он на всех этапах, на любом порученном ему посту оставался и мечтателем, романтиком революции.

Иван Газа, подкупавший всех, кто его знал, искренностью, живостью характера, моральной чистотой, стал для меня эталоном большевика-ленинца.

В минуты испытаний (а их на мою долю выпало немало) я часто спрашивал себя: а как бы на моем месте поступил мой учитель и друг Иван Газа?

Мне нравилось, как он говорил с людьми: просто, доверительно. Среди рабочих — свой и среди солдат — свой. И как ходил по земле — уверенно, весело. И улыбка мне его нравилась: как-то сразу располагала к себе. И глаза. О таких говорят: смелые глаза — молодцу краса. А уж смелости Ивану Газе было не занимать.

Вспоминается такой случай. В учебной команде Измайловского полка проходил митинг по поводу ноты Милюкова-Дарданелльского. Иван Газа выступал от путиловцев, говорил о том, кому, чьим интересам служит эта пота, призывал покончить с войной («Штык — в землю!»), к братанию. Тут какой-то тип, полный георгиевский кавалер, запустил в него учебным для штыкового боя чучелом. Газа упал. Из толпы раздались голоса:

— Так ему и надо!

— Гад! Прихвостень офицерский — на кого руку поднимаешь?

Я подбежал к Ивану. Хотел ему помочь, но он поднялся сам. Стоит. Лицо в крови. А — улыбается.

— Ты чего, Иван, такой веселый? — спрашиваю. — Вроде бы не с чего.

— Как это — не с чего?! Врага задел за живое. Значит, слова мои дошли. А бояться? За правое дело и умереть не страшно. Двум смертям не бывать, а одной не миновать.

Бесстрашие Газы, его презрение (другого слова не подберу!) к смерти я в полную силу оценил в дни корниловского мятежа и в разгар октябрьских боев. Но об этом позже. [63]

А что дальше? Соотношение сил. Митинг в шрапнельном. Игнат Судаков. Заговор прессы. Не мытьем — так катаньем. Делегаты с фронтов. «Из каждого свинства можно выкроить кусочек ветчины».

И вот свершилась буржуазно-демократическая революция, царя свергли. А что будет дальше?

Много было тогда неясных вопросов, по поводу которых хотелось поспорить. Все: рабочие, солдаты — сходились на одном: надоела война, голод, нужда. Так дальше жить нельзя. А как можно и должно? Пути разрешения трудных вопросов многим и в нашем полку, и на Путиловском заводе, где мне часто приходилось бывать в те дни, и в Нарвской районной дружине виделись по-разному. Одни все еще надеялись на Временное правительство, другие считали, что следует ждать Учредительного собрания, третьи, не отрицая, что война — зло, доказывали: зло, но неизбежное. Мол, в интересах революции надо воевать до победного конца. А кое-кто из не очень сознательных твердил: на кой нам ляд все это. Не надо нам ни государства, ни войны, ни власти — живи, дескать, как хочешь.

Большинство мест в Советах, как я уже отмечал, досталось меньшевикам и эсерам{18}.

Почему? На этот вопрос точный ответ дает В. И. Ленин.

«Гигантская мелкобуржуазная волна, — писал он, — захлестнула все, подавила сознательный пролетариат не только своей численностью, но и идейно, т. е. заразила, захватила очень широкие круги рабочих мелкобуржуазными взглядами на политику»{19}.

Вот почему мелкобуржуазные массы дали этим партиям, стоявшим на реформистских, социал-шовинистических позициях, большинство в Советах.

Нужно учитывать и то, что кадровые пролетарские слои к 1917 году значительно поредели. За годы войны десятки тысяч рабочих были отправлены в действующую армию. Только с Путиловского завода ушли на войну [64] 6 тысяч человек. Резко изменился социальный состав рабочих завода. Две трети составляли крестьяне. К началу семнадцатого года лишь каждый третий из 30 тысяч путиловцев был пролетарием по происхождению.

Рабочие новой формации — полукрестьяне, полупролетарии — не всегда могли сразу разобраться в том, что представляет собой Временное правительство, не могли разглядеть его контрреволюционную сущность, не могли сразу понять предательскую политику эсеров и меньшевиков.

В стране на каждом заводе, фабрике, в учреждениях, в армии много было разных политических партий — больше десятка. И каждая партия тянула за собой рабочих, солдат. Представители всех партий говорили о новом государственном строе без царя, о демократии, о свободе слова, печати. Попробуй разобраться, какая партия на деле защищает интересы трудового народа. Между партиями все острее шла борьба за влияние на массы.

Чем брали большевики? Числом? Нет. За войну (ни одну партию самодержавие не преследовало с такой жестокостью) ряды нашей партии заметно поредели. Так, на Путиловском заводе к концу марта большевиков насчитывалось всего около 800 человек. Эсеровская организация на заводе была куда многочисленней. Только за март она разбухла до 3 тысяч членов.

Несмотря на свое численное превосходство (с меньшевиками 3400 человек), соглашательские партии организационно и политически оказались гораздо слабее большевиков. В партию Ленина тянулись потомственные пролетарии, кадровые рабочие, старые и молодые, прошедшие хорошую школу классовой борьбы.

В эсеры, наоборот, шли рабочие из недавних крестьян, бывшие кустари, лавочники, принесшие с собой тяжелый груз мелкобуржуазных настроений и надежд.

Среди меньшевиков встречались и представители рабочей верхушки — мастера и помощники мастеров, «указатели» (инструкторы), то есть люди, подкупленные высокой заработной платой, разными привилегиями.

На эсеровские и меньшевистские лозунги, как мотыльки, слетались мелкие собственники — кустари, извозчики и т. п., для которых работа на Путиловском заводе служила надежным укрытием от мобилизации.

Аналогичная картина наблюдалась и в армии. В партию эсеров ринулись выходцы из кулаков, зажиточной [65] части крестьян. Публика, как правило, грамотная и горластая. В партию меньшевиков не без оглядки (как бы чего не вышло) потянулась армейская интеллигенция: писари, делопроизводители, каптенармусы, вольноопределяющиеся и часть офицеров. Помимо них самостоятельной политической силой становились и Союзы георгиевских кавалеров.

Представители этих-то трех групп, как правило, преобладали в полковых, дивизионных, корпусных и армейских комитетах, в Советах рабочих и солдатских депутатов. Большевиков в этих комитетах и Советах было еще мало. Вот каким, например, оказался состав полкового комитета Измайловского полка: эсеры — унтер-офицеры Бутт, Григорьев, Потемкин, меньшевики — Кобзев, Кудряшов, Прянишников и другие. От Союза георгиевских кавалеров — прапорщик Козлов, Лузгин, от большевиков — Семенюк, Петров и я{20}. Такое соотношение сил в Советах, комитетах сохранялось в армии и на флоте примерно до августа 1917 года.

Острая борьба между большевиками и эсеро-меньшевистским блоком разгорелась по вопросу о роли Советов рабочих депутатов. Эту борьбу наглядно можно проследить на примере нашего района. Эсеро-меньшевистский блок Петергофского районного Совета упорно добивался объединения Совета с «районным рабочим комитетом», самочинной организацией, преследовавшей цель снабжения рабочих продовольствием. Меньшевики стремились превратить Совет в орган общественного самоуправления. Большевики боролись за четкое определение задач Советов. Они предлагали хозяйственные функции передать «районному рабочему комитету», сделав его временной районной думой. Совет же должен стать единственным политическим органом рабочих района. В ожесточенной борьбе с соглашателями большевики добились победы.

16 марта на районном Совете рабочих депутатов представитель партии большевиков Егоров зачитал напечатанную в «Правде» статью «О Советах рабочих и солдатских депутатов». Написал ее недавно возвратившийся [66] из ссылки И. В. Сталин. В ней ставилась задача организации новой революционной власти:

«...залог окончательной победы Русской революции — в упрочении союза революционного рабочего с революционным солдатом.

Органами этого союза и являются Советы рабочих и солдатских депутатов.

И чем теснее сплочены эти Советы, чем крепче они организованы, тем действительнее выраженная в них революционная власть революционного народа, тем реальнее гарантия против контрреволюции.

Укрепить эти Советы, сделать их повсеместными, связать их между собой во главе с Центральным Советом рабочих и солдатских депутатов, как органом революционной власти народа, — вот в каком направлении должны работать революционные социал-демократы!»{21}

Эта статья несомненно сыграла свою роль в борьбе за укрепление Советов.

За Нарвской заставой трижды собирались районный Совет и «рабочий комитет», чтобы определить круг деятельности каждой организации. Наконец, 20 марта было принято пространное решение, по которому Совет рабочих депутатов признавался главной политической организацией рабочих. Задачи Советов, хотя и не совсем четко, определялись таким образом:

1. Экономическая и профессиональная организация солдат и рабочих.

2. Руководство массовыми и политическими выступлениями рабочего класса, подготовка их и предварительное разрешение общеполитических вопросов, возникающих в общегородском Совете рабочих и солдатских депутатов.

3. Создание районной думы как органа местного хозяйственного самоуправления.

4. Установление постоянного контроля над деятельностью районной думы для проведения в жизнь рабочей муниципальной политики»{22}.

«Рабочий комитет» был превращен во «временную районную думу». С этого дня районный Совет рабочих депутатов выступал как единственный политический [67] представитель всех рабочих Нарвско-Петергофского района.

На историческом перекрестке «февральско-мартовского рубежа» встретились лицом к лицу как претенденты на власть, с одной стороны, главные движущие силы, обеспечившие победу, пролетариат и одетое в солдатские шинели, матросские бушлаты крестьянство; а с другой — буржуазия, жаждущая воспользоваться плодами революции для упрочения своих позиций. Такая расстановка сил стала одной из основных причин необычайной сложности и противоречивости в дальнейшем развитии революции.

Центральными вопросами оставались вопросы о войне, земле и власти.

В общественных местах, в театрах, в цирке «Модерн», в клубах с утра до ночи толпился народ, жадно потянувшийся к политике. Всюду раздавались брошюры, листовки, слышались речи агитаторов.

На всех заводах, в цехах, дворцах — на самом видном месте — сооружались трибуны. Ежедневно в обеденный перерыв, после работы у трибун собирались рабочие и начинался митинг.

Запомнился такой митинг в шрапнельном — самом большом цехе Путиловского завода, где раньше работал и я. 18 марта там собралось несколько тысяч человек; были рабочие и других цехов. На трибуне — депутаты Совета от шрапнельной и лафетно-снарядной мастерских В. Петров, шрапнельщики Игнат Судаков, Григорий Самодед и другие.

Первым выступал депутат меньшевик Копьев, говорил о братстве народов. Он не жалел красок на картины ужасов войны, но вывод делал такой: война была делом царской шайки, стремившейся к порабощению других пародов. Теперь царя нет, вопрос об «аннексиях» снят, и народ ведет войну за свою свободу, за новую, «обновленную Россию». В подтверждение своих слов Копьев зачитал выдержку из манифеста Петроградского Совета рабочих и солдатских депутатов. Именем Совета он призвал рабочих не слагать оружие до тех пор, пока немецкие рабочие не свергнут своих империалистов.

В заключенно Копьев воскликнул:

— Не отдадим демократическую Россию на растерзание немецкому империализму! Граждане рабочие, в ваших руках свобода! Не упустите ее! [68]

Слова «империализм», «аннексия», «демократия» оглушали не очень политически грамотных шрапнельщиков, недавних крестьян. Чем непонятнее были слова, тем казались им «революционней». В ответ послышались возгласы: «Не выпустим свободы из своих рук!»

Меньшевик депутат В. Петров еще больше подогрел оборонческие настроения рабочих. Он заявил, что война не нужна никому, мира желают все. Но как достичь его, если кровавый Вильгельм наступает и хочет уничтожить, растоптать революционные завоевания масс? Отсюда вывод: победа революции — это победа над немцами.

Слово попросил бывший токарь Игнат Судаков. Рассказал, как приходилось ему и его товарищам на фронте («Известное дело: война не лечит, а калечит»). Игнат отвернул борт своей видавшей виды шинели и, словно в подтверждение сказанного, провел руками по Георгиевским крестам всех четырех степеней (цех ахнул!), висевшим у него на груди.

— Нас, как мышей, загнали в окопные норы, поливали свинцом, травили газами. Даже не верится, что вырвался из этого ада. А нынче, — заявил Игнат, — я первый пойду обратно в окопы, если это будет нужно для защиты свободы.

Говорил Судаков искренне, не понимая, что и после свержения царя война не перестала быть захватнической.

Тут в бой ринулся стоявший на трибуне Григорий Самодед. Он протиснулся вперед, заговорил резко и страстно.

— В этом-то и путаница, дорогой Игнат! И прежде, и сейчас войну ведут буржуй, капиталист, банкир. Им требуется война! Им выгодно, чтоб война народ, а заодно и революцию перебила! Войну следует немедленно прекратить.

— Как же ты прекратишь ее, когда немец прет?

— Если захотеть — можно прекратить, да наверху не хотят.

Митинг поручил комиссии уполномоченных, в которую входило до 70 человек представителей от всех мастерских шрапнельного цеха, вместе с депутатами Совета выработать текст резолюции.

Спустя два дня в шрапнельных мастерских появились листовки. Комиссия уполномоченных от своего имени и от имени Совета рабочих и солдатских депутатов призывала [69] путиловцев «работать интенсивно, ибо наша работа — победа над врагом». Резолюция заканчивалась словами: «Кто не соглашается с этим постановлением, тому не нужны свобода, равенство и гражданство».

Такие оборонческие резолюции были приняты еще в двух цехах завода — пушечном и башенном. Нечто похожее происходило и на других заводах: «Розенкранце», («Тильмансе», Химическом, Франко-русском, где преобладало влияние эсеро-меньшевистских блоков.

Угар оборончества захватил на время некоторые слои не закаленных в революционной борьбе рабочих, все еще слепо доверявших соглашательскому Петроградскому Совету.

На Петроградский Совет рабочие смотрели как на орган своей власти и верили, что он осуществит все требования рабочих и солдат и в первую очередь добьется заключения мира. Но меньшевики, эсеры и не думали о прекращении войны, а вместе с буржуазией намеревались использовать революцию в интересах ее продолжения.

Большевистские агитаторы разоблачали эсеро-меньшевистский обман. В райкоме партии была создана большая группа агитаторов. В нее вошли и мы, командиры сотен — дружин Красной гвардии. Руководителем нашей группы был назначен Шведов — один из популярных ораторов Нарвской заставы.

Его инструктажи были краткими, четкими — кому куда пойти, какую смену встретить на заводе, в какую воинскую часть направиться. Советовал пресекать ложь соглашателей конкретными фактами, примерами, вопросами; длинные речи не произносить — запутаешься, и тебя побьют. Если возникнет вопрос о трудностях с продовольствием, упор делай на войну — первопричину усиливающегося голода.

Наша агитация не сразу, с трудом, но все чаще находила отклик в рабочей, солдатской среде. Это было видно, несмотря на поток оборонческих резолюций. Двоевластие все меньше устраивало рабочих и солдат.

Путиловы и терещенки прекрасно понимали, что даже при помощи обмана, даже при активной поддержке эсеро-меньшевиков в данных условиях трудно довести войну до победного конца. Нужна была сила, армия, военная диктатура. Но как заставить воевать армию, тесно связанную с рабочим классом? Возник дьявольский план: [70] настроить, натравить армию на рабочих, снова сделать солдат послушным орудием в руках реакции. Все пошло в ход: клевета, ложь, грязные провокации — не брезговали ничем. Поползли слушки, что рабочие петроградских заводов, дескать, только то и делают, что митингуют и не хотят работать, этим предают армию, солдат фронта, оставляют «наших доблестных воинов» без снарядов, вооружения, снаряжения на растерзание кайзеровским войскам.

В буржуазной, черносотенной печати, предназначенной для фронтовиков и войск в тылу, писалось о том, что вот, мол, рабочие Путиловского, Обуховского, Балтийского и других заводов Петрограда требуют зарплату 5 рублей в час, в то время как солдат получает столько же в месяц. В этой лжи особенно изощрялась буржуазная газета «Речь». В ней приводились высосанные из пальца цифры уменьшения выпуска заводами орудий, снарядов, вооружения, снаряжения и т. д. Рядом печатались сводки о наших потерях на фронтах, длинные описки убитых, пропавших без вести. Рабочих в этих статьях называли предателями свободы. Так вороньим карканьем пытались дезорганизовать силы революции, разбить единство рабочих и солдат. Каркали, каркали и — докаркались. Для проверки «точных сведений» в столицу стали прибывать делегации от фронтовых соединений, частей и Петроградского гарнизона. Вечером 30 марта в районную дружину пришел Тимофей Барановский, предложил мне и Семенюку подобрать группы надежных солдат Измайловского и Петроградских полков, хорошо знающих, что на каком заводе делается. Эти группы из 6-7 человек мы подобрали. Правда, в одну из них вошел меньшевик Дятлов, но он сам попросил, чтобы ему дали возможность разоблачить ложь врагов революции.

31 марта мы встретили первую делегацию от 1-й армии и 16-го корпуса Северо-Западного фронта и гостеприимно разместили в казарме учебной команды петроградцев. Фронтовики сначала отнеслись к нам, «тыловым крысам», с большим недоверием. К счастью, у многих из нас на груди красовались Георгиевские кресты, а их, известно, в тылу не заслужишь.

Делегации на второй день отправились на Путиловский завод. Явились фронтовики в полном боевом снаряжении. На рабочих глядели сумрачно, хмуро, исподлобья. Артиллеристы, предъявляя резолюцию армейского [71] комитета, поручившего им проверить, верны ли слухи о забастовках на заводе, прямо говорили: «Мы кровь проливаем, сидим без снарядов, патронов, а вы митингуете, бастуете».

Модельщики первые растопили сердца и суровость фронтовиков, показали им принятую накануне резолюцию цехового собрания, которая гласила: «Ввиду распространившихся слухов среди населения и войск о том, что рабочие не хотят работать и что у рабочих алчность и леность, обращаемся с призывом к населению и к нашим братьям-воинам не верить подобным слухам. Эти слухи разносят темные силы защитников павшей самодержавной клики, дабы внести раздор между революционной армией и народом»{23}.

После смены на заводском дворе состоялся многотысячный митинг. «Кровью своей мы спаялись здесь, на улицах Петрограда, — говорили путиловцы. — И не разъединить нас никакой клевете, никакой темной силе». Митинг принял большевистскую резолюцию, которая требовала, чтобы Временное правительство опровергло ложь и клевету на рабочих. Кроме этого, был объявлен бойкот буржуазным газетам. Резолюцию путиловцев поддержало большинство заводов и фабрик Петрограда.

В эти дни нашу группу армейских агитаторов можно было встретить в Павловском, Гренадерском, Волынском полках. С нами обычно приходили представители заводов, кто-нибудь из делегатов-фронтовиков и вездесущий Гриша Самодед. Наши выступления нередко завершались тем, что представители полковых комитетов тут же заявляли о том, что их части тоже присоединяются к бойкоту буржуазной печати.

А как же Временное правительство? Оно отмалчивалось. Не в его интересах было разоблачить, пресечь вздорные вымыслы изолгавшейся буржуазной «Речи».

Больше того, Временное правительство само пошло на провокацию, распространив новое лживое сообщение о вооруженной демонстрации Петроградского полка против путиловцев. К нам пришли члены полкового комитета. Они передали, что полк, узнав о новой провокации, бунтует. Нужно принимать срочные меры. [72]

Закончив занятия с пулеметчиками районной дружины, мы с Семенюком пошли в райком к Барановскому. Три дня спустя состоялся общеполковой митинг петроградцев и измайловцев. Делегацию путиловцев возглавил Григорий Самодед. На митинг от Совета прибыли меньшевики, эсеры. Их пригласил меньшевик Бутт. Митинг прошел бурно. Меньшевики-эсеры потерпели сокрушительное поражение. Резолюция подтвердила нерушимое единство рабочего класса и революционных солдат. Митинг требовал от Временного правительства прекращения провокаций в отношении солдат и рабочих, привлечения к ответственности виновных в распространении лживых слухов. Петроградцы тут же на митинге выделили группы солдат (все георгиевские кавалеры), которые впредь встречали и сопровождали по заводам нескончаемый поток делегаций с фронта.

Чем больше прибывало делегаций, тем меньше места оставалось для лжи. Делегации фронтовиков, войск гарнизона из других городов России, побывав на заводах, резко меняли свое отношение к рабочим, к большевикам, к войне. Почти ежедневно мы сопровождали делегации на Путиловском заводе. С тремя делегациями пришлось побывать на Химическом, с двумя — на заводе «Розенкранц». Мы терпеливо объясняли солдатам:»рабочие всегда были против грабительской войны и теперь за мир, но работы не бросают: так мира не добьешься. Вот когда солдаты сами поймут, в чьих интересах ведется война, сами воткнут штык в землю, тогда дело пойдет на лад.

После обхода солдатские делегаты приходили в заводской комитет и писали свои отзывы, резолюции. Привожу некоторые из них: «Эти слухи, ползущие, как ядовитые змеи, из темных подполий, куда забились черные вороны, ползущие по всему фронту, мы рассеиваем нашим авторитетным и убедительным словом»{24}.

А вот что писала делегация 532-го полка 10-й пехотной дивизии: «Убедились воочию, что вся травля, пущенная в ход врагами пролетариата, основана на лжи и клевете»{25}. Делегация 2-й артбригады отмечала: «Если и бывали задержки, то только по вине администрации [73] завода, которая ведет втайне саботаж и старается натравить солдат на рабочих»{26}.

Делегаты увозили на фронт в свои гарнизоны не только уверенность в том, что на Путиловском и других заводах рабочие честно трудятся, но и сомнения в необходимости продолжения войны.

В заводских комитетах (заботилась об этом и паша группа) делегатов снабжали большевистской литературой, пачками «Правды», листовками. Фронтовики (с некоторыми из них я впоследствии встречался) уезжали с твердым убеждением: буржуазии верить нельзя, надо прислушиваться к голосу рабочих, большевиков.

Так потерпела неудачу попытка буржуазии (одна из первых, но отнюдь не последняя) посеять распри между рабочим классом и армией. Нет худа без добра. Как говорят немцы, из каждого свинства можно выкроить кусочек ветчины.

«Ветчина» на этот раз оказалась весьма весомой Связи рабочих с армией стали еще крепче. В Петрограде родилась новая форма солдатско-рабочего братства: полки гарнизона самочинно (теперь бы мы это назвали шефством) прикреплялись к заводам. Так, Выборгская сторона побраталась с 1-м пулеметным полком, обувная фабрика «Скороход» — с волынцами, наш Измайловский полк и Павловский — с Путиловским заводом. Рабочие и солдаты в знак единения обменивались знаменами. Под этими боевыми стягами революционной дружбы путиловцы, измайловцы и павловцы не раз выступали вместе, плечом к плечу, против контрреволюции.

«И друг наш — молот...» Дом на Новосивковской, 23. Ответственный организатор (С. В. Косиор). Исторический бильярд. Первое письмо Ленина. Главная гарантия. Без пропусков. Нашего полку прибывает. Ошибочная позиция. Скорее бы приехал Ильич...

Я готовил пулеметчиков в районной дружине и на заводах — Путиловском и «Тильмансе». 21 марта занимался с дружинниками. Ребята накануне нашли отличное место для занятий: за пушечными мастерскими, в лесу. И «пулеметным классом» стала живописная полянка. [74] Пулемет я знал хорошо: «максима» мог разобрать и собрать с завязанными глазами. На полигоне на черных квадратах мишеней выбивал почти идеальные круги. Всему этому учил — и небезуспешно — дружинников-красногвардейцев. Среди путиловцев самым прилежным учеником оказался Петя Шмаков. Кое в чем он превзошел своего учителя, оставляя на мишенях «автографы» в виде любой геометрической фигуры, а по особому заказу, так сказать, на бис — наши инициалы. Впрочем, старались все, выполняя мои приказы, наставления. Многие по возрасту годились мне в отцы, но величали меня «товарищ Васильев».

...Однажды возвращались мы домой с песней. Очень полюбилась нам в те дни популярнейшая после Февраля песня «Мы — кузнецы, и дух наш молод». Молотобоец Шмаков переиначил слова на свой лад:

Мы — кузнецы, и друг наш — молот.
Куем мы счастия ключи,
Вздымайся выше, наш тяжкий молот ,
В стальную грудь сильней стучи...

Мы подхватывали:

...стучи, стучи!

Все выше взлетала песня — боевая, полная молодого задора и веры:

И после каждого удара
Редеет мгла, слабеет гнет ,
И по полям земного шара
Народ измученный встает, встает, встает!

Ребята разошлись по домам, а я — в райком. Вот и знакомое здание. Небольшой одноэтажный домик с крылечком, с двумя окнами, выходящими на улицу. Как всегда, полон людей. Двери — настежь. Не закрываются ни днем ни ночью. Дом на Новосивковской — бывший трактир — стал своего рода политическим клубом Нарвской заставы. Приходили сюда не только члены партии, боевики-дружинники, но и беспартийные рабочие, сочувствующие большевикам, старики и молодежь, мужчины и женщины. Забегали сюда и ребятишки. Голодные, в рваной обувке, в залатанных пиджаках с отцовского плеча или в маминых кофтах, но веселые, задорные, смелые до отчаяния, готовые по первой просьбе отправиться в люобой конец района, города с поручением или запиской. [75]

Собирались обычно в самой большой комнате. Все ее убранство — бильярд (он достался райкому в наследство от трактира) да несколько колченогих стульев и простых неструганых скамеек вдоль стен. Как не похоже это на картины, которые можно было наблюдать здесь совсем недавно.

Где раньше звучали пьяные песни, похабщина, где в хмельном угаре обида, подогретая вином, нередко приводила к кровавым дракам, теперь царили трезвость, строжайшая дисциплина.

Кроме большой комнаты (зала) были еще две боковушки. В одной сидел секретарь-казначей. В другой принимал посетителей, беседовал с представителями заводских и военных большевистских организаций секретарь райкома, как тогда говорили, ответственный организатор района. В руководящую тройку райкома входил еще и член бюро.

Первым легальным секретарем Нарвского (Нарвско-Петергофского) райкома был Э. И. Петерсон (И. Гайслис). Старый член партии, опытный подпольщик, политкаторжанин, он недолго задержался у нас. Вскоре он был отозван на другую работу. В конце апреля секретарем избрали С. В. Косиора.

В недалеком будущем крупный партийный и государственный деятель, секретарь ЦК ВКП(б) (1925-1928 годы), первый секретарь ЦК КП(б)У (1928-1938 годы), Станислав Викентьевич Косиор уже в предоктябрьский период проявил себя как незаурядный политический руководитель. В нашем районе его ценили за твердость характера, четкость, обязательность (пообещает — сделает, даст задание — проверит), принципиальность. А тот, кто сталкивался с ним непосредственно, не мог не полюбить этого задушевного, чуткого человека. Подкупали его искренность, простота, скромность. А было ему тогда 28 лет. К слову, таким примерно был средний возраст многих партийных руководителей районных и городских комитетов, секретариата и членов ЦК.

Двадцать восемь лет. За ними была большая, полная опасности, невзгод жизнь революционера, большевика, работа в подполье, многочисленные аресты, тюрьмы, ссылка.

В 20-е годы С. В. Косиор, работая секретарем ЦК ВКП(б), бывал у нас — в Военной академии имени М. В. Фрунзе. Он узнал меня. Стал расспрашивать о [76] наших общих знакомых по Нарвской заставе. Несколько раз я заходил к нему в ЦК по делам Объединенного партбюро четырех академий и всегда получал исчерпывающие, конкретные ответы, а если совет — то дельный, очень помогающий мне в моей секретарской работе. Должен сказать, что годы после Октября мало отразились на его внешности. Казалось, время совсем не властно над Косиором. Наголо бритая голова, небольшого роста, плотный, он был очень живым, подвижным и в то же время предельно внимательным. Вглядываясь своими серыми глазами в собеседника, он как бы весь превращался в слух, умением выслушать человека несколько напоминал Ильича. А как заразительно, вкусно смеялся, любил хорошую шутку, розыгрыш. Носил косоворотку, в зной и холод часто ходил без фуражки. Я часто видел Косиора на Путиловском заводе, на «Треугольнике», слушал его выступления. Бросалось в глаза, с какой теплотой и сердечностью принимали его рабочие. Сам пролетарий, он знал рабочую жизнь не по книгам и со слов других, а по собственному опыту, умел входить в каждую деталь, в каждую мелочь, волновавшую человека труда, заводской коллектив. Застать секретаря в его рабочей комнате-клетушке было довольно трудно. Косиор считал, что в канун решительных схваток руководитель должен быть в самой гуще масс, знать их настроения, колебания, тревоги.

Как-то мы с Тимофеем Барановским зашли в райком на рассвете и застали секретаря спящим на... бильярдном столе. Под головой, вместо подушки — пачка газет, вместо одеяла — пальто. Дядя Тимофей приложил палец к губам. Мы на цыпочках вышли на крыльцо.

— Ему это не впервые, — шепотом заговорил Барановский. — Днем — в бегах, беспокойная душа. Вечером — заседаем. А задержится допоздна — ехать далеко. Вот и приспособил бильярд.

Бильярд, к слову, служил кроватью не только секретарю райкома. Он стал на Новосивковской этакой дежурной койкой. На бильярде спали Г. К. Орджоникидзе, В. Володарский. Жаль, что исторический бильярд не сохранился и только поэтому не занял почетное место в музее, недавно открытом (дом-то стоит!) на бывшей Новосивковской, 23.

Приходили в райком после бурных митингов, собраний на заводах и в воинских частях, после горячих споров [77] -сражений с эсерами, меньшевиками. Собирались, чтобы отчитаться, поделиться впечатлениями, узнать последние политические новости, договориться, что надо делать завтра, послезавтра. И каждый раз мысли невольно обращались к тому, кто был душой, организатором и вождем нашей партии. Как воспринял Ленин, находясь далеко от родины, весть о революции в России, какую дает ей оценку, какие ставит задачи. Мы видели имя Ленина в опубликованном «Правдой» списке ее активных авторов. И все эти дни с нетерпением ждали ленинского слова, его статей, советов, наставлений, ясного анализа современной обстановки, четких директив.

...В тот вечер райком показался мне еще более оживленным, чем в обычные дни. На каждом шагу встречались люди со свежим номером «Правды» в руках. Иван Газа, заметив меня, помахал газетой, как знаменем.

— Видел?! Читал?! — спросил, весело поблескивая своими черными цыганскими глазами. — Наконец-то пробилось письмо Ленина. Дошло!

Он торжественно вручил мне номер «Правды». Я пристроился поближе к лампе, стал читать. Это были знаменитые «Письма из далека»{27}. «Первый этап первой революции». Уже начальные строки захватили железной логикой, неожиданным поворотом мысли, перспективой.

«Первая революция, порожденная всемирной империалистической войной, разразилась. Эта первая революция, наверное, не будет последней»{28}.

Значит, рано праздновать победу. Революция разразилась, но отнюдь не завершена. То, что мы считали венцом, только первый этап революции, но отнюдь не последний.

Ко мне подошел старый рабочий, друг отца:

— Читай, набирайся ума. А Ильич каков! Глазастый... Он и за границей видит то, чего некоторым вождям под самым носом не видно. Не тот бой, что позади, а тот, что впереди. Я товарища Ленина так понимаю: надо готовиться. Первый этап прошли. Даешь второй!

...Меня пригласили в соседнюю комнату, где уже собралась группа агитаторов. Тут мы снова прочитали [78] первую часть письма абзац за абзацем. Читали вслух, останавливаясь на моментах, которые казались нам особенно важными. Было решено уже сегодня сообщить рабочим и солдатам: Ленин прислал письмо, призывает рабочих и всех трудящихся не останавливаться на полпути, продолжать борьбу за мир, за землю, за власть.

Договорились подробное обсуждение письма перенести на следующий день, когда будет опубликовано его окончание.

22 марта митинги прошли во всех цехах, почти на всех сменах. Не были забыты и воинские части. Наша группа агитаторов во главе с Григорием Самодедом побывала в Измайловском, Петроградском полках.

Солдаты спрашивали, что это за второй этап, что он может дать трудовому народу. И зачем тянуть? Не лучше ли сразу переходить от первого ко второму? Многие интересовались тем, как Ленин относится к Петроградскому Совету, к его нынешнему составу.

Вечером 22 марта мы снова, теперь уже с двумя номерами «Правды», явились на Новосивковскую. На этот раз собрался почти весь актив райкома: Эмиль Петерсон, Антон Васильев, Иван Газа, Егоров я другие. Газа предложил еще раз повнимательней прочитать вторую часть письма:

— Тут, брат, многое касается нашего с тобой дела.

Нетрудно было догадаться, что имел в виду Газа. Крепко врезались ленинские слова о единственной гарантии свободы и разрушения царизма до конца. Ильич видел эту гарантию в вооружении пролетариата, укреплении, расширении, развитии роли, значения, силы Совета рабочих депутатов.

Вооружение рабочего класса и укрепление Советов — главная, первоочередная задача. «Все остальное — фраза и ложь, самообман политиканов либерального и радикального лагеря...»{29}.

Вновь и вновь возвращается Владимир Ильич к мысли, которая, как видно, в те дни глубоко его волновала: «Помогите вооружению рабочих или хоть не мешайте этому делу — и свобода в России будет непобедима, монархия невосстановима, республика обеспечена»{30}.

Вывод напрашивался сам собой: вооружение пролетариата — задача сверхважная. Вез этого немыслимы ни [79] укрепление и запрета демократических свобод, ни переход ко второму этапу революции.

Письмо Ленина мы принимали как программу действий. Ярким светом озарился пройденный с февраля путь — короткий по времени, но насыщенный событиями огромного значения. То, что на митингах ораторы-краснобаи называли «чудом», «чем-то божественным», «необъяснимым», становилось простым и понятным.

Как за неделю развалилась монархия, державшаяся веками? Почему «телега залитой кровью и грязью романовской монархии могла опрокинуться сразу»?{31}.

Не «божественное чудо», а уроки прошлого: три года «величайших классовых битв» и революционная анергия русского пролетариата 1905-1907 годов, победы, поражения и всесильный «режиссер», «могучий ускоритель» — всемирная империалистическая война, массовый героизм рабочих и солдат в дни Февраля обеспечили крах самодержавия.

И так же неопровержимо Ленин доказал, почему Временное правительство — правительство буржуазии и помещиков — не может дать народу мир, хлеб, свободу. Пролетариат сумеет завоевать все это только собственными руками.

Казалось, Ленин обращается к каждому из нас: «...рабочие, вы проявили чудеса пролетарского, народного героизма в гражданской войне против царизма, вы должны проявить чудеса пролетарской и общенародной организации, чтобы подготовить свою победу во втором этапе революции»{32}.

Поздно вечером в бывшей бильярдной, где шло обсуждение, появился В. И. Невский. Сказал, что, как ему объяснили в редакции «Правды», письмо Ильича по чисто тактическим соображениям напечатано о некоторыми сокращениями.

— Думается, агитаторам Нарвской заставы полезно познакомиться с оригиналом письма без пропусков и купюр.

Владимир Иванович стал читать, по два-три раза повторяя пропущенные в газете места.

Ленин предстал перед нами в несколько ином, новом свете: остро, беспощадно высмеивающий известных в то [80] время политических лидеров. Несколько слов, одно-два предложения — и портрет готов.

Львов и Гучков — «вчерашние пособники Столыпина-вешателя», Милюков и кадеты, сидящие «больше для украшения, для вывески, для сладеньких профессорских речей; «трудовик» Керенский, играющий роль «балалайки» для обмана рабочих и крестьян».

Срывая маску за маской, Ильич призывал «раскрывать глаза народу на обман буржуазных политиканов, учить его не верить словам, полагаться только на свои силы, на свою организацию, на свое объединение, на свое вооружение»{33}.

— Какой же мы должны делать вывод? — подвел итоги В. И. Невский. — Еще теснее сплотиться, еще организованней, настойчивей готовиться к грядущим схваткам.

Письмо Ленина стало основным документом в деятельности большевиков Нарвской заставы, дало направление работе тогда еще не очень опытных пропагандистов и агитаторов. Оно непосредственно сказалось и на нашем, как говорил Иван Газа, «главном деле». Райком партии выделил группу, на которую возлагалась задача организации и вооружения отрядов и дружин. В нее, кроме Н. Войцеховского, И. Газы, вошли члены райкома И. Голованов, Н. Богданов, Т. Барановский, И. Смолин, В. Мещерский. Руководителем группы, а затем и командиром нашей районной дружины стал С. М. Корчагин, член Петросовета и Петергофского районного Совета. Это был замечательный товарищ. Человек сугубо штатский, Корчагин с большим интересом и живостью стал вникать в детали обучения красногвардейцев военному делу.

Приведу такой пример. Задумал Степан Матвеевич изучить пулемет «максим». Две недели я лично занимался с ним. Наш командир оказался прилежным учеником. Корчагин старательно изучил все части «максима», зная их взаимодействие, свободно разбирал и собирал пулемет. Стрелял он сам метко, кучно, не торопясь, а на занятиях приговаривал:

— Не тот удал, кто пальнул да не попал, а тот удал, кто метко бьет и всегда попадает.

Душой дела, неутомимым изобретателем по добыванию оружия стал Смолин, модельщик завода, член райкома партии. Кажется, не было ни одного склада и батальона [81] в Измайловском, Павловском, Петроградском полках, где бы мы с ним не побывали и откуда бы не возвращались с «добычей».

Прибыло нашего полку — инструкторов. Мы подбирали их из рабочих, хорошо знающих военное дело. Отлично зарекомендовали себя Игнат Судаков, георгиевский кавалер из шрапнельной мастерской, Виктор Семенов из пушечной, Павел Успенский с завода «Розенкранц» и другие. Ряды наши пополнялись и за счет солдат, унтер-офицеров Петроградского, Измайловского, Павловского полков.

В мартовские дни мы читали не только работу Ильича, но и статьи других деятелей партии большевиков, решения Петербургского комитета РСДРП (б), слушали речи, выступления членов ЦК и ПК на собраниях, активах. Не все они совпадали с ленинским курсом. Не все поняли новую стратегическую линию и тактику вождя.

Все это затрудняло работу нам, молодым, малоопытным агитаторам. Мы порою сами во многом не разбирались, запутывались, попадали впросак. Нелегко было бороться с представителями соглашательских партий, часто козыряющих на митингах статьями лидеров нашей партии. Мое положение было относительно лучшим. Рядом был Барановский — дядя Тимофей. С особо трудными вопросами я всегда обращался к нему.

На митингах и на собраниях спорили не только с меньшевиками и эсерами — горячие дискуссии велись и среди большевиков. Мне вспоминается актив, проведенный, кажется, 24 марта. На нем выступало много ораторов — Невский, Косиор, Барановский, Егоров, представитель Петербургского комитета. В этих выступлениях не было четкой линии, единства взглядов на политику, тактику нашей партии. Больше того, кое-кто из выступавших предлагал провести, и как можно скорее, объединительные собрания с целью слияния большевиков с меньшевиками. Вот до чего договаривались в те дни.

30 марта поздно вечером на районном активе, где, кроме членов райкома, райсовета, были агитаторы и боевики-дружинники, с докладами о ходе и решениях Всероссийского совещания партийных работников выступили В. И. Невский и С. В. Косиор. Из их докладов нам стало понятно, что и на Всероссийском совещании выступала группа, которая придерживалась оборонческих взглядов и высказывалась за доверие Временному правительству. [82]

После актива мы, дружинники, агитаторы, долго не расходились. Что делать? Где, у кого найти ответы на вопросы, которые нам завтра зададут рабочие, красногвардейцы, солдаты?

Скорей бы приехал Ильич...

Дальше