Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Глава IV

С подготовкой к офицерским экзаменам надо было спешить вовсю, так как до экзаменов оставалось всего каких-нибудь два месяца. За это время нужно было освоить 2-х годичный курс по 14-ти предметам, из которых один лишь учебник военной истории заключал в себе около тысячи страниц!., а все предметы вместе составляли тысячи и тысячи. Невольно возникал жуткий вопрос, когда же мы успеем все это пройти, а тем более освоить. Я и мои товарищи откровенно сомневались в такой возможности, ибо сама очевидность как будто подсказывала, что это просто физически невыполнимо, а ведь нам интересно было сдать экзамен не только удовлетворительно, а на гвардейский балл — то есть хорошо.

Вся надежда была только на знаменитого капитана Басевича, о котором я упоминал выше и к которому мы отправились вчетвером тотчас же по прочтении полкового приказа о нашем откомандировании. С этим капитаном мы договорились еще в начале зимы, и он уже тогда крайне неохотно дал нам свое согласие на подготовку, так как гвардейские вольноперы так и лезли к нему со всех сторон, и он набрал себе уже 15 учеников. Таким образом, приняв еще нас, кирасир, у него набралось 19 человек. Басевич был капитаном и командиром роты Лейб-гвардии Павловского пехотного полка. Когда и что побудило его заняться таким странным частным делом, как подготовка вольноперов, — я не знаю. Но в мое время имя его было известно в самых фешенебельных кавалерийских полках гвардии, где благодаря Басевичу имели счастье блистать корнетами многие знатные и богатые молодые люди — выходцы из вольноперов. За каких-нибудь 2—3 месяца Басевич зарабатывал на своих вольноперах ежегодно тысяч десять (если не более) и за такие дела в Павловском полку, где он служил, офицерство смотрело на него весьма косо, считая, что Басевич занимается грязным и совсем неподходящим для него делом. Знакомые мне павловцы говорили, что стыдятся за Басевича, который является чуть ли не позором полка, ибо превратил себя в какого-то репетитора (что к лицу разве бедному студенту, но никак уж не офицеру [64] гвардии). Старшие офицеры полка не раз указывали Басевичу на несовместимость его частной репетиторской практики с высоким званием гвардейского ротного командира. Вопрос даже ставился об удалении Басевича из полка, однако Басевич как будто и в ус не дул, плевал на все и на всех, продолжая выгодное для себя дело. Басевича терпели в полку только потому, что он был одним из лучших ротных командиров и его рота на смотрах бывала одной из первых{*13}, а Павловский полк вообще пользовался в гвардейской пехоте заслуженной репутацией самого строевого, чисто фронтового полка и славился совсем особой дисциплиной и муштрой, вошедшей в полковую традицию.

Будучи пехотинцем, Басевич, как ни странно, специализировался, однако, на Николаевском кавалерийском училище — и только на нем, хорошо изучив вкусы и требования его педагогов, среди которых он имел родственника и близкого приятеля. Интересно, что в другие училища подготавливать он вовсе не брался, несмотря на почти одинаковую программу.

Басевич жил на Миллионной, в казенной полковой квартире. Когда мы вчетвером в первый раз пришли к нему туда, мы застали занятия уже на полном ходу, так как из-за проволочки с нашим неудачным смотром мы на несколько дней опоздали к их началу.

Первый день наших занятий особенно врезался мне в память. Когда мы позвонили у парадного Басевича, его денщик — типичнейший павловец — курносый, рыжий и в веснушках (ибо Павловский полк по старинной традиции и как бы в подражание наружности императора Павла комплектовался именно таким типом людей) пошел докладывать о нас своему барину. Тут мы услышали за дверью следующий диалог:

— Ваш высокобродь, еще четверо ребят к вам пришли. Как прикажете: пущать, или нет?

— Пошел ты к чо-о-орту!.. — раздался в ответ чей-то плачущий и охрипший голос. — Не мешай!.. Итак, господа, Санроберто, тальянский антилерист, установил закон вер-ти-кальных по-ни-же-ний снарядов... Запомните!.. Да, господа, есть на свете такие генералы, которым [65] никогда не надоедает философствовать!.. — за дверью послышался хохот нескольких голосов.

— Итак, стало быть этот самый закон... — Но тут снова раздался голос денщика:

— Ваш высокобродь, так как же тем ребятам сказать?.. Все-таки пущать их, или, как прикажете?..

— Фу ты, Господи!.. А, черт, тащи еще и этих сюда! Это, должно быть, кирасиры. Добивай, Василий, доканчивай своего капитана!.. Тащи сюда хоть целый полк!..

Оставив свои шинели, каски и палаши в маленькой передней, где вешалка и без того буквально ломилась от кучи вольноперских шинелей всевозможных полков, мы прошли за рыжим денщиком, который открыл перед нами дверь в кабинет Басевича.

Странную картину представляла собой эта небольшая комната. В густых облаках папиросного дыма на диване, на стульях, на подоконниках сидели в расстегнутых мундирах и непринужденно развалясь с папиросами в зубах человек 15 молодых людей в самых разнообразных кавалерийских формах — пестрых и ярких. Тут были гвардейские гусары в белых ментиках, расшитых желтыми шнурами, и в сапогах с золотыми кокардами; синие казаки-атаманцы, лейб-драгуны с элегантными этишкетами на плечах, кавалергарды, улан и, наконец, армейский черниговский гусар с пьяным лицом забулдыги в красных «креповых» рейтузах и зеленом доломане. В углу комнаты у большой черной аспидной доски, исписанной формулами, стоял выпачканный мелом маленький и коренастый пехотный офицер с черными, как смоль, курчавыми, спутанными волосами и такими же черными усиками. Вид у него был истерзанный. Лицо его было потно и красно. Китель расстегнут. И по выражению его лица, и по позам удобно развалившихся вольноперов, наконец, по тем грудам неприбранных окурков, которые уже не вмещались в пепельницы — было ясно, что вся эта пестрая компания находится тут уже много и много часов подряд:

При нашем появлении в дверях потный Басевич лишь предостерегающе погрозил нам кулаком, давая этим жестом красноречивый намек, чтобы мы замерли на месте и не мешали ему докончить его объяснения. Басевич говорил не торопясь, чуточку нараспев, растягивая [66] некоторые фразы и отчеканивая отдельные слова. Говорил кратко, но так ясно, выразительно, значительно и, главное, просто, что каждое его слово, как бы вгрызалось в мозг слушателя. Глядя на его оживленное и разгоряченное лицо и слушая его осипший, но чеканящий голос, я сразу уверовал в этого человека и и понял, что с таким, как он, на экзаменах не пропадешь. Чувствовалось, что этот подготовит, и подготовит как следует. Вольноперы слушали его с необыкновенным вниманием, так и впиваясь в него глазами.

С этого дня началась наша новая страда, поглощавшая у нас все утро, весь день, весь вечер и даже часть ночи, словом, все наши силы. Так зубрить и заниматься науками, как мы это делали в то время у Басевича, я еще никогда в жизни — ни до, ни после — не занимался, да и не представлял себе, что это вообще возможно.

Басевич был идеальный учитель, талантливейший педагог, какого я когда-либо встречал. Со своими учениками он делал просто чудеса, умея держать их в напряженнейшем внимании в течение нескольких часов подряд. Умел увлечь учеников — и что курьезно — увлечь не науками, а дерзостной идеей совершить невозможное — то есть пройти за 2—3 дня целый курс какой-либо науки. Получалось что-то вроде нового интересного спорта-зубрежки.

Педагогические приемы Басевича были разнообразны и весьма оригинальны. Первые дни он посвятил артиллерии — науке, изобилующей скучной и сухой теорией. Наиболее трудно усваиваемые места Басевич излагал всегда кратко и ясно, и кое-где вставлял такое неожиданное и похабное словцо, что вся комната при этом так и вздрагивала от взрыва раскатистого смеха учеников. Такое меткое и вовремя подпущенное удивительное словечко невольно навсегда врезывалось в память, заставляя по ассоциации запомнить и понять всю фразу, имевшую особо важное значение. Наиболее скучные и сухие истины Басевич преподносил так весело и остроумно, что они воспринимались нами совсем легко. Самое трудное и как будто непонятное сразу становилось ясным, благодаря удачному сравнению и уже, конечно, запоминалось.

Огромные деньги, которые брал Басевич со своих [67] учеников, он брал не зря, ибо отдавал за эти деньги всего себя; манкировал на службе и к концу учебы сильно терял в весе, выглядел осунувшимся, как после тяжелой болезни, совершенно утрачивал голос, переходя на сиповатый шепот. — Ведь ему приходилось болтать языком и напрягать голосовые связки с утра и до поздней ночи, так как иной раз мы засиживались у него далеко за полночь — часов до трех.

С Басевичем у вольноперов с первых же дней установились удивительные отношения. Я не представлял себе, что нижние чины, каковыми мы были, могли держать себя так фамильярно с офицером. Звали мы его не «ваше высокоблагородие», а попросту — Виктор Иванович, и в его присутствии никто не стеснялся расстегнуть мундир, развалиться на диване и закурить папиросу. Большинство учеников смотрело на Басевича прежде всего как на ловкого человека. Ученики Басевича, хотя и любили его за остроумие, но не слишком уважали, ибо, во-первых, Басевич был ими куплен за деньги, и притом деньги не малые, что как будто давало им право на пренебрежительное отношение к «нанятому человеку». С другой стороны, и сам Басевич позволял себе иной раз такие выходки, которые не могли вызвать к нему чувство почтительности.

Помню, например, во время занятий, он вдруг поворачивал от нас доску и писал на ней что-то мелом, чего мы не могли видеть, а затем внезапно ставил доску лицом к нам и мы читали: «Прошу заплатить мне завтра деньги. Относится к тем, кто мне еще ни черта не платил!!!»

Тут Басевич изображал конфузящуюся девушку, театральным жестом закрывался рукавом и прятался за доску под общий хохот учеников. Для гвардейского капитана такое паясничание перед компанией вольноперов было просто недостойно.

За свою практику ловкий и наблюдательный Басевич изучил как свои пять пальцев всех экзаменаторов Николаевского училища. Он знал уже безошибочно, какие вопросы они будут задавать и какие ответы они любят слышать на эти вопросы. Готовил он нас именно это имея в виду. Помню, когда некоторые путаные [68] истины бывали для нас не совсем ясны, и кто-нибудь из нас просил у него объяснений, Басевич очень цинично отвечал: «Да вы что, юноша, или на самом деле всерьез хотите учиться?!.. Нет, родной мой, я всерьез не учу... Я учу вас втирать очки! Запомните это... Вам наука не нужна, а вам нужно только сдать экзамен. Если хотите учиться наукам — поступите в училище и учитесь там два года... Да-с, я же за два месяца научить вас наукам не могу. А вот как втереть очки на экзамене — это моя специальность. Так вот, юноша, то, что вы меня сейчас спрашиваете — есть праздное любопытство с вашей стороны, так как не было еще случая, чтобы экзаменатор N спросил бы это на экзамене. Удовлетворитесь тем, что такое правило игры. — Итак, тру?» — И Басевич вопросительно оглядывал нас.

— «Тру!» — хором отвечали мы по заведенному обычаю, и Басевич стирал губкой с доски формулу или чертеж, переходя к следующему вопросу. Так у нас и вошло в поговорку говорить «Правило игры, тру, да тру», — когда кто-нибудь чего-либо не понимал.

Однажды Басевич заявил нам, что время, нужное на подготовку каждого предмета, рассчитано у него по минутам и что на подготовку к экзамену по конно-саперному делу он не может уделить ни одного дня, а поэтому и готовить нас по этому предмету вовсе не будет. «Виктор Иванович!» — взмолились мы. — Как же, так?.. Ведь в учебнике свыше двухсот страниц! Там устройство телефона, телеграфа, какие-то «запалы Дрейера», подводные взрывы, взрывы железных мостов, масса разных формул!.. Когда же мы успеем?!.. Как быть?..»

«Как быть? — многозначительно подмигнул Басевич. — А вот как: те из вас, которые желают хорошо сдать этот предмет, пусть уплатят мне к субботе вечером еще только по 30 рублей — и — дело в шляпе!.. В воскресенье утром мы пойдем с вами в Инженерный замок всего на два часа... — Больше у нас времени нет... В Замке я вас познакомлю с неким капитаном Свирским (прекрасный человек...), он вас и подготовит за два часа... О, не сомневайтесь: Свирский очень способный капитан... Кстати, он же и будет вас экзаменовать в училище», — и Басевич сделал каменное лицо. [69]

«Ага-а!.. Я, кажется, понимаю...» — протянул кто-то из вольноперов. — «А если вы такой умник, что поняли, — перебил Басевич, — то советую вам быть еще умнее и не показывать вида, что вы что-нибудь тут понимаете».

Дело было ясно: экзаменатору надо было дать взятку через Басевича... 30 рублей — сумма мизерная... А, впрочем, помноженная на 19 (ибо нас было 19 учеников) выходило около 600 рублей, не так уж плохо для бюджета небогатого офицера!..

Помню, некоторые из нас были возмущены и из принципа не хотели идти на дачу взятки русскому офицеру, предпочитая урвать как-нибудь время и самим подготовиться к этому предмету. Однако Басевич не врал, когда говорил, что время у него рассчитано по минутам, и для подготовки по конно-саперному делу времени действительно у нас не нашлось. Вопрос ставился ребром — или дать взятку — или отказаться от испытаний. Хоть многих это и коробило, однако, в воскресенье, в Инженерный замок наша компания собралась, кажется, полностью. Там Басевич и познакомил нас с маленьким бледным саперным капитаном, болезненным на вид. В одной из комнат замка Свирский в течение полутора часов демонстрировал нам устройство полевого телефона и телеграфа Морзе, а также регулировку аппаратов. Затем на листке бумаги он записал наши фамилии, сделав против них какие-то пометки для памяти. Немного сконфузившись, он сказал каждому, на что ему следует обратить внимание. «Струков, вы как следует подучите параграф о порче подвижного железнодорожного имущества, вагонов и паровозов... Кочубей, обратить внимание на телефон с фоническим вызовом. Трубецкой — на порчу станционных сооружений: взрыв водокачек, подрыв стрелок... Иловайский, выучите хорошенько производство подводных взрывов», — и т. д. и т. д.

Стоит ли говорить, что когда наступил экзамен по конно-саперному делу, экзаменовавший нас Свирский и виду не показал, что знаком с нами? Стоит ли говорить, что этот экзаменатор спросил каждого именно про то самое, на что он ему указал в Инженерном замке?.. Стоит ли говорить, что каждый из нас получил на этом экзамене прекрасную отметку?..

Да, это была грязненькая история — сознаюсь! [70]

Ученики Басевича представляли собой очень разношерстное сборище во всех смыслах. Тут были тонко и всесторонне образованные молодые люди с законченным университетским образованием, как например, лейб-гусар Танеев — родной брат известной Вырубовой{23}, и сын оберцеремонимейстера двора и начальника «Собственного его Величества кабинета» — молодой человек, окончивший целых два факультета. Тут были князья: Вяземский, Оболенский, Кочубей — все блестяще закончившие высшее образование в Лицее или Училище правоведения. То были люди во всех смыслах «очень приличные»... Были и не приличные, как например армейский улан П-ский и драгун П-ов — принципиальные забулдыги самого дурного тона, заслуженные и почетные венерики, гордые своим неприличным недугом, вышибленные с треском из юнкерских училищ за дурное поведение, разгул и неуспеваемость в науках — циничные и глубоко развратные типы, про которых обычно говорят, что «они незаменимы в мужской компании». Был тут и армейский гусар Андриевский — сынок Орловского губернатора — шепелявящий молодой тупица и кутила, не смогший за неспособностью окончить даже средней школы. Для этой категории учеников Басевич был последней ставкой, последним шансом «выйти в люди» и стать добрыми армейскими офицерами. (Дорога в гвардию была для них закрыта навсегда). Только один Басевич мог еще спасти эти пропащие головушки, и Басевич из кожи лез вон — но спасал!.. Драл деньгу — но все-таки спасал... Помню, как-то раз, еще до нашей встречи со Свирским, у нас выдался такой день, когда мы все от зубрения, что называется, «дошли до ручки» и почувствовали себя настолько переутомленными, что перестали понимать своего учителя, а он, кстати, и голос вовсе потерял. Голова трещала от наук. Глаза учеников неестественно блестели, тупо устремленные на Басевича, который вдруг замолчал, внимательно оглядывая нас.

— Вот что, юноши, — хрипло произнес он после длительной паузы, — я вижу, что так больше нельзя..., и я предвидел, что настанет такая минута всеобщего отупения. На сегодня хватит. Вы свободны до завтра. А сегодня... сегодня встряхнитесь, юноши. И чтобы встряска была хорошая — вот мой совет! [71]

И «встряхнулись» же мы в тот день!.. Всей веселой компанией (за исключением самых неприличных) нагрянули мы вечером в Павловск к вольноперам конноартиллеристам, князю Гагарину и барону Мейндорфу, где застали гвардейских стрелков князя Святополк-Мирского и Покровского. У конноартиллеристов устроили «жженку» и перепились «до положения риз».

Как сейчас в памяти темная комната, посреди которой на полу стоял большой жбан с вином. Сверху жбана на перекрещенных саблях высилась сахарная голова, обильно политая нагретым ромом и подожженная. Эта пылающая пьяная штука была единственным освещением всей комнаты, где электричество было потушено. Ром горел синим колеблющимся пламенем, причудливо освещая пестрые мундиры и раскрасневшиеся лица всей компании, восседавшей прямо на полу, на устланных вокруг жбана коврах. Жженый сахар, расплавляясь на огне, стекал в горевшее вино крупными раскаленными каплями с зловещим шипением. Когда пламя разгоралось слишком ярко, Танеев, руководивший пиром, заливал его сверху шампанским. «Ерш» получился жестокий. Все это было совсем необыкновенно, а потому — весело вдвойне. Стаканы наполнялись из черпака огненным и пьяным питием, прожигавшим глотки и, казалось, зажигавшим самые мозги. После нашей зубрежкой лихорадки напиться было чудно как хорошо. Веселились от души.

Далеко не все были способны покинуть в эту ночь гостеприимных пушкарей. Гусар Танеев, кавалергард Дубасов, стрелок Святополк-Мирский и я, грешный, трупами заночевали в Павловске.

На следующий день занятия у Басевича не клеились, головы наши трещали, но трещали не от наук; а от потрясающей вчерашней жженки. Зато через день мы все были здоровы и с просветленными мозгами и с удвоенной страстью принялись за зубрежку. Басевич хорошо знал свою удивительную аудиторию, и прописанная им встряска действительно оказалась всем на пользу. Такую огненную встряску мы потом еще раз повторили в конце экзаменов, но уже по собственному почину, без совета Басевича. На этот раз встряхивались в Петербурге на квартире у Танеева — там, где частенько сиживала набожная Вырубова. Было это тоже [72] очень весело, но кончилось для меня не совсем приятно. Я жил тогда на Сергиевской у тети А. В. Трубецкой. Тетя каким-то образом проведала о нашем пиршестве и по моем возвращении от Танеева встретила меня в передней в 2 часа ночи совсем «тепленького». Каменная, окинула меня тетя через стеклышко лорнетки леденящим душу прищуренным глазом. Предстать перед ней пьяным было стыдно и мерзко, а она в присутствии лакея так отчитала меня, что я это помню и по сей день!

— Впредь наука, — решил я протрезвившись на следующий день, — ловчиться выпить так, чтобы ни одна дама и ни одна порядочная девица никогда больше «тепленьким» меня не увидели!

С тех пор этому принципу я был верен до самой, можно сказать, революции. После же революции принцип этот сам собою отпал. Появился новый тип советской дамы, тип более «сознательный», отбросивший старые предрассудки. Этот обновленный тип молодой дамы — не то что пить вино, а и самогон почал трескать, и не рюмками, а чашками, почти наравне с мужчинами. Таких обновленных и переродившихся дам я не хаю, да и хаять не могу, потому что сам с ними выпивал неоднократно и с удовольствием. До революции это и во сне не снилось, а показаться пьяным порядочной девушке или даже даме было большим хамством для «человека из общества». Предстать в пьяном виде можно было нам разве лишь перед проституткой или кокоткой.

* * *

Экзамены начались очень торжественно в конце апреля. В назначенный день мы, кирасиры, привинтили к каскам золотые орлы, затянулись в белые парадные колеты и явились в Николаевское кавалерийское училище взволнованные и «красивые, как боги».

В большом светлом зале выстроились покоем в одну шеренгу свыше 70 вольноопределяющихся. На правом фланге белые кавалергарды с великаном Оболенским во главе, конногвардейцы, мы, кирасиры, далее — гвардейские казаки и вольноперы полков 2-й гвардейской дивизии и, наконец, армейцы, которых набралось очень [73] много. Синие, желтые, белые, красные уланские лацканы, гусарские доломаны, пунцовые, малиновые и темно-синие рейтузы, золото и серебро, сверкающее на касках, лакированные кивера, гусарские шапки с белыми султанами — словом, почти вся изумительная российская кавалерия в полном параде — картинка, достойная кисти художника.

1912 год был исключительным по количеству явившихся к экзаменам вольноперов. Говорили, что в предыдущие годы их набиралось наполовину меньше.

Нарядные молодые люди взволнованно перешептывались, как в церкви. В 9 часов распахнулись двери. Раздалась команда: «равняйсь — смирно!» — и в зал вошел начальник училища генерал Миллер{24} в сопровождении инспектора классов генерал-майора Осипова. Миллер был небольшого роста, кавалерийски сложенный моложавый генерал, подтянутый, розовый, с красивыми большими усами, спокойный и корректный на вид. Я еще раньше встретился с ним как-то у Жилинских, где он произвел на меня впечатление настоящего джентльмена. Рядом с ним генерал Осипов выглядел полным контрастом — небольшой, толстенький, быстрый в движениях, седой, с сердитым и злым желтым лицом начальника, привыкшего разносить подчиненных. (Мы знали уже, что Осипов был грозой училища, злым гением юнкеров). Миллер поздоровался с нами с оттенком воспитанной корректности, давая чувствовать и выражением лица, и интонацией голоса, что относится к нам не как к простым солдатам, а как к «господам». Поздоровавшись, он начал обходить вольноперов с правого фланга, вытягиваясь с юношеской выправкой перед каждым в отдельности. При гробовой, настороженной тишине каждый из нас по очереди во весь дух четко рапортовал Миллеру свое имя и название полка. Он смотрел каждому прямо в глаза удивительно спокойным и холодным взглядом невозмутимого и достойного человека. Зато Осипов глядел такими недовольными и заранее разгневанными очами, что от этого делалось как-то не по себе и даже жутко. Морда у Осипова была такая, что всегда казалось будто вот-вот он разразится неистовым криком (что на самом деле и бывало с ним часто).

По окончании церемонии представления нас раздели [74] ли на две равные группы, ибо нас оказалось слишком много, и отпустили по домам. Наша кирасирская дивизия попала во 2-ю группу, и поэтому на экзамен мы должны были явиться на следующий день. Первая же группа должна была начать «резаться» сегодня же. Первый экзамен был один из самых трудных — по артиллерии. В тот же вечер нам стали известны его результаты. Они были убийственны: посыпалась добрая половина... и это на первом же предмете! А если так, то кто же уцелеет до конца? Гусар Андриевский, басевический ученик, попавший в первую группу — просыпался с треском. Правда, он был изрядным тупицей, но все же — басевический ученик! Это было неслыханное событие. Басевич, волновавшийся едва ли меньше нашего, не выдержал и помчался в училище разнюхивать атмосферу. Мы ожидали его возвращения в его квартире на Миллионной, слушая, разиня рты, рассказы несчастного Андриевского о том, как нынче резали вольноперов. Часа через два Басевич привез малоутешительную весть: в этом году в училище было получено предписание свыше — производить испытание вольноперам как можно строже, дабы допустить к производству только тех, которые досконально усвоили все военные науки. Необыкновенное количество собравшихся в этом году вольноперов кому-то и почему-то не понравилось. Словом, свыше было предписано нас «резать», и это предписание теперь с усердием проводилось в жизнь училищным начальством, решившим на первых же двух экзаменах (по артиллерии и тактике) сделать самый беспощадный отбор и разом отсечь наиболее слабых. Для экзаменаторов это должно было значительно облегчить дальнейшую процедуру экзаменов.

Ночью я спал плохо и молился Богу так, как еще никогда до этого не молился. Вспоминал свои грехи. Оказывается, их было много, и я ужасно тревожился, что из-за этого Бог не услышит моих горячих молитв и допустит, чтобы я провалился. — А как же тогда со свадьбой?.. — Какими глазами я взгляну на невесту?! Мутно и нехорошо делалось на душе.

Всякие бывают волнения — и радостные, и пакостные. Самые мерзопакостные и наиболее сосущие под ложечкой — волнения экзаменационные. С пересохшим ртом с тошнотою на душе и в желудке сидел я [75] на следующий день в просторном классе училища, где 30 томящихся вольноперов застыли на партах, не смея дрогнуть шпорой, впиваясь блестящими глазами в страшный экзаменационный стол, за которым сидела комиссия с злым и желтым Осиповым во главе. Его разгневанная физиономия буквально терроризировала нас.

Другой, волосатый и рыжий офицер экзаменатор — бездушный и недоступный — терзал бедных вольноперов, ехидничал, придирался, как казалось, с явным намерением срезать.

— Вот сво-о-олочь!.. Хамина!.. — слышался за мной чей-то ненавидящий и еле слышный шепот, когда рыжий проваливал кого-либо из нас.

Провалились многие... Наш Сашенька Искандер, высоко и недоуменно приподняв брови, безнадежно и томительно погибал, споткнувшись на расходящемся и сходящемся веере батареи, в котором он заплутался, как в трех соснах — а ведь басевический ученик, кончивший в свое время Императорский лицей! Вот кавалергард Струков заблекотал у доски что-то маловразумительное и дрожащей рукой вывел на доске такую невероятную и дикую траекторию, что его тут же погнали от стола. Вот красиво и с треском, молниеносно, срезался атаманец Бескудин, не ответив ни на единый вопрос. Хоть и срезался, но с достоинством и невозмутимо.

— Князь Трубецкой! — громко и как гвоздем по стеклу, совсем неожиданно позвали у стола, и сразу же нехорошо затряслось у меня в коленках. Шел я к доске, убежденный в провале. Шел бравой и деланно-веселой «молодецкой» походкой, стараясь изо всех сил скрыть от товарищей волнение. Шел, как на эшафот, повторяя про себя: «на людях и смерть красна!» (Я еще ночью выработал себе красивую и достойную манеру, с какой буду гибнуть сегодня). Подошел к страшному столу, зеленое сукно которого вдруг близко и четко вырисовалось передо мною с двумя чернильницами, ручками, карандашами, листками и прочими жуткими подробностями. — Ну, ...пропал!.. — с щемящей тоской подумал я и, щелкнув шпорами, весело вытянул первый с края билет, как сейчас помню, № 13 — самый, что ни на есть поганый и мистический номер! С выдержкой сделал я отчетливейший поворот направо — ать, [76] два! — браво подошел к доске, снова колышком повернулся — ать, два... — лицом к комиссии, глубоко вобрал в легкие воздух и, зажмурившись, глянул на билет... В первую минуту я еще не понимал, что спасен. Понял я это вдруг. Мне достался шрапнельный снаряд, дистанционная трубка и деривация снарядов — это я знал. Рыжему я отвечал весело и браво. Задачи по обстрелу площадей решил правильно. Лишь немного замялся, когда рыжий помимо билета начал гонять меня по всему курсу, задавал каверзные вопросы. И вот, наконец, рыжий сухо пробурчал: «ступайте!».

Ф-ф-у-у!!!... Какой это был вздох облегчения и какими веселыми ногами выкатился я из класса! 10 баллов — такова была моя отметка, — больше, чем нужно для «гвардейского балла».

Чувство большой гордости охватило меня. Я был не хуже других. Больше того — я оказался лучше многих. Как хорош был Божий мир в ту минуту! Провалившиеся смотрели на меня завистливыми глазами, и я почувствовал, что начинаю «выходить в люди».

В следующие два дня обе группы резались по тактике. На этом экзамене окончательно провалились почти все те самые вольноперы, которые срезались по артиллерии, плюс еще несколько человек. Это был не экзамен, а настоящий разгром. Мы решали на картах-двухверстках тактические задачи применительно к действиям кавалерийской дивизии и конной батареи, писали диспозиции и потом отвечали по всему курсу. Экзамен длился несколько часов, а экзаменовали офицеры Генерального штаба. По тактике я получил лишь 8 баллов, но и этой отметкой был счастлив — немногие ответили лучше, а провалившихся оказалась тьма.

После этих двух труднейших экзаменов в обеих наших группах осталось не более 30 человек. Басевические ученики прошли лучше всех. Сам Басевич, досконально разнюхавший, чем пахнет в училище, подбадривал нас и утешал уверениями, что теперь, после тактики, нас резать больше не будут. Он оказался прав, и, действительно, все остальные экзамены прошли для всех сравнительно гладко.

Ободренный первым успехом, я уверовал в себя и отдался экзаменам со всей страстностью. Жил только одной мыслью о них и завоевывал свое будущее счастье [77] ценою огромного напряжения нервов, мозгов и всех нравственных сил. Мысль о невесте вдохновляла. Скверный ученик и лодырь, каким я всегда был в средней школе, теперь я неожиданно для себя вдруг приобрел среди товарищей репутацию способнейшего человека. Люди с высшим университетским образованием отвечали хуже меня, и многие из них завидовали мне. Самодовольству и гордости моей не было конца.

Я верно понял дух училища и уделил большое внимание чисто внешней манере, как держать себя перед экзаменаторами, стараясь понравиться им отчетливостью ответов, бравой, веселой выправкой и тактичным очковтирательством, которое у меня удавалось замечательно. Правда, на одном очковтирательстве без знания предмета далеко не уедешь, тем не менее именно эта моя способность втирать очки, или, как теперь принято говорить, — арапствовать — способствовала моему успеху. Были вольноперы, которые знали предметы лучше меня, а получали на экзамене более низкую отметку только потому, что не умели подпустить пыли в глаза, а если и пытались подпустить таковую, то выходило это у них бестактно или неумело.

Помню, мой набожный кузен Мишанчик Осоргин, серьезный и большой специалист по церковным вопросам, увлекавшийся историей Церкви, получил на экзамене по закону Божьему всего 10 баллов, ибо не обладал лоском красноречия. Я же, знавший этот предмет, конечно, в десять раз хуже Осоргина, словчился ответить на 12 баллов, умилив доброго батюшку тем, что отвечая ему, строил почтительно благочестивые рожи, и, рассказывая про житие и кончину каких-то замечательных мучеников, придал своему голосу самые трогательные интонации. Так же блестяще прошли у меня экзамены по фортификации, военной администрации, законоведению, военной географии, военной гигиене. Я изучал каждого экзаменатора, пока он спрашивал моих товарищей, и потом подлаживался под его тон. Случалось, что мне попадался трудный билет, который я знал посредственно, однако всегда выручала моя уверенная манера, с какой я отвечал, способность вовремя увильнуть и затушевать слабые места, наконец, выразительное красноречие. Словом, предметы я знал неплохо, а арапствовал до того виртуозно, что часто во [78] время моих ответов остальные вольноперы многозначительно переглядывались. Из 30 человек лучше меня по отметкам шел только умница Танеев, да еще, быть может, человека два — не больше.

Курьезно прошел у нас очень трудный экзамен по военной истории, к которому надо было вызубрить устройство нашей армии чуть ли не во все эпохи, а также решительно все сражения, где принимала участие русская армия, начиная со времен Петра Великого и кончая последней японской кампанией. Бесконечные войны России со шведами, турками, пруссаками и Наполеоном изобиловали именами русских и иностранных генералов и кровопролитными боями, про которые нужно было уметь рассказать, ничего не перепутав и сделав критический обзор... А чего стоил один Суворов... Праведный Боже!... Понятно, что перед этим экзаменом многие трусили не на шутку. Всем трусившим Басевич порекомендовал обратиться к некому Кудрявцеву — скромному и незаметному служащему училища, занимавшему должность вахтера. Говорили, что этот тип уже несколько лет подряд выручал на истории вольноперов. Кудрявцева нужно было подмазать, а брал он с «рыла» всего лишь по четвертному. Этого маленького и невзрачного человечка в черной штатской курточке часто можно было встретить в коридорах училища, где он шлялся с деловым видом. Был он какой-то бесцветный, сумрачный и молчаливый, но в его тусклых и маленьких глазках, казалось, было написано: «я совсем не дурак». Поймали мы его в уборной и обработали в два счета, передав ему в день экзамена несколько сот рублей, собранных чуть ли не со всех вольноперов.

Экзамен по военной истории был особенно торжественен. Присутствовал сам генерал Миллер, лично задававший вольноперам вопросы. Напротив экзаменационного стола стояла доска, на которую вахтер Кудрявцев вешал большие карты того или иного сражения — смотря по билету. Вызываемый к экзаменационному столу вольнопер вытаскивал билет и, выкрикнув его номер, брал в руки отпечатанную программу, после чего подходил к доске. Тогда Кудрявцев доставал из угла очередную карту огромного размера и, прикрывшись ею, медленно проходил мимо вызванного [79] вольнопера, на одно мгновение закрывая его от взоров комиссии. Ловким движением профессионального фокусника Кудрявцев совал ему в программу листочек с прекрасно составленным и мелко отпечатанным конспектом, соответствовавшим данному билету. Проделав этот номер, Кудрявцев с угрюмым видом вешал карту на доску, после чего медленно отходил в сторонку, скучный и равнодушный. На подготовку полагалось несколько минут, и вольнопер, повернувшись к карте, делал вид, что смотрит в программу, а на самом деле на глазах у всей комиссии торопливо подзубривал конспект. Проделывалось все это так ловко, что никто никогда на месте преступления пойман не был. Конечно, риск тут был большой и, если бы кто-либо из нас попался с конспектом Кудрявцева, его, конечно, не допустили бы к дальнейшим экзаменам, а с треском выгнали бы вон. Помню, что когда я стоял перед Миллером с конспектом в руках, то вдруг струсил, что попадусь, и поэтому, еле взглянув на конспект, постарался скорее его припрятать. Несмотря на это, я все же ответил довольно гладко и получил по истории девятку. Многим же моим товарищам конспект этот очень помог. Так, кавалергард кн. Ширинский-Шахматов, у которого накануне экзамена умер отец, хотел было вовсе отказаться от экзамена, к которому не мог подготовиться из-за семейных обстоятельств, однако в последнюю минуту он все же рискнул и сдал хорошо, только благодаря конспекту Кудрявцева.

Услугами Кудрявцева пользовались не только вольноперы, но и юнкера, так что Кудрявцев, надо думать, зарабатывал на истории хорошую деньгу. Впрочем он, конечно, всегда рисковал лишиться места в случае, если бы его накрыло начальство.

Приходится лишь удивляться, каким образом эти проделки, повторявшиеся из года в год, так никогда и не доходили до сведения училищного начальства. Впрочем, в Николаевском училище юнкера жили удивительно сплоченной кастой, и нравы там царили совсем особые. Дисциплина — адовая, а «цук» — из ряду вон выходящий, крепко вошедший в традицию. Говоря о традиции, вообще, я должен сознаться, что другого такого учреждения, где сила традиции была бы столь [80] велика, как в Николаевском училище я нигде никогда не встречал.

* * *

В Николаевском училище, куда в стародавние времена любил наезжать строгий государь Николай I, юнкера подразделялись на эскадрон и сотню. Из эскадрона выходили офицерами в регулярную кавалерию. Из сотни — в казачью конницу. Между сотней и эскадроном существовал известный антагонизм. Самый свирепый «цук» царил именно в эскадроне, где юнкера старшего курса обязаны были в силу традиции цукать юнкеров младшего курса. Каждый юнкер старшего курса имел своего, так называемого «зверя», то есть юнкера-первокурсника, над которым он куражился и измывался, как хотел. Младший не только должен был тянуться перед старшим, оказывая ему чинопочитание — он обязан был исполнять самые нелепые прихоти и приказания старшего. Спали юнкера в общих дортуарах вместе — и старшие, и младшие. Бывало, если ночью старшему хотелось в уборную, он будил своего «зверя» и верхом на нем отправлялся за своей естественной нуждой. Это никого не удивляло и считалось вполне нормальным. Если старшему не спалось, он нередко будил младшего и развлекался, заставляя последнего рассказать похабный анекдот или же говорил ему: «Молодой, пулей назовите имя моей любимой женщины», или «Молодой, пулей назовите полчок, в который я выйду корнетом». Разбуженный «зверь» обыкновенно отвечал на эти вопросы безошибочно, так как обязан был знать назубок, как имена женщин, любимых старшими, так и полки, в которые старшие намеревались поступить. В случае неправильного ответа старший тут же наказывал «зверя», заставляя его приседать на корточках подряд раз тридцать или сорок, приговаривая: «ать — два, ать — два, ать — два». Особенно любили заставлять приседать в сортире у печки. «Молодой, пулей расскажите мне про бессмертие души рябчика», — командовал старший. И молодой, вытянувшись стрункой, рапортовал: «Душа рябчика становится бессмертной, когда попадает в желудок благородного корнета». Старшие, хотя были всего навсего только юнкерами, [81] однако требовали, чтобы младшие называли их «Господин корнет». Иной раз старшему приходила в голову и такая фантазия: «Молодой! — приказывал он, — ходите за мной и вопите белугой!» И молодой «вопил белугой», неотступно следуя за старшим, куда бы он ни пошел, пока старший не командовал: «Отс-ста-вить!». Бывало, что старшие задавали младшим писать сочинения на самые невероятные темы, например, «Влияние луны на бараний хвост». И молодые беспрекословно исполняли всю эту чепуху, так как ослушаться приказания старшего юнкера не позволяла традиция.

Лучший по строю юнкер назначался вахмистром. Юнкера называли его «земным богом», оказывали ему совсем особые почести и чтили его чуть не выше самого начальника училища. Этот юнкер официально имел известную дисциплинарную власть, но неофициально — власть его над юнкерами была почти безгранична.

Совсем особым почетом пользовались также те юнкера, которые за плохую успеваемость в науках, оставались в училище на второй или третий год. Таким молодцам, приобретшим стаж, юнкера присваивали звание «генералов школы». Ходили они по училищу, как вельможи, чувствовали себя героями и цукали как угодно и кого угодно в свое удовольствие. Интересоваться науками вообще считалось в училище своего рода дурным тоном. Гульнуть же с хорошей бабенкой, кутнуть в веселой компании, а при случае — смазать по роже штатского интеллигента или же подцепить болезнь, про которую громко в обществе не говорят, — вот это были стоящие дела — куда интереснее всяких наук.

Своим беспощадным цуком старшие закаливали младших, страшно дисциплинировали их, вырабатывая совсем особую бравую выправку, по которой чуть не за версту всегда можно было узнать николаевца. Училищное начальство и вообще офицерский состав училища относились к цуку скорее одобрительно и, если прямо его и не поощряли, то в лучшем случае смотрели на это сквозь пальцы, ибо сами в большинстве были питомцами этого замечательного училища, из стен которого, как это ни странно, в свое время вышел корнетом знаменитый поэт Лермонтов. Памятник Лермонтову [82] скромно красовался в училищном дворе{25}. Между прочим, характерно, что Николаевские юнкера никогда не говорили «поэт Лермонтов». В училище принято было говорить — «корнет Лермонтов», ибо для юнкерского уха «корнет», конечно, звучал лучше и значительнее нежели «поэт»... На самом деле, в училище шли не для того, чтобы учиться сочинять стихи. Туда шли, чтобы стать лихими кавалеристами-рубаками.

Когда рассказываешь про невероятный училищный цук и измывательства старших юнкеров над младшими, невольно ожидаешь, что тебя спросят, почему младшие юнкера всегда безропотно терпели все эти обидные для них штучки, почему никогда не жаловались на старших и вообще так беспрекословно подчинялись этой ничем не узаконенной традиции училища? Следует пояснить, что когда молодой человек попадал в стены училища — первым делом старшие спрашивали его, как желает он жить — «по славной ли училищной традиции, или по законному уставу?» Если молодой говорил, что хочет жить по уставу — его, правда, избавляли от цука, но зато никто уже не относился к нему как к товарищу. Такого юнкера называли «красным». «Красного» бойкотировали, глубоко презирали. Никто с ним не разговаривал. С ним поддерживали лишь чисто служебные официальные отношения. «Земной бог» — вахмистр — и взводные юнкера не спускали «красному» ни малейшей служебной оплошности, досаждали его внеочередными нарядами, лишали его отлучек со двора, ибо имели на это, согласно военному уставу, право. Но самым существенным, было то, что такого «красного» по окончании училища никогда бы не принял в свою офицерскую среду ни один гвардейский полк, ибо в каждом полку были выходцы из Николаевки, всегда поддерживавшие связь с родным училищем, а потому до их сведения, конечно, доходило, кто из новых юнкеров — «красный». Впрочем, следует отметить, что «красный» юнкер был очень редким явлением. Николаевское училище имело громкую славу, и каждый молодой человек, желавший поступить туда, обычно уже заранее знал, на что он идет, а потому всегда добровольно соглашался жить «не по уставу, а по славной традиции»{26} Как это ни кажется странным, но Николаевские юнкера чрезвычайно любили, даже обожали свое училище, [83] и всякий офицер, выпущенный из его стен, потом еще долгие годы любил смаковать в товарищеской среде свои училищные воспоминания, которые всегда сглаживались тем, что всякий цукаемый первокурсник, на второй год превращался из цукаемого в цукающего. Да, в училище была особая публика — неунывающая, веселая, лихая, а главное — дружно сплоченная. Нас, вольноперов, экзаменовали отдельно от юнкеров, и поэтому мы имели с ними мало сношений, случайно встречаясь с юнкерами лишь в коридорах и уборных училища, где часто бывали свидетелями весьма курьезных сценок, юнкерского цука.

* * *

Большим контрастом в отношении Николаевского училища был Пажеский Его Величества корпус. Оттуда выходили офицерами в гвардейские полки воспитаннейшие молодые люди, которых родители-дворяне нередко записывали в пажи с самых ранних детских лет. В Пажеском корпусе были младшие классы с общеобразовательной программой средней школы (принятой и в прочих кадетских корпусах) и два старших класса, или курса, поставлявших молодых офицеров в гвардейские части всех родов оружия, то есть пехоту, артиллерию и кавалерию. В Пажеском воспитывались годами, и поэтому это кастовое военно-учебное заведение накладывало на своих питомцев совсем особую печать утонченного благообразия и хорошего тона. В Пажеском тоже царила крепкая дисциплина и принцип цука был не чужд и пажам, однако там все это не выходило из рамок человеческого достоинства и строгого приличия, В Пажеском корпусе специальным наукам отводилось должное место, и надо сознаться, что именно из пажей выходили, пожалуй, наиболее культурные офицеры русской армии.

Молодые люди, попадавшие в Пажеский корпус, с юных лет соприкасались с придворной атмосферой (да и само слово и понятие «паж» — имело чисто придворное значение и смысл). Среди воспитанников корпуса были юноши, числившиеся личными пажами императриц и великих княгинь. На придворных церемониях и торжественных дворцовых выходах эти пажи облекались [84] в красивые раззолоченные мундиры, надевали лосины и ботфорты и в таком блестящем наряде поддерживали шлейфы своих «высоких и царственных дам», исполняя их личные мелкие поручения. Пажи этим очень гордились и смотрели на прочие военно-учебные заведения свысока. Само собою понятно, что такое привилегированное положение пажей и их соприкосновение с великими мира сего исключали с их стороны всякую возможность проявления «дурного тона», забулдыжничества или бросающегося в глаза солдафонства. Тут требовалась утонченность манер — прежде всего. Если Николаевские юнкера в стенах своего училища еще и не помышляли о карьере, то молодые пажи, наоборот, — зачастую еще на школьной скамье мечтали уже о блестящей военно-придворной карьере, флигель-адъютантских аксельбантах и строили блестящие планы на будущее, с детства впитывая в себя идеи карьеризма, в чем, конечно, сказывалось влияние общения с двором.

Пажи были крепко сплочены между собой. Перед производством в офицеры весь выпуск заказывал себе одинаковые скромные золотые кольца с широким стальным ободом снаружи. Сталь этих колец служила эмблемой крепкой (стальной) спаянности и дружбы не только всего выпуска, но и вообще всех лиц, когда либо окончивших Пажеский корпус и имеющих на пальце подобное колечко{27}. Надо признать, что пажи обычно оставались верными этому принципу и бывший питомец Пажеского, сделавший карьеру и достигший высот, как правило, обычно тянул за собой бывших своих товарищей по корпусу, оказывал им всяческие протекции и, таким образом, бывшие пажи чаще других занимали высшие военные и даже административные посты в Империи.

Между пажами и николаевскими юнкерами существовал довольно крепкий антагонизм, несмотря на то, что оба эти заведения выпускали своих питомцев в гвардию. Антагонизм этот был настолько велик, что еще долгое время после производства в офицеры бывшие пажи и бывшие николаевцы, служа в одном полку, относились друг к другу с некоторой настороженностью. Уж очень разные по духу были оба эти заведения: молодого офицера-николаевца можно было сразу узнать по его [85] выправке и солдафонству. Молодого пажа — по его подчеркнуто-приличному виду «мальчика из хорошего дома». Из всех кавалерийских офицеров выпуска одного и того же года старшинство по службе получали сперва вышедшие из пажей; потом — юнкера Николаевского училища, получившие на выпускных экзаменах гвардейские отметки, далее вольноопределяющиеся с гвардейским баллом, и затем уже питомцы Тверского и Елизаветградского юнкерских кавалерийских училищ. Несмотря на то что вольноопределяющиеся уступали в старшинстве пажам и николаевцам — все же многие молодые люди из знати избирали именно вольноперство как путь к военной карьере, ибо это был наиболее скорый путь: вольноперы выигрывали целый год учебы, тогда как пажи и юнкера должны были обязательно учиться по два года в своих заведениях.

Дальше