Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Славные ребята

Наш первый боевой был с приключениями. Отбомбившись и перейдя линию фронта, мы снизились [524] и пошли у самой земли. И тут к нам привязался истребитель. Его заметил Алпетян.

— Товарищ командир! Справа, сзади, чуть выше нас идет какой-то самолет!

Оборачиваюсь, смотрю: вроде что-то маячит.

— Может, наш, — говорю. — Я отверну чуть-чуть, а ты посмотри на его поведение.

Отвернул.

— Идет за нами, товарищ командир!

— Гм! Отверну еще.

— Опять идет!.. Двухкилевой.

— Ага! Так. «Мессершмитт», наверное, «Ме-110». У него ведь есть еще и турельный пулемет. Наш или не наш, давай-ка уйдем от него! — И резко клюнул к земле. И вовремя! Он открыл огонь. Огненные черточки прочертили ночь и веером прошли над нами.

— А-а-а, — закричал Алпетян и затукал из своего крупнокалиберного: тук-тук-тук!..

И сразу стало суматошно. Задрожал самолет, в кабину потянуло гарью, и огненные блики засверкали в ночи.

Рррррах! Ррррах! Ррррах! — это Алпетян дал три короткие очереди из скорострельного «ШКАСа».

И все стихло. И снова темь, будто никто и не стрелял. Только гарь пороховая висела в кабине.

— Ну как, Алпетян?

— Да кто его знает, товарищ командир: как говорится — попал, да не упал.

— Ну-ну, тогда смотри за воздухом.

— Смотрю, товарищ командир!

Ночью бреющим идти опасно: кто знает, какая здесь местность! А вышка или деревья! Врежешься еще. Набрал высоту метров сто. И опять Алпетян:

— Товарищ командир! Вижу самолет. Сзади слева, чуть выше нас.

Вот гад, привязался! Вглядываюсь в темноту. Ничего не вижу.

— Ну, где он, Алпетян?

— Идет нашим курсом. Догоняет!

Гм! Догоняет. Конечно, скорость у «мессера» больше, чем у нас, но... потерял он наш самолет или хитрит? Может, хочет открыть огонь из турельного пулемета? Вряд ли. Какой смысл? Уж если бить, так носовыми: у него там целый арсенал — пушки, пулеметы. Что-то тут не так. Скорее всего он нас не видит!.. [525]

— Товарищ командир! Давайте подпустим его, и я сделаю ему снизу харакири!

— Харакири? Давай!

Ухожу немного вниз, смотрю назад. Мне виден силуэт, но неясно. Он нагоняет нас. Ага, теперь вижу — двухкилевой! Значит, все тот же!..

— Как у тебя, Алпетян?

— Я готов! Пусть подойдет поближе...

Я весь в напряжении. Сейчас разразится огонь, и все будет кончено... Неотрывно смотрю назад. Силуэт ближе. Мне видно пламя выхлопа из-под брюха самолета. Из-под брюха?! Почему из-под брюха? У «мессера» пламя с боков!..

У меня екнуло сердце: «Это не «мессер», а Б-25! Наш самолет!..».

В тот же миг Алпетян:

— Товарищ командир!..

— Отставить! — кричу я. — Не стрелять! Это Б-25!

— Вот и я хотел сказать... — Алпетян сконфужен не меньше меня. — И откуда его черти поднесли?! Уф-ф!.. Было бы «харакири»!..

Краснюков добродушно смеется:

— Бывает! — и дает новый курс.

Лечу совершенно разбитый. На душе гадко. Подумать только — чуть своих не сбили!

Прилетел уставший, с тяжелым настроением. Техник, как бы между прочим, что-то сказал о «девятке». Будто бы Красавцев взлетел только после третьей попытки и то кое-как.

Я отмахнулся с досадой: «Значит, летчик такой! Надо проверить».

И вот, проснувшись, вспомнил. Опять неприятность! Если летчик слабый, то никогда тебе не будет спокойно. Оделся, пригласил Краснюкова, и мы вместе пошли в общежитие к офицерам.

Общежитие в помещении бывшего клуба. Большой зал, стоят рядами койки. Чисто, хорошо. Дежурный, увидев меня, крикнул «смирно!» и доложил по форме.

У меня было дело к летчикам, у Краснюкова к штурманам. Разделились на две группы, уселись на койках в разных углах зала.

— Ну как, товарищи, самочувствие хорошее?

— Хорошее, товарищ командир!

— У всех?

Мнутся, переглядываются. Вопрос поставлен с «подтекстом». [526] Отвечают вразнобой и не очень-то уверенно:

— У все-е-ех...

— Ну ладно, тогда поговорим. Командиры звеньев, ваши замечания о прошедшей ночи?

Замечания были, но мелкие. Такой-то припоздал с выруливанием по вине стрелка, такой-то, садясь, забыл включить аэронавигационные огни, за что получил замечание от руководителя полетов. Материальная часть у всех работала исправно, а это в боевом деле — самое главное. И у меня уже отложилось в душе чувство благодарности к техникам, к инженеру эскадрильи. Славные ребята! Молодцы.

Докладывает командир третьего звена лейтенант Ядыкин, плотный ширококостный сибиряк с круглым добродушным лицом. У него в звене неприятности: летчик Красавцев дважды прекращал взлет — упускал направление, и взлетел лишь на третий раз. О причине молчит. Известна она ему или не известна?

Смотрю испытующе:

— Причина?

И сразу вижу — Ядыкин врать не умеет. Опустил глаза, покраснел, сказал тихо:

— Н-не зна-а-ю...

Мне досадно. Значит, знает, да кого-то выгораживает.

— Ладно, садитесь, Ядыкин.

Ищу глазами виновника. Сидит смущенный, недоуменно пожимает плечами.

— Красавцев, что у вас, объясните.

Поднимается, разводит руками.

— Не пойму, товарищ командир, что с ней случилось...

По рядам смешок. Кто-то тихо бросил реплику:

— Почему с ней? С тобой!

Красавцев живо обернулся:

— Нет, Гроховский, с ней!

Ого! Это уже интересно: если человек так уверен, где же искать причину? Самолет не лошадь и настроений менять не может.

— Так, хорошо, Красавцев, значит, вы считаете, что дело в машине? Но ведь вы же на ней три дня тому назад тренировались?!

Красавцев смотрит мне прямо в глаза.

— Вот в том-то и дело, товарищ командир, тренировался! И машина мне понравилась. А вчера — словно подменили!.. [527]

Ребята улыбаются. На щеках у Красавцева вспыхнул румянец. Он снова пожал плечами:

— Конечно, товарищ командир, звучит смешно, но это так: самолет почему-то стал другим. И не только на взлете — и в воздухе. Неустойчивый какой-то, тяжелый.

И у меня появилась догадка. И вот уже знакомое мне чувство раздражения и какой-то внутренней обиды.

— Ладно, Красавцев, садитесь, я облетаю машину.

Я весь на взводе. Логически я уже знаю причину. Нужно подтверждение. Но эта волокита принесет много неприятностей. А иначе поступить не могу! Это неизбежно, потому что... потому что...

Я внутренне взрываюсь. Ч-черт побери все эти «потому что»! Почему человек, отстаивая правое дело, должен извиняться перед обстоятельствами, перед самим собой? К черту! На аэродром!..

Ко мне подходит Ермашкевич.

— Товарищ командир, разрешите?

— Да, что у вас?

— Боевое расписание.

Беру листок. Ермашкевич подсовывает мне планшетку. Листок уже расписан. Тринадцать самолетов. Летчикам опытным — по десять соток, двум молодым — по восемь. Мне тоже десять.

— Та-а-ак, значит, я уже опытный?

Беру у адъютанта карандаш, и в этот миг краем глаза замечаю движение. Я его ждал! Я ждал его, этого жеста! Поднимаю голову: так и есть — это Алексеев. Встает, смущенно одергивает сбившуюся гимнастерку.

— Товарищ командир, разрешите обратиться?

— Да, пожалуйста.

— Вот вы вчера взяли тысячу пятьсот, разрешите и мне взять столько же!

Смотрю на него с восхищением. Эти слова я ожидал услышать именно от Алексеева, от первого! И я не обманулся. Будут, конечно, и другие: вот сейчас поднимется Ядыкин, Шашлов, Гроховский, но Алексеев все таки первый!

Делаю вид, что раздумываю. Пусть доверие командира — взять повышенную нагрузку — будет звучать как поощрение, как оценка качеств летчика.

— Тысячу пятьсот, говорите? Гм! Хорошо, Алексеев вам можно. Но учтите — горючего будет соответственно меньше. [528]

Глаза у Алексеева сияют:

— Мы знаем, товарищ командир!

«Мы»?! Это слово звучит для меня как награда, как высокое доверие. Доверие коллектива. Вот они, мои новые друзья, мои славные ребята!

Поднимается Ядыкин, встают Шашлов и Гроховский, другие летчики.

— Товарищ командир, и нам тоже...

Я готов согласиться, но... рано.

— Товарищи, спасибо за доверие, за порыв, но сегодня эту загрузку повезут только командиры звеньев. Всем остальным могу пока проставить тысячу триста, а двум молодым по тысяче. Согласны?

Все согласны, все довольны.

Вношу поправку в боевой листок: летчикам по 1300, командирам звеньев по 1500, а себе две тонны. А вот Красавцеву что? Что Красавцеву? А Красавцеву — ничего! В любом случае он сегодня не полетит. Если неисправна машина, какой же тогда разговор? А если исправна, значит, слабо натренирован летчик, и с ним надо еще повозиться. Но нет, тут дело не в летчике, уж в этом-то я уверен. Делаю прочерк против экипажа Красавцева. Ермашкевич смотрит мне через плечо.

Говорю ему:

— Красавцев сегодня не полетит. Причину сообщу по телефону с аэродрома.

Адъютант прикусил губу, посмотрел на меня многозначительно и тихо, почти шепотом, сказал:

— Товарищ командир, вы, наверное, не знаете, полк борется за стопроцентный выход материальной части. Командир полка...

Тихо, тоже шепотом, перебиваю его:

— Товарищ Ермашкевич, я назначен сюда командиром эскадрильи, значит, я вправе решать самостоятельно свои вопросы. И еще, — потрудитесь сделать так, чтобы листок боевого расписания заполнял я сам. А сейчас раздобудьте машину, мой экипаж едет на аэродром, можете идти.

Как ни тихо происходил этот диалог, но его кое-кто слышал. Это было видно, например, по Алексееву. Конечно, на своих ребят теперь я могу положиться, но в стычке с командиром мне от этого не легче. Субординация!

«Девятка» была уже готова, и без лишних разговоров мы заняли свои места. [529]

Запускаю моторы. Прогреваю, выруливаю. Дежурный по полетам майор Бутко дает мне старт. Я весь наготове: обороты моторам — машина нехотя трогается с места. Бежит, набирая скорость, и вдруг, словно споткнулась — рывок влево! Добавляю обороты левому мотору и держу наготове правый. Машина, словно норовистый конь, мотает носом: вправо, влево, опять вправо. Взлетели как-то боком. Мне стыдно (что подумает Бутко?) и в то же время чувствую какое-то облегчение. Все-таки Красавцев летчик что надо! Взлететь на таком утюге ночью!..

Убираю шасси. Машина вибрирует. Трясется приборная доска. Чертовски неприятная штука! Ощущение такое, будто сидишь в кресле дантиста, и он неумело сверлит тебе зубы.

Набираем высоту. Еле-еле. Машина кренит влево. Поддерживаю ее штурвалом и рулем поворота. Представляю, как Красавцев на таком утюге заходил на посадку. Ведь он мог бы запросто перевернуться на крыло!

Краснюков сидит в своем кресле и нет-нет да обернется ко мне.

— Что случилось, командир?

— А вот, посмотри на штурвал! Видишь, как вывернулся? Это так его нужно держать в горизонтальном полете! — И смеюсь, глядя в растерянное лицо штурмана. — Отпустить?

— Не надо! — поспешно отвечает Краснюков. — У нас же мала высота!

Из летописи полка: запись третья. Бланк строгой отчетности

Когда Алексеева разбудили, было еще совсем темно.

— Анатолий, вставай, ехать надо, — сказал Корюн, зажигая лампу.

— Куда? — спросил Алексеев, с трудом просыпаясь.

— Ехать надо, — повторил Корюн. — Я отвезу тебя за Джанкой, к маме. А это вот — на, почитай, свеженькое. — И протянул листок коричневой бумаги.

Алексеев поднялся. Поморщившись от боли, опустил избитые ноги на половик и, придвинувшись к лампе, прочитал свежеотпечатанный текст.

— Ого!

Фашистское командование обещало за поимку каждого члена экипажа со сбитого самолета тридцать тысяч [530] немецких рейхсмарок, лошадь и три десятины земли. Соответственно: за укрывательство — расстрел...

— Здорово! — Анатолий криво улыбнулся. — Совпадение какое — тридцать!

— Да, — согласился Корюн. — Как у Иуды: тридцать сребреников! — И поторопил: — Ладно, ты не Христос, я не Иуда, одевайся поскорей, выедем, пока темно.

Анатолий оделся. Корюн критически его осмотрел:

— Нормально. Будешь моим ездовым. Я бригадир, ты мой рабочий. Понял? В случае проверки молчи. Сделай безразличный вид и молчи, Я буду разговаривать. Пошли!

На дворе, в темноте, пофыркивая, стояли две лошади, запряженные в телегу. Анатолий забрался на козлы и, подождав, пока усядется Корюн, неумело тронул вожжами:

— Но-о-о! Поехали!

Ехать надо было километров за тридцать через Джанкой, и у Алексеева болезненно сжималось сердце: мало ли что может случиться в дороге? Днем же ведь. Нарвешься на кого...

Беспокоила листовка и в то же время — радовала. Значит, его боевые друзья где-то скрываются. И люди, находясь в глубоком тылу, лишенные сведений о фронтовых делах, верят в победу. Верят!

Село еще спало. В предутренней тишине громко стучали колеса. Разбуженные петухи, словно спохватившись, закукарекали разом во всех дворах, и им в ответ принялись помыкивать коровы.

Алексеев настороженно поглядывал по сторонам, за что получил замечание от Корюна.

— Не так сидишь, — сказал он. — Не в самолете! Ты ездовой, начальство везешь. Согни спину, ссутулься и смотри под ноги лошадям. До всего остального тебе дела нет. Ты ко всему привык. Немцев видел и перевидел. Понял?

— Понял! — рассмеялся Алексеев. — Ишь ты — заважничал. Начальство. — Однако сделал так, как тот велел. Но это было трудно.

Село проехали. Показались развалины сарая, в котором он вчера прятался. Вспомнил сон перед полетом. Что-то ждет его впереди!..

Кони без понукания охотно бежали рысью по степной дороге, и легкий ветерок, завивая пыль, поднимал [531] ее тонкой пеленой в светлеющее небо, чуть порозовевшее впереди. Там, за полтораста километров отсюда, — линия фронта, и туда он должен добраться. Должен, и все тут! Сейчас это было самым главным в его жизни.

Солнце уже показалось над горизонтом, когда они почти миновали второе село, то самое, где Алексеев был подобран братьями Овагимянами. Повернувшись на облучке, он разыскал глазами дом, куда хотел тогда постучаться. Дом выглядел весело: в настежь распахнутые окна пузырями выдувались гардины. За высоким забором каменной кладки осенней листвой пламенели деревья. Интересно, что его напугало тогда? Почему не постучал? И словно бы в ответ, чья-то рука отодвинула тюль. Алексеев чуть с козел не упал: у окна, подтянутый и стройный, в накинутом на плечи френче стоял немецкий офицер!

— Не смотри! — сердито зашипел Корюн. — Отвернись! — И, сдернув с головы кепку, раскланялся с господином офицером. Лишь когда проехали, Корюн, вытирая платком круглое вспотевшее лицо, сказал с облегчением:

— Фу, пронесло! Как увидел его — душа в пятки ушла. Гестаповец!

Скоро начало припекать. Появились мухи, назойливые, злые. Кони, фыркая, мотали головами, били себя хвостами по лоснящимся бокам. Остро пахло конским потом.

На дороге стало оживленно. Ехали арбы, проносились машины с немецкими солдатами и техникой, шныряли патрули на мотоциклах. Их раз пять останавливали. Грозный окрик, небрежный требовательный жест. Овагимян лез в карман за документами, а у Алексеева уходила душа в пятки. Он сжимался, отвешивал нижнюю губу и, сделав дурные глаза, старательно смотрел коням под копыта. Немцы брезгливо морщились, а Корюн, оживленно тараторя по-немецки, кивал головой на Анатолия и крутил пальцем у виска: «Не все дома!» Немцы смеялись и спрашивали, не слышал ли он про летчиков со сбитого бомбардировщика? Нет, про летчиков он не слышал, но листовку читал. Ох, как он хотел бы услужить великой Германии и получить за это щедрое вознаграждение!

Возле самого города, у полосатого шлагбаума, худой горбоносый немец с автоматом на шее, кивнув Корюну как старому знакомому, подошел к телеге, сунул руку [532] под сено, нет ли чего, что-то сказал по-немецки. Корюн с достоинством ему ответил и полез в карман за портсигаром. Щелкнул крышкой. У немца дернулся кадык на длинной тощей шее, тонкие губы сложились в колечко: «Яволь! Яволь!» — загребущие пальцы вычистили содержимое.

Корюн сладко улыбнулся и, к ужасу Анатолия, сказал по-русски:

— Давай, давай, может, подавишься!

Солдат осклабился в довольной улыбке, обнажив гнилые зубы.

— Яволь! Яволь! — и махнул рукой, чтобы пропустили.

Алексеев, сжавшись, с замиранием сердца смотрел, как поднимается шлагбаум. Сверлила мысль: «Знал бы этот солдат, кто сидит перед ним на облучке!»

Вокзал был оцеплен, и им пришлось объезжать его стороной. Навстречу одна за другой шли с десяток машин, крытых брезентом. Алексеев сидел, понурившись, с безразличным видом дергая вожжами. Ему не было видно, какой груз везут в машинах, но было понятно и так: вчерашнюю ночь фашисты запомнят надолго. Надеясь на отдаленность от фронта, они допустили одновременное скопление эшелонов с техникой, с боеприпасами, с живой силой, и вот — поплатились за это.

К месту добрались под вечер. Мать встретила сына и гостя радушно. Сердцем поняла, что плохого человека сын в дом не приведет. Она ласково смотрела на гостя, и от ее теплого взгляда растаяли в душе Алексеева последние льдинки сомнения: Корюн хороший человек, честный и бесстрашный. Ведь попадись он при проверке — участь его была бы решена: за укрывательство — расстрел.

Овагимян вылез из-за стола:

— Пойду проведаю племянницу. — И ушел.

Анатолий знал планы Корюна. Через племянницу он надеялся добыть необходимые документы, с которыми Алексеев мог бы свободно передвигаться по немецкому тылу. Есть такие документы! Корюн их видел: стандартный бланк, напечатанный по-немецки, пропуск для фамилии, имени и отчества, года рождения. Такой-то, такого-то года рождения, преданный делу великой Германии, эвакуируется через такие-то и такие-то пункты, к месту своей родины, туда-то, что подписью и печатью удостоверяется. Хороший документ, настоящий! С ним [533] не страшны никакие проверки. Но добыть такой документ трудно: бланк строгой отчетности. Однако чем черт не шутит, надо попытаться.

Сидит Алексеев, ждет, переживает. Шутка ли сказать, от какой-то бумажки зависит сейчас вся его жизнь! Полк звал. Душа рвалась в полк. Алексеев и сам удивлялся — откуда такая сила? Корюн говорил ему: «Останься! Я свяжу тебя с партизанами, будешь и тут воевать во славу Родины». Куда там! И слышать не хотел. Это было превыше всего — тяга в полк, в родную стихию. Слух, галлюцинируя, улавливал рокот моторов, всплески разрывов зенитных снарядов. В глазах метались лучи прожекторов, и сердце учащенно билось от сознания исполненного долга.

Чуть потрескивая, горела керосиновая лампа. Оранжевый плоский язычок, вытягиваясь по бокам, лизал стекло тонкими нитями копоти. Алексеев убавил огонь, облокотился на стол и, подперев подбородок ладонями, окунулся в чуткую дремоту. Сытость и уют не создали в нем благодушного настроения, он чувствовал себя, как на вокзале, полностью готовым к тягости пути. В полудреме вставали перед ним образы его товарищей: штурмана Артемова, радиста Ломовского, воздушного стрелка Вайнера. Что с ними? Где-то они сейчас? Прислушавшись к себе, Анатолий не ощутил беспокойства за штурмана, за радиста, что-то в подсознании говорило ему, что они живы и находятся в безопасности, а вот Вайнер... Если убит — куда ни шло, а если ранен...

Скрипнула дверь, дрогнул язычок лампы. Алексеев поднял голову. В комнату шагнул Корюн, Он улыбался. Его прямо-таки распирало от радости. Подошел, обдал запахом только что выкуренной папиросы и энергичным жестом положил на стол перед Анатолием документ с фашистской эмблемой, с немецким типографским шрифтом и впечатанным на машинке немецким текстом. Черная круглая печать убедительно красовалась на плотном листке бумаги. Лишь пустовало место для подписи: коменданта и старосты сельской управы.

Алексеев разочарованно поджал губы.

— Что, тебе не нравится?! — всполошился Корюн. — А-а-а, подписей нет! Это мы сейчас.

Пошел в угол комнаты, где стоял небольшой столик, заваленный ученическими тетрадями, взял красный карандаш, ручку, чернильницу «непроливашку» и, вернувшись, размашисто по-немецки красным карандашом [534] подписался за коменданта, потом коряво за старосту чернилами.

— Вот и все! Но ты не бойся, — добавил он. — Документ отличный. Немецкий текст, машинка, печать настоящая. А подпись — ерунда!

Алексеев пожал плечами: «Ладно, какой-никакой, а все же — документ!», — и принялся разбирать текст, впечатанный на машинке. Та-ак, возраст уменьшен на два года. Теперь ему девятнадцать лет. Он предан великой Германии, добровольно служит ей и, являясь уроженцем станицы Крымской на Кубани, эвакуируется через Анапу, Керчь в Новоалексеевку под Мелитополем.

Прочитав, Алексеев аккуратно свернул документ и уже хотел вложить его в карман френча, но Корюн со словами «Подожди-ка», взял листок, бросил его на пол и принялся топтать подошвами ботинок.

У Анатолия даже дух захватило, и сердце зашлось от недобрых подозрений: «Да что же это он вытворяет такое?!»

Корюн поднял листок:

— Ну вот, теперь у него нормальный вид. Понимаешь?

— Понимаю, — сказал Алексеев и покраснел за свои подозрения. Путь далекий, а липа новенькая, неистрепанная, соображать бы надо самому.

Не вернулся

Мы выбрались из самолета. Мои ребята смущены.

— Ну как? Что вы на это скажете?

Алпетян стоит с поджатыми губами. На лице недоумение.

— Да что же это такое с самолетом?

Краснюков, прилаживая к поясу шлемофон, сказал сердито:

— Не машина, а гроб с музыкой!

Морунов промолчал. Он старшина по званию, и ввязываться в разговор офицеров ему не положено. Свои мнения он выложит друзьям-стрелкам.

Подходит техник звена Тараканов, высокий, медлительный, подчеркнуто солидный, как и полагается парторгу. В эту минуту у меня к нему отношение настороженное. Он отвечает за состояние материальной части, и «девятка» стоит в графе готовности. Самолет цел: крылья, хвост, шасси на месте, моторы работают [535] нормально. Что еще надо? И тут я должен заявить, что самолет неисправен! Как воспримет он это? Ясно же, все в нем воспротивится, и опять-таки — формально он будет прав.

Но Тараканов неожиданно сам выручает меня.

— Товарищ командир, мы с инженером все выяснили.

Удивленно таращу глаза.

— Что именно?

— А как же, Карпов на бреющем в деревья вмазал! Вон и вмятины есть. На крыльях и стабилизаторе.

У меня даже дух захватило от такого сообщения. Уж я-то знаю, что значит врезаться на бреющем в деревья!

— А как же!.. Как же он жив-то остался?!

Подошел инженер эскадрильи.

— Что будем делать? — обратился я к Гончаренко. — Самолет разрегулирован и к полету негоден.

Инженер пожал плечами и, словно ища поддержки, растерянно взглянул на Тараканова.

— Сложно все это, — произнес он, глядя себе под ноги. — Командир полка знает, что Карпов врезался в деревья, но машина-то цела! И, значит, ничего не произошло!..

— Да, да, конечно, — вставил я. — Вы хотите сказать, что при таком положении никто не возьмет на себя смелость отставить самолет от полета? Так ведь?

— Да, — согласился инженер. — Ведь если «девятка» не полетит, тогда придется давать объяснения и выявлять виновных. А Карпова за это по головке не погладят: дело подсудное. Значит, ЧП! Командиру полка неприятность.

Тараканов нетерпеливо кашлянул. Я повернулся к нему:

— А каково ваше мнение как парторга?

— Ставить самолет на прикол, раз он плохо ведет себя в воздухе! — твердо сказал Тараканов. — Мы попробуем его исправить. Но это сложно. Нужно повозиться несколько дней.

На том и порешили. Я позвонил в штаб и сказал Ермашкевичу, что «девятка» неисправна и в бой не пойдет.

Боевое задание полк получал на КП аэродрома. Мы сидели в большой уютной землянке за тремя рядами длинных столов, заваленных сейчас шлемофонами, планшетами, развернутыми картами. Командир полка, [536] начальник штаба, начальник связи, метеоролог — все на своих местах. Командир явно не в духе, и только я, наверное, один догадываюсь — почему.

Вот он поднимается тяжелой глыбой, упирается кулачищами в стол и, глядя перед собой, как это обычно делают люди, твердо убежденные в своей правоте, без всяких предисловий задает вопрос:

— Командир первой эскадрильи, почему вы не проставили в боевом расписании экипаж младшего лейтенанта Красавцева?

На КП сразу наступила тишина. Видимо, все-таки люди знали об инциденте с самолетом, и предстоящее объяснение вновь назначенного комэска интересовало всех: «А как он себя поведет?».

Я встал, стараясь изо всех сил казаться спокойным.

— Ему не на чем лететь, товарищ командир.

— Та-а-ак, — все еще глядя перед собой, с угрожающей интонацией в голосе сказал он. — А «девятка»?

— «Девятка» неисправна, товарищ командир. Вы же знаете, Карпов возвращался утром, хулиганил, шел бреющим, задел макушки деревьев. Самолет разрегулирован.

Командир, вперив в меня тяжелый взгляд, спросил с расстановкой:

— А кто вам это сказал, что... самолет разрегулирован?

— Это я вам говорю.

Подполковник растерялся. Он вскинул голову, хотел что-то возразить, но передумал, видимо, его сбила с толку моя дерзкая решительность: никто в полку никогда ему не возражал, а тут...

Тяжелая рука потянулась к бобрику волос, пригладила, поправила ремень с громоздким маузером в деревянной кобуре, который он, никогда не участвуя в боевых полетах, неизвестно зачем носил.

— Хорошо, — после длинной паузы, сказал Гусаков и кивнул на выход. — Выйдемте отсюда.

И мы, сопровождаемые изумленными взглядами летного состава, вышли. Оба. Я впереди, он за мной, будто вел меня под конвоем. Мы отошли подальше и остановились. Выло уже темно, но не настолько, чтобы не заметить, как любопытные высыпали из землянки.

Я был спокоен, совершенно спокоен: правда на моей стороне, и командир сам это доказал своим нелепым предложением поговорить наедине. Он был в невыгодном положении: в разговоре с глазу на глаз я мог, отбросив [537]уставные положения, высказать ему все, что думал. А думал я о нем нелестно.

Дело в том, что я вспомнил одну историю, слышанную мною в первые дни войны от летчика Бобнева, моего бывшего командира звена по Балашовской школе, приложившего немало усилий, чтобы выпустить в самостоятельный полет бездарного курсанта Гусакова.

Школу Гусаков окончил, но летчиком, в полном смысле этого слова, так и не стал. Он боялся полетов, как черт ладана, а боевых и того больше. И вот, на первом же своем боевом вылете, возвращаясь на Ил-4 с боевого задания, Гусаков так был потрясен обстановкой над целью, что забыл о Карпатах и врезался в пологую вершину горы. Но ему чудовищно повезло: самолет на полной скорости только скользнул по альпийской лужайке и, погнув винты, остался лежать на земле. Никто не пострадал. Все вылезли, кроме летчика.

— Командир! — крикнул штурман. — Командир!

Но командир молчал. Может, ушибся, потерял сознание? Кинулись к кабине, открыли фонарь. Гусаков был невредим, но явно не в себе: широко раскрытые глаза, крепко стиснутые челюсти. Он сидел, судорожно сжав могучими руками штурвал. Ни просьбы, ни уговоры, ни физические усилия не могли оторвать его от управления. Двое суток сидел человек: не пил, не ел, пока не потерял сознание.

И потом началось. Неудержимый панический страх перед боевыми полетами завладел всем его существом. Поскольку случай был редчайший, к нему относились с пониманием: что же — шок! Комиссии, перекомиссии, длительные отдыхи, лечения. А он — здоровый, высоченного роста мужчина, легко играющий двухпудовыми гирями, терпел любые унижения, лишь бы только его снова не вернули в полк, на боевые полеты...

Время стерло первое впечатление и мнение о нем. Сменились люди, знавшие его. А новые обратили внимание — не может найти применения высокий, богатырского сложения человек. «А сделаем из него командира полка!» — и сделали. И не ошиблись. Вновь сколоченный полк сразу же стал отличаться от других организованностью и боевыми достижениями. На месте оказался человек!..

И вот мы стоим друг перед другом в сумеречной темноте. Я понимал его. Он запутался в нагромождении причин и теперь хочет с достоинством выкарабкаться. [538]

Его любимец вывел из строя самолет, и Карпову по закону военного времени грозил трибунал. Трибунал повлек бы за собой... Многое повлек бы за собой трибунал!

Сейчас, пытаясь подавить меня своим величием, подполковник раздумывал, с чего бы начать. Мое вызывающее поведение он расценивал по-своему («Значит, кто-то стоит за его спиной»). А кто стоял за моей спиной? Смешно подумать, никто! Но он не знал этого и боялся меня.

— Ну, — наконец сказал Гусаков, поправляя портупею. — Продолжим разговор.

— Продолжим.

Гусаков засопел, распаляя себя:

— Так кто же в полку командир, я или вы?

— В полку вы, в эскадрилье я.

— Вон как? — удивился Гусаков. — А если я вам прикажу!

— Прикажите, — холодно сказал я. — Это ваше право. По уставу я обязан выполнить любое приказание вышестоящего начальства, даже такое вот — преступное, а потом обжаловать его, что я и сделаю. Я тотчас же напишу рапорт командующему об отказе служить в вашем подчинении и объясню причины. Я от этого не потеряю ничего, для меня везде найдется боевой самолет.

Наступило тягостное молчание. Он стоял, переминаясь с ноги на ногу, и скрипел амуницией. А я глядел на звезды, и в груди у меня было пусто.

— Гм, да, — наконец примирительным тоном сказал Гусаков. — Не будем ссориться. Нам вместе воевать. Пошли, скоро вылет.

Я надеваю парашют, собираясь забраться в кабину, и вдруг слышу, кто-то спросил:

— Где командир?

— Здесь я! Кому я нужен?

Подошел Алексеев. Он прерывисто дышал — видимо, бежал ко мне от дальней стоянки. В голосе явная обида:

— Товарищ командир, а вы меня обманули!

— В чем?

— А как же! Мне дали тысячу пятьсот, а себе взяли две.

Я от души смеюсь. Мне чертовски нравится этот парень, о котором я уже многое узнал из полковых записок.

— А-а-а, бывает, бывает. Ну ладно, Алексеев, так и быть, завтра повезете две! [539]

И опять смеюсь, но уже про себя. Завтра я его тоже обману: ему дам две, а себе возьму две с половиной.

Мы вылетаем дружно — двенадцать самолетов, а «девятка» осталась на приколе.

И вернулись мы дружно, все двенадцать экипажей. Ожидая штурманов, заполнявших боевое донесение, летчики делились впечатлениями. Пуще всех шумели мои. Оказывается, с этой нагрузкой никто не почувствовал никакой разницы. Так же бежала машина, так же оторвалась. Летчики других эскадрилий ревниво прислушивались.

— А форсаж на взлете давали?

— Форса-аж?! Что ты! Нам комэск запретил. Говорит: «Жалейте моторы, они вам пригодятся!»

Я смеюсь про себя: тут все дело в самовнушении. Конечно, когда смотришь на самолет, под брюхом которого висят полутонные чушки, так оторопь берет. Уж очень они большими кажутся против соток. Привыкнуть надо, и все тут. А самолету все равно, что поднимать — бензин или бомбы.

А в столовой сюрприз, во всю стену плакат: «Пламенный привет тяжеловесной эскадрилье!».

— Ого! Вот это да-а-а. Почет!

Конечно, законные сто граммов, оживленные разговоры. Мои ребята чувствуют себя именинниками. Направо и налево дают советы. Они уже асы, тяжеловесы.

Легли спать в приподнятом настроении, а проснувшись, узнали: не вернулся Красавцев...

— Как не вернулся?! Ведь он же не летал?..

— Вот то-то и оно, что летал! Позже только, когда полк ушел. Командир вызвал...

У меня оборвалось в груди. Все-таки сделал по-своему... Списал самолет! Война... Теперь с него «взятки гладки»...

Из летописи полка: запись четвертая. Джек Лондон — хороший парень!

Алексеев шагал вдоль железной дороги. Тихо, пустынно. Хрустко шуршала под ногами полынь. Солнце поднялось высоко. Жарко. Снял телогрейку, понес в руках. В заплечном мешке хлеб, сало, десятка два вареных яиц, несколько головок чеснока, солдатская фляга с водой, — [540] снабдила мать Свагимяна. Жить можно, только бы через Сиваш перебраться. Корюн предупредил: самый трудный участок — между станциями Мамут и Соленое озеро — полицаев полно. Задерживают всех, кого ни встретят. Волокут в комендатуру, а там немецкий офицер проверяет документы.

— Перед тем, как отправиться в путь, встал вопрос: как идти — прямо по дороге или в обход, по степи?

Корюн сказал: «Только прямо!» Алексеев усомнился: «Лучше, наверное, в обход, по степи — подписи-то на документе фальшивые». — «Нельзя в обход! — предупредил Корки. — Заподозрят сразу, тогда и документы не помогут».

И вот он идет, и не прямо, и не в обход. Узкая тропинка, полынь, колючка. Слева голая степь, справа насыпь железной дороги. За насыпью шоссе, и оттуда то и дело слышится шум проезжающих автомобилей и треск мотоциклов. А здесь никого!

Станцию Мамут все же обошел стороной, и уже к вечеру, отмахав больше двадцати километров, вышел к лиману. В лицо пахнуло влажной прохладой. Голые пустынные берега. Ни камышинки! В ясном небе, расправив крылья, ходили кругами аисты. Глядя на них, Алексеев вздохнул: «Вот бы мне сейчас крылья!»

В сторонке в кустах лежал человек. Алексеев не испугался и не удивился: неизвестный был одет в гражданское. Серые бумажные штаны в полоску, старый пиджак с оборванным карманом. На ногах солдатские ботинки. Положив под голову тощий заплечный мешок, незнакомец спал или, может, притворялся?

Анатолий подошел, посмотрел. Круглолицый, плотный. На вид лет двадцать пять. Светлые волосы спутаны, щеки небритые. Сразу видно — бродяга. Ткнул его ногой по румынскому ботинку:

— Эй!

Спит и ухом не ведет. Еще раз толкнул, посильнее:

— Эй!

Человек поднял голову, сказал сердито:

— Чего пинаешься?

— А ты чего лежишь?

Человек настороженно посмотрел из-под опущенных век.

— А тебе какое дело?

— Да так, — беспечно сказал Алексеев. — Ты куда идешь-то, может, попутчиком будешь? [541]

Незнакомец поднялся, пятерней расчесал волосы, осторожно спросил:

— А ты куда?

— В Новоалексеевку.

— Но-о-о! И мне как раз туда же! У тебя что — родные там? И у меня тоже. Вот здорово!

И вот они идут уже вдвоем. Уже лучше, веселей, не чувствуется одиночество. У Андрея Сергеенко точно такой же эвакуационный документ до Новоалексеевки. У него там бабушка. Он идет рядом вперевалку и все твердит одно и то же:

— Самое главное — Сиваш переехать, а там, считай, что дома.

Ох, выдает себя с головой Сергеенко Андрей! Что-то уж очень ретиво он рвется на восток! Но Алексеев молчит. Про себя он сказал, что работал в Анапе в совхозе, а в Новоалексеевке его тетя живет, и все.

В сумерках, когда впереди уже показались домишки станции Соленое озеро, на них наскочил патруль из полицаев. Пять человек с винтовками.

— Стой! Кто такие? Откуда идете? Куда?

— Да мы гражданские, цивильные... — начал было Алексеев.

Старший из них, с круглой лысой головой, с широко расставленными глазами, с нескрываемой ненавистью уставился на задержанных:

— Молчать! Руки за спину! Идите вперед!

Пошли. По каким-то задворкам, по узкой улочке. Из темноты навстречу внезапно появилась фигура. Яркий луч фонарика резанул по глазам.

Гололобый, выйдя вперед, что-то сказал по-немецки, потом, обернувшись, коротко бросил:

— Документы!

Алексеев и Андрей достали свои бумажки. Офицер, осветив листки фонариком, тут же вернул их:

— Гут! — и что-то спросил.

Гололобый перевел:

— Почему нарушаете комендантский час?

— Не успели, господин офицер, — ответил Алексеев. — Собрались переночевать, да вот...

Гололобый, сопя от злости, перевел.

— Гут! — повторил офицер и что-то добавил.

— Можете идти, — разочарованно сказал гололобый. [542]

Офицер ушел, освещая себе путь фонариком, куда-то исчезли и полицаи.

Алексеев вытер холодный пот со лба:

— Уф-ф-ф! Пронесло...

— А эти г-гады! — с сердцем проворчал Сергеенко. — Лизоблюды фашистские! — И умолк, словно сказал что-то лишнее.

Некоторое время стояли в растерянности: куда идти? Но где-то неподалеку вдруг зашипело, лязгнули буфера и продудела дудка сцепщика.

Побежали на звук. Кривая улочка вывела прямо к станции. Шипел паровоз, роняя из колосников на путь раскаленную угольную крошку. Темнота гудела выкриками, металлическим лязгом оружия, звоном солдатских котелков. Длинный товарный состав растворялся в ночи, но все равно были видны площадки с пушками и танками и разверстые пасти вагонов, светящихся огоньками сигарет. Эшелон отправлялся на восток.

У ближайшего к паровозу вагона друзья разглядели две грузовые автомашины, и какой-то солдат метался от машин к вагону, выкрикивая ругань.

Алексеев дернул за рукав товарища:

— Чего это он? Подойдем поближе.

Подошли. Немец, пробегая мимо, вдруг остановился, подлетел, уставился в упор и радостно вскрикнул:

— О-о-о! Руссиш?! — Замотал головой, замахал руками. — Шнель! Шнель! Скоро! Трахен хельфен! Носить, помогай картофельн!..

Алексеев обрадовался не меньше немца:

— Ч-черт возьми, куда же лучше! — сказал он. — Андрей! Поможем рейху?

— Райх! Райх! — подхватил немец. — Райх гут! — и тут же принялся подгонять: — Шнель! Шнель! Траген!

Мешки были тяжелые, и, пока перебросали их в вагон, выбились из сил. А немец торопил, торопил.

Наконец все — последний мешок! В ту же минуту засвистел паровоз и, громко пыхтя, начал трогать. Немец подскочил к двери, принялся задвигать. Алексеев, стоявший тут же, похлопал немца по плечу.

— Эй! Эй! Камарад, так нельзя! Мы, — он стукнул себя в грудь кулаком, — ехать надо. Райзен. Понимаешь?

Немец оттолкнул Алексеева:

— Нихт разен, ферботен!

Паровоз: вах-вах-вах-вах! — пытался тронуть с места состав. Колеса, буксуя, высекали искры, а немец [543] никак не мог закрыть дверь. Это Алексеев незаметно подложил под ролик картофелину.

Наконец поезд тронулся. Немец заметался, закричал и, махнув рукой, бросился бежать к хвосту состава.

— Гутен абент! — озоруя, крикнул ему вдогонку Алексеев и, на ходу отодвинув дверь, влез в вагон, подал Андрею руку.

Друзей охватила радость. Ощущения, которые испытывали сейчас Анатолий и Андрей, не поддавались никаким измерениям. Оба были счастливы безгранично. Они хорошо понимали, что значит выбраться из Крыма через Сиваш, тщательно охраняемый немцами. Случай, подвернувшийся им, был просто исключительным!

Поезд шел медленно, и это настораживало. Улетучивалось счастье.

— Наверное, перед мостом, — сказал Сергеенко. — Надо задвинуть дверь.

Задвинули, и в густой темноте вагона вдруг почувствовали себя неуверенно.

— Как в мышеловке, — сказал Сергеенко.

— Да, — подтвердил Алексеев. — Если они накинут засов, мы попались. А там, куда нас привезут, церемониться не будут.

Помолчали, сидя на мешках. Что же делать?

— Стоп! Я вспомнил, — сказал Алексеев. — Рискованно, но надо. Откинем запор с той стороны!

— На ходу? — удивился Сергеенко.

— А что же, ход-то тихий.

— Ладно, — согласился Андрей. — Давай я пойду.

— Как хочешь.

Отодвинули дверь. С темного неба замигали звезды, Пахнуло ночной прохладой и сыростью. Сиваш был близко.

Оглядевшись по сторонам, Андрей спрыгнул на хрусткий гравий, и почти тотчас же поезд, сбавив ход, затормозил и остановился. Вдали послышались голоса, хруст гравия под множеством ног. У Алексеева екнуло сердце: «Патруль!» Торопливо задвинул дверь, сердце резануло визгом роликов. В то же время настороженным ухом он слышал шаги Андрея и словно бы видел его: вот он поднырнул под вагон и шарит рукой по задвижке. Что-то долго уж очень!..

Кинулся к левой стороне, приложился ухом к двери, спросил тихо:

— Андрей! Андрей! Что там у тебя? [544]

— С-сволочи! — прошипел Андрей. — Закрутили проволокой. Сейчас откручу...

А шаги патруля все ближе и ближе. Наконец с тихим скрипом откинулся запор снаружи, и совместными усилиями дверь была отодвинута.

Анатолий втащил Андрея.

— Закрывай скорее!

Задвинули и замерли, стараясь не дышать. Немцы, перекликаясь, остановились у вагона. Чей-то строгий голос выговаривал кому-то, тот огрызался.

— Картофельн! Картофельн! — твердил он, и Алексеев по голосу узнал немца, грузившего картофель.

Внезапно правая дверь отодвинулась. Алексеев надавил на плечо Андрею:

— Ложись! — И оба упали на пол, прячась за мешки.

Метнулся луч фонарика, пошарил по углам и погас, дверь с грохотом задвинулась, звякнул запор. Шаги удалились.

Рано было еще ликовать, но все же они вполне заслужили эту радость.

— Молодец ты, Анатолий! — шепнул Сергеенко. — Если бы не твоя хитрость...

— Ладно, — ответил Алексеев, — Я тут ни при чем. Скажи спасибо Джеку Лондону.

— Джеку Лондону? Американский писатель? Не читал. Но что он хороший парень — это точно!

Дальше