И в полку появилась «нулевка»
Стоял июль месяц, была летная страда. Мы летали почти без отдыха, ощущая отчетливо, как гнется враг, уходя от нас все дальше и дальше на запад. И карты наши были сплошь разрисованы волнистыми линиями, обозначавшими обстановку на фронтах. И линии эти тоже двигались на запад. Враг, отходя, концентрируя технику, укреплял, бетонировал рубежи. И именно сейчас, как никогда, нужны были тяжелые бомбы. И мы их возили. Бомбовая загрузка полка увеличилась чуть ли не вдвое, но все равно больше нашей эскадрильи никто не поднимал. Наш рекорд с Алексеевым две с половиной тонны оставался непревзойденным. И что нас радовало, бомбы наши рвались теперь на территории врага. В боевом донесении не было горестных записей: «Витебск ж.-д. станция» или «Брянск вокзал товарный», [545] а стояли заграничные названия, но еще пока не немецкие: «Янув», «Турбя», «Будапешт».
Мне прислали заместителя. Капитан Васькин Николай Ксенофонтович. Выше среднего роста, круглолицый, нос пипочкой. Скошенный лоб с жидкими белесыми волосами. Ходил важно, неторопливой походкой, выставив круглый живот. Был молчалив и тих, никуда не спешил, никуда не рвался. Летал ровно, без огонька, и бомбовыми загрузками не увлекался; тысяча триста килограммов была его норма.
Теперь у меня в эскадрилье тринадцать самолетов, тринадцать полных экипажей. Нужно было навести порядок в нумерации машин, а я все тянул, пока не получил от командира замечание.
Подготовил список, пригласил инженера:
Наведите порядок.
Будет сделано, товарищ командир!
Действительно: на следующий день любо-дорого посмотреть! У всех бомбардировщиков свежие голубые полосы в верхней части руля поворота и красиво оформленные номера.
Вот это другое дело! говорю инженеру. Подходим к моему самолету. Полоса есть, а номера нет.
Оборачиваюсь к инженеру:
Что, не успели?
Инженер опускает глаза, щеки его покрываются румянцем.
Не успели, товарищ командир.
Ну что ж, мел у вас есть?
Мел у инженера был. Беру кусочек из протянутой ладони, подхожу к рулю поворота и единым росчерком рисую на нем... хвостатого кота задом наперед. Захожу с другой стороны, рисую второго. Сую мел в руку смущенно улыбающемуся инженеру:
Вот! Нет номера будет кот!
Взлетаем на боевой с котом на хвосте. Возвращаясь, слышу сквозь шум и треск в наушниках команды дежурного по полетам:
Сел тридцать третий!.. Сел двадцать восьмой! Сел двенадцатый!..
Сажусь и я. Слышу.
Сел... кот! Кот, говорю!
Мне смешно: «кот». А может, в самом деле, нарисовать [546] кота?! Красками. Выгнул спину, шипит. Глаза сделать огненные.
На следующую ночь опять летим на боевое задание. Возвращаемся, входим в круг. Ревниво вслушиваюсь в монотонное перечисление номеров садящихся бомбардировщиков. «Двадцать первая села!», «Восьмерка!», «Тридцатка!»
Садимся точно, возле самого «Т».
Сел кот! объявляет дежурный.
Перед вылетом, уверенный в том, что номер наконец написан, я не посмотрел на хвост и сейчас удивлен до крайности. «Подумать только кот! Пора бы уж и номер написать!»
Подруливаю на стоянку, выключаю моторы.
Инженера ко мне!
Торопливо расстегиваю привязные ремни, скидываю лямки парашюта, вылезаю на крыло.
Где инженер?!
Из темноты появляются двое.
Я здесь, товарищ командир!
Скатываюсь с крыла на землю:
Товарищ инженер, что случилось? Почему нет номера на самолете командира эскадрильи?!
Инженер мнется.
Некому писать, товарищ командир.
Ничего не понимаю! Всем есть, а мне некому?! Что вы тут городите?! А Замковой?
Отказывается, товарищ командир. Вот, я его привел. И в темноту: Ну иди, объясняйся сам!
До меня не доходит смысл сказанного. Замковой это техник эскадрильи по приборам. Он старше меня по возрасту. Мастер золотые руки. Художник. Аккордеонист. Воспитанный, культурный, исполнительный, и вдруг отказывается!
Подходит Замковой, приземистый, крепкий, вытягивается по стойке «смирно».
Замковой, это правда?
Так точно, товарищ командир!
Отказываетесь писать номер на моей машине?
Отказываюсь, товарищ командир. Категорически!
Почему?
Молчит. Переступает с ноги на ногу и потом тихо, словно боится, что его подслушают:
Вам какую цифру написать, товарищ командир?
Что за вопрос? Тринадцать, разумеется! [547]
Вот поэтому и не могу! И не заставляйте... Не хочу брать грех на свою душу. Два раза писал хватит! Война еще не кончилась.
Я растерялся: что сказать человеку?! Посмеяться над глупыми предрассудками, прочитать ему мораль? А имею ли я право? Ведь он старше меня! И, кроме того, Замковой носит душевную травму. Действительно, дважды писал цифру тринадцать своим командирам, и они не вернулись...
Мог ли я его заставлять? Нет. И я все обернул в шутку:
Ладно, Замковой, не можете писать цифру 13, напишите тогда круглую цифру нуль!
И в полку появилась «нулевка».
Из летописи полка: запись пятая. Рубеж испытаний
Колеса простучали последний пролет. Все мост позади! Разом свалилась тяжесть с души. Потянуло спать. Мешки с картошкой казались мягче перины. Вздремнуть бы, да нельзя. До Новоалексеевки километров тридцать пять час езды. Надо вовремя сойти с поезда, иначе на вокзале можно снова попасть в лапы к полицаям.
Спрыгнули, когда впереди показался зеленый огонек семафора. Полежали в кустах, пропуская поезд. Поднялись. Неуютно. Сыро и холодно: осень давала себя знать.
Андрей сказал, глядя на звезды:
Ну, Анатолий, веди к своей тете.
Алексеев почесал в затылке:
Нет, Андрей, тут знаешь, такое дело: тетка-то моя в Мелитополь переехала. Вот ведь как! Лучше пошли к твоей бабушке, а?
Сергеенко хмыкнул:
К бабушке? Какое совпадение! Понимаешь, она тоже переехала, только подальше немного. В... Нальчик!
А-а-а, разочарованно протянул Алексеев. Ну тогда, если признаться, то и моя тетка... под Москвой живет.
Оба рассмеялись.
Хороши мы гуси! сказал Сергеенко и вздохнул. По правде сказать, паря, был я в плену, да сбежал, и вот пробираюсь к своим через линию фронта. [548]
И опять вздохнул. Знаю там мне туго будет: коммунист, командир взвода и в плен попал. Но... не могу не идти, ноги сами тащат. Ладно. Но переспать-то надо, Пошли за мной! Тут, когда нас немцы колошматили, стояли мы у одной старушки.
Спустились с насыпи и зашагали по мокрой от росы тропинке к огоньку семафора, мерцающего красным глазком. Показались хатенки под соломенными крышами, сараи, камерные кладки заборов. Где-то тявкнула собака, ей отозвалась другая, и вот уже гомонит вся улица.
Андрей, шедший впереди, остановился возле калитки. Внезапно через забор с громким лаем перемахнула кудлатая тень и кинулась к Сергеенко. Здоровенный пес, взвизгнув, подпрыгнул, ткнулся носом в лицо Андрея, опять подпрыгнул, виляя хвостом, и, поднявшись на дыбы, положил ему лапы на плечи. И вот уже Андрей обнимает за шею кудлатого друга:
Полкан! Полканушка! Узнал, родимый!..
Улица стихла. Андрей осторожно открыл калитку. Дом хмуро смотрел темными проемами окон. Постучать или просто пройти в коровник да там и переспать?
Андрей тронул щеколду. Заперто. Прислушался. За дверью кто-то копошился, отнимая запоры. Беззвучно открылась дверь, в темном проеме забелел накинутый на голову платок.
Ктой-то? тоненько прошептал дрожащий старушечий голосок.
Марья Тарасовна, бабуся, это я Сергеенко! прошептал Андрей. Пусти переночевать.
Сынок, Андрюшенька, ты жив? Господь с тобой, немцы у нас!
Сергеенко чертыхнулся. Старушка вышла во двор, перекрестившись, обняла Андрея.
А это кто с тобой? Товарищ? Куда же мне девать-то вас?
Ладно, Тарасовна, не печалься, прошептал Сергеенко. Мы сами устроимся. В коровник пойдем. Иди, закрывайся, чтобы не вышел кто.
В сарае было тепло. Корова мыкнула на скрип двери, но не поднялась, лишь звонче зажевала жвачку.
Подстелили сена, легли. Хорошая Буренка, добрая. Другая бы встала, а эта лежит себе хрумкает: хрум-хрум! хрум-хрум! и звучно глотает жвачку.
Алексеев снял телогрейку и, приткнувшись спиной к [549] теплому коровьему боку, прикрылся стеганкой. Стало уютно, но почему-то заныли кисти рук. Ах, да! это от мешков с картошкой, ободрал на сгибах пальцы. Хорошо бы промыть да смазать чем-то, хотя бы маслом от автомашины. Отработанное масло это первое средство! Лучше всякого йода. Любая рана и заживает быстро, и не воспаляется. Это факт, уже проверено. Да где его взять, масла-то?
Однако на душе что-то неспокойно. Мысли подспудно крутились вокруг одного: как перейти линию фронта, и где она на самом деле, эта линия? Новоалексеевка останется позади, и любой полицай догадается, что тут дело не так. Страшно. И страшно было еще от того, что он представлял себе линию фронта как сплошную цепь окопов: стоят пушки и минометы, и пулеметные гнезда, и немцев полным-полно. Как пройти такой заслон?
Их разбудил петушиный крик. Какой-то недоросль, ретивый и горластый, соревнуясь с другим, отвечавшим ему откуда-то издалека, неумело выводил свое «ку-ка-ре-ку!». И может, оттого, что ему не удавалась эта музыкальная фраза, он орал без передышки.
Чтоб ты лопнул, зараза! проворчал Сергеенко. Доорешься, дурак, до кастрюльки.
И петушок, будто до него дошел смысл сказанного, умолк, что называется на полуслове. Анатолий рассмеялся:
Вумный! Все понимает. Однако, слышь, Андрей, наверное, пора?
Поднялись. Тело побаливало: сказалась вчерашняя картошка. Сгоряча-то не почувствовали, перекидали целую машину.
Буренка, шумно вздохнув, принялась подниматься. Поднялась, расставила задние ноги.
Ну, ты! зашипел на нее Сергеенко, хватая с подстилки пиджак. Приспичило!..
Вышли во двор. Прохладно и еще темно. Сквозь белесый туман слабо просвечивалась розоватая полоска на востоке, и на ней, словно вырезанные из картона, вырисовывались крыши хат, печные трубы, поредевшие макушки тополей.
Появился пес. Подбежал к Андрею, тиранулся боком о его коленку и направился к забору делать свои собачьи метки.
Сергеенко вскинул на спину заплечный мешок. [550]
Пошли, Анатолий. Проберемся задами. Тут мне местность знакомая.
Утро застало в степи. Полынь, колючка. Тихо, безлюдно. Оставив справа шоссе и железную дорогу, идущую на Мелитополь, пошли напрямик, держа курс на восток. Сначала решили, что населенные пункты будут обходить, но взошло солнце, стало жарко, и захотелось пить.
В первую же попавшуюся на пути деревушку вошли не таясь, хотя и сжавшись от опасения снова встретиться с полицаями. Но деревня была пуста. Ни одного человека! Только кое-где копошились в навозе куры да перебегали улицу одичавшие кошки. Населенный пункт без людей зрелище жуткое.
Напившись у первого колодца и набрав флягу воды, друзья отправились дальше уже по дороге.
И второе село было пустое, и третье. Где теперь эти люди, согнанные с родных обжитых мест? Какие лишения, какие душевные муки переживают они сейчас на далекой чужбине, находясь на положении рабов?
Лишь на третий день к вечеру, остановившись ночевать у стога сена, друзья услышали отдаленный артиллерийский гром. Линия фронта! Вот он долгожданный рубеж испытаний!
И Анатолий и Сергеенко переживали предстоящий переход по-разному. Если первого, при удаче, ожидали друзья родного боевого полка, то второго лагеря мучительной проверки. Анатолий сбит над целью и не был пленен, и это ощущение давало ему моральное преимущество перед Андреем. Алексеев думал просто: если уж, защищая Родину, бьешься с врагом, так бейся до конца, до последнего патрона, имей самолюбие и живым не сдавайся. Ведь было же заведено у них в полку (между прочим, втайне от начальства) закладывать в ствол пистолета девятый патрон «для себя»!
И отдыхали они перед этим предстоящим переходом по-разному. Анатолий уснул сразу, а Сергеенко ворочался, шуршал соломой и глядел в звездное небо. Старики говорят: «Пути господни неисповедимы». Так было и у него. Сумев убежать из лагеря военнопленных, попал он в село Никулино и пристроился переночевать у солдатки Марьи Афанасьевны, шустрой крепкой бабенки, стосковавшейся по мужику, да так и остался, и прижился. Она выдавала его за брата, и с нее никто не спрашивал, благо те, от кого это зависело, находились с ней в родстве. [551]
Дом у Афанасьевны добротный, с большим приусадебным участком, с коровой, с курами и с фруктовым садом. И дел у Андрея было много: и вскопать, и посадить, и урожай собрать. Что муж вернется, Марья не надеялась, и хоть была она на пять лет старше Сергеенко, но находилась в форме и по своей бабьей логике мечтала о семенной жизни. Андрей был и в работе и в любви неистов, чего же еще надо для бабьего счастья?
Но Сергеенко стосковался по душевной чистоте. Глодала совесть и чувство вины перед Родиной. Полыхала в огне советская земля, а он тут, здоровенный бугай, прохлаждается с бабой на пуховиках... И подпоив не единожды деверя-полицая, влюбленного в Марью, а вернее, в ее дом и приусадебный участок, заручился Андрей документом и бежал от призрачного счастья, бросив и сытое жилье, и горячую бабу, которую любил.
Жалел ли он сейчас об этом? Нет, не жалел. Сила, увлекшая его на этот шаг, была сильней любви, сильней благополучия. И душа его разрывалась, а все равно иначе он не мог поступить. Будь что будет!
Посерело небо, и Андрей, так и не сомкнувший глаз, разбудил Анатолия.
Последний переход был самым трудным, и здесь помогла сноровка Андрея-пехотинца. Он знал систему расположения воинских частей по глубине фронта и безошибочно находил места их флангового стыка. А поскольку на эти места приходились овраги и речки, и непроходимые болота, то нашим друзьям и пришлось хватить лиха, ползая на животе по оврагам и болотным кочкам.
Ночь накрыла их в какой-то болотистой речке, мокрых до нитки и продрогших до костей. Над головой то и дело повисали белые ракеты, а вокруг, срезая кусты, вжикали шальные пули, пущенные наугад из пулемета, и смачно чмокались мины. Взрываясь, они поднимали фонтаны грязи и создавали такую маскировку, что можно было подняться во весь рост и, насколько позволяла топь, сделать перебежку туда, откуда хлестко била по «ничейной» полосе пулеметная очередь и где, по расчетам Андрея, были наши.
Линия фронта бывает только на карте, и только там понятно, где наши, а где не наши. Да еще знают об этом солдаты той и другой стороны, а постороннему здесь не разобраться.
Видимо, чем-то выдав себя и попав в переделку, друзья залегли в болоте. А конец октября заявлял о себе. [552] Холодная липкая жижа, отбирая тепло, властно завладела телом. Андрею не привыкать, он пехотинец и бывал в такой обстановке не раз, но Анатолий задыхался. Грудь словно тисками сдавило, и судорогой скрючивало ноги. Мутилось сознание, хотелось встать во весь рост и пропади все пропадом! пойти на вспышки жаркого огня.
Андрей положил Алексееву руку на плечо:
Держись, парень, сейчас угомонятся.
И точно: как по команде, выстрелы затихли. Шипя, взвилась над головой последняя ракета, мертвенный свет ее, мерцая, вырвал из мрака полуголые кусты, глинистый берег речки, опушку леса и померк. Стало темно и тихо.
Пошли! прошептал Алексеев, остро нуждаясь в движении.
Лежи! приказал Андрей. Сейчас они прислушиваются. Чуть шевельнешься, тут нам и конец. Понял? Лежи и слушай. Нужно разобраться, кто где. Они ж заговорят.
Кто? вяло спросил Анатолий.
И наши, и не наши.
Внезапно где-то справа что-то брякнуло, и кто-то, выругавшись, сказал равнодушным баском:
Опять ты, такой-пересякой, коробку под ноги бросил!
Слаще любой музыки прозвучала сейчас эта чисто русская речь!
Алексеев рванулся:
Наши!
Тихо ты! прошипел Сергеенко. Всю обедню испортишь. Не спеши, разобраться надо.
Слышь, Серега! снова с той же стороны прозвучал уже другой, молодой голос. А Катька-то твоя чего пишет? Любит она тебя?
К горлу Алексеева подкатился комок. Так нереально-контрастно звучали эти слова здесь, в логове смерти! И в то же время так они были близки и понятны! Хотелось крикнуть: «Братцы, родные!»
Пошли! прошептал Сергеенко и ловко, словно ящерица, пополз по болотной жиже.
А у Анатолия не было сил. Ноги будто не свои. Будто их нет. Только руки еще двигались, Сергеенко уполз, растворился в темноте, лишь слышно было, как хлюпает вода. Страх остаться одному охватил Анатолия. Откуда [553] и силы взялись: опираясь локтями в податливый грунт, вырвал тело из грязи и пополз. Получилось неплохо. Он даже догнал Андрея, но вот беда разговаривать нельзя, и по движению товарища он понял, что тот потерял направление.
Подполз ближе, лицом к лицу, прошептал в самое ухо:
Ну?
Не знаю, куда ползти, клацая зубами, ответил Сергеенко. Замолчали, ироды. Придется ждать.
Ничего не ответил Анатолий, только подумал: лежат они сейчас на открытом месте, и если кому вздумается бросить ракету...
И вдруг, словно обухом по голове, кто-то произнес совсем рядом длинную фразу на чужом гортанном языке. Потом раздался звук, будто ложкой выскребывают котелок, и чавканье. И кто-то ответил, тоже на чужом языке, грубым простуженным голосом.
Сергеенко сжал пальцами Анатолию плечо:
Румыны!..
И тихо-тихо стал отползать в сторону. Алексеев за ним. Ему было уже все равно. Он больше не ощущал холода, только боль в мышцах рук, тупая, гнетущая боль, отдающая в позвоночник, в затылок, в мозг... До слуха дошло, словно откуда-то издалека:
Ефремов, диски набил?
Набил, товарищ гвардии старшина!
Сколько?
Ответа он не услышал. Что-то внезапно навалилось на него, придавило, ткнуло лицом в болотную жижу...
Васькины четверги
Радуя душу и глаз, линия фронта на нашей карте уже перешагнула через границу Союза ССР. Уже красная линия клином подошла к Варшаве и, опускаясь вниз по Висле, захватила важные опорные узлы противника: Сандом, Жешув, Добромиль. И Станислав уже у нас, и Коломыя!
Гитлеру уже капут, это ясно. При такой обстановке только маньяк может на что-то надеяться. А на что? На чудо? Чуда не будет! Это явление редкое, и оно, по крайней мере, уже произошло. Наши военные заводы были на колесах: на пути в Сибирь и на Урал. Бери Россию голыми руками! [554]
Не далась Россия Гитлеру! И это в те труднейшие годы, когда против бронированного танкового вала русский солдат шел в атаку один на один с зажигательной бутылкой в руках... И вал был остановлен. Вот это было чудо!
Конца войны еще, конечно, не видать, но все же... И мы нет-нет и помечтаем какое счастье будет, когда наступит мир! И всякий раз, прослушав сводку Совинформбюро о фронтовых делах, мы кидались к карте, расстилали ее, всю разрисованную стрелками, кружочками, изломанными линиями, и чертили новые. И радовались, и мечтали. Враг отступал. Но война есть война. С одной стороны, ты радуешься, а с другой... иногда екнет сердце: «Вот будет обидно, если убьют на самом финише!»
Я себя одергивал: «Не расслабляться! Не расслабляться!» Ох, как это плохо отвлекаться на финише! Задумываться, оберегаться, начинать принимать какие-то меры. Если ты очень хочешь жить желай! Но желай активно. И не отвлекайся! Все силы на разгром врага вот твоя единственная цель.
А с моим заместителем было что-то неладно. Из пяти боевых три возврата. По вине материальной части: то моторы затрясут, то упадет давление масла. Техники ищут, копаются, гоняют моторы на всех режимах. А я подписываю сводку о возврате: «Из-за неисправности моторов». Тяжело подписывать. Стыдно. Лучшая эскадрилья в дивизии!
И я в каком положении: с одной стороны, должен верить на слово летчику, а с другой, не могу не верить техникам, уверявшим в том, что моторы исправны. И уже в душе начинает копошиться червь сомнения. А как проверить? Как?..
Ломаю голову. Гадаю, словно ворожея на кофейной гуще. Передо мной листки бумаги и в разных вариантах записи: когда, в какой час, по какой цели? Ведь должна же быть какая-то закономерность?!
Пока гадал, еще три боевых и один возврат, опять у Васькина!
Пишу: «Четверг, такого-то числа...» Стоп! Четверг! А не тут ли загвоздка? Четверг... четверг... Ах, у меня нет календаря! Календарь в военное время о-о-о! Звоню в штаб полка.
Будьте добры... Ничего здесь странного!
Через десять минут получаю данные. Все возвраты Васькина совпадали с... четвергами!.. [555]
Вот тебе, бабушка, и Юрьев день! Четверг. А что такое четверг?
Я стою на квартире у глухой старушки Агафьи Тимофеевны, опрятной и богомольной. С великим трудом объясняю ей, что мне надо.
Шегверг? шепелявит Агафья Тимофеевна. А это ш нешастливый день для Николая, Никифора, Ксенофонта... и пошла и пошла перечислять имена святых угодников.
«Нешастливый», значит? Та-ак. Я уже знаю, что мне делать, и страшно нервничаю: ведь могло быть и совпадение! И я молчу. Никому ничего не говорю. Никому!
Как на зло понедельник, вторник и среда нелетная погода. А четверг удался с утра! Цель узловая станция Кельце, на территории Польши. Рядом большой аэродром, забитый самолетами. Осиное гнездо! Бить там будут дай-то боже и сверху и снизу...
Полк выруливает, а я, против обыкновения, сижу. У меня «не ладится» с правым мотором. Я кричу и гоняю техников. Прибежал инженер. Небывалый случай! Лучший техник, и так опозорился!..
Сижу в кабине, наблюдаю за Васькиным. Он справа от меня, на «двенадцатой». Тоже не торопится. Что-то копается, долго гоняет моторы. Наконец, выруливает. Командую к запуску и, к удивлению техников, тут же выруливаю вслед за Васькиным. Пропускаю его вперед, даю ему взлететь, а сам... заруливаю обратно.
Все всполошились. Небывалое явление! Запрос по радио:
Что случилось?
Ничего особенного! Небольшая неисправность. Через полчаса вылетим.
Полк улетел, только я один остался. И душа у меня разрывается: а вдруг?..
Инженеру все-таки пришлось сказать. Тот понимающе кивнул и благодарно улыбнулся.
Бежит связной из КП. Там интересуются, когда вылетим.
Минут через двадцать, отвечает инженер.
Сидим, ждем, прислушиваемся. Тихо. В звездном небе появился тоненький серпик луны. Народился! Показать бы ему денежку, да деньги нам сейчас ни к чему. Нас кормят, поят, обувают, одевают. В театры мы не ходим, в рестораны тоже. Все это где-то далеко-далеко, [556] в каком-то призрачном прошлом, а для кого-нибудь и в будущем...
Чу! восклицает инженер. Слышите? Идет!
Прислушиваюсь. Да, точно идет Ил-4. И в груди у меня словно пружина закручивается.
Хорошо, встречайте его. Моторы не выключать. Васькина ко мне!
Я уже не сомневаюсь, что это Васькин. Сильно бьется сердце. Что я ему скажу? И как? А не сорвусь ли? Ведь надо же все-таки сделать так, чтобы никто не догадался. Конечно, этого не скроешь, но чтобы не было официальных отправлений. Гусаков ведь тоже не лыком шит!..
Самолет ближе. Вот он уже на кругу, и явно слышно барахлит мотор. Но я не смущаюсь. Старые штучки! Если выключить одно магнето мотор будет давать перебои. Включил АНО. Идет на снижение. Красивая серебристая птица в лучах посадочного прожектора!
Сел. Рулит. Я вылезаю из кабины. Краснюков, Алпетян, Морунов остаются на своих местах. Им не надо объяснять, что к чему, они в курсе. А сердце мое бьется, бьется. Самолет заруливает на стоянку. На крыло метнулась фигура. Это инженер. Васькин, сняв парашют, неторопливо слезает. Моторы чавкают на малом газу.
Васькин подходит ко мне, прикладывает руку к шлемофону:
Товарищ командир, возвратился из-за неисправности правого мотора, упало давление масла.
Хорошо, совершенно спокойно отвечаю я. Переходите на мою машину, она в полной исправности. Полетите с моим экипажем. А я с вашим. Вы меня поняли?
Вот, оказывается, и все! И никаких тебе криков, и распеканий, и красивых слов насчет патриотизма.
Залезаю в кабину «двенадцатой» и демонстративно, не опробовав моторов, выруливаю к старту.
Меня всего трясет. Конечно, я должен был бы разрядиться, поорать, пошуметь... Ладно, разряжусь над целью...
В этот четверг возврата в нашей эскадрилье не было. [557]
Из летописи полка: запись шестая. Триста шагов до смерти
Все остальное было как сон. Кошмарный, мучительный сон. Шесть румынских солдат, грязных, продрогших и чем-то обозленных, остервенело ругаясь и толкая в спину прикладами винтовок, привели Алексеева и Сергеенко в штаб румынской разведки.
Высокий смуглый майор с орлиным профилем и густыми черными бровями, брезгливо поморщившись, спросил на чистом русском языке:
Номер полка? Номер дивизии?
Как ни трагично было положение, Алексеев, еле стоявший на израненных босых ногах (румыны сняли ботинки), иронически хмыкнул:
Какой полк? Какая дивизия, господин офицер? Гражданские мы, цивильные.
Тот и сам понял, что произошла ошибка и что его разведчики, даром потратив время в поисках языка, привели не то что нужно. Получился конфуз, и за это ему предстояло объяснение перед офицером немецкой разведки, которому он подчинен. Черт дернул его поспешить с сообщением о поимке двух языков, и теперь нужно было выкручиваться.
Зло посмотрев на солдат и прорычав что-то по-румынски, офицер подошел к Алексееву и кончиком пальца поднял его голову за подбородок:
А что вы делали на линии фронта? Вы партизаны? Ну, отвечай!..
«Началось!» подумал Анатолий, готовый ко всему...
Они прошли через все: провокации, допросы, побои. Пытки голодом и жаждой. И потом был объявлен приговор: расстрелять!
К вечеру двое румын с винтовками повели их за деревню.
У Анатолия дела плохи: неделю назад, после побоев, загноилась рана на ноге, и началось воспаление. Опухла нога, посинела, идти невозможно. И по такому случаю знающий по-русски пожилой усатый конвоир, по имени Штефан, сжалился и развязал Алексееву руки.
Идет Анатолий, ковыляет, морщится от боли, стонет. Штефан утешает его со всей своей крестьянской серьезностью:
Иди, иди, сынок, недолго страдать осталось. Там вон у скирды и покончим...
Спасибо, камарад, в тон ему отвечает Анатолий, [558] ты меня утешил. Век не забуду твоей доброты!
До скирды метров триста, а за ней, в полукилометре лесок. И этот лесок словно магнитом притягивал к себе все помыслы, усилия и волю Алексеева. Вообще-то нога не так уж болит, терпеть можно, и он больше притворяется. И эта его уловка дала результаты руки развязаны, и голова его сейчас усиленно соображает. Поле, скирда, лес... Какое-то решение вот оно близко-близко, как в ребусе, в головоломке, призрачно маячит, а ухватить нельзя ускользает. Может, еще рано? Но время-то идет! Смерть-то вот она в двухстах пятидесяти метрах...
Все эти тягостные дни пленения Алексеев ни на минуту не расставался с мыслью о побеге, но не было возможности. Сейчас эта возможность есть. Единственная и последняя. Терять-то нечего!..
Стонет Алексеев, то и дело нагибается, гладит ногу.
Ничего, ничего, сынок, потерпи.
Лицо у Штефана участливое, доброе. Если бы не Патэч, молодой придурковатый солдат, то взял бы, пожалуй, Штефан себе на плечи этого славного русского парня и донес бы до скирды...
А Сергеенко смирился. Идет молча, понурив голову, оборванный, босой. Связанные руки за спиной, отрешенный вид. Совсем упал духом.
Впереди развилка дорог. Колодец с журавлем, две повозки с молочными бидонами. Женщины-возницы поят лошадей. Солнце садится, уже висит над лесом. В небе ни облачка. Большая скирда стоит в стороне от дороги, высокая, как трехэтажный дом, и мысли Анатолия неотвязно возле нее: поле, скирда, лес...
Штефан ворчит: бабы здесь ни к чему. И уже напрягся было заорать на них, чтобы убирались поскорей, как из-за пригорка, поднимая пыль, показалась какая-то процессия: человек двенадцать пленных и шестеро конвойных с капралом во главе. Капрал широкий, грузный, богатырского сложения, с большими обвислыми усами. Штефан, загородившись ладонью от солнца, громко ахнул, узнав в капрале своего кума, с которым не видался с начала войны.
О-о-о! Георге, Думитреску!
И заметался, и заорал на Анатолия, подгоняя его стволом винтовки.
Ну-ну, живее!
Анатолий, страдальчески сморщившись, запрыгал на [559] одной ноге. Сердце зашлось от радости: вот он случай!
Капрал что-то крикнул своим конвоирам, конвоиры заорали на пленных, и те, выполняя команду, опустились на корточки в пыль.
Штефан, тоже повернувшись, сказал:
Садитесь!
Сергеенко сел, а Анатолию нельзя нога болит. Подошел к Андрею, остался стоять, всем своим видом показывая, как он страдает.
Капрал, сунув свою винтовку одному из конвоиров, пошел навстречу Штефану, широко расставив руки:
О-о-о! Ште-е-фан!.. Штефанэску!..
Маленькие заплывшие глаза его наполнились слезами. Сошлись в объятиях, хлопая друг друга по спине. Штефану мешала винтовка, и он, не зная, куда ее деть, бросил на ремень, стволом вниз.
Анатолий весь сжался. Не забывая стонать, подумал: «Самый раз бежать!.. Рвануть к скирде, обогнуть ее, загородиться от выстрелов, и в лес!..»
С трудом успокоил себя. Бежать один он не мог. Надо вдвоем. Больше шансов. Побегут в разные стороны, в кого стрелять? А если и подстрелят кого, так другой наверняка убежит.
Сергеенко сидел отрешенно. Ничего не видел, ничего не слышал. Анатолий, словно невзначай, наступил ему на кисть руки и просигналил нажатием пальцев.
Бежать будем, Андрей! Бежать!..
А кумы сели на землю, поджав по-турецки ноги, и оживленно заговорили, делясь новостями. Капрал то и дело повторял слова «Курск» и «Сталинград», а Штефан сообщил, что ведет на расстрел двух партизан. В голосе его при этом не было ни нотки грусти, ни чувства сожаления. Потом они, видимо, перешли на другую, более близкую и пикантную тему: конвоиры, вытянув шеи, слушали с интересом и ржали, как жеребцы. И Алексеев, воспользовавшись этим, пальцами ног расслабил узлы на руках Андрея. Подавленный предстоящей казнью, тот сидел безучастно и даже, видимо, не сознавал, что руки его почти свободны.
Женщины, напоив лошадей, подтягивали сбрую, готовясь уезжать. Одна из них, пожилая, в белом платке, повязанном так, что виднелись только одни глаза, бросала на конвоиров взгляды, полные ненависти. И Алексеев это заметил. Это был плюс, да еще какой! [560]
«Пора!» подумал Алексеев и, подковыляв к хохочущим дружкам, жалостливым тоном попросил:
Камарад, можно я напьюсь? Грудь горит.
Штефан отмахнулся, а капрал, смеясь и разглаживая широченной ладонью длинные обвислые усы, что-то бросил коротко, и Штефан разрешил:
Иди, напейся перед смертью.
Мы вместе пойдем, ладно? сказал Алексеев и ткнул друга ногой. Вставай!
Иди, я не хочу, безучастно отозвался Сергеенко.
Анатолий, разозлившись, ткнул сильнее:
Вставай, тебе говорят!
Андрей нехотя поднялся.
Пошли! сказал Анатолий. Поддерживай меня плечом.
И они заковыляли. Если со стороны смотреть сплошная беспомощность!
Молодой конвоир, гогоча над отпущенной капралом шуткой, поплелся за ними.
Женщина, что постарше, метнулась к телеге:
Сынки, не пейте воду, я молока вам дам! И загремела бидоном. Откинула крышку, наклонила, налила через край в литровую кружку. Пейте, родимые!
Алексеев взял кружку и, поднеся ее к губам Андрея, шепнул:
Будем бежать, понял? Ты направо, я налево. Вокруг скирды и в лес. Руки твои я развязал, держи их пока за спиной? Ясно?
У Андрея сверкнули глаза. Обливая грудь, он жадно отпил половину.
Только сейчас заметил Алексеев, когда поднес кружку к своим губам: случайно или с умыслом женщина поставила бидон позади конвоира. Допив остаток, Алексеев как бы нечаянно сделал шаг к конвоиру и сильно, обеими руками толкнул его в грудь. Солдат, споткнувшись о бидон, перевернулся вверх ногами. Заголосила женщина: кони, испуганно заржав, встали на дыбы, затрещали оглобли. И пока поднимался солдат и приходил в себя капрал и Штефан, беглецы, петляя, как зайцы, уже пробежали полпути до скирды.
Бах! Бах! Бах! загремели выстрелы, но было поздно. Та самая скирда, возле которой, по замыслу убийц, должны были оборваться две молодые жизни, явилась для них спасительной защитой...
В ту же ночь войска Южного фронта, преодолев [561] мощный рубеж обороны противника на реке Молочной, вышли к Сивашу, Семнадцатая немецкая армия оказалась блокированной на Крымском полуострове, а наши друзья, проснувшись утром в лесу от артиллерийского гула, были удивлены, почему он гремит позади, на западе, а не на востоке?
Так Алексеев оказался в полку. И снова полеты, и снова испытания: будто кто-то пробовал его на прочность. А прочность его была удивительна. Бесшабашная неунываемость вот что всегда светилось на его лице. Но эта бесшабашность ничуть не была показной: просто он верил в себя и верил правильно. Что и говорить летчик он был отличный. Впрочем... слово «отличный» к нему не подходило: значение не то. Маловата была для него такая оценка!
А несколькими днями позже опять сенсация: вернулись штурман Артемов и радист Ломовский, и экипаж Алексеева стал в полном сборе. А Вайнер погиб. Он был ранен и не мог идти и, когда его окружили немцы, застрелился.