Снова в боевом полку
Маршал Голованов поступил со мной более чем мягко: трое суток домашнего ареста и назначение в 124-й гвардейский бомбардировочный полк на должность комэска.
И вот, доложившись по форме, я стою перед командиром полка. Гвардии подполковник Гусаков Николай Сергеевич высок и мускулист. Сбит что надо. Глыба! Коротко, под ежик стриженная голова плотно сидит на богатырских плечах. Круглые глаза смотрят на меня с интересом. Погладив громадной лапищей тяжелый подбородок, сказал удовлетворенно: [497]
Хорошо, пойдем, я представлю тебя эскадрилье. И зашагал, придерживая рукой висевший у бедра маузер в деревянном футляре.
Эскадрилья выстроена. Летчики, штурманы, воздушные стрелки-радисты, стрелки, техники, механики, мотористы. Коллектив. Люди. Каждый со своим характером, со своими мнениями, мыслями, переживаниями. Я должен им понравиться, но чем? Уж, конечно, не такими поступками, которых потом будешь стыдиться всю жизнь. Хотя... Черт побери, кто в своем поведении гарантирован от ошибок?! Каждый свой поступок заранее не предусмотришь. Человек это характер: один флегматик, другой холерик. Я наверняка принадлежу к последним: завожусь с пол-оборота, взрываюсь по пустякам, а потом казнюсь...
Люди смотрят на меня выжидающе. Изучают. Каждое мое слово, сказанное сейчас, остро зафиксируется в их сознании и явится на первый случай предпосылкой для разных домыслов и предположений. А что я им скажу? Я не люблю и не умею говорить. Слова это ветер. Себя надо показывать в деле, а это требует времени. Значит, лишь только со временем мы сможем понимать друг друга.
Гусаков меня представляет. Оказывается, он знает обо мне гораздо больше, чем я предполагал: и что я в прошлом гражданский летчик, и что у меня большой опыт в летной работе, и что мне «была доверена высокая честь выполнять специальное задание правительства». На этих словах командир сделал особый упор, и люди это приняли. В их глазах я увидел искорки интереса. Вспыхнули и погасли. Хорошо. А время покажет: любить или не любить, или просто... терпеть командира.
Ладно, ладно, мои новые боевые друзья! Я постараюсь подобрать к вам ключики. Потом. Не сразу.
Гусаков окончил речь и повернулся ко мне:
Я оставлю вас. Нужно готовить к вылету полк. Адъютант принесет вам расписание.
И ушел. Я распустил строй и попросил адъютанта Ермашкевича, сутуловатого худого лейтенанта со светлой шевелюрой волнистых волос, познакомить меня с инженером эскадрильи и с парторгом.
Инженер капитан Гончаренко, среднего роста, тихий, с застенчивой улыбкой, и парторг эскадрильи, высокий, костистый, с угловатым лицом, техник звена Тараканов, повели меня по стоянкам самолетов. Я придирчиво [498] всматривался в каждую мелочь, выискивая признаки, по которым можно было бы судить об отношении людей к своим обязанностям, но, к моей великой радости, везде был отменный порядок, как перед смотром, только вот стоянок было тринадцать, а самолетов двенадцать. Из последнего боя не вернулся экипаж сбили над целью... Было грустно смотреть на пустое место.
Подошел Ермашкевич, четко взял под козырек и протянул мне листок боевого расписания.
Подпишите, товарищ гвардии майор.
Я взял листок. Незнакомые фамилии. Двенадцать экипажей. Дальность полета 370 километров в оба конца, а заправка горючим полные баки! Это меня удивило, но, изучая расписание, я промолчал. Посмотрел на бомбовую загрузку. У кого десять соток, а у кого только восемь. Так мало? Хотелось спросить, но сдержался. «Не надо! Не надо! Это будет выглядеть как хвастовство».
Ермашкевич, словно поняв мои мысли, сказал:
Аэродром неровный. Трудно взлетать.
Я кивнул, соглашаясь, а про себя подумал: «Вот он ключик, с помощью которого можно открыть сердца людей эскадрильи!»
Просматриваю дальше, и к Ермашкевичу:
У вас есть при себе список экипажей нашей эскадрильи?
Есть, товарищ командир!
А ну-ка дайте.
Сверяю боевые расчеты и нахожу чужую фамилию.
А это кто на «девятке»? Какой-то Карпов. Откуда он?
Из третьей эскадрильи, товарищ гвардии майор.
Из третьей? А почему летит на самолете первой эскадрильи?
Командир полка приказал. У них самолет неисправен, так он на нашем...
Мне это было неприятно слышать. Чужой летчик летит на нашей машине! Ясно, что он будет к ней относиться не очень-то бережно. «Девятка» это был уже «мой» самолет, и меня кольнуло чувство самолюбия.
А этот Карпов хороший летчик? продолжал я допрашивать адъютанта.
Хороший, уверенно ответил Ермашкевич. Любимец командира полка.
Гм! Любимец? Ладно. Подписал листок. Несите. [499]
Плохо, когда самолеты обезличиваются, сказал инженер, нагибаясь и закручивая трос вокруг крепежного штопора. В своей эскадрилье еще можно есть кому и с кого спросить, а с чужого что возьмешь? Вылез из кабины и пошел.
Да-да, подтвердил Тараканов. Этот Карпов мне не нравится. Бреющим ходит. Зачем? Поломает машину.
Мимо пробежал техник, бросил на ходу:
Алексеев вернулся, слыхали?
Алексеев?! воскликнули враз Гончаренко и Тараканов. Вот это да-а-а!
Кто это? ревниво спросил я.
О-о-о! с чувством уважения ответил Гончаренко. Летчик нашей эскадрильи. Сбили над Джанкоем. Пришел, смотри-ка! Отважная головушка! Пойдемте посмотрим!
Возле штаба толпился народ: летчики, техники, вился дымок от самокруток, слышался смех, восклицания.
Алексеев фамилия распространенная. Я знал многих летчиков с такой фамилией, и все они почему-то были высокие, богатырского сложения. И сейчас еще издали я разыскивал глазами такую же фигуру.
Вот он! сказал Тараканов, показав на худого светловолосого парня, весьма странно одетого. Он был в рваной телогрейке, в каких-то, явно не по росту, полосатых штанах. На голове шапка с полуоторванным ухом, на ногах щербатые солдатские ботинки. Лицо его, обросшее жиденькой бородкой, светилось радостью. Мне показалось, будто я где-то уже видел именно такую вот лукаво-детскую радость.
Мы подошли, люди расступились, и я оказался лицом к лицу с героем дня.
Алексеев прервал на полуслове фразу и, зажав в кулаке самокрутку, вытянулся по стойке «смирно».
Весь его вид выражал несказанное удивление.
Это командир нашей эскадрильи, представил меня Гончаренко. Знакомьтесь.
Алексеев расплылся в радостной улыбке.
И тут я вспомнил его! Точно это был Алексеев, тот самый учлет, который так поразил нас тогда своим изумительным летным мастерством и хладнокровием. Ну и ну, вот это встреча!
Я обнял Алексеева и еще раз оглядел его с ног до головы. Худой, высокий, со смешливыми глазами. На [500] макушке торчит хохолок. Упрямый, с характером. Передо мной стоял мальчишка! По виду. А по отношению однополчан к нему настоящий летчик! Однако молодой уж очень.
Слушайте, Алексеев, сколько вам лет?
Исполнилось двадцать один! сказал он так, будто уже достаточно пожил на свете, и полетал, и повидал.
Много. Ответил я ему в унисон. Прямо совсем старик!
Все рассмеялись.
С бородой!
Анатолий смущенно тронул пальцами подбородок.
Алексеев слыл в полку личностью незаурядной, и мне интересно было узнать, чем же он так отличился за сравнительно короткий промежуток времени пребывания в части? И случай представился. Жена одного штабного офицера Нина Николаевна Сердюк, ведающая полковой библиотекой, в свободное время вела летопись части. Записки, документы, наблюдения все это было у нее аккуратно собрано и подшито в папки. И когда я заговорил с ней об Алексееве, она выложила передо мной толстую папку:
Вот, почитайте, тут вы все о нем и узнаете. Интересный человек.
Я взял папку и в редких перерывах после боевых ночей прочитал записки.
Арифметика
Итак, я принял эскадрилью. С чего же начинать? Собственно, я уже начал: адъютант Ермашкевич принес мне боевое расписание, и я его подписал, хотя подпись моя, конечно, была формальной. Все шло пока без меня, по заведенному в полку порядку. Кто-то в штабе, минуя командиров эскадрильи, заполнял графы боевого расписания: столько-то бензина, столько-то бомб. А у меня были свои соображения: во-первых, мне не нравилась загрузка мало бомб и много бензина; ведь мог бы, наверное, я сам варьировать загрузку сообразно дальности полета и способности летчика? Алексеев, например, может быть вполне застрельщиком повышенных бомбовых загрузок. И что он будет мне поддержкой в этом деле, я не сомневался. И, во-вторых, летчик третьей эскадрильи Карпов не выходил из головы. И тут тоже хотел того командир или не хотел, обезличивая самолет, он этим [501] самым обезличивал инженера эскадрильи и комэска. Конечно, боевой исправный самолет простаивать не должен, это верно, но все же...
Полк готовился к боевому вылету, а я напросился на тренировку и проверку техники пилотирования, как это положено. Гусаков посмотрел на меня удивленно (мог бы и не торопиться!) и тут же дал распоряжение приготовить самолет. Он сам будет меня проверять! Что ж, это лестно.
И все-таки тяжелая была машина Ил-4. Как утюг. Я отвык от нее. Остро чувствовалась разница против С-47 и Ли-2. Но, сделав полет в зону и прокрутив самолет как следует на глубоких виражах и разворотах, я быстро сжился с машиной, восстановив ее особенности в памяти мышц. Ничего самолет летать можно.
Потренировался днем, потренировался ночью и утром третьего дня занес свою фамилию в список боевого расписания, которое было заполнено по привычным нормам: почти у всех в графе «бомбовая загрузка» стояло по 10 соток, а у молодых по 8. Я все так и оставил, только себе вписал 1500. Для начала. Я не сомневался: реакция будет самой положительной ребята пойдут ко мне с просьбой увеличить загрузку.
В столовой ко мне с листком в руке подбежал Ермашкевич. Вид у него был несколько смущенный.
Товарищ гвардии майор! Вы не ошиблись в бомбовой загрузке? У вас тут тысяча пятьсот!
Я взял у него листок:
Нет, дорогой, не ошибся. Все правильно: бомб 1500 и горючего столько же. В литрах, конечно. Проверьте, чтобы лишнее слили.
Сидевший со мной за столом командир второй эскадрильи, пожилой бывалый летчик майор Бутко, пододвигая к себе тарелку с борщом, спросил:
Гм! Опыты делаете?
Ну почему же опыты. Вполне нормальная загрузка.
Бутко хлебнул борща и обжегся.
Фу, черт побери, горячий какой! полез в карман за платком, вытер губы, спросил как бы между прочим: А взлет с форсажиком?
Ну, что вы, что вы! искренне всполошился я. О форсаже не имею понятия. Между нами говоря боюсь им пользоваться. Зачем моторы насиловать?
Гм! сказал Бутко, принимаясь за борщ. Аэродром у нас гадкий. [502]
Я пожал плечами.
Как и всякий полевой: и впадины есть, и бугры. Однако... Вы, например, сколько сегодня берете бомб? внезапно спросил я его.
Десять соток, ответил он.
А горючего?
Бутко замялся.
Ну-у-у... наверное, три тысячи литров. Я даже как-то и не интересовался. На горючее и бомбы команда сверху подается, им видней.
Я даже подскочил на стуле:
Вон как, «сверху», значит! А если подсчитать? Три тысячи литров это примерно будет 2300 килограммов и плюс тысячу килограммов бомб. Итого 3300. А у меня 1170 килограммов бензина и 1500 килограммов бомб. Итого 2670 килограммов. И выходит мой самолет легче вашего на 600 килограммов! Зачем же здесь форсаж? Вы же им не пользуетесь?
Бутко положил ложку на стол. Вид у него был растерянный-растерянный.
Ну и ну-у-у, сказал он и полез в карман за трубкой. Ч-черт-те что! Арифметика.
Полк получал боевое задание. Цель такая-то, высота бомбометания такая-то. Обратить внимание на то-то и то-то. По данным разведки, над целью будут истребители противника смотреть в оба. Над Карпатами возможна гроза обойти. Лучше всего с юга...
Каждый внушает свое: начальник штаба, начальник связи, командир полка. Все! Задание дано. Все оговорено, все понятно. Мы сидим на КП в обширной землянке, ждем команду на выезд.
Я собрал свою эскадрилью.
Ну как, ребята?
Ничего-о-о.
Самочувствие хорошее?
Что на-а-до!
Отвечают дружно и доброжелательно. Глаза у всех пытливые, хорошие. Ощущаю тепло их сердец. Контакт есть, что и говорить. Им понравилось всем, что командир только что прибыл, а уж сразу и на боевой!
На первый раз ставлю перед ними небольшую задачку: после команды на вылет постараться вырулить на старт всем вместе. Дружно, первыми, как и полагается первой эскадрилье. А командирам звеньев проследить, что кому мешает, и в будущем неполадки устранить. [503]
Командиры звеньев Алексеев, Ядыкин, Шашлов кивнули в ответ:
Будет сделано, товарищ командир!
Вспоминаю:
Да! На «девятке» кто летит? Красавцев?
Поднимается летчик, высокий стройный блондин. Прямой нос, голубые глаза на чуть бледноватом лице. Я знаю, он из Ленинграда, и бледность присуща ленинградцам. Красивый парень!
Красавцев, вы летите сегодня в первый боевой?
Да, товарищ командир.
Машина вам знакома?
Знакома, товарищ командир. Позавчера я на ней тренировался. Должен был вчера лететь, но не пустили. На ней Карпов полетел, из третьей эскадрильи. Хорошая машина, легкая.
Отлично! Желаю вам успеха. Садитесь.
И тут раздается команда:
По ко-оням!
Все поднимаются, берут шлемофоны, перчатки, планшеты. Выходят, залезают в кузова автомашин. Разговоры, смех, шутки, будто и не на боевое задание собираются, а так на вечернюю прогулку.
Поехали!
Уже темно. Густая черная ночь наступает с востока. Наступает быстро, по-южному, гася за собой светлые перистые облака и вместо них зажигая звезды, крупные, мерцающие. Южные.
Мы едем мимо леса по гладкой проселочной дороге. Пахнет сеном и рекой, которая петляет слева, в темноте, меж живописных берегов: тихая, спокойная. Рядом со мной сидит Морунов мой воздушный стрелок. Невысокого роста, подвижный, с забавными ужимками. Забираясь в машину, он сорвал с дерева листок и сейчас, приладив его меж ладоней, мастерски подражает плачу грудного ребенка: «Уа! У-а! У-а!» и дает комментарии, от которых все сидящие в машине покатываются с хохоту. А мне приятно, что в моем экипаже такой весельчак. И радист у меня тоже хороший лейтенант Алпетян. Аккуратный, вежливый, воспитанный. Он худощав и строен. Черные брови, черные глаза. Парень что надо! Рядом с ним штурман капитан Краснюков. От него за километр веет деревенским радушием, и сам он какой-то тоже деревенский. Гимнастерка на спине всегда пузырем, помятая фуражка сидит как-то боком. Лишенные стройности [504] тонкие ноги небрежно всунуты в широкие голенища кирзовых сапог, нечищеных и рыжеватых, как и он сам. Манера курить толстенную самокрутку, держа ее щепоткой пальцев, вполне довершала портрет деревенского мужичка, только-только отошедшего от сохи и как-то случайно надевшего на себя гимнастерку с погонами.
Вот и весь мой экипаж. Я еще не знаю их в работе, но они мне нравятся. Славные ребята!
Самолеты растянулись поэскадрильно вдоль опушки леса. Мы выбрались из машины и разошлись к своим бомбардировщикам. Техник доложил о состоянии готовности: бомб столько-то, горючего столько-то, самолет исправен, моторы опробованы.
Окидываю взглядом линейку. Все привычно, все знакомо. Пахнет бензином, отработанным маслом, теплом моторов. В темноте тут и там раздаются стук металла и отрывистые замечания вполголоса. Экипажи деловито, без суеты проверяют оборудование: радист рацию и бортовое оружие, стрелок хвостовой пулемет и запас боекомплекта, штурман подвеску бомб и контровку взрывателей. Все идет по заведенному порядку, толково, по-хозяйски. Война перешла уже фазу исключительности, потеряла остроту непредвиденной опасности. Мы поднаторели, набрались опыта и знаем теперь что к чему. Да и фриц теперь не тот, что прежде. Не стало спеси, поубавилось нахальства. Он знает дела его плохи, и сейчас, сдаваясь в плен, кричит: «Гитлер капут! Гитлер капут!»
Время подходит к вылету. Забираюсь на крыло, вынимаю из кабины парашют, разбираю лямки. Щелчки карабинов ласкают слух: щелк! щелк! Усаживаюсь в кресло. Самолет новый, только что с завода, и приборы смотрят на меня ясным голубым сиянием. Остро пахнет свежей краской, особой авиационной, и от этого сами собой раздуваются ноздри. Хорошо!
Бездумно, заученным движением передвигаю кобуру вперед, вынимаю пистолет и, достав из кармана патрон (у меня их там целая пригоршня!), вставляю в ствол. Привычка! Взлетает ракета: вылет разрешен!
К запуску!
Техник с мотористом бросаются к винту, проворачивают, и я шприцем вжжжик! вжжик! впрыскиваю смесь.
Готово! От винтов!
Мотор запускается сразу: правый, левый. Пробую на всех режимах. Отлично! Про себя, в душе, благодарю техника: «Спасибо, дружок!» [505]
Включаю аэронавигационные огни и медленно выруливаю. Оглядываюсь. Так, хорошо! Мои ребята слово держат! Рулим группой, один за другим, и так же взлетаем по одиночке. Гасим огни, ложимся на курс, растворяемся в ночи...
Из летописи полка: запись первая. Нарушитель инструкции
Алексееву отчаянно «везло»! Даже в самом понятии этого слова, всегда раздваивающегося, когда приходится его применять к Анатолию. Судьба, словно испытывая человека на прочность, то и дело подсовывала его под снаряды. Прямое попадание в мотор и... начиналась «карусель». Но судьба же его и оберегала.
Ему «повезло» подбили над целью, и повезло, когда он, кое-как перетянув линию фронта, темной ночью отлично сажал машину, куда придется... на колеса!
Инструкцией это запрещалось. Категорически! Человек дороже любой машины. Подбили перетяни линию фронта и прыгай! Для того и парашют. Днем еще можно при желании посадить самолет в поле. Но только на брюхо, с убранными шасси. И чтобы никакого риска! Так гласила инструкция. Но Анатолий ее нарушал. Жалко было машину. Он был летчиком, это прежде всего, и не мыслил ходить в «безлошадных». «А раскокать машину может каждый дурак!» так говорил Алексеев, оправдываясь перед командиром полка в очередном нарушении инструкции. А таких нарушений у него было шесть.
Ему «повезло» и в седьмой раз. Снаряд угодил в левый мотор. Алексеев пошел на одном. Правый, получив максимальную нагрузку, стал обрезать. Видимо, досталось и ему. Летели искры, потом рывок, и чих-чих-чих! сникали обороты. Машина как бы застывала, норовя свалиться на крыло. Но, прочихавшись, мотор набирал обороты, и Алексеев, уже непонятно каким чувством определяя режим полета, миллиметровым движением штурвала заставлял самолет «вспухнуть». И тогда чуткая стрелка вариометра вставала на нуль и даже чуть-чуть отклонялась кверху, показывая хоть малый, совсем-совсем ничтожный, но набор высоты! Нужно было любой ценой перетянуть линию фронта.
Перетянули. На малой высоте. [506]
Штурман, гвардии лейтенант Артемов, щупая парашютное кольцо, уже поглядывал на люк: сейчас командир даст команду покинуть самолет. Сзади, в хвостовом отсеке, отключив ларингофоны, стрелок-радист Ломовский, пересиливая рев мотора, давал наставления воздушному стрелку Щедрину, как прыгать на малой высоте.
Но команды покинуть самолет не было. Стараясь уйти подальше от линии фронта, Алексеев тянул до последнего. Обострившееся зрение хорошо различало в кромешной темноте рельеф местности.
Штурман, потеряв надежду на прыжок, застегнул покрепче привязные ремни и, вцепившись пальцами в подлокотник кресла, отдался на волю судьбы. Мимо проносились препятствия: церквушка, деревья, крутой обрыв реки. Что дальше?!..
А дальше было просто: Алексеев увидел поде. Место вроде бы ровное, и соблазн поэтому был очень велик: спасти машину это ли не дело! Руки все сделали сами: удар по рычагу, машина вздрогнула выпали шасси. Тускло засветилась фара... Сели. С грохотом побежали по неровному полю, взрывая колесами податливую землю. Самолет остановился. Перегретый мотор, лязгнув металлическим нутром, закрутил винтом в обратную сторону и, как-то по-старчески крякнув, заглох. Темно. Тихо. Только в цилиндрах потрескивало.
Анатолий открыл фонарь.
Эй, друзья, вы живы там?
Живы, товарищ командир! отозвались стрелки.
Жив, проворчал Артемов. Чуть-чуть не убил ты нас, командир.
Чуть-чуть не считается, ответил Алексеев. На этом «чуть-чуть» и дотянули.
На душе было радостно: машина спасена, и он не будет ходить в «безлошадных». Для него это хуже всяких наказаний.
Спустился на землю, обошел кругом самолет. В крыльях и фюзеляже чернели дыры от осколков снарядов. Удивился, как это никто не ранен. Под ногами хрустела густая прошлогодняя трава. Подумал про себя: «Не скосили почему-то», а вслух сказал:
Ну что ж, поужинаем, что ли? Ломовский, тащи-ка там НЗ, вспотрошим его по инструкции.
По инструкции, проворчал штурман, внутренне [507] содрогаясь от мысли, что его ожидало, будь бы здесь какое препятствие. Тут-то ты инструкцию соблюдаешь...
Ну ладно, ладно, старик, не ворчи, В полку скажем, что местное население разожгло нам костры и что мы трижды облетели площадку, разглядели, что надо и, только убедившись... Ну, и все прочее. Понял?
Понял. хмуро согласился Артемов. Только зря все это: Гусаков все равно не поверит.
Поверит. Машина-то цела!
Ломовский, пыхтя, вылез из нижнего люка, держа в, руках оцинкованный ящик с запасом продовольствия. Алексеев сказал:
Садитесь, братцы! Поедим да спать, а утро вечера мудренее.
Утро действительно было мудреное. Проснулись от крика:
Э-э-эй! Чудаки-и-и! Как вас туда занесло-о-о?!
Алексеев поднял голову из травы. Человек в телогрейке и ватных штанах, стоя на пригорке вдалеке, размахивал шапкой.
Э-эээ-й! панически закричал человек, срывая голос. Не двигайтесь с ме-е-еста! Вы на минном по-о-оле!..
У Алексеева встали дыбом волосы. Он замер и огляделся. Ч-черт побери, куда же это действительно их занесло?! Окопы, траншеи. Все перерыто. Валяются снаряды, гильзы, ржавые куски разбитой техники, и в траве, вот совсем рядом, почти под колесом подозрительная выпуклость. Пригляделся мина! Большая, круглая. Противотанковая.
Остались в живых?! Это было чудо из чудес!..
И за это вот «чудо» командир полка снял с Алексеева на три месяца звание гвардейца.
За что? попытался уточнить Алексеев. Ведь если бы я посадил на брюхо...
Командир уважал Алексеева и простил ему эту форму пререкания.
А ты не должен ночью сажать самолет на брюхо: инструкция не велит. Надо прыгать. С парашютом. Зачем же рисковать экипажем?
Алексеев сделал обиженный вид.
Так, товарищ командир, высоты же не было!
Вот тогда на брюхо! На, почитай инструкцию. И подал книжечку в зеленом переплете.
Анатолий отдернул руку [508]
Бери, бери, не стесняйся! сказал командир. И вообще запомни: надоело мне с тобой возиться. Еще раз сядешь на колеса отстраню от полетов. Будешь нести аэродромную службу. Понял? Иди.
Алексеев понял. Он знал командира: если сказал, то сделает. И командир знал Алексеева. Постращав его так, он усмехнулся про себя: до чего ж разные бывают люди! Для одного отстранение от боевых полетов нет страшнее наказания! А для другого... Вот Федосов, например, старый летчик, капитан. Полк воюет, а он в общежитии на койке валяется. Все у него с моторами не ладится. Как ни полетит возвращается: упало давление масла! Техники к фильтрам: металлическая стружка! Надо мотор менять. И меняют. Уже четыре заменили.
Все здесь, конечно, ясно: взлетает с форсажем, гоняет моторы почем зря на максимальных оборотах. Не выдерживают двигатели, перегружаются, перегреваются, и, глядишь, задрался коленвал в подшипниках скоблит стружку. Запрыгала стрелка масляного манометра, упала до нуля. Надо возвращаться. Возвращается. Поймать бы, да как?
...Экипаж Алексеева готовится к вылету. Обходя самолет, Анатолий ласково с ним разговаривает:
Ну, что ж, дорогой, сколько раз ты садился черт знает где? Семь? А не много ли, а? Может, хватит? Потом, подбоченившись, сказал строго: Заруби себе на носу: больше на колеса сажать не буду! Хватит. Дядя Коля не велит. Ишь повадился!..
И в это время кто-то за спиной:
Здравствуйте, орлы!
Алексеев резво повернулся:
Здравствуйте, товарищ гвардии майор!
Как дела?
Хорошо, товарищ комиссар!
Комиссар полка Иван Васильевич Клименко, невысокого роста, плотный, проведя ладонью по иссиня-черному бобрику волос, сказал с усмешкой:
Что-то тебе, Алексеев, не везет за последнее время. Все подбивают, и все садишься где попало?
Алексеев искренне удивился.
Как не везет, товарищ комиссар?! Наоборот, сколько сажусь, и ничего!
Плюнь! смеясь, сказал комиссар. Три раза. Через левое плечо, и не хвастайся я с тобой полечу!
Полетели. Комиссар вторым, в штурманской кабине. [509]
Цель Севастопольский порт. Там стоят фашистские боевые корабли. Цель точечная, и поэтому было задано два захода. Трудное дело! Алексеев по опыту знал: зенитчики-моряки стреляют метко. Может быть, у них техника была лучше, со стационарными средствами радионаводки? Он ничего хорошего от них не ожидал. Но и не трусил. Привык. И не то что привык, а просто это хождение рядом с опасностью, через буйное пламя зенитного огня, и риск, риск, риск стало уже нужно ему. И совсем не потому, что он не мог обойтись без этих острых эмоций и жаждал войны и крови, а лишь потому, что был так воспитан, вобрав с молоком матери, с наставлениями отца, с мировоззрением окружающей среды, в пионерии и комсомоле понятие о Родине и чести. И с каждым боевым вылетом, обрушив на головы врагов смертоносный груз возмездия, Алексеев утверждался в собственных глазах как истый комсомолец-патриот. И нужно сказать это была самая лучшая проверка! Без крика с трибуны, без биения в грудь...
В темноте ночи еще издали были видны синие метелки лучей прожекторов, грязновато-красные вспышки разрывов зенитных снарядов и взрывы бомб.
Подойдя ближе, Алексеев определил боевой курс и повел машину прямо на снопы прожекторов. Внизу, в их кольце была цель.
Щелкнуло в наушниках, и штурман Артемов сказал каким-то виноватым голосом:
Майор предлагает отбомбиться с одного захода как?
Нет, немного подумав, сказал Алексеев. Нельзя. Цель точечная. Будем делать два, как положено.
Ясно...
Беснуются прожектора, беснуются зенитки. Рвутся снаряды, и от них остаются черные сгустки дымов. Самолет, держа курс, то и дело влетает в них, и в эти тысячные доли секунды екает сердце, потому что в скоростном набеге трудно разобраться дым ли это или мчащийся навстречу самолет...
В тот миг, когда от замков оторвалась первая порция бомб, от очередного снаряда что-то зазвенело в правом моторе и... чих-чих-чих! знакомая история! Алексеев прямо среди прожекторов сделал глубокий разворот и пошел на цель вторично.
Бомбы сброшены, и снова, словно этот самолет был заговоренным, тускло блеснув, разорвался снаряд под [510] правым крылом. Глухой удар мотор остановился. Алексееву явно «везло»...
Взгляд на прибор: высота четыре семьсот. А снаряды рвутся, рвутся. Взрывные волны бьют по барабанным перепонкам. Надо уходить, но за счет высоты только! Пикировать, иначе добьют. А высота сейчас это жизнь! И получается: уйдешь от одной беды, попадешь в другую. Удастся ли перетянуть на одном моторе линию фронта?..
Ушли. Со снижением. На приборе тысяча пятьсот, и это было все богатство, от которого сейчас зависела жизнь экипажа. А до линии фронта еще порядочно: нужно было все взвесить, распределить.
Летное дело это искусство. У Паганини во время исполнения скрипичного концерта лопнули на скрипке струны. Осталась одна, одна-единственная! И он великий мастер продолжал играть! И играл блестяще.
У Алексеева осталось... полструны. Левый мотор, хоть и в полную нагрузку, работал нормально тянул. А вот правый... Своими лопастями упирается в воздух, тормозит, отбирая половину мощности у левого. Скорость упала до предела 150 километров в час. И если в это время чуть-чуть зазеваться и сделать рулями неловкое движение самолет свалится на крыло и начнет безвольно падать, как осенний лист в ненастную погоду. Но если к этой борьбе приложить всю свою волю, всю свою злость, все свое желание не поддаться врагу и победить, можно еще кое-как заставить стрелку вариометра периодически держаться на нуле.
Самолет норовил развернуться вправо. Алексеев, скособочившись в кресле, держал его рулем поворота, сильно надавив ногой на левую педаль. Встречный воздух бил по рулю. Самолет дрожал, качался, и Анатолию стоило громадных усилий, чтобы держать его немеющей ногой на курсе.
Летели молча, глядя на высотомер. В ней, в высоте вся надежда. Только бы перетянуть линию фронта, а там...
Как он поступит тогда, Алексеев не думал. Рано. Медведь не убит, нечего шкуру делить! Мечтать заранее об этом значит расслаблять себя. Кроме того, у него на борту старший офицер, заместитель командира полка: как он скажет, так и будет.
Линию фронта перешли на высоте 600 метров. Пройдя для гарантии подальше и потеряв на этом еще [511] пятьдесят метров, Алексеев включил переговорное устройство:
Артемов, спроси у майора, что делать будем: садиться или прыгать с парашютом?
Клименко сидел в полной растерянности. Все происшедшее воспринималось им болезненно и обостренно. Он был человеком посторонним на борту, непосредственного участия в полете не принимал и ни за что не отвечал. Всем своим существом он ощущал неустойчивость самолета, его вялость, его дрожание и догадывался, как тяжело сейчас летчику в кромешной тьме удерживать машину. Все его мысли, не отвлеченные борьбой, целиком вращались вокруг чувства собственной опасности и самосохранения. «Что-то будет?! Что-то будет?!» думалось ему. И он представлял себя плененным, избитым, истерзанным ведь он же комиссар!.. И когда штурман прокричал ему вопрос Алексеева, Клименко махнул рукой и, целиком доверяясь бесшабашному везению пилота, сказал:
На усмотрение командира! Как решит, пусть так и поступает!
Получив такой ответ, Алексеев, несмотря на трудность положения, озорно ухмыльнулся. До этого он сам был в затруднении: что лучше сажать машину на брюхо или выброситься на парашютах? Сейчас же он знал, как поступить: он подыщет площадку и сядет. На колеса. Да-да на колеса! Машина будет цела, а перед командиром полка он оправдается тем, что получил на это разрешение начальства!
И уже Алексеев в действии: за плечами опыт вынужденных посадок ночью и уверенность. Обостренным зрением ночного летчика окинул местность. Не очень-то она ему понравилась: лес и, кажется, овраги. Видно плохо, в темноте не разобрать, но он верил своей интуиции, разбираться же сейчас, что к чему, не было времени и высоты. Едва он отвлекся, как чуткий вариометр стал показывать снижение. Надо было поторапливаться.
Пролетели еще немного. Местность изменилась. Внизу уже просматривалось что-то однотонное и ровное. Показалось село, извилина речки. «Все будем садиться!» Подвернул к селу, осмотрелся и нажатием кнопки сбросил осветительную ракету. Красноватая вспышка, и где-то сзади в воздухе повис на парашютике магниевый горящий факел. Бледный мерцающий свет выхватил из темноты пятно с невнятными краями, белые стены хатенок и какое-то поле. Отлично! Здесь он будет садиться. [512]
Сбросил вторую ракету и, торопясь, круто повел машину к земле. Ракета горит три минуты, за это время надо успеть прицелиться и сесть.
Прямо на него неслись белые стены хатенок. Промелькнули. Началось поле, дальний край которого тонул в темноте. Алексеев включил фару и выпустил шасси. В этот миг погасла ракета, но луч фары уже освещал ровные свекольные ряды.
Посадка была великолепной! Колеса неслышно коснулись земли, машина, сочно хрустя приминаемой ботвой, помчалась в темноту.
Все шло хорошо. Такой посадкой можно гордиться! Спадала напряженность. Прижав штурвал к груди и надавив на тормоза, Алексеев выжидал, когда угаснет скорость. И тут внезапно, словно в жутком сне, прямо впереди в свете фары выросла церквушка!..
Удар неминуем! Лобовой! На скорости!
Казалось конец. Все. Отвоевались! Но Алексеев был не таким, чтобы сдаваться. Мгновенная реакция: тормоз правому колесу, сильный рывок левым мотором, штурвал от себя! Рявкнул двигатель во все свои тысячу сил: «Гав!!» и умолк. Машина, подняв хвост, резко развернулась на правом колесе и, сделав два оборота, остановилась, чавкая мотором на малом газу. В ту же секунду с треском открылся астролюк в штурманской кабине, и оттуда, как чертик на пружине, Клименко:
Ты что, так-перетак, на колеса сел?!
Да, подтвердил Алексеев.
Убирай скорей шасси к чертовой матери!!
Зачем? опешил Алексеев. Мы уже сидим!
Клименко обеими руками потрогал себе голову, будто удостоверяясь в ее целости.
А-а-а, растерянно сказал он. Тогда ладно.
В задней кабине рассмеялись.
Анатолий облегченно вздохнул, выключил фару и мотор. Открыл фонарь и только принялся расстегивать карабины парашюта, как вдруг: вжи-вжи-вжи! Тррра-та-та-та! Ррррах! Ррррах! засвистели пули, затрещали очереди из автоматов.
Алексеев, как был с парашютом, свалился с крыла, выхватил пистолет:
В чем дело! Кто стреляет?
А в ответ из темноты:
Фриц, сдавайся! [513]
И рррах! рррах! очереди, но уже вверх.
У Алексеева камень с души. Хоть и был он уверен, что линия фронта пройдена и что сели они у своих, а все же война, и всякое может случиться.
Сам ты фриц! закричал в ответ Алексеев. Перестаньте стрелять! Мы свои. Идите сюда, здесь разберемся!
Ишь ты какой! Иди ты сюда! прозвучало в ответ.
Ну, пожалуйста!
Отцепив парашют, Алексеев с пистолетом в руках пошел на голос.
Тут же выскочили трое с автоматами наперевес.
Бросай пистолет!
Еще что! Зачем! Потом искать? искренне удивился Алексеев и сунул пистолет в кобуру. Ну, вот я. Зачем лупите по своим?
Трое подошли, недоверчиво пощупали погоны.
И правда наш! Чего вы тут? сказал один из них, коренастый и плотный, как гриб-боровик.
Да вот, подбили над Севастополем.
А-а-а...
Шурша ботвой, из темноты вышли еще человек двенадцать. Окружили, стали предлагать махорку и газету для закрутки.
Ты уж извини, что за фрица приняли, сказал коренастый. Навесили фонариков. Ну, думаем, сейчас бомбить будет. А вы сели. На-ка огоньку. Чиркнул спичкой, дал прикурить Алексееву. В темноте засветились цигарки.
А вам повезло, затянувшись, сказал коренастый. Еще шагов пятьдесят и загремели бы в речку! Тут обрыв, метров тридцать.
У Алексеева меж лопаток потянуло холодком.
А церквушка?
Церквушка на другой стороне. Речка узкая... Однако пойдем, спать определим. Устали небось.
Утром, проснувшись, Анатолий увидел: выпачкал комиссар в извести свою жгуче-черную шевелюру. Видать, во сне терся головой о стену.
Товарищ гвардии майор, вы волосы испачкали.
Чем? всполошился Клименко. А ну-ка дай зеркало.
Алексеев подал. Клименко всмотрелся и ахнул: вся голова была седая!.. [514]
Из летописи полка: запись вторая. Сон в руку
Алексеев видел сон, до неприятности отчетливый и яркий: будто куда-то он полетел и потом вдруг оказался на турнике. Турник необычный высокий-высокий дух замирает, и в чистом поле, с колючками. И он, Алексеев, на удивление самому себе, крутит «солнце» и делает разные фокусы. Потом опустился на землю, вращаясь по стойке на одной руке, как это делают клоуны в цирке. И тут откуда ни возьмись немцы! Бегут, стреляют, кричат «хенде-хох». Алексеев за пистолет нет пистолета! Бросился бежать. Какие-то развалины, сарай какой-то, груды мусора, уборная. Влетел в уборную, спрятался, притаился. Страшно. И проснулся. До чего ж неприятный сон!
Посмотрел за окно туман. Нелетная погода. Отдохнуть бы сегодня, не лететь. Уж вот вторая неделя кончается, как полк без отдыха совершает боевые вылеты в трудной погоде. Усталость ощущается изрядно: плохо спится, пропал аппетит, и в голове тренькает.
Встал, умылся, пошел прогуляться. Возле штаба его окликнули. Девушка из шифровального отдела, высокая, стройная, с длинными черными косами, выбежала с «ФЭДом» в руках.
Алексеев! Алексеев! Давайте я сфотографирую вас!
Алексеев пошутил:
Что ты, Катя, перед полетом же нельзя, примета плохая.
Можно, сказала Катя, откидывая за спину косы. Сегодня полк не полетит выходной.
Ну, тогда другое дело! и принял позу.
После ужина в клубе шел фильм о партизанах, как они воюют в тылу у немцев. На самом интересном месте вдруг открылась дверь, и дежурный по штабу громко объявил:
Экипаж Алексеева, на выход!
На «выход» это значит лететь. Алексеев поднялся, вместе с ним встали со своих мест штурман и стрелок с радистом.
Вышли. Экипаж в сборе. Воздушный стрелок Щедрин, с восковым лицом, с ввалившимися глазами, держится руками за живот.[515]
Что с тобой, Щедрин?
Живот болит, товарищ командир. С утра схватило.
Так. Не полетишь. Ищи замену.
Можно, я полечу?
Алексеев обернулся. Перед ним стоял навытяжку недавно прибывший в полк воздушный стрелок. Худой, высокий, сутулый, с глазами навыкат.
А-а, Вайнер! Хочешь слетать?
Хочу, товарищ гвардии лейтенант! На боевое крещение.
Алексеев взглянул на тяжелые сырые облака, сыплющие мелким дождем, поморщился.
Какое там «боевое»! Просто так полетим. На разведку погоды, наверное.
В штабе Алексееву сказали:
Полетите в Крым. На Джанкой. Есть сведения: станция забита фашистскими войсками и составами с боеприпасами все вперемешку. Сфотографируете и отбомбитесь. Погода над целью хорошая. Там работают другие полки. Все. Вылетайте. Ни пуха вам, ни пера!
Взлетели и сразу же вошли в облака. Только над Азовским морем вырвались на простор.
Джанкой был виден издалека, его уже обрабатывали. Вспышки бомбовых разрывов, множество прожекторов и частые всплески бурых звездочек от шалого огня зениток. Били здорово. Оно и понятно большая узловая станция, важная перевалочная база врага.
К цели, как и положено фотографу, подошли на высоте трех тысяч метров. Незавидная доля фотографа! Весь зенитный огонь его! И все бомбы, что сыплются сверху, тоже его! И тут не отвернешься от прожектора или от мчащейся прямо на тебя неведомой тени, не спикируешь, уходя от огня, и не сделаешь никакого маневра. Тут уж, ослепленный и оглушенный, пригнись к приборной доске, замри и так сиди, выдерживая точный курс, пока штурман не сбросит часть бомб, и с ними, через интервалы, фотабы. И это еще не все: первый сброшенный фотаб взорвется лишь через 25 секунд, вслед за ним второй через такой же интервал, и третий. А ты сиди, не шелохнувшись, в лучах прожекторов, в кипении огня и жди, когда наконец вспыхнут фотабы и сработает затвор аппарата. Только тогда, лишь тогда ты свободен и можешь пикировать и уходить... если тебя еще не подбили...
Обойдя цель с запада, Алексеев взял боевой курс и [516] ринулся в ад, прямо в лапы прожекторов. Воздух ревел от зенитных снарядов, и гул их взрывов был слышен даже сквозь рокот моторов. И в этом реве совсем по-будничному прозвучали слова штурмана Артемова:
Толя! Чуть-чуть правее...
Простые слова, теплые, родные. Здесь, в кипении огня, в разгуле смерти, весь экипаж побратимы.
Алексеев поправил курс и замер. Это очень важно вести сейчас машину точно. Штурман, приткнувшись к прицелу, ждет, когда в его перекрестке появится цель. И если самолет будет качаться, то может случиться, что привезут они домой (ценой таких усилий!) снимки неба или горизонта. Нет уж, если рисковать, то с толком!
Но сегодня что-то плохо получалось. Сразу же попав в прожектора, они привлекли на себя ураганный прицельный огонь. Взрывные волны били по крыльям, по хвосту, по фюзеляжу, и машину мотало из стороны в сторону. Наконец, после долгого-долгого молчания, штурман сказал!
Бросаю!
Алексеев замер, затаил дыхание. Бомбы оторвались, вслед за ним фотабы один за другим...
Снаряды рвутся, рвутся. Как долго не взрывается фотаб! Двадцать пять секунд! Очень, очень долго...
Яркий всплеск света отозвался радостью в сердце: «Взорвался!». Есть один снимок! Вслед за ним второй. Хорошо. Отлично! Дело идет к концу. А что же третий? Третий что же? Почему не взрывается третий?!
А перед самым носом; пах! пах! пах! несколько взрывов подряд.
Толя! Толя! Третий фотаб не взорвался! Ухо-ди-и-и! Это штурман.
Саша, не бойся, не попадут!..
И в это время странный звук, будто кто карандашом проткнул бумагу: ширк! ширк! ширк! и в правом крыле появились три зияющие пробоины, а по левому змеевидным шнуром пробежала огненная полоса. В голове мелькнуло: «Конец! Отжила машина!.. Надо хоть Сиваш перетянуть...»
Полный газ моторам, штурвал от себя. Уйти! Уйти подальше, пока машина управляема!..
Крыло горит. Все больше, больше. Пытаясь сорвать пламя, Алексеев вложил машину в правое скольжение. Нет, не помогает! Видимо, бензин разлился по крылу... Вот уже горит элерон, через несколько секунд машина [517] потеряет управляемость или взорвется. Надо покидать самолет...
Приготовиться прыгать!..
А зенитки бьют, бьют. Мелькнула досада: «Увидели! Ликуют...» Самолет заваливает влево. От элерона остался кусочек.
Прыгайте! Прыгайте!.. Мишка, пошел! это радисту.
Ломовский в ответ:
Товарищ командир, как быть Вайнер без сознания.
Алексеев тотчас же нашелся:
Раскрой парашют и вытолкни в люк!..
Есть!.. Раскрыл... Бросил! Толя, я пошел, прощай!..
Прощай, Миша!..
Взгляд в переднюю кабину. Штурман на месте: сидит, ждет особой команды, а может быть, боится: он никогда не прыгал.
Машина как факел.
Саша! Прыгай!!
Артемов метнулся к люку. Открыл и замер.
Прыгай, Саша!..
Толя, прощай!.. и пропал.
В тот же момент резко заглох мотор. Машину мотнуло, положило на спину. И вот она со страшным воем мчится к земле, вращаясь вокруг своей оси. Тошнотворно замелькали прожектора. Алексеева центробежной силой придавило к креслу. Едва-едва хватило сил поднять пудовую руку и открыть фонарь, а подняться не смог.
Машина падала устойчиво, и надежды на то, что спадет перегрузка, не было. Короткий взгляд на приборную доску: скорость 600, высота 800...
Что же так и погибать?!
Стиснув зубы, набрался сил и, упершись ногами в приборную доску, с великим трудом приподнялся с кресла. И едва голова показалась из кабины, сразу стало легче: густой, как патока, воздух, сорвав шлемофон, подхватил за плечи и выволок наружу.
Падения Алексеев не почувствовал. Было ощущение, будто он лег на перину. Отсчитал до трех и выдернул кольцо. Через несколько секунд сильный хлопок, удар раскрылся парашют, и чем-то красным озарило. Закинул голову парашют! Горит!.. Или, может, показалось. Екнуло сердце последняя надежда!.. В тот же момент [518] удар по ногам. Земля! Покатился кубарем, вскочил. Перед глазами все кружится: лучи прожекторов, пламя, пламя, и что-то трещит. С трудом дошло горит самолет на земле, взрываются патроны...
Нагнулся, пощупал ноги не было сапог. Сорвало в воздухе, когда раскрылся парашют. Шум моторов привлек внимание. Вгляделся и в зареве пожара увидел с двух сторон подъезжают: машина и два мотоцикла. Мелькнули угловатые каски. Немцы! Схватился за пояс: пистолет! Где пистолет?! Нет пистолета сорвало. Путаясь пальцами в шелке, быстро-быстро подобрал парашют, подмял под мышку, побежал, не замечая колючек.
Бежал долго, пока не запалило в груди. Остановился перевести дыхание. Гулко колотилось сердце, и мешал парашют. «Какого черта я его тащу?!» Расстегнул карабины, освободился от лямок. Оглянулся вокруг: парашют надо спрятать, а куда? Кругом степь, да колючки, да сухая трава. Разгреб траву и, скомкав кое-как неподатливый шелк, сунул в нору, примял траву. Оглянулся на зарево. От горящего самолета, ища его, кругами разъезжались мотоциклы. Он еще задыхался, еще пылало в груди, но надо бежать. Бежать как можно дальше! И он побежал, почти в беспамятстве от жгучей боли так запалилась грудь. Где-то сзади трещали мотоциклы, и он бежал, бежал...
В одном месте прямо из-под ног с шумом вылетела птица. Алексеев испуганно шарахнулся в сторону и упал. Но страх быть настигнутым поднял его на ноги. Побежал, но уже тише, стараясь выровнять дыхание. Понемногу боль в груди стала спадать, и вместе с этим появилось трезвое чувство опасения: а правильно ли он бежит? Сейчас все его помыслы должны быть устремлены только на восток!
Мотоциклов не слышно. Остановился, перешел на шаг. Темно. Тихо. Совершенно тихо. Будто и не было бомбежки, и не рвались снаряды, и не шарили по небу лучи прожекторов. Только сзади еще, догорая, чуть светились пожарища в Джанкое. Посмотрел на небо: вон Большая Медведица, вон Полярная Звезда. Это север. Все правильно, он идет как надо точно на восток!
Вспомнил: а ведь он в Крыму! В глубоком немецком тылу. До линии фронта километров 150 с хвостиком. И чтобы выбраться отсюда, надо перейти через Сиваш! Без помощи людей не обойтись. А как узнать людей? [519]
Нарвешься на предателя!.. Неуютно стало на душе. Страшно.
Ну, ладно, все это потом, А сейчас первым делом хорошо бы переодеться. Снять с себя все летное: комбинезон, штаны, гимнастерку. Уничтожить документы. Сгинуть. Нет никакого летчика Алексеева, есть молодой паренек, которому на вид-то и девятнадцати не дашь...
Начался рассвет. Впереди в блеклых сумерках показалась окраина деревни. Подойти, постучаться в первый же дом, чтобы дали переодеться? А вдруг здесь немцы? А вдруг предатель?! На душе гадко. Нервы напряжены до предела. Плохо то, что чувствовал себя беззащитным. Был бы пистолет! О плене он боялся и думать. Плен это хуже смерти! И переодеться надо поскорей уже светает. Постучать? А вдруг!..
Переборол себя, выбрал дом с резным крыльцом, с витиеватыми балясинами. Высокий забор из каменных плит, ворота. Подошел к закрытой ставне, поднял руку, чтобы постучать, и... не смог. Какой-то внутренний голос, твердый и уверенный, сказал: «Не стучи!»
Отошел, опасливо оглядываясь. Нет уж, лучше переждать, может, кто пойдет или поедет. Отошел в поле, к обочине дороги, снял комбинезон, лег в канаву и накрылся. Комбинезон цвета хаки, все ж маскировка на всякий случай!
Лежит, ждет. Ноги болят. В горле пересохло. Холодно. На душе кошки скребут. Страшно. Плен хуже смерти!..
И уже совсем почти рассвело. Вдруг слышит телега стучит, лошадь фыркает, и двое громко разговаривают, вроде по-армянски, а ругаются по-русски. Выходить или не выходить? А вдруг это вовсе не армяне, а румыны? Прислушался. Нет, точно, армяне! Пошарил рукой по обочине канавы, подобрал на всякий случай плоский обломок песчаника, сунул в карман: все же!
Подождал, когда подъедут, и поднялся во весь рост. Лошадь, испуганно фыркнув, мотнула головой и стала, кося настороженным глазом. Двое в арбе, оборвав разговор, уставились на Анатолия. А тот правая рука в кармане (пусть думают, что пистолет!), вихрастый, босой, на небритых щеках мальчишеский пушок, строго сощурив глаза, сказал:
Здравствуйте!
Старший, круглолицый армянин, брови вразлет, широко улыбнувшись, ответил с заметным акцентом: [520]
Здравствуй.
Младший, тоже армянин, лет семнадцати парнишка, повторив скороговоркой «здрассте», уставился большущими глазищами на новоявленное чудо.
Вы советские люди? спросил Алексеев.
Ну конечно, советские! ответили оба. А что, тебя сбили, что ни?
Сбили.
А-а-а, сказал старший. Вас тут немцы ищут. Дали вы им здорово!
Восхищенный парнишка скинул с себя телогрейку:
Нате, оденьтесь.
Спасибо. Алексеев надел телогрейку. Штаны бы еще...
Будут штаны, сказал старший. Все будет. Садись.
Алексеев сказал, забираясь в арбу:
Там комбинезон лежит в канаве, возьмите. Старший помедлил.
Комбинезон? Да, надо взять. Улика. Немцы найдут, будут знать, где искать. И парнишке: Вазген, сбегай!
Комбинезон уложили под сено. Вазген, не спуская с Анатолия восхищенного взгляда, сел рядом. Старший тронул лошадь.
Мы спрячем тебя, дорогой, ни один черт не разыщет. Сейчас ты у нас переоденешься, а потом документы тебе справим. Моя племянница Изабелла у немцев в комендатуре переводчицей работает.
Алексеев схватился за вожжи:
Стой! Не поеду я с вами!
Вазген тронул Анатолия за плечо. Прикосновение было ласковое и убеждающее:
Не надо бояться, мы советские люди! Корюн это мой старший брат, и он хороший человек. Не бойся!
Не бойся, подтвердил Корюн. Не выдадим. И тронул вожжами лошадь. Скажу тебе больше: я бригадир, а наш дядя староста сельской управы, и половину моего дома немцы занимают, из комендатуры. Так что знай, куда мы тебя привезем. Но верь. И не бойся.
Ох, муторно было у Анатолия на душе, пока проезжали деревню. И верилось, и не верилось. Самое скверное, конечно, было то, что он безоружен. Был бы пистолет!.. [521]
Наступило утро. Розовое, тихое. Проехав село, они снова очутились в степи. Анатолий удивился. О Крыме он имел совсем другое представление: думал, что горы да снежные вершины, а тут вон, голая степь...
Навстречу промчались три мотоцикла. За рулем и в коляске немцы в угловатых касках, с автоматами на груди. Проезжая, они дружески кивнули Корюну.
Из комендатуры, сказал Корюн, понукая лошадь. Наверное, поехали тебя искать.
Алексеев передернул плечами: страшно. Плен хуже смерти!
Впереди показался полуразваленный сарай с оголенными ребрами крыши, груды мусора, битого кирпича, заросшего полынью. Что-то знакомое, будто он был уже здесь... Ах да это во сне! Мусор, битый кирпич... А дальше окраина села. Нет, не поедет он дальше! Спрячется здесь...
Всё! сказал Анатолий, натягивая вожжи. Тпр-р-ру-у! Лошадь остановилась. Дальше я не поеду. Здесь пережду. В сарае.
У братьев обиженно округлились глаза.
Да что ты, не веришь? Чего боишься? Уже дома почти!
Нет, твердо сказал Анатолий, слезая с арбы. Не поеду! Тут подожду. А вы, если можно, принесите мне переодеться и поесть.
Братья затараторили по-армянски. «Продают!» подумал Анатолий, остро ощущая свою беспомощность.
Извини, сказал Корюн. Мы обсуждали, как нам быть. Ладно, оставайся, может, так и лучше. Мы принесем тебе, что надо. Жди. И уехали.
Алексеев, пригнувшись, перебежал к развалинам, от которых остро пахло отхожим местом. Под ногами шуршали бумажки с немецким шрифтом. Гм! Не очень-то удачное место он выбрал. Судя по всему, сюда заглядывают проезжие немцы. Но отсюда был хороший обзор, а спрятаться можно на уцелевшей части чердака. Он так и сделал. И едва забрался, зашумела машина. Подъехала, остановилась. Человек двадцать немцев попрыгали из кузова и побежали к сараю, на ходу расстегивая пояса. Тараторили, смеялись.
Алексеева душила ярость. «Гранатку бы вам или очередь из пулемета!» подумал он.
Уехали немцы, и снова тихо. Жужжат мухи, стрекочут [522] кузнечики в траве: тр-р-р-р! тр-р-р!.. Сильно клонило ко сну.
Разбудил чей-то шепот:
Летчик! Эй, летчик! Где ты?..
Осторожно выглянул из-за укрытия. Корюн. Стоит с кошелкой в руке, удивленно оглядывается.
Здесь я! ответил Алексеев и спустился вниз. В кошелке было полное обмундирование немецкого солдата: кепка с высокой тульей, ботинки, штаны и старый обтрепанный френч. Тут же, в бумажном пакете, вареная курица, лаваш и бутыль с водой.
Алексеев переоделся и, туго скрутив свои штаны и гимнастерку, посмотрел на Корюна.
Спрячем тут, сказал Корюн. Опасная улика. Выкопали яму в груде кирпича, уложили, засыпали, забросали соломой.
Вот, теперь хорошо! сказал Корюн. Ешь, время-то к вечеру. И знаешь, как хорошо, что ты не поехал с нами! К нам немцев приехало полный двор. На мотоциклах. Злые за вчерашнюю бомбежку. Ищут сбитый экипаж.
Алексеев расправился с курицей. На душе у него полегчало, и уже загорелась надежда, что все обойдется и он сумеет пробраться к своим, через линию фронта.
Посидели до темноты, грызя семечки, которыми запасся Корюн, а когда стемнело, пошли. Деревню обогнули стороной и очутились опять у каких-то развалин. Сели за грудой кирпича. Скоро под чьими-то шагами захрустел строительный мусор. Алексеев вскочил, готовый бежать, но Корюн его успокоил:
Не бойся, это наш, и тихо свистнул.
Из темноты вышел высокий человек в каракулевой шапке, сказал с армянским акцентом:
Где тут лодчик, которого сбилы?
Корюн толкнул локтем Алексеева:
Знакомься, это мой дядя староста управы.
Ну вот что, сказал староста. Чего тут сидэт, айда ко мнэ.
Алексеев уперся:
Нет, я не пойду, я тут пересижу...
Э-э-э, рассердился староста. Так не пойдот! Чиво боишься? Если б ми хотел тебя прэдать давно бы это сделал, а? Айда!
Слова его звучали убедительно, и Алексеев пошел. Анатолия ждали. В просторной горнице за занавеской [523] уже стоял чан с горячей водой и корыто. Такое внимание тронуло Алексеева, и он окончательно успокоился. Искупался с наслаждением, промыл израненные ноги, а когда оделся во все чистое и вышел в зал, там на столе дымилась лапша с курицей. Хозяева не досаждали, оставив его одного. Лишь только когда он поел, в комнату, вежливо здороваясь с порога, вошли человек двенадцать мужчин, все пожилого возраста. Уселись тихо вокруг стола, все армяне, все с морщинистыми лицами и грубыми руками хлеборобов.
Староста, положив свои большие руки на стол, сказал Алексееву:
Пажалста, сынок, расскажи, как дела на фронте. Немцы тут всакый белиберда говорят, будто их войска под Москвой стоят.
Алексеев усмехнулся:
Под Москвой? Как бы не так! А про Курскую битву слыхали? Не-ет? Ого! Тогда слушайте.
И рассказал он про черную силу, что собиралась для операции «Цитадель». Почти миллион солдат на узком участке фронта под Понырями. На километр фронта более сорока танков и самоходок, до восьмидесяти орудий и минометов, а в воздухе около тысячи самолетов. Сила неодолимая! И Анатолий видел, какое впечатление производят его слова, как тускнеют в печали глаза и сами собой никнут плечи. Тяжко слышать о таких вещах!
Но вот Анатолий начал описывать разгром фашистских войск под Курском. Слушатели ошеломлены, они не верят, не верят. Сломить такую силу?! Нет, это невозможно!
В свою очередь был удивлен Алексеев.
А вы что не слышали про это?
Нет, они не слышали. Война была где-то далеко, и отсюда доходили только рассказы о ней, да и то от фашистов.
Тогда вот что я скажу вам, с ноткой обиды в голосе сказал Анатолий. Наши на днях овладели Таманским полуостровом, и сейчас войска Толбухина подходят к Перекопу. Вот! А вы говорите: «Под Москвой!..»