Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Книга третья.

Небо в огне

Три смерти

Война идет уже восьмой месяц, а я сижу в тылу, В Ташкенте. Вожу грузы, почту, пассажиров. Все как и в мирное время. Очень неприятно и стыдно перед теми, кто уже там — на фронте.

Многих здесь война как будто бы и не касается. Она далеко. И к тому же скоро кончится. У нас пушки, ворошиловские залпы и все такое, а фашисты вон, как пишут в газетах, уже танки закапывают в землю: горючего не хватает.

Так успокаивали себя люди, сидя вечерком за чашкой чая или гуляя по ярко освещенным улицам города, мимо витрин и магазинов с одеревеневшими манекенами, мимо дверей ресторана, из которых то и дело выплескивались на булыжную мостовую грохот джазовой музыки и куплеты, привезенные из Львова:

Сосиски с капустой
Я очень люблю —
Ждем вас во Львове!..

Глупая песня!

Война! Она уже перемалывает человеческие судьбы, и оттуда, издалека, сюда — в глубокий тыл, доносится ее смертельное дыхание. Словно электрической искрой пронзительно и больно бьют прямо по сердцу сообщения о смерти товарищей.

Вчера я узнал печальную новость: погиб мой славный друг, наш общий любимец Саша Чинов. С первых же дней войны он попросился на фронт. Его не пускали. Он настоял. И вот летел на По-2, подбили, взяли в плен. Пытали. Вырезали звезды на теле, жгли раскаленным железом. Умер Саша героем. Давно ли вместе ходили на рыбалку, ночевали в отдаленных портах и соревновались, кто больше сделает рейсов, перевезет пассажиров и грузов.

Война обнажила людей, и каждый предстал перед [244] взором не только другого, но и перед самим собой таким, каков он есть на самом деле, а не таким, каким казался прежде. Ну, кто, например, мог подумать: Саша Чинов, тихий, незаметный парень, и, пожалуйста, оказался героем! Да еще каким! Из уст в уста передавалась о нем молва. Наши отбили, освободили пленных, на чьих глазах пытали героя, захватили карателей, но Саша был уже мертв, так и не сказав, где штаб армии, откуда он летал.

Или вот летчик Грызлов. На вид солидным, мужественный, с квадратным «волевым» подбородком, командир тяжелого четырехмоторного корабля Г-2. А как он вел себя, когда его посылали обслуживать фронт? Даже вспомнить стыдно: в Москве, в штабе дивизии, чуть не валялся в ногах у начальства. Плакал. Просил. Умолял: «Пошлите на тыловую работу! У меня же дети, жена! «

Фронт изгибался, трещал по всем швам, солдаты захлебывались в крови, отражая удары врага. Не хватало снарядов, патронов, винтовок.

И уставший до смерти командир авиационной дивизии сказал, брезгливо вглядываясь и квадратный «волевой» подбородок:

— Вы будете возить оружие к передовой. В случае неповиновения — под трибунал. Идите.

В громадном и неуклюжем транспортном самолете Г-2 летчики сидят открыто, как в лодке. Поэтому все, что делается на земле, с высоты трехсот метров видно хорошо. Подлетая к полевому аэродрому, сооруженному наспех возле передовой, увидел Грызлов полыхание взрывов, столбы дыма, а в воздухе, почти у самой земли, воздушную карусель. Пять фашистских истребителей гоняли «ишачка».

С земли уже махали Грызлову: давай, давай! Садись скорее! Снаряды на исходе, нужны патроны для пулеметов!

Не сел Грызлов. Стал разворачиваться, хотел уйти. Но один из «Мессершмиттов» оторвался от строя, спикировал и скрылся где-то за хвостом, явно заходя в атаку. Тогда вне себя от ужаса Грызлов убрал моторы и пошел на посадку куда глаза глядят. Трахнул колесами по деревенской уборной, сшиб, разнес в щепки древнюю бревенчатую хатенку, свалил амбар и запахал тяжелыми шасси картофельное поле... В конце пробега самолет завалился в болотистую балочку и, ткнувшись носом в [245]обрыв, замер, нелепо подняв в дымное небо громадный алюминиевый хвост.

Кругом трещало, грохало, и вставала столбами земля вперемешку с соломой. Не успел Грызлов выбраться из кабины, как перед ним, словно из-под земли, — лейтенант с двумя кубарями в петличках. В темной от пота гимнастерке, с измазанными глиной локтями и коленками. Щеки ввалились, глаза, словно блюдечки, большие, круглые, сумасшедшие.

— Ага, летчики?! Сколько вас? Берите оружие. Надо выбивать фашистов вон там, возле балки. За мно-о-ой!.. Уррра-а-а!..

Второй пилот, бортмеханик, радист кинулись вслед, с винтовками наперевес.

Откуда-то из-за плетней выбежали бойцы: не люди — тени! Черные от бессонницы и копоти. Рты разинуты, а крика не слыхать. Пробежали жидкой цепью, и вместе с ними откатился огненный вал, и уже бухало где-то за балкой.

Огляделся Грызлов — никого, Один. Экипаж ушел выбивать фашистов. Ну и ладно. Бросил в кусты винтовку, поправил шлем, очки, поддернул ремешок планшетки и пошел, держа направление на восток.

Сначала шел так, без всякой мысли, с единственной целью — добраться до своего аэродрома. Его почти не останавливали. Ясно же — сбитый летчик идет к своим, знакомая картина.

Его подвозили, угощали куревом, кормили. Грызлов не торопился. В грохоте пушек, прыгающих навстречу по ухабам, в ржании коней, в шуме обозов, в дробном топоте солдатских ног, в нахальном реве фашистских самолетов, залетающих в глубокие тылы, затерялась бесследно человеческая песчинка по фамилии Грызлов.

И лишь на пятый день, когда случайно наткнулся на аэродром с транспортными самолетами Аэрофлота, в голову пришла спасительная мысль — плюнуть на все и рвануть на попутном самолете домой. Его уж, наверное, и с довольствия списали. Кому придет в голову искать «погибшего» Грызлова в Средней Азии?! А там он скажет, что отправили домой.

Знал, что это дезертирство и что расплачиваться за это придется жестоко, но уже ничего не мог поделать с собой. Непреодолимая, властная сила захватила его целиком, Домой! Домой! Прочь отсюда, от этого ужаса! Жить. Любой ценой, но только жить! [246]

Нашел знакомого летчика.

— Направляюсь домой. Отпустили. Возьмешь?

— Садись. Жалко, что ли.

И Грызлов оказался дома. Снова надел на себя личину солидности. Авторитетный летчик, командир тяжелого корабля. Такие на полу не валяются. Ему поверили. Дали экипаж, самолет, и стал он летать над песками пустынь. Грузы, пассажиры. Все как и в мирное время.

И все — и не все. Не знали же о нем ничего окружающие, а только относиться стали с какой-то подозрительностью. Все на фронт, а он с фронта. Грызлов и раньше-то не отличался сердечностью, а сейчас и подавно. Стал замкнутым, злым. А меня ненавидел. Встретит, передернет плечами, будто ему промеж лопаток льдинку опустили, и пройдет, молча поджимая губы. Не мог он мне простить двух историй.

Одна короткая.

Прилетел он как-то в промежуточный аэропорт, явно не в духе, вошел в занятый много и еще одним молодым летчиком номер и сказал, не обращаясь прямо ни к кому из нас:

— Здесь буду я.

Молодой летчик вскочил, удивленно вытаращил глаза и машинально потянулся за своим планшетом, висевшим на спинке кровати.

— Сережа, не волнуйся, — сказал я. — Дядя шутит. Здесь будем мы. Ведь нас двое.

Сережа понял, ухмыльнулся и демонстративно развалился на койке. Грызлов с сердцем хлопнул дверью.

Вторая история длиннее и требует предисловий.

Не скажу, чтобы меня не страшила война. Я боялся, да еще как! Но, расспрашивая ребят, побывавших «там», слушая их. рассказы, старался сделать безразличное лицо. И, наверное, мне это удавалось, потому что постепенно обо мне сложилось мнение: каменный человек, ничем его не проймешь!

Ну, каменный так каменный. Вот и хорошо: с каменного меньше спросу. И я по возможности всегда старался показать свою «каменность».

Спиртного не употреблял совсем. Имел к нему непреоборимое отвращение. Да и некогда было. Я весь уходил в полеты. Старался овладеть этим искусством в совершенстве. Красиво взлететь, красиво, с точного расчета сесть. Старался вести самолет так, чтобы пассажиров [247] не укачивало. И всегда, когда можно было, тренировался в слепом полете. Останавливаясь на ночевку в каком-нибудь промежуточном аэропорту, я еще продолжал оставаться во власти полета, обдумывая каждую его деталь и мысленно вводя поправки: завтра сделаю вот так.

И вот как-то прилетел я в один порт. Линейка установлена четырехмоторными Г-2. Значит, с местами плохо.

Вхожу в гостиницу, а там уже дым коромыслом: собралась компания. На столе, возле алюминиевого авиационного поршня, доверху набитого окурками, две-три поллитровки, куски хлеба, бумажка с солью, очищенные луковки. Не иначе как справляют чьи-то именины!

— А-а-а, каменный прибыл! — встречает меня уже слегка захмелевший Грызлов. — Садись.

Мне очистили место. И уже булькает водка, наполняя стакан. Я знаю, ребята обижаются, что я не пью с ними, и сейчас, пока Грызлов наливает, все косо посматривают на меня. Чувствую, если откажусь, — обижу смертельно. Подавляя тошноту, говорю спокойно:

— Ребята, вы знаете, я не пью...

— Как же, знаем, — говорит Грызлов, ставя бутылку на стол. — Хочешь хорошеньким быть.

— Нет, не поэтому. Просто не пью. Но с вами за компанию выпью.

— Спасибо, уважил. — Грызлов пододвинул стакан. — Пей!

Меня уже мутит, но я не подаю вида.

— Это моя доля? — интересуюсь, принимая прозрачное пойло.

— Нет. Будет еще.

— Гм!..

Вторую дозу я не выдержу. Меня вывернет наизнанку. А этого я как раз и не должен допустить. Иначе тогда мне не будет прохода. В порядке забавы меня будут потчевать при каждом удобном и неудобном случае.

В комнате тишина. Все смотрят на меня не очень-то добрыми глазами. Кое-кто даже приподнялся с места, глядя на мою руку, держащую стакан.

Я заставил себя улыбнуться.

— Знаете, — сказал я как можно беспечней, — мне надо сходить в город. — В комнате общее движение. — Если можете, налейте мне всю мою долю сразу. Выпью и уйду.

Грызлов, недобро усмехнувшись, поднялся, подошел [248] к бачку и снял висевшую на кране алюминиевую кружку.

— На.

Я взял кружку, вылил в нее содержимое стакана. Тошноты как не бывало. Вместо нее — злость. Ладно, посмотрим, кто кого! Поставил кружку на стол.

— Лей!

Явно ощущая вызов, Грызлов в сердцах выплеснул в кружку остаток водки. Кто-то неодобрительно произнес:

— Нельзя же так... Ты что? Пол-литра же! Конечно, он переборщил, но тем хуже для него!

Я поднес кружку к губам, улыбнулся, окинул всех взглядом.

— За ваше здоровье, ребята!

Пил медленно, не торопясь, словно воду. Выпил. Не морщась, поставил кружку на стол, ленивым движением отщипнул кусочек хлеба, пожевал, сказал «спасибо» и, провожаемый изумленными взорами, вышел...

А три дня спустя взлетал Грызлов с аэродрома, расположенного рядом с полноводной Амударьей. Солнце еще не взошло. Лишь восток был окрашен мутной розовой дымкой. И туда, на зарю, взял разбег самолет. Пробежал, вздымая за собой песчаные вихри, оторвался и, неся свои могучие шасси с бешено вращающимися колесами, поплыл, словно нехотя, низко-низко, над самой землей. Гулко ревели четыре мотора. Мелькнула песчаная дамба, прибрежные кусты. На летчиков пахнуло дыханием реки, могучей и своенравной, с мутной клокочущей водой.

И тут словно бес попутал Грызлова. Будто не он, а кто-то другой отжал штурвал больше, чем надо, и тяжелая громадина, зарывшись колесами в воду, разом потеряла скорость. Вздымая к небу каскады брызг, машина рухнула в мутные водовороты...

Так бесславно погиб этот видный собой человек с «волевым» подбородком.

Но Грызлов погиб не один. Пытаясь спасти командира, утонул бортмеханик — Павлик Смородин...

Мы втроем

В тот день начальник управления Заев получил два неприятных сообщения: одно пришло из Москвы в засургученном пакете, уведомлявшее о дезертирстве Грызлова, а другое принесла радиограмма.

Начальник, прочитав, устало опустился в кресло, крепко сжал ладонями виски:

— Ну, Грызлов — это понятно... А Павлик-то при чем?

Я ничего не знал. Я забрался в глубинку и перебрасывал на своем четырехместном самолете экспедицию геологов к Аральскому морю.

Я любил этот район. Необъятные разливы реки. Камышовые джунгли. Миллионы разных птиц. Море. Бирюзовое. Смотришь на него с высоты — дух захватывает! Воздух — как хрусталь: прозрачный-прозрачный. Пахнет водорослями. Тихо. Мирно вокруг. Какая там война? Где? Чепуха! Кошмарный сон. Нет никакой войны!

Солнце клонилось к закату, и я уже подумывал, где ночевать: здесь, на острове в Аральском море, или все-таки удрать от комаров в пустыню? Время еще есть долететь до Чимбая.

Пока раздумывал, радист аэропорта принес радиограмму:

«Срочно. Вылетайте в Чарджоу. Вам будет приготовлен старт для ночной посадки». Подпись начальника управления Заева.

Что такое? Лететь ночью по необорудованной трассе? А ноздри уже раздулись, и сердце: тук-тук-тук! Я даже присел на колесо от волнения. Черт возьми, такой полет! Ночь. Горят звезды, а под тобой — жуткая тьма. Жуткая, потому что враждебная. А ну как откажет мотор? Но он не откажет, я знаю!

Радист смотрит на меня с восхищением. Такого еще не было. Это очень, очень высокое доверие. Персональное. Семьсот километров! Ночью. Над пустыней. И один. Совсем один!..

Прикидываю в уме, кто из моих друзей, летающих на легких самолетах, находится сейчас на этой трассе? По крайней мере — пять.

Радист сказал, угадав мои мысли:

— В Чарджоу только что сели Кирясов, Куренной, Торчинов и Береза. Все. А вызывают лично вас...

Мне, конечно, очень лестно, что вызывают именно меня. И я, как и радист, догадывался, почему. Но какая была причина для этого вызова?

Разрешить этот полет могла только Москва. И... даже главное управление ГВФ не взяло бы на себя такую [250] ответственность, не имея на то государственной причины. А таковой я не видел.

Все здесь было непонятным, за исключением одного: начальник управления, взявший на себя такую ответственность, нуждается именно в моей помощи. Разве мог я ему отказать?! Нет. Никогда! Я его обожал, как и все другие летчики и техники. И все мы готовы были дня него сделать все возможное.

И я полетел. Ночь окутала меня через полчаса. Будто набросила покрывало со звездами. Внизу подо мной сначала угадывалась извилистая лента Амударьи, но потом и она растворилась. Никакого признаки жилья и даже никакого признака земли! Хоть бы огонек какой мелькнул. Нет. Черная мягкая пыльная мгла. Ощущение такое, будто я повис среди звезд в первозданном пространстве. Но страха нет. Восторг.

Самолет похож на огнедышащего дракона. Впереди, от мотора, из раскаленных докрасна глушителей, вылетают синеватые язычки пламени. Теплый воздух касается моих щек. Самолет живой. Он дышит. Он мой друг. И я, как всадник к своему коню, ощущаю к нему чувство неясности, Я один. Совсем один. Но я привык. Потому что мы — вдвоем.

Через три часа я увидел впереди по курсу зарево. Город. И сразу же исчезло очарование полета. Я уже не межзвездный скиталец. Я — пленник Земли...

Я сел возле светового «Т», выложенного из фонарей «летучая мышь», и подрулил к стоянке. Выключил мотор. Все для меня сейчас было странным и непривычным.

Из ярко освещенных окон порта ложились на утоптанную землю длинные полосы света. Бестолково метались ослепленные мотыльки. Таинственно, словно высматривая что-то, высовывался из темноты длинный нос самолета Г-2.

Подошли двое: инженер и техник. Я вылез из кабины, поздоровался:

— Зачем меня вызывали, не знаете?

— Иди, — как-то глухо сказал инженер. — Он ждет тебя в диспетчерской.

Диспетчерская на втором этаже. Я взбежал по лестнице. В коридоре возле полуоткрытой двери молча толпились техники. Услышав мои шаги, они разом повернулись ко мне и, глядя на меня с каким-то испуганным интересом, молча расступились, давая дорогу.

Я удивленно остановился: [261]

— Ребята, да что вы так смотрите на меня? Не видели, что ли?

Все потупились. В задних рядах кто-то громко вздохнул:

— Пожалуйста, будь хоть ты человеком!

Я пожал плечами. Ничего не понимаю.

В кабинете было несколько человек. Начальник управления в запыленном плаще сидел боком к столу и, облокотившись о спинку кресла, сосредоточенно смотрел на настольную лампу, возле которой, звеня крыльями о зеленый абажур, билась ночная бабочка.

— Ага, прибыл, — сказал Заев, поднимая на меня уставшие глаза, и жестом руки показал, что докладывать не надо. — Садись.

Я опустился возле него на предусмотрительно подставленный кем-то стул, снял шлем и, положив его на колени, замер в ожидании. Все было так необычно: и этот вызов, и ночной полет, и настороженные взгляды техников, и эта вот предусмотрительность. Что случилось? Почему это вдруг на мне, незаметном летчике одномоторного пассажирского самолета, сконцентрировалось столько внимания? Им что-то от меня надо. И я почувствовал, надо что-то большое, важное и необычное. Что ж, я готов!

— Так вот, — сказал Заев, сжимая в замок пальцы обеих рук. — Сегодня утром... — он сделал паузу, словно подбирая подходящие слова. — Сегодня утром... разбился самолет. Погибли двое...

Я внутренне содрогнулся, но промолчал. Ведь я же «каменный»!

— Грызлов и Павлик Смородин...

Я приподнялся со стула.

— Грызлов?! Да ведь только что вот... позавчера...

— Ты пил с ними водку! — чуть улыбнувшись, закончил начальник. — Знаю. И вот теперь их нет.

Я растерянно замолчал. «Пил водку». К чему это он?

Заев тронул меня за колено:

— А про водку не обижайся. Ты правильно ее тогда пил. — Он наклонился ко мне и, заглянув в глаза, закончил, разделяя каждое слово: — Пил потому, что так было надо.

Он подобрал ноги в запыленных ботинках и тяжело поднялся со стула. Я тоже встал, чувствуя, что именно сейчас будет сказано то, ради чего меня вызвали. [252]

— Мне кажется, — сказал начальник, — что ты хорошо знаешь смысл и значение слова «надо». Так вот, — Он положил мне руку на плечо, — надо. Я не приказываю тебе, а просто по-человечески прошу. Ты волен отказаться, как отказались другие. — Он покосился на дверь. — Словом... их надо отвезти домой. Немедленно. Сейчас же. Чтобы на рассвете ты был уже там. Понял? Ну, как?

У меня захватило дыхание. Я смотрел на начальника восхищенными глазами. Я любил его в эти минуты больше жизни! Взять на себя такой полет! Шестьсот пятьдесят километров ночью, по необорудованной трассе, да еще в горах!..

Бабочка все еще билась о зеленый абажур. Заев шагнул к столу, осторожно поймал ее в пригоршню и выпустил в раскрытое окно.

Я встал по стойке «смирно»:

— Разрешите готовиться к вылету?

Начальник кивнул:

— Готовься.

Спускаясь по лестнице, я слышал, как впереди меня, словно осенний лист, гонимый ветром, шуршало слово: «Летит! Летит! Летит!».

Я вышел на площадку. По-прежнему метались в электрических лучах ночные бабочки, и любопытный нос Г-2 так же выглядывал из темноты.

Подъехала машина скорой помощи и остановилась возле моего самолета. Я отвернулся. Через несколько минут нас... троих проглотит ночь. Мы будем лететь среди звезд. Я неразговорчив, мои пассажиры тоже. Они будут сидеть позади меня.

Мне было жутко. Но... так было надо.

Мы прилетели на рассвете. Город еще спал. Еще горели уличные фонари. Над рекой светился туман. Аэродром белел от росы. Рейс закончен.

Я снизился на триста метров и сделал глубокий вираж. Словно сирена, тревожно гудел мотор:

— У-у-у-у!..

Левый! Правый! Еще раз левый! Еще раз правый!

Хватит! Вон выбежал дежурный из здания аэропорта.

Я убрал обороты мотору, и разом наступила тишина, непривычная, звонкая. Всю дорогу под звездами, среди снежных горных вершин, мотор рассказывал мне сказки: жизнь — это движение, это рокот прибоя, это [253] шелест листвы, это легкий полет облаков, это песнь, это крик пастуха. И вдруг — тишина!..

Но нет, я слышу, как шипит под крыльями воздух, как свистят расчалки. Это тоже жизнь. Смерть — это... там, за моей спиной. Рядом.

Колеса коснулись земли. Все! Рейс окончен. Бежит дежурный с флажками. Позабыв сигнализировать, он смотрит на самолет испуганными глазами. Я подрулил, выключил мотор и вылез на крыло. Только сейчас почувствовал, как устал. В голове пощелкивало, и ноги — словно ватные.

Спустился на землю, расстегнул шлем, снял его, чтобы освежить голову, и, не оглядываясь, пошел прочь.

Неожиданно, нос к носу, столкнулся с женщиной. Этого еще не хватало! Павликова жена...

Я видел ее глаза, полные ужаса и такой непередаваемой боли, что сердце мое замерло от сострадания. Но я взял себя в руки. Я собрал последние силы, сделал строгое лицо и, загородив дорогу женщине, впившейся взглядом в мой самолет, заорал:

— Что вам здесь надо?!

— Па-авлик!..

— Нет здесь никакого Павлика! Я привез груз! — Я гневно обернулся к дежурному: — Почему вы разрешаете ходить посторонним по линейке? Проводить немедленно!

Подбежали техники, схватили ее под локти, повели.

— Видите — начальник ругается. Здесь нельзя.

Женщина не сопротивлялась.

— Павлик... Павлик... — стонала она.

Это было куда страшнее, чем сам ночной полет.

Дезертирую... на фронт

Два самолета, стоявшие в укромном углу за ангарами, вот уже третью неделю привлекают мое внимание. Что за машины, откуда взялись?

Самолеты мне нравились. Это были совершенно новые, цельнометаллические монопланы с низким расположением крыла. Упрятанный в обтекателе звездообразный мотор. Трехлопастной воздушный винт. Антенна. Убирающиеся в полете шасси. Несмотря на объемистый фюзеляж, самолет выглядел изящно и строго.

Пытаюсь разгадать его назначение. Если в военном варианте, то это, очевидно, разведчик дальнего действия. Если в гражданском, то почтово-грузовой. Хотя при нужде на нем можно было бы возить и пассажиров. Хорошие машины, что и говорить! Но чьи они, кому принадлежат?

На мои расспросы в порту все пожимают плечами. Известно только, что пригнали их военные летчики. Пригнали и поставили. Вот и все.

Военные? Но почему они тогда стоят на гражданском аэродроме? Странно.

Однажды, идя на работу, я, сделав добрый крюк, зашел посмотреть на самолеты. Ага, наконец-то! Возле них кто-то копался. На бетонной площадке лежали аккуратно сложенные чехлы, стояла тележка с батареей аккумуляторов, и два человека, сидя на корточках под крылом, что-то укладывали в открытые люки.

Я подошел:

— Здравствуйте!

— Здравствуйте. Продолжают копаться. Начинаю издалека:

— Скажите, пожалуйста, чьи это самолеты?

Щуплый механик с флегматичным лицом, не торопясь, вылез из-под машины, разогнулся, расправил под новеньким ремнем складки новенького комбинезона. Очевидно, ему не очень хотелось копаться, или было не к спеху, или он обладал общительным характером, только через несколько минут я уже знал, что моего собеседника зовут Иваном, по фамилии Архангельский, что самолеты этой конструкции принадлежат особой группе связи при Генеральном штабе Красной Армии и что их нужно перегнать в Москву до назначению. Экипажи приехали вчера, но вот беда — с одним летчиком случился острый приступ аппендицита, и Вася Челышев отвез его в больницу.

Я чуть не подпрыгнул от радости:

— Кто, кто? Вася Челышев?! Среднего роста? Круглолицый? Симпатичнейший, добрейшей души человек? Он?!

— Он.

— Ч-черт побери! Надо же быть такой удаче!

Я и сам не знаю, чему так обрадовался. Васю Челышева я знал, но не очень близко, по Балашовской школе, которую вместе кончали. И обрадовался-то я, пожалуй, не столько Челышеву, сколько тому, еще пока не твердо определившемуся в моем сознании обстоятельству, [265] которое благодаря ему, Васе, должно сложиться. С Челышевым я встретился в тот же день. И вот она — моя судьба!

— Слушай, — сказал Челышев. — Чего ты здесь, в тылу отираешься? Пошли к нам в группу. У нас хорошо. Интересные полеты. В Ленинград летаем, через линию фронта...

Он неторопливо рассказывал про летную работу в группе связи, а я слушал его, затаив дыхание.

— Ну, а с фашистскими истребителями встречаться приходится?

— А как же — часто!

— Ч-черт побери!.. Бывают воздушные бои?

— Ну, какие там бои! Удираешь во все лопатки, и все тут. Самолеты-то наши почти не вооружены. А у них пушки.

Я разочарованно молчу. Нет, не то. Это не по мне. Удирать не годится.

— Вот у нас был случай, — продолжает Челышев. — Летел летчик на По-2, генерала вез. Вдруг, откуда ни возьмись, «мессер»! Увидел, развернулся и с ходу — трррах! — дал очередь. А нашему-то куда деваться? Лететь нельзя — собьет. Тогда он выключил мотор и сел на лесную прогалинку, которая как раз перед ним оказалась. Полянка ровная. Самолет пробежал и остановился. Выскочил летчик с генералом, хотели в лес бежать. А летчику машину жалко. Он и кричит генералу: «Хватай за хвост, опрокидывай!» Схватили машину за хвост, подняли, поставили на нос, на мотор — «свечку» сделали — сами тут же притаились: бежать-то уже поздно. А фриц на второй заход идет. Смотрит — «свечка» стоит и никого нет, никто не шевелится, значит, все — подбил! И ушел.

История эта меня развеселила, и я проникся глубоким уважением к летчику, как видно, в достатке обладавшему находчивостью.

— Ладно, — говорю, — ты меня убедил, и я с радостью пойду служить в вашу группу, но ведь меня отсюда не отпустят!

— Как это не отпустят? — удивился Челышев. — Ведь не с фронта идешь, а на фронт. Напиши рапорт и все тут!

— Подавал, бесполезно.

— Не пускают? — Удивлению Челышева не было границ. — А ты знаешь что? Попросись будто бы в отпуск. [256] Мол, хочу поправить свое пошатнувшееся здоровье и все такое. А я тебя потихоньку натренирую, и ты полетишь вместо Беляева. Идет?

План Челышева мне понравился, и мы принялись за его реализацию.

Отпуск мне дали охотно, тем более что стоял февраль. Погода по трассам была плохая, и самолеты почти не летали.

Несколько дней я вместе с бортмехаником (он же и радист) Ваней Архангельским возился возле своего самолета. Изучал его до последней заклепки и с каждым днем все больше и больше проникался к нему любовью и доверием.

Самолет и на самом деле был хорош. Удобная просторная пилотская кабина, прекрасный обзор, отлично устроенные механизмы уборки и выпуска шасси и закрылков, и, что особенно меня порадовало, — красиво продумана и смонтирована доска с контрольными, аэронавигационными и пилотажными приборами.

Словом, я был по уши влюблен в свою машину, и уже никакая сила не смогла бы меня от нее оторвать.

Наша подготовка подходила к концу. Осталось опробовать машину в воздухе и, составив соответствующий протокол о самостоятельном вылете на новой материальной части, получить в учебно-тренировочном отряде (УТО) отметку в пилотском свидетельстве, без которой я не смог бы отправиться в путь.

Сделать это было не так-то просто. Ведь афишировать свое участие в подготовке к полету мне было никак нельзя. Любой дежурный диспетчер мог бы поинтересоваться: а какое отношение к этому делу имеет пилот транспортного отряда Узбекского управления ГВФ? Дошло бы дело до начальства — и плану нашему конец.

Но все складывалось в нашу пользу: высокая оперативность Васи Челышева, скверная промозглая погода и моя личная дружба с начальником УТО Михаилом Хохлачевым.

В пасмурный февральский день, под моросящим дождем Вася Челышев, спрятав меня в фюзеляже, вырулил на старт для «личной» тренировки. Взлетел. Сделал круг. Сел. Его место в кабине занял я.

Черт возьми, до чего ж хороша была машина! Легкая, послушная, устойчивая. Я сделал несколько посадок. [257] Летал бы и дольше, но Васе эта музыка надоела, и мы отрулили на стоянку.

Потом мы пошли в УТО. Челышев заполнил форменный бланк, и я дрожащей рукой положил перед Хохлачевым свое пилотское свидетельство. Мой авиакрестный взял его, покрутил в руках, на минутку задумался, с хитрецой посмотрел на меня и, сказав: «Ну, ну, понятно!», сделал нужную отметку.

И мы улетели. А в День Красной Армии, получив личное оружие, я принял присягу. И стал летать. И был счастлив, потому что полеты, полеты, полеты...

Как воевать не воюя

Три месяца прошли как в угаре. Только прилетишь — задание: срочно! Фельдъегерь с пакетом! Генерал с документами! Важно! Секретно! Ответственно!

Фельдъегерь с пакетом — это фигура! В его громадном портфеле заключена подчас судьба дивизии, армии, фронта, жизнь тысяч и тысяч бойцов. И от того, как скоро его доставишь, зависит многое...

Туман, пурга, непогода — летишь. Рядом линия фронта. Ой, смотри, не зевай! Наблюдай за воздухом! Маскируйся на бреющем полете, ныряй в овраги, в поймы рек, ежесекундно держи ориентировку. Не ровен час, очутишься на занятой врагом территории, и оглянуться не успеешь — возьмут тебя в «почетный караул» «Мессершмитты» и приведут на свой аэродром.

Было так с одним пилотом. Взлетел с генералом и майором на борту, взял курс на Елец. Дымка, низкие облака, чуть сыплет снежок. Погода что надо! Летит, смотрит на карту — сверяет с местностью. Все правильно: вон она — река, мост, железная дорога, которая ведет прямо на Елец...

Иногда облака закрывают землю. Не беда! Железная дорога приведет куда надо. Летит бреющим. Только столбы мелькают. Генерал с портфелем на коленях и адъютант сидят в пассажирской кабине, прислонясь к борту, спят. Измучились, устали. Трое суток без сна — шутка ли!

Смотрит летчик на железную дорогу и не видит — компас отклонился чуть-чуть. Совсем немного. Хоть бы раз глянул — вспомнил бы: от Москвы идут две дороги. Одна на Орел, другая на Елец. Но Елец — наш, а Орел — под немцем. [258]

Промелькнула узловая станция. «Волово!» летчик. От нее до Ельца сто километров. А это было вовсе не Волово, а Горбачево, и от него до Орла тоже сто километров...

«Сейчас будет Ефремово! — говорит сам себе летчик, а пролетает возле Мценска. — Ага, вон уже и город видать. Точно по времени. Елец!»

На миг оторвался взглядом от железной дороги и обомлел: справа сзади близко-близко идет Ме-109. Глянул назад — и там! И над головой висит. Зажали в клещи, ведут, как теленка...

Рванул газом, убрал мотор. «Мессершмитты» проскочили. Клюнул к земле в надежде уйти бреющим. Куда там, догнали, пристроились рядом, крылом к крылу, открыли фонари, скалят зубы, смеются. Им радостно: будет шнапс, будет награда, да еще какая! Видно им, как за окошком в пассажирской кабине мечутся две фигуры: генерал и майор. Уж, наверное, у генерала в портфеле что-то есть интересное.

...Проснулся генерал от толчка, глянул и все понял. На секунду зажмурил глаза: может, сон? Нет, не вон они, фашистские свастики!

У майора лицо как бумага. Сидит, за сердце держится. Плохо.

— Спички! — кричит генерал и срывает с портфеля сургучные печати. Вынимает толстый пакет, кроша пальцами сургуч, обрывает крепкий шпагат.

— Спички!!

Майор зажигает сразу десяток спичек. По кабине разносится острый запах серы.

Бумаги горят плохо. каждый листок, нужно разворошить, отделить от другого и сжечь, а пепел развеять.

Успеют ли?

Летчик, почувствовав гарь, догадался: «Жгут бумаги! Значит, нужно выиграть время». Потихоньку убрал обороты мотора, убавил скорость. «Мессершмитты» тоже убавили, но закачались. Для них такая скорость мала, можно свалиться в штопор, а земля рядом опасно.

Один из летчиков, совсем мальчишка, не выдержал, ушел. Другой, что слева, с рыжими клочкастыми бровями, погрозив кулаком, приблизился вплотную и ткнул металлическим крылом в деревянное. Словно бритвой обрезал: улетел кусок консоли, затрепыхались по ветру лоскутья матерчатой обшивки. Покачнулась машина, [259] вот-вот упадет. Волей-неволей пришлось давать обороты до максимальных.

Рыжий оскалился в довольной улыбке и большим пальцем правой руки показал вниз, на землю, где уже были видны стоявшие на аэродроме самолеты.

...Задыхаясь от дыма, генерал и майор жгут документы, письма, фотографии. Миг — и все исчезло в синеватом огне. И вот уже вьется струйкой дымок и рассеивается в прах серый пепел. У генерала тлеет рукав, но он не замечает этого. Лицо его строгое, сосредоточенное.

Кажется, все! Генерал расстегнул шинель и, стараясь не встречаться взглядом с майором, достал из кобуры пистолет...

Летчик попал в плен, потом бежал. Так и стала известна эта история.

Нет уж, лучше не зевать. Лучше тысячу раз проверить, чем один раз ошибиться. Летчику, как и минеру, ошибаться нельзя. Тут не бухгалтерия. Тут уж заново не пересчитаешь. Резинкой не сотрешь и новую цифирку не проставишь...

Летал я много и жадно. Рейс из Москвы в Краснодар и обратно — около двух тысяч километров в один конец — завершал в короткий мартовский день. То руганью, то угрозами, то лаской и лестью, смотря по обстановке, добивался быстрейшей заправки бензином на конечных пунктах посадки. Но зато как хорошо было, вернувшись, увидеть на лице командира радостное удивление.

Но... числясь на службе в действующей армии, я скоро перестал различать разницу между полетами здесь, в группе, и в тылу. И в то же время до меня доходили слухи о гибели моих друзей, служивших в других частях. Погиб такой-то, там-то — сбили зенитки. Упал в Ладогу, сраженный огнем истребителя, такой-то и такой-то. И вставали они передо мной, жизнерадостные, полные сил и надежд, веселые, умные, какими я их знал по совместной работе в мирное время. А теперь их нет. Горюют их семьи, жалеют друзья.

И уж кажется мне, что опасность именно там. И что хотел я этого или не хотел, а, пожалуй, схитрил: пристроился на «теплое место». И от этих мыслей мне было не по себе.

Как-то в столовой, во время ужина, я сказал об этом командиру. Он посмотрел на меня с удивлением.

— Вы же знаете, что делаете важное дело, — сказал [260] он сухо, придвигая к себе стакан с чаем. — Но считайте, что просто вам повезло. Вы отлично летаете в плохую погоду, то есть тогда, когда истребители противника сидят. Ваши шансы на встречу с ними практически равны нулю. Вы хотите видеть лицо врага? Вряд ли вам это удастся, даже если вы будете воевать в бомбардировочном полку, куда, я слышал, вас тянет. Впрочем... завтра я пошлю вас в осажденный Ленинград.

Осажденный Ленинград. Чудеса героизма и стойкости. Занесенные снегом кварталы. Трупы на улицах...

Голод. Трудно представить себе его ощущение, когда ты сыт. Я пережил в детстве голод, и у меня осталось в памяти только мучительное чувство пустоты и угасания.

— Тетя Паша, — сказал я заведующей столоном, пожилой рыхлой женщине с отечными ногами. — Завтра я лечу в Ленинград.

У тети Паши мгновенно увлажнились глаза. Она всплеснула руками и полезла в карман за платочком. Потом торопливо ушла и вернулась с буханкой черного хлеба:

— На вот, сынок, кому-нибудь дашь там...

В Ленинград я в тот день не попал. Была плохая погода: стоял туман, и меня послали в обычный, будничный полет, в Сталинград.

— Там погода терпимая... Тепло, — отводя глаза в сторону, сказал диспетчер, — а задание очень важное. Очень. Подшипниковый цех тракторного завода вот-вот остановится. Нужна листовая сталь для сепараторов. Нужны танки для фронта, понимаешь? Вот. Ты отвезешь эту сталь. Там тебе будут рады. Жми.

Он проводил меня до самолета. Хрустел под ногами снег. Стояли сказочно убранные инеем березки. Стояли зачехленные самолеты. Стоял туман. Слева таинственно темнел сосновый бор, справа тонуло в молоке летное поле, и ряд зажженных для взлета костров из промасленных тряпок мазал белизну тумана неподвижными пятнами черной копоти. Было тихо. Щипал за щеки мороз.

— Март — кривые дороги, — проворчал диспетчер, сбивая с березки ударом ноги по стволу мохнатый иней. — Весна, а морозит, как в январе. — Он остановился, — Слушай, ты этой метеосводке не верь. Погода кругом паршивая, даже там. Понял? Так что — соображай. Лучше всего выходи на Камышин. Вернее будет. [261] А уж оттуда, если прижмет, — бреющим по Волге. Ну, да не мне тебя учить! Валяй, жми. И ни пуха тебе, ни пера!

— Иди ты к черту! — с сердцем ответил я, досадуя на то, что полет в Ленинград не состоялся.

Часа полтора мы шли в облаках, густых и белых, как вата. Пора определяться. Нужно пробиться к земле, восстановить ориентировку.

Медленно теряем высоту. 400 метров. 300. 200. 100... Молоко. Гм!.. Дальше снижаться рискованно. Вынимаю из-за голенища сапога аэронавигационную счетную линейку. Прикидываю. Судя по времени, мы должны быть где-то за Тамбовом. Местность там ровная, возвышенностей нет. Можно попробовать снизиться еще. Зимой в тумане это делать опасно. Белый покров снега неотличим от тумана, и землю можно увидеть лишь тогда, когда... в нее врежешься.

Вести самолет по приборам и одновременно высматривать землю — трудное дело. Отвлекаться нельзя — опасность рядом. Малейшая ошибка, и...

Говорю бортмеханику:

— Ваня, гляди в оба!

— Гляжу. Ничего не видно. Молоко!

Летим. Переживаем. А если так будет до самой Волги, что тогда? Мы проскочим ее, потеряем полностью ориентировку и будем мотаться до полной выработки горючего. Потом упадем. Ткнемся в заснеженную землю, превратив машину в груду металлических обломков.

Но нам повезло. Облака внезапно чуть-чуть приподнялись, и мы увидели под правым крылом железную дорогу. Бежит товарный поезд. Вьется дымок из трубы. Машинист, с паклей в руках, выглядывает из окна паровозной будки. Снимает фуражку, машет нам. Отвечаю ему троекратным покачиванием крыльев. Машинист в восторге. Из-за его спины высовывается лицо помощника. И все осталось позади. А впереди уже видны станционные дымки и хатенки.

Жадно всматриваюсь в местность. С малой высоты ее опознать трудно: очень быстро проносятся ориентиры. Но я все же узнаю, и сердце сладостно екает: Балашов! Здесь я когда-то учился на летчика. Это было давно-давно, и в то же время недавно. Всего-то девять лет назад...

Погода явно улучшается. Заметно теплеет. И это меня [262] беспокоит. Может раскиснуть аэродром, и тогда нам не сесть.

Волга. Сталинград. Дымы, дымы: коптят заводы. Ищу аэродром. Вот он! Подлетаем. Ну, конечно, на испещренном лужами снегу — крест из черных полотнищ. Летит в воздух красная ракета. Посадка категорически воспрещена. Ничего себе — влипли в историю! Что же делать?

Летим вдоль города. Ага, вон еще аэродром! Подлетаем. То же самое. На душе противно. Город под нами выглядит неряшливо. Слякотные улицы, черные дымы из труб. Вспыхивают звездочки под дугами трамваев, ползают букашки-люди.

В наушниках щелчок:

— Командир, сзади, в стороне, вижу еще аэродром.

— Где, Ваня, где? — Круто разворачиваю машину. — Так, вижу. Идем туда!

Подлетаем. Небольшой аэродром, очевидно, школьный. Три ангара. Серое приземистое здание. Шест с традиционной «колбасой». На сером, осевшем снегу поля, разрисованного вдоль и поперек следами посадочных лыж, четко выделяются полотнища «Т». В воздухе несколько тренировочных самолетов с лыжами под брюхом.

М-да! Значит, поле катками не укатывалось, снег рыхлый и, если машина провалится на пробеге, — полный «сальто-мортале» через голову обеспечен.

Однако выхода нет. Садиться нужно. Питаю слабую надежду на то, что баллоны наших колес — толстые. Может, и обойдется?

Захожу в круг. На старте смятение. Двое сломя голову бегут к посадочному «Т». Третий вытягивает руку вверх. В воздух летит красная ракета.

Ладно, не волнуйтесь! Заводу нужна листовая сталь. Нужна до зарезу. И даже если самолет опрокинется, — танки на фронт пойдут! И решат исход боя. И спасут много-много жизней советских бойцов.

На поле выложен крест. Плевать. Планирую на малой скорости. Люди на старте, сбившись в кучку, замерли. Мне видны их растерянные лица.

Добираю ручку. Машина садится, едва-едва касаясь колесами мокрого снега. Замедляется бег: тише, тише. Каскады тяжелых брызг мокрого снега с грохотом бьют по закрылкам. Я жду: вот-вот самолет осядет, споткнется и начнет с размаху закидывать хвост.

Все обошлось, нас спасли широкие баллоны. [263] Разворачиваюсь, рулю, К нам бегут люди. Высокий худощавый капитан с длинным обветренным лицом на ходу вскакивает на крыло.

— Ну, вы и отчаянно! — запыхавшись, говорит он и жмет мне руку. — Что это вам так приспичило? Откуда вы?

Узнав о прозаическом грузе, он разочарованно пожимает плечами:

— Стоило рисковать! Завод остановится? Чепуха какая! Ведь не везете же вы здесь броню на два десятка танков! — Капитан смеется, довольный своей шуткой. — Рулите к штабу, я буду стоять на крыле.

Дорулив до бетонной площадки, я выключил мотор, выбрался из кабины и, разминая затекшие ноги, пошел вслед за капитаном в дежурное помещение, чтобы позвонить.

— Так вы говорите — будут рады? Посмотрим.

Недоверчиво хмыкая, капитан завертел ручкой телефона. С трудом связался с заводом, угодив прямо к директору:

— Алло! Товарищ директор? Слушайте, тут вот к вам самолет прилетел...

— Ну? — равнодушно прохрипело в трубке. — Так что из этого?

Капитан еще раз хмыкнул и многозначительно посмотрел на меня:

— Ну вот видите — сплошной восторг! Нет-нет, это я не вам. Понимаете, летчик привез листовую сталь для сепараторов...

— Что, что?! Для сепараторов?! Не может быть! Откуда звоните?

Я торжествующе посмотрел на капитана и вышел из прокуренного помещения на воздух.

Дальше