Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Сквозь ураган

Над Турткулем с утра нависла знойная тишина. Полосатый ветроуказатель на мачте бессильно повис, на виски давила тяжесть. Люди всматривались в мглистое небо, по которому медленно взбирался необычно красный диск солнца. Быть буре!

Радист Криушин с утра безуспешно пытался установить связь с северным и базовым аэропортами. В эфире творилось что-то невероятное. Криушин сорвал с курчавой головы наушники. Комната наполнилась писком, злобным шипением и частыми взрывами атмосферных разрядов.

— Попробуй тут разберись! — ворчал радист, просматривая тексты принятых радиограмм. — Но кое-что есть: Чимбай запрашивает самолет для пассажиров и больного. Просит очень, что-то там случилось. Погода хорошая, ясно, штиль.

Криушин открыл небольшое окошечко, пробитое в стене, передал радиограммы дежурному.

Взлетев, я сразу же стал набирать высоту. В воздухе было спокойно, даже чересчур спокойно, и это мне не нравилось, потому что выходило из рамок обычного. Местность внизу едва просматривалась. Все было серо: воздух, земля, небо. С каждой сотней метров земля различалась труднее и труднее и наконец скрылась совсем. Самолет, однообразно гудя мотором, повис в пространстве. Глазу не за что было зацепиться, терялось представление о «низе» и «верхе», и я перешел на слепой полет.

Скоро засветило над головой. Вперемежку с рваными клочками пыльной мглы замелькали голубые лоскутики чистого неба. В кабину щедро брызнули радостные лучи солнца, воздух засиял бирюзой. Три тысячи метров!

Постепенно, по мере удаления на север, мгла внизу начала рассеиваться, и вскоре воздух стал чистым и [219] прозрачным до самой земли. Скорее по привычке, нежели по необходимости, я всмотрелся в пролетаемую местность и удивился. Взглянул на часы, схватил планшет с картой, проверил время вылета. Все верно! Может быть, часы стоят? Снял кожаную перчатку с левой руки, завернул рукав комбинезона, сверил свои часы с бортовыми. Нет, часы идут правильно! Но почему же я вдруг оказался здесь, в конце маршрута, если должен в это время находиться где-то на половине пути? Неужели ветер? Сильный попутный ветер? Тогда какой же он силы?!

Схватил опять планшет, достал аэронавигационную счетную линейку, прикинул. Получилась несуразная цифра — сто восемьдесят километров в час! Нет, я, наверное, ошибся. Прикинул снова. Да, сто восемьдесят километров. Но ведь это же ураган!

Я сбавил обороты мотора и перевел самолет на снижение. Впереди внизу сквозь темно-зеленые шапки карагачей маячили белые стены аэропорта Чимбай. На земле стоял полный штиль. Это было видно по ветроуказателю и по нависшей в воздухе пыли, которую подняла давно проехавшая автомашина. Никаких признаков беспокойства или сигналов о надвигающемся шторме я не обнаружил. Странно. И на сердце у меня стало тревожно.

Вот из служебного здания вышел дежурный. Он посмотрел вверх и тотчас же побежал обратно, очевидно, за флажками. Значит, нас не ожидали так скоро. Вот снова выбежал дежурный. У него в руках белый и красный флажки. Он бежит к временной стоянке для прилетающих самолетов. Значит, по трассе все спокойно и обратный вылет разрешен.

Я посадил машину, подрулил к стоянке и выключил мотор с твердым намерением задержаться с обратным вылетом. Но задержаться мне не пришлось: в порту находился тяжело больной ребенок, ожидавший срочной хирургической помощи.

Метеорологические данные были в норме, и я полетел, взяв с собой на борт четырех женщин с двумя детьми...

По великим пустыням, поднимая на огромную высоту клубы раскаленной пыли, с бешеной скоростью, с ревом несся упругий вал. Стремительные потоки, срываясь с верхушек барханов, плотной непроницаемой стеной заслоняли мир. Небо сошлось с землей, померкло солнце. Стало темно и душно, запахло серой.

Ураган обрушился на Турткульский аэропорт внезапно, [220] всей своей силой, всей тяжестью, с воем, с грохотом, унося с собой вырванные с корнем молодые деревца, кусты хлопчатника, листы железа, доски. В аэропорту повалило забор, в мгновенье ока сорвало и унесло в мрак ветроуказатель, как тростинку, пригнуло к земле, сломало высокую мачту. Туго натягивая стальные тросы, заплясали на привязи самолеты. Бежали люди, ослепленные, оглушенные. Свирепый ветер сшибал с ног, хлестал в лицо крупными горстями жаркого колючего песка, забивался в рот, в легкие. Песок был всюду — сухой, горячий, звенящий.

Начальник аэропорта Ларин, вспотевший от напряжения, стоял за спиной радиста, нетерпеливо переминаясь с ноги на ногу.

За стеной шумел ураган, могучими ударами сотрясал небольшое приземистое здание, тоскливо дребезжал стеклами. В комнате густой завесой висела пыль.

Криушин снял наушники, выключил аппарат.

— Шабаш, свистопляска! — сказал он и, размазывая грязный пот, устало провел ладонями по лицу. — Хоть плачь.

Обоим было не по себе. Полчаса назад они радировали в Чимбай, что у них благоприятная погода, разрешили выпустить самолет в обратный рейс и вот никак не могли наладить связь, чтобы задержать самолет. Телеграф не работает, по телефону не дозвонишься. Что делать, как сообщить? Пропадет самолет в ураган, сомнет его, ударит о землю...

В соседней комнате требовательно затрещал телефон. Ларин сорвался с места, бросил на ходу:

— Соединили с Чимбаем!

Самолет уже превратился в едва заметную точку, когда в Чимбай по телефону было передано сообщение: «Задержать самолет! Принять все меры по обеспечению его надежного крепления! С юга движется ураган». Дежурный побледнел, выронил трубку. На другом конце нервничали:

— Алло! Алло!

Дежурный дрожащей рукой поймал трубку, хрипло прокричал:

— Поздно уже! Поздно! Вылетел! — В немом отчаянии схватился руками за голову. — Что делать? Что делать? [221]

Летели бреющим, над самыми барханами. Горизонт был затянут сумрачной жаркой мглой. Ориентируясь по компасу, я не отрывал глаз от мелькающих под крылом редких кустов саксаула. Иногда мгла, сгущаясь, растворяла в себе и эту последнюю связь с землей. Я в страхе напрягал зрение, но самолет уже выскакивал из пыльной завесы и мчался дальше на юг.

Меня охватывало опасение. Так дело не пойдет. Если еще хоть немного ухудшится видимость, будет потеряна всякая ориентировка. Бреющим идти нельзя, опасно. Отрываться от земли и того хуже: тогда не найдешь, не нащупаешь ее в этой сумятице. Нужно выходить к реке, по ней можно найти город, а потом аэродром.

Изменил курс, и вскоре резко расступились барханы, затемнела поросшая кустарником пойма реки. За ней, сливаясь с общим фоном пыльной мглы, клокотала мутными водоворотами широкая Амударья. Река не принесла мне облегчения: чуть-чуть, неуверенной темной полоской выделялся ее низкий песчаный берег, который то и дело пропадал из виду в крутых поворотах. И мне становилось страшно.

В тьму я влетел внезапно. Самолет вздрогнул, как конь, остановленный на всем скаку, резко дернулся в сторону, повалился набок, и все перемешалось в густой песчаной кутерьме. Я замер, ожидая удара. Я ничего не видел, а широкая грудь реки была подо мной... Внезапно показалась кромка берега, но почему-то слева, вверху. Резкий рывок рулями — и машина, едва не черпнув воду, выровнялась.

В кабине, засыпая глаза, металось облако пыли. За бортом, заглушая мотор, ревел и свистел косматый ураган. От его ударов самолет то взлетал вверх, то проваливался, и в такт ему взлетала и проваливалась спасительная кромка берега — единственное, что связывало с жизнью нас, семерых человек... Иногда она на несколько секунд пропадала совсем, и я отрешенно ожидал удара. Но вновь из темноты выскакивала линия берега, и я вновь с горячей надеждой цеплялся за нее взглядом.

От бесконечных толчков и встрясок болела спина, ныли руки. А время ползло, ползло. Самолет едва двигался вперед против сильного ветра. Я уже потерял счет времени, продвигаясь к югу, пока наконец не вышел на город. Сначала разглядел пристань с причаленными каюками и плоскодонными катерами, потом совсем близко [222] закачались, запрыгали в песчаных вихрях телеграфные столбы, плоские крыши домов. Теперь мне надо развернуться влево. И едва я подставил крылья к ветру, как нас подхватило и понесло, и пока я исправил положение, потерял ориентиры. Мелькают какие-то крыши, не разобрать. Машину швыряет, бросает...

Внезапно прямо подо мной вынырнуло здание аэропорта с поломанной мачтой ветроуказателя. Я успел заметить, как высыпали люди из помещения, радостно замахали руками. Здание и люди так же внезапно утонули в тучах пыли. Садиться было уже поздно, нужно заходить против ветра.

Я понимал всю отчаянность своего положения. Трудно, почти невозможно будет снова найти аэродром по отдельным клочкам ставшей вдруг незнакомой местности. Вот южная граница аэродрома. Я узнал ее по тополям. Деревья клонились по ветру, сгибались. Опасаясь столкновения с ними, я слегка взмыл вверх и сразу же потерял из виду и тополя, и землю. В замешательстве несколько секунд пролетел вслепую. В стекла кабины густыми снопами летела горячая муть. Неожиданно самолет, будто наткнувшись на что-то, вздрогнул и, дико заревев мотором, повалился вниз. Инстинктивно я успел дать мотору полные обороты, и в ту же секунду неодолимая сила сорвала меня с сиденья.

«Конец!» — подумалось мне, и тут же с отчетливой ясностью я представил себе, как самолет, придавленный неодолимой силой урагана, с ревущим мотором плашмя ударится о землю...

Я ощущал необыкновенную четкость сознания. Страха не было, было только сильное чувство досады на то, что я побит в схватке с непогодой, не отстояв жизни своей и пассажиров...

Падение прекратилось неожиданно. Меня с силой швырнуло в кресло, и я ощутил под рукой живое дрожание рулей. Совсем близко промелькнуло дерево, сверкнуло озерцо. Жив! Жив! Проплыли глиняные крыши кишлака, прямоугольники огородов, ровные грядки хлопкового поля. Запестрела в глазах густая сеть наполненных водой арыков. Я жив! Да, это была жизнь, почти отнятая у меня и потом дарованная. В эти доли секунды я прошел школу, будто учился тысячи лет. И уже смотрел сейчас в свирепый оскал урагана без неприязни, потому что это тоже была жизнь со своими проявлениями, это был учитель, строгий и взыскательный. Он [223] преподал хороший урок, который пригодится мне в трудный час смертельной опасности.

И сейчас совершенно хладнокровно, цепляясь взглядом за отдельные ориентиры, я сделал круг и снова зашел против ветра. Мне повезло, я рассчитал правильно. Вот медленно подползают знакомые крыши колхозной овчарни. Сейчас будет аэропорт. Вот он!

Иду на снижение почти на полных оборотах. Поваленная мачта, разметанный забор. Согнувшись под ударами ветра, стоят наготове люди. Колеса коснулись земли, самолет, пробежав метров десять, замер на месте, весь дрожа и грозя вновь оторваться от земли под порывами ветра. Опасность еще не прошла, она тут, рядом. И если убрать обороты мотору, ветер поддует под крыло, опрокинет самолет, сомнет.

Но подбежали люди: один, другой, третий. Много людей, много радостных взволнованных лиц. Они что-то кричали мне, повисая на крыльях, И самолет стоял, подрагивая, словно возбужденный конь, познавший опасность и вышедший из нее победителем.

Дорулить до стоянки было тоже делом нелегким, но довели, привязали. Высадили пассажиров, увезли на «скорой» мальчика. Я тоже вылез, весь расслабленный и потрясенный. Не подавая вида, как мне плохо, стараясь твердо шагать и прямо держаться, направился в дежурку. Зашел за угол и, оглянувшись, не видит ли кто, прислонился к стене. Сейчас мне нужен был покой, хоть на несколько секунд, чтобы собраться и прийти в себя.

А за углом женские голоса:

— Какой плохой летчик попался: все время трясло, и сесть никак не мог...

Это была оценка мне. Что ж, может быть, и правильная...

Без вести пропавший

Четыре пассажира: двое мужчин и две женщины, все молодые и симпатичные, летели с каким-то важным заданием в Ургенч. И очень спешили. Они обязательно должны быть там в этот же день. Обязательно!

Их провожал сам начальник Узбекского управления ГВФ. Ну, раз сам, значит, действительно очень важно. И я тоже преисполнился значимостью этого полета.

Синоптик Костя Гребенюк, давая мне сводку погоды по трассе, сказал: [224]

— Вообще-то все вроде бы нормально, но ты там поглядывай. Что-то мне эти миллибары-изобары не нравятся.

Костю летчики любили. Он хоть молодой, но башковитый. И бывало так: все кругом ясно и прекрасно, а он говорит: «Не очень-то там доверяйтесь, погода испортится». И даже пояснял, когда и как. И точно, все выходило так, как он сказал.

Особенно он опекал нас, «одномоторных пиратов», не оснащенных рациями, а потому беспомощных в затруднительных обстоятельствах.

Вот и сейчас, раз уж Костя сказал свою знаменитую фразу — «миллибары-изобары не нравятся», значит, он обеспокоен. Но свежие радиосводки докладывали: по всей трассе — ясно. Штиль. Дымка. Видимость пять километров.

Мне лететь почти за тысячу километров. Первый прыжок трехчасовой, через горы, минуя Самарканд, на Чарджоу, где я должен сесть на заправку. И оттуда на Ургенч, два с лишним часа, через пустыню Каракумы. Веселенький маршрут, хороший. Но времени в обрез: весь полет — шесть часов, да в Чарджоу на заправке потеряю час, итого семь. И мне останется до захода солнца полчаса.

Все рассчитано, все взвешено. Вылетаю с шиком, точно в назначенное время, минута в минуту, и сразу же набираю высоту. Через час полета передо мной встанут горы, и их надо будет перешагнуть через Джизакский перевал. А если он забит облаками, то самолеты в рейс не пускают. Самое нудное место! Другой раз сидишь в Самарканде, до дому рукой подать, один час двадцать минут полёта, и погода кругом отличная, а перевал закрыт — сиди! Иной раз по двое, по трое суток высиживаешь. Какой синоптик попадется: другой, который вредный, да еще захочет показать свою власть, выйдет, посмотрит, увидит — облачко к скале прилепилось, все, перевал закрыт.

Вокруг взвешенная муть, видимость неважная, словно смотришь через кисею, и горы просматриваются плохо. Набираю еще тысячу метров и пробиваюсь в чистый воздух. Все видно хорошо, но гор нет, гряда облаков. Вот тебе на! А по сводке все открыто. Как же быть? Возвращаться?

Да... Трудное дело — возвращаться... Для каждого летчика это прежде всего вопрос чести. Удовольствия [225] такое возвращение не принесет никому. Прерванный полет — это уже чья-то недоработка. Нагорит синоптику — раз. Диспетчеру — два. Прибавится минус в работе управления — три. Летчик здесь не виноват, конечно, и никому даже и в голову не придет упрекнуть его в этом. Но где-то глубоко-глубоко в подсознании людей отложится минусок в определении качеств этого летчика и как человека и как пилота. Один минусок, другой минусок, третий, — и, пожалуйста, количество перейдет в качество! А кому хочется минусового качества? Никому! А мне тем более. Хочу плюсы. Хочу летать отлично. Но ведь это само собой не придет, отличное качество-то! За него надо бороться, настырностью, умом, уменьем. Жизнь ставит перед тобой задачи, решай их смело, но с разумом, конечно, на рожон не лезь!

Примерно в таком духе рассуждал я, подлетая к гряде слоистых облаков, закрывавших горный хребет. Возвращаться, конечно, я не был намерен, но лезть в эту кашу все-таки было страшновато. А может быть, там, за слоистыми облаками, да вдруг будет «рожон», в виде грозовых? А с ними шутки плохи, может так тряхануть, что куда хвост, куда крылья! Да и скалистые пики рядом...

А время идет, и самолет тащит меня, тащит прямо в неизвестное. Сердце сжимается, сжимается... А с собой я уже ничего не могу поделать. Не могу свернуть, решил!

Облака ближе, ближе... Летят навстречу со скоростью сто восемьдесят километров в час.

У-у-ух! Ворвался! Сразу стало слышно, как вибрируют расчалки, как поет мотор и свистит в неплотно прикрытой форточке ветер.

Все мое внимание на приборах: нервная стрелка «пионера», подрагивая, стоит вертикально, значит, самолет летит по прямой, и чуткая стрелка компаса это подтверждает. А вот стрелка вариометра мягко и настойчиво полезла вверх. Смотрю на указатель скорости. Сто восемьдесят километров в час! Ну, все понятно: мы попали в восходящий воздушный поток. Вверх не страшно, лишь бы не вниз.

Я занят, и у меня в кабине уютно-уютно. И я уже посмеиваюсь над своими страхами, чуточку горжусь собой. Вот и еще приобретенный опыт! В копилку его!

Через четверть часа облака кончились. Здесь воздух прозрачен и чист. Справа от меня видны просторы Кызылкумов, слева — долина Зеравшана с плодороднейшими [226] землями, с древними городами. Впереди — Бухара, а потом Чарджоу, но там что-то творится. Одного взгляда достаточно, чтобы понять, что это «афганец» — пыльная буря, ураган, который налетает внезапно из Афганистана.

Ну вот и, пожалуйста, еще задачка! Что делать? Чарджоу закрыт, это ясно, и лететь туда по меньшей мере глупо. Пассажиры мои до Ургенча. А что если...

Я заерзал на сиденье: ох и заманчиво! Рвануть прямо в Ургенч, через пустыню?! Правда, это грубое нарушение, за уклонение от трассы по головке не погладят, ну, а если обстоятельства заставили?

Под «давлением обстоятельств» беру новый курс. Страшновато, конечно, а вдруг откажет мотор? И допустим, я сяду нормально где-то в песках, но кто нас там найдет? Да и кому вообще придет в голову искать пропавший самолет в пустыне?

Риск, риск и риск. Но все же сворачиваю. Теперь мы летим наперегонки с «афганцем». Кто кого!

Беру планшет, нахожу на карте свое местонахождение, замеряю расстояние. Пятьсот километров. В идеальных условиях — два часа и сорок минут полета. Не так-то уж много. Впрочем... Я забыл про пассажиров! Ну, там... помыться-побриться захочется, а условий нет...

Подумав, решил: спрошу у них самих. Достаю блокнот, пишу записку. Слева за моей спиной — окошечко в пассажирскую кабину. Вырываю листок, сворачиваю, передаю.

Читают, переглядываются, смеются, пишут ответ:

«Это очень хорошо, что мы так скоро будем на месте. Ради этого мы готовы потерпеть. Дерзайте!»

Ну, тогда, как говорится, с богом!

Летим. Ровно, спокойно. Под нами пустыня. Там-то внизу жарко, конечно, а здесь, на высоте, термометр на стойке показывает плюс пять. Прохладно, и мои ноги стынут, часто вызывая вполне известные ассоциации.

У меня-то все нормально — есть приспособление, а пассажирам каково? Переживаю. Однако тут же отвлекаюсь. Меня всегда волнует пустыня, когда я лечу над ней. Волнует своей загадочностью, своим прошлым, скрытым под толщей песков. Вон из-под барханов едва проглядывают контуры развалин крепостных стен и сети оросительных каналов: и это в самом центре пустыни! Значит, здесь когда-то жили люди. Но когда? И что [227] заставило их уйти отсюда? Какое бедствие? Пески? А откуда они взялись, эти пески, и почему? Тайны, тайны, тайны... Походить бы там, покопаться. Прикоснуться б рукой к великому прошлому. И невольно отсюда, с высоты трех километров, я прикасался к этому прошлому. Мысленно снимал песчаный покров, возрождал города, поселения, заселял их людьми.

И все мое существо наполнялось трепетным чувством волнения, необыкновенного счастья. И всякий раз я признавался себе в том, что люблю, люблю до самозабвения свою чудесную профессию.

Может быть, конечно, она не для всех летчиков была такой, но это уж зависело от взгляда на профессию и на самую жизнь. Если ты не будешь чувствовать себя неотделимой частицей этой жизни и не сумеешь слиться с ней, деятельно, гармонично, не будешь дерзать, искать, увлекаться, познавать, то существование твое будет серым и бесплодным, мучительным для тебя самого и для людей, тебя окружающих.

Ну вот, пустыня помогла мне скоротать время, а ураган сократил мой полет. Я все время видел его. Он шел слева грозной в своей неистовости красновато-коричневой тучей песка, поднятого на высоту трех тысяч метров, и двигался на северо-запад, к Ургенчу. Но мы были впереди.

Где-то на севере создалось низкое атмосферное давление, и воздушные массы, сдвинувшись и приобретя инерцию, ринулись туда, чтобы заполнить пустоту. И мы, подхваченные воздухом, преодолели четыреста километров за час.

И вот мы над поймой реки. Здравствуй, великая и своенравная Амударья! Теперь нам веселей, мы вышли на трассу, и на сердце у меня празднично, и до посадки осталось пятнадцать минут. Я обернулся и посмотрел через окошечко на пассажиров: как-то их самочувствие? Они поняли, что полет подходит к концу, и на их лицах я увидел радость.

Я с оду сел, торопливо подрулил к стоянке и выключил мотор. Мои пассажиры быстро покинули самолет, а дежурный, поздоровавшись, спросил, откуда я явился: все порты давно закрыты, и в эфире творится черт-те что — ни по радио, ни по телеграфу связи нет.

А когда я сказал, что из Ташкента, он засмеялся: «Брось разыгрывать! Ты из Турткуля!» [228]

Ураган налетел через сорок минут и свирепствовал четыре дня. И все эти дни Ташкент был в тревожном неведении: куда девался самолет с четырьмя пассажирами на борту, раз он не прилетел в Чарджоу?

Почтовый скоростной

А я летал себе и летал и все новости узнавал самым последним.

Мне сказали:

— Что ж ты? А я ответил:

— А чего я?

А мне сказали:

— Ну как же! Ты что, не знаешь? Из Москвы пришло распоряжение послать пять летчиков в Тбилиси, в учебно-тренировочный отряд, для изучения и освоения новой материальной части. Двухмоторный, почтово-скоростной, по фамилии СБ, или ПС-41. Классная машина, пальчики оближешь. Ясно?

У меня екнуло сердце от недобрых предчувствий:

— Ну и что?

— Как что? Он еще спрашивает! Уж кому-кому, а тебе бы самый раз на нем летать!

И я все понял: обыграли, значит, обошли... Упрямо спросил:

— Ну и что?

— Заладил свое: ну и что, ну и что. Уже назначили, кому ехать.

— Это кому?

Мне перечислили «кому».

Я опустил голову, к горлу подкатил горький комок обиды.

Да, конечно, если так посмотреть, — все летчики достойные. Ну, а рассуждая логически, то какой же смысл осваивать новую матчасть человеку, который по тем или иным положениям не будет на ней летать? Командир отряда Вотенцов, например, или его заместитель Пантелли, или, скажем, Алексеев Илья, летающий в Кабул? Что для них этот самолет?..

— Не вешай голову, — говорят мне, — иди добивайся!

И я пошел. Разыскал Вотенцова и срывающимся голосом, без обиняков:

— До каких пор, товарищ командир, вы будете меня [229] держать в черном теле? Я что — такой уж плохой летчик, что...

Вотенцов сразу понял, о чем я, и смущенно:

— Ладно, ладно, не кипятись, обмозгуем это дело. И действительно, дня через три мне говорят:

— Собирайся, поедешь...

Так и поехал я, шестым, вроде бы полуофициально. Во всяком случае таким я себя чувствовал.

Самолет мне понравился очень. Чуткий, маневренный, скоростной. А высоту набирал после взлета так, что даже страшновато становилось с непривычки. Лезет вверх, как оглашенный. Десять метров в секунду!

Освоили, оттренеровались, вернулись домой. А тут и самолеты пригнали: пять штук. Стоят, красавцы, под новыми чехлами. Я на них не смотрел. Не рассчитывал: куда уж там! Летал себе на своем ПР-5, возил пассажиров в разные концы, по разным трассам: Самарканд, Андижан, Фергана, Ош, Алма-Ата.

И опять до меня задним числом доходят сведения. Первым полетел на новом ПС-41, как и положено, сам командир отряда Вотенцов. Хороший летчик, ничего не скажешь, но аэродром в Ургенче ограниченный, для скоростных самолетов совсем не приспособленный, и поэтому мазать на нем не положено, а Вотенцов промазал! И пришлось ему устраивать «кордебалет» в конце пробега — разворачивать машину на скорости с помощью мотора.

К счастью, шасси выдержали крутой скоростной поворот, все обошлось, но начальник управления снял Вотенцова с самолета. Полетел второй. Тоже летчик неплохой. И с ним такая же история! И с третьим! И с четвертым! Тут уж сказался психологический фактор — недоверие к машине и боязнь промазать. И уж очень смущала зона отчуждения, где местные жители из соседних кишлаков брали возле самого летного поля песок для строительных нужд, и поэтому полоса подхода была вся испещрена крутобокими ямами. Посадочное «Т» лежало метрах в тридцати от этих ям, и нужно было уметь приземлить машину точно у полотнища. Для тихоходных Г-2 это не представляло труда, а для скоростных — проблема.

Напуганный начальник управления, чтобы избежать в дальнейшем неприятностей, поставил машины на прикол. Стоят пять красавцев самолетов под новыми чехлами, [230] не летают. Месяц не летают, два не летают. Из Москвы запрос: «Почему не летают самолеты?»

В трудное положение попало начальство: летчики отстранены, посылать некого, да летчикам и самим-то уже расхотелось летать на такой машине. Ни к чему! Что делать? Пока соображали, из Москвы второй запрос, строгий: «Под личную ответственность!»

И тут вспомнили про меня. А я давно не летал на этом самолете, и для порядка мне нужно было дать контрольно-тренировочные полеты и чтоб в летной книжке отметка была: «проверен», «допущен». А кто даст такие полеты и где? Договорились с военными летчиками.

Капитан Синченко Николай Михайлович, лет сорока, худощавый, темноволосый, с живыми карими глазами, надевая парашют, окинул меня быстрым изучающим взглядом с ног до головы. И его манера надевать парашют, застегивать карабины, и быстрый оценивающий взгляд выдавали в нем летчика в полном смысле этого слова.

— Давно летал? — спросил он, щелкнув карабином грудной перемычки.

— Давно, — сказал я.

— Машина нравится?

— Очень! — ответил я.

— И правда, великолепный самолет, — согласился он. — Ну, пошли садиться.

Мы полетели в зону, и я показал ему, что умею. Покрутились, повертелись.

— Разминайся! Разминайся! — кричит он мне по телефону. — Давай боевой разворот!

Я сделал, но вяло.

— Эх, тюлили-малина! — крикнул он. — Давай-ка я! И сделал такой боевой разворот, что у меня чуть глаза на лоб не повылезали.

Сели мы вроде бы неплохо, а он говорит:

— Знаешь, аэродромы-то у нас для этих машин ограничены, поэтому, чтобы точно рассчитать, подходи ближе к «Т» и после третьего разворота выпускай полностью посадочные щитки. Понял?

Я даже поперхнулся:

— Что-о? Разворот со щитками? А можно?

— Еще как! — ответил Синченко. — Испытано и верно. Давай попробуем!

На расчете после третьего разворота я все пытался убрать моторы, а Синченко мне не давал. [231]

— Рано, рано! — кричал он. — Подходи поближе! Ближе! Еще ближе!

Ну, это уже ни в какие рамки не входило: так близко я еще никогда не рассчитывал, даже на У-2!

— Убирай газы! — кричит Синченко. Я полностью убираю моторы.

— Выпускай щитки!

Толкаю от себя рукоятку щитков. Машина резко клюнула носом и, когда я ввел ее в глубокий разворот, стала валиться вниз, как камень, и в то же время была послушна рулям.

Это было здорово, черт побери! Посадочное «Т», вот оно, перед самым носом, и, когда я вывел самолет из разворота, мне все отлично было видно и я уже знал точно: сядем как раз возле самого «Т»!

Так оно и было! Я в восторге и весь в ощущении энергичного снижения, крутого разворота и мягкой-мягкой посадки. Вот это самолет так самолет! А летчик-то! Летчик! Ну, умница!

Машина бежит еще по прямой, а он обернулся ко мне, глаза сияют:

— Ну, как? Понравилось? Вот то-то же! Сделаем еще?

— Сделаем!

Синченко написал обо мне самый восторженный отзыв, чему я немало смутился. Это им надо было восторгаться, а не мною. Щедрый подарок он сделал мне, научив так красиво и смело рассчитывать.

Спасибо, Синченко!

Дня через три меня вызывают. Мне нужно сделать несколько тренировочных посадок уже на нашем самолете и на своем аэродроме. Ну что ж, это правильно. Я должен прочувствовать машину, на которой буду летать.

Иду к самолетам. Возле одного из них, расчехленного, отвязанного, копошатся люди: инженер отряда, всеобщий любимец Пантин, коренастый, подвижный и круглый, как колобок, и бортмеханик самолета, он же по совместительству радист Алексей Бондаренко, славный парень с густой шевелюрой вьющихся волос, и два моториста. Подхожу, смущенно здороваюсь. Не привык я к такой обслуге. [232]

Бондаренко докладывает: все в порядке, моторы опробованы, можно выруливать.

По лесенке взбираюсь на крыло, вынимаю из кабины парашют, разбираю лямки, надеваю, подгоняю карабины. Бондаренко тоже снаряжается и лезет на крыло.

Забираюсь в кабину, усаживаюсь, застегиваю ремни и вживаюсь в приборную доску. Пока готовлю моторы к запуску, Бондаренко лежит на крыле и смотрит, всё ли правильно я делаю. А я не тороплюсь и все делаю как надо. Моторы запущены, Бондаренко забирается а свою кабину.

Рулим на старт, а там три легковые автомашины и люди толпятся. Приглядываюсь: начальник управления Масленников, его заместитель по летной части Самсонов, главный инженер Борисов, человек, которого никто у нас не любит за чванливость и заносчивость.

Включаю переговорное устройство, спрашиваю у Бондаренко:

— Что это начальство собралось, кого встречают?

— Да нет, приехали посмотреть, как мы летать будем.

Я не поверил. Думал, он шутит.

— Нет, это ты серьезно?

— Вполне.

Меня охватило чувство гадливости и острой обиды. Вся эта возня вокруг меня, оттирание на задний план и, наконец, вот это — нескрываемое недоверие. Почему они не устроили такие смотрины Вотенцову или тем, другим, которые промазали? Да и сажать-то меня на этот самолет они вовсе не собирались — нужда заставила...

Отвечаю Бондаренко:

— Нет, Леша, они приехали посмотреть, как я буду бить машину!

Бондаренко не понял:

— Как — бить?

— А, ладно, потом объясню.

Подруливаю к старту, прошу взлет. Стартер взмахнул флажком.

Даю обороты моторам. Больше, больше, больше! Самолет бежит, бежит. Отрывается! Выдержал пониже над землей, и — в набор высоты. Десять метров в секунду! Десять секунд — сто метров! Можно убирать шасси. И вдруг вижу: из-под капота левого мотора — дым!

Я еще и сообразить ничего не успел, а руки все сделали сами: толкнули рычаг уборки шасси, ввели в [233] разворот машину, вывели, убрали обороты левому мотору. Дым прекратился. Ну и хорошо! Иду на правом. Самолет держится прекрасно. Делаю разворот и по малому кругу захожу на посадку. Выпускаю шасси, деликатно, красиво сажусь. Отклоняюсь на пробеге влево и выключаю зажигание. Отодвигаю фонарь кабины, смотрю с опасением на левый мотор, готовый в любую секунду ударить рукой по кнопке огнетушителя.

А Бондаренко уже под мотором. Ловит ладонью текущую из-под капота жидкость. Нюхает.

— Бензин?

— Нет, вода.

— Так это был не дым?

— Пар. Вода лилась на глушитель.

— Откуда?

— Не знаю.

Вылезаю из кабины, снимаю парашют. К нам бегут люди. Впереди всех, сверкая стеклами очков, главный инженер. Подбежал, поймал струю понюхал, сложил губы сковородником:

— Он сжег петрофлексы!

Мне словно пощечину влепили. Вон как, сразу же и обвинение! Это, выходит, я во всем виноват?!

Задыхаясь от обиды, я соскользнул с крыла на землю. Борисов, брезгливо морщась, вытирал носовым платком пальцы. Подъехали машины, вышел, громко хлопнув дверкой, Масленников и за ним Самсонов. К самолету колобком подкатился Пантин.

— Что случилось?

Не видя меня, главный инженер недвусмысленно кивнул головой в сторону пилотской кабины:

— Да вот, сжег петрофлексы.

Я дернулся с вполне определенными намерениями, но Пантин, быстрый на реакцию, жестом руки остановил меня и, с возмущением взглянув на Борисова, сказал:

— Глупости говорите, товарищ главный инженер! Летчик здесь совершенно ни при чем. Наоборот, скажите ему спасибо, что не растерялся.

— П-позвольте! П-позвольте, — возмутился в свою очередь Борисов.

— Нет уж вы позвольте! — взорвался Пантин. — Что ж, по-вашему, летчик из-за этих ваших петрофлексов должен грохаться об землю?! Сказал бы я вам еще пару слов, да ладно...

Борисов, ища поддержки, умоляюще посмотрел на [234] начальника управления, но тот, видя по лицам присутствующих, что поведение главного инженера возмутило всех, сделал вид, будто не заметил этого взгляда, и дал возможность Пантину высказаться.

Самолет отбуксировали на стоянку, сняли капоты с мотора и обнаружили причину: лопнул шланг системы водяного охлаждения. Ничего страшного, если принять во внимание, что я своевременно выключил двигатель.

Ну, а теперь мне предстоял полет в Ургенч. По положению меня должны туда «провезти». Показать мне, кик надо садиться на этом ограниченном аэродроме и дать энное количество тренировочных посадок. А кто это сделает и как? Если бы у нас была машина с двоимым управлением, вроде той, на которой меня тренировал капитан Синченко, тогда бы проще. Но такой машины у нас не было, а закон есть закон. Долго гадали, кто повезет, и остановились на Пантелли: заместитель командира по летной части, ему и карты в руки.

А Пантелли явно боится лететь в Ургенч. Да и какое, собственно, он имеет передо мною преимущество, чтобы учить меня? Однако лететь надо.

Пантелли сказал мне виноватым голосом:

— Садись в кабину штурмана.

Но я отказался. Сидеть в носовой части?! А если промажет, да закатится в яму, да встанет на нос — сплющит там меня в лепешку!

— Нет уж, полечу с Бондаренко, там веселей.

— Ну, как хочешь.

Полетели. Зашли в Чарджоу. Сели. Все хорошо. Пофорсили немножко: самолет новой, совершенной конструкции и строгой обтекаемой формы привлекал к себе взоры летчиков и техников. Подходили, щупали, смотрели, спрашивали. Приятно.

До Ургенча мы дошли в два раза быстрее, чем этот же маршрут я покрывал на ПР-5. Впечатляюще! Ощущение было такое, будто земной шар уменьшился в размерах, и к этому надо было привыкать. Тут кое-что менялось. Ориентировка, например, при малой высоте полета куда сложнее, и летчику поэтому нужно быть всегда собранным, внимательным, быстрым в расчетах, учитывая при этом ограниченный запас горючего. Прохлопал ушами, заблудился, и вот уже перед тобой стоит угроза аварии со всеми прочими последствиями. Так что преимущество даром не давалось.

На посадку Пантелли зашел далеко, и ему не были [235] четко видны посадочное «Т» и границы летного поля, а эта граница как раз и пугала его. Он нервничал, и неуверенность его чувствовалась во всем: как раскачивал машину, определяя положение, и как подтягивал моторами и, в конце концов, перетянул. Уходить на второй круг вроде бы стыдно, все-таки замкомандира. И Пантелли решил садиться. Приземлились далеко за «Т», пробежали ретиво до самой границы, и там пришлось на скорости разворачивать машину мотором...

Обычно при таком приеме либо слетают покрышки с колес, либо ломаются шасси, но нам повезло. Все обошлось, только разве за исключением конфуза, который произошел на глазах у всех пассажиров, выбежавших поглазеть на посадку невиданного самолета.

Я догадывался, что творилось в душе Пантелли, который в сущности был неплохим парнем, и мне было его искренне жаль. Конечно же, сейчас начальник порта докладывает по радио начальнику управления о том, как произошла посадка...

Итак, все формальности соблюдены. Я получил в пилотском свидетельстве отметку, разрешающую полеты на самолете ПС-41 «в любых метеоусловиях днем и ночью». Отметка обязывающая, и я понимал, что дана она мне авансом и, чтобы мне действительно соответствовать по летным качествам такой оценке, надо быть в деле достижения совершенства просто беспощадным к самому себе. И я готов был к этому.

И вот я уже вырос в глазах людей и в своих собственных. Одет я был теперь сообразно самолету: куртка и штаны на оленьем меху, унты, меховые перчатки, меховой шлемофон, потому что летать мне предстояло на больших высотах, с кислородной маской, а вверху мороз под сорок градусов.

Мой первый рейс прошел блестяще. Спасибо капитану Синченко! Я посадил машину точно у «Т», о чем тотчас же было доложено начальнику управления, в меня поверили, и стал я летать без помех тысячу километров туда, тысячу километров обратно. И, наверное, счастливее меня не было летчика на земле.

Дальше