Два витка штопора
И сказали мне друзья:
Ох, и везет же тебе, Борька!
Который раз слышу эти слова, да все как-то не придавал им значения.
«Везет». А что такое «везет»? Как Иванушке в «Коньке-Горбунке»? И вообще я уже и не знаю, обижаться ли мне на такие выводы или нет. Иванушка не обижался на своих братьев, потому что:
Старший умный был детина,Ну, дураку-то, ясно, ума не хватает, так он заменяет его старанием. А где старание, там, наверное, и умение, А где умение, там и везение. Это уж точно!
Но давно уж речь ведется,Ну вот, мне клад и дался! И получил я за эту посадку от начальника школы в награду велосипед, о котором мечтал. И статья в газете была: «Героический поступок инструктора такого-то».
Заголовок статьи мне не понравился. Уж очень крикливо. И героика здесь ни при чем. Да ее и не было в этой ситуации, Просто в нужный момент я отдал частицу того, что мне дали старшие поколения. Меня кормили, поили, обували, одевали. Учили. И от меня ждали, чтобы [163] я от учебы взял все или даже больше и, прилагая к полученным знаниям самого себя, свой ум, свою хватку, свою любовь к делу, отблагодарил бы всех за все своей работой, чтобы люди знали: на тебя можно рассчитывать, ты нужен. А когда ты нужен людям это самое великое счастье в жизни.
Но нужность определяется еще и собственными устремлениями. Скоро я стал ловить себя на том, что скучаю в этих вот однообразных учебных полетах, тоскую по пространству.
И стал я проситься: «Отпустите! Хочу летать на трассах, возить грузы, почту, пассажиров. Хочу видеть горы, реки, леса, моря. Хочу простора!»
А мне сказали: «Ты нужен здесь». И все!
И я работал и... тосковал. Все больше и больше.
И вот мы уже перешли на П-5. Я сижу на парашюте в задней неудобной инструкторской кабине, хмуро смотрю на широкую спину Баскакова, собирающегося в полет. Все ребята давно уже летают самостоятельно, а у него не ладится с посадкой. И вообще не ладится ни в чем. Позавчера, заправляя самолет бензином, он полез на крыло, наступил ногой не там, где положено, порвал покрытие и провалился. Позор на всю эскадрилью! Я спросил у Чулкова: «Сколько можно?» Он ответил: «Вози!»
А сейчас мы полетим в зону: виражи, боевые развороты, штопор. Мой взгляд, как бы сравнивая две величины, скользит то по спине Баскакова, то по ручке управления, торчащей у меня под сиденьем, и мне от этого становится нехорошо.
Взлетаем, набираем высоту, уходим в зону.
Высота две тысячи метров. Прохладно. Воздух прозрачен, пахнет озоном. Гляжу через борт: речка Елань, лагерь, аэродром с выбитой лысиной в центральной части, ниточкой тянутся рельсы, паутина проселочных дорог, поля с колосящейся пшеницей, хутора, деревушки. Все словно нарисовано рукой дотошного художника, волнует, привлекает взор. Хоть тысячу раз смотри не насмотришься!
Но нам надо работать. Говорю в трубку:
Два виража, левый правый, по пятнадцать градусов!
Начинает делать, но, конечно, не так: заваливает сразу в крен, не увеличив скорости, и машина лезет вверх. Молчу. Пусть сам увидит. [164]
Вираж сделан, и на высотомере стало на сто пятьдесят метров больше. Не видит, будто так и надо.
Делает правый вираж еще сто пятьдесят! Опять не видит! Ладно, теперь пусть сделает штопор, чего тянуть?
Говорю в трубку:
Сделайте левый штопор. Два витка. Выполняйте!
Жду. Никакой реакции. Самолет идет по горизонту, набирает высоту.
Вы меня поняли, Баскаков? Левый штопор. Два витка!
Кивает головой: «Понял». И снова продолжает полет по прямой. Не решается. Страшно.
Внизу под нами виражит самолет. Мы вошли в чужую зону.
Начинаю терять терпение:
Баскаков! Вернитесь в свою зону!
Зашевелился, посмотрел за борт, развернулся. Вот наша зона: озеро и хуторок. На приборе две тысячи шестьсот. Продолжает полет по прямой.
Баскаков! Выполняйте задание: левый штопор, два витка!
Опять никакой реакции. Боится.
Я теряю терпение. Убираю мотор, гашу скорость до критической и резким движением левой ноги сваливаю машину в штопор.
Мне из задней кабины хорошо виден весь самолет. Вот он, перевернувшись через крыло, лег на лопатки и затем, круто опустив нос, сделал виток вокруг своей оси, пока что вялый, неопределенный. Второй уже энергичный, и машина, словно живая, коротко вздыхает: а-ах! А-ах!
Выводите!
Педаль ножного управления тотчас же сдвинулась вправо. А ручка? Ручка торчит под сиденьем. Держит, значит, у груди...
А машина, глотая высоту, отсчитывает витки устойчиво и резво.
Я хочу добиться, чтобы он переломил себя, свой страх и вывел бы сам.
Выводите!
Никакой реакции. Правая педаль до отказа.
Ручку! Ручку от себя!
А машина: а-ах! А-ах!
Хватаюсь сам. Не тут-то было: управление зажато. Намертво! [165]
Ручку-у! Отпусти ручку!
Не слышит... Страх коснулся моего затылка холодными пальцами. В долю секунды десяток вариантов, и все отметаются, как непригодные.
«Выпрыгнуть с парашютом? А как же он? Нет, не пойдет!..»
А машина крутит, крутит...
В отчаянии нагибаюсь, беру обеими руками ручку и что есть силы дергаю. Ручка подалась! Вращение мгновенно прекратилось.
Вывожу самолет из пикирования. Высота триста метров. Я весь как тряпочный...
Садимся, заруливаем. Подбегают ребята Глущен-ко, Кравченко, Масляков, лица бледные-бледные.
Что случилось, товарищ инструктор?
Ничего! Все нормально. Откуда вы взяли? Садитесь, Глущенко, идите в зону в самостоятельный полет: два мелких, четыре глубоких, два боевых, штопор два витка. Масляков! Садитесь в заднюю кабину, хотите?
Масляков делает кислую физиономию:
А что поделаешь, товарищ инструктор, надо!
Маслякова до сих пор тошнит в полете, и мы с ним решили: надо закаляться. И он упорно летает, летает, и всякий раз его рвет. Жалко. Отличный летчик и парень замечательный.
Вылезаю, снимаю парашют, иду искать командира отряда.
Чулков стоит в отдалении, скрывая свое смущение за темными стеклами очков. Подхожу и вызывающе:
Товарищ командир, может, вы слетаете с Баскаковым на штопор?
Ворчит миролюбиво:
Ладно, ладно, не задирайся, видел. Отчислим уж...
Экзотика
Приказ пришел неожиданно. Из Москвы: «Начальнику школы. Вам надлежит выделить одного летчика на транспортную работу в Средней Азии...»
Переглянулись желающие сменить должность инструктора, призадумались: «Мы к тому климату непривычные. Жарко, скорпионов много и тарантулов. Подождем «.
А я подумал: «Средняя Азия? Пауки? Скорпионы? [166] Тарантулы? Удивили! А экзотика восточная? А барханы? А верблюды с колокольчиками? Поеду!»
И поехал. Но не туда, куда просился, а куда послали... И как ни тешил я себя в мыслях Средней Азией, как ни готовился к ней, все же поездка до места назначения произвела на меня удручающее впечатление. Безводные пустыни, раскаленные пески, бледное солнце в белесоватом небе, жара... Поезд, скрипя колесами, медленно тащился среди барханов, и кажется, нет им конца и края и никогда мы не доедем до станции.
В довершение всего началась пыльная буря. Горячий ветер с ревом проносился вдоль поезда, поднимая тучи пыли, песчаной завесой загородилось солнце. Разом померк день. За окном и в вагоне заметались вихри, и не было спасения от всюду проникающего песка. Он скрипел на зубах, забивался в легкие, толстым слоем оседал на вспотевшем лице.
И в душу мою вкралось сомнение: «А не ошибся ли я, дав согласие поехать в этот ад?»
Думая об этом, я сел в автобус, следующий до аэропорта, и с этими же мыслями постучался к командиру транспортного отряда. Мне ответили:
Да-да, войдите!
Командир, пожилой сутуловатый мужчина, стоял у раскрытого настежь, окна и смотрел на подруливавший к линейке большой четырехмоторный самолет. Мне видно было, как дежурный, пятясь, ловко дирижировал флажками, и летающая громада, рявкая моторами, тяжело ползла в указанное место.
Я видел летное поле, неровное, окруженное со всех сторон барханами. И ни одного деревца вокруг, ни одной травинки!
День клонился к концу. Солнце, большое и хмурое, бросая на барханы мрачный красноватый свет, медленно опускалось на холмы. Ветер, горячий, с раздражающим запахом железа и серы, врываясь в окно, раздувал пузырем белую шелковую занавеску. И снова тоскливое чувство зашевелилось в моей груди: «Здесь вот мне жить и работать. В этом пекле, в этой пустыне».
В памяти встали белые палатки на зеленом лугу, речка Елань, водяные лилии на ней, резвые всплески окуней и щурят, вышка для ныряния и прозрачная вода, сверку теплая, а внизу, у дна, холодная как лед... И летное поле зеленое-зеленое... Сеном пахнет. Ромашки цветут...
«Стоило менять?» подумал я и кашлянул с досады. [167]
Командир обернулся, медленным движением снял фуражку и, вынув из кармана платок, провел им по высокому морщинистому лбу.
Извините, сказал он, опускаясь на стул. Совсем забыл о вас. Присаживайтесь.
И этот его усталый жест, и простое дружеское обращение, и ласковый оценивающий взгляд глубоко сидящих серых глаз смутили меня. Я покраснел и представился.
Значит, к нам на работу? спросил он. Хорошо. А не боитесь? У нас ведь трудно.
Командир посмотрел на меня выжидательно.
Хотел похвастаться, что не пилот я какой-нибудь, только что закончивший школу, а инструктор, со стажем. Но вместо этого против воли вырвалось у меня:
Трудно!
Похолодел я и потерял дар речи.
«Трус! пронеслось у меня в голове. Маменькин сыночек! Стыд-то какой! Приехал работать и вдруг...»
Но командиру мой ответ почему-то понравился. Откинулся он на стуле, улыбнулся приветливо.
Правильно, молодец! Не люблю верхоглядства. В нашем деле нужна осторожность. Не что-нибудь возим пассажиров. А пассажир, брат, у нас особенный. И полеты особенные. Будете пахать человеческую целину...
И направил меня командир в отдаленный район, в самое сердце пустыни.
Идите, отдыхайте, сказал он. Завтра вас отвезут.
Гостиница для летчиков была пуста, и я один занимал трехместный номер на первом этаже.
Было душно. Не включая света, я открыл окно, но вместо ожидаемой прохлады в комнату ворвался жаркий воздух от барханов, которые сейчас, под лунным светом, казались доисторическими спящими животными.
Спать было еще рано. Я достал газету из кармана плаща, включил настольную лампу с надтреснутым зеленым абажуром и уселся читать. И тут же налетела мошкара и затолклась, затолклась в бестолковом хороводе. И какие-то жучки один за другим с просяным звоном сыпались с налета на зеленое стекло и падали мне на газету.
Прилетела бабочка, большая, толстобрюхая, и, рассыпая с крыльев серебристую пыльцу, принялась биться внутри абажура, и он зазвенел, как надтреснутый колокол. [168] Я поймал бабочку и выбросил в окно, но она тотчас же вернулась, ударилась, обожглась, упала на газету и, дробно барабаня крыльями, принялась кружиться на спине. Я поднялся, чтобы закрыть окно, и в это время ширк! Что-то промелькнуло, как мышь, и я, чуть не вскрикнув от неожиданности, отпрянул в дальний угол комнаты. На газете, накрыв лохматыми лапами бабочку, сидел громадный паук...
Вот тебе и романтика! Вот тебе и экзотика! Я слышал раньше о тарантулах и фалангах и еще о каракуртах, укус которых смертелен для человека, но никогда не видел их, и сейчас, трепеща от омерзения и страха, смотрел на эту чертовщину. А чертовщина, повернувшись на месте, чем-то клацнула два раза: хрусть-хрусть! и на газету легли откусанные крылья.
Я осмотрелся: чем бы его прибить? Но прибить было нечем. Тогда, значит, надо его выбросить. Стряхнуть с газетного листа за окно, иначе я не усну!
Каждый нерв мой был напряжен до предела. Газета лежала чуть свесившись. Я подкрался и, осторожно взявшись за края, тряхнул листом. Паук вылетел вместе со своей жертвой, и я даже слышал, как он шлепнулся о кирпичный тротуар. В ту же секунду я с треском захлопнул створки окна и вытер ладонью холодный пот со лба.
Спал я плохо. И хотя перед тем, как ложиться, тщательно перетряхнул все постельное белье, в каждом шорохе мне мерещились пауки.
Ночью я проснулся от нестерпимой жары. Подушка мокрая от пота, простыня тоже. Тогда, плюнув на всех пауков на свете, я открыл окно, не принесшее мне, впрочем, никакой прохлады, взял простыню и вышел во двор, где за дощатой перегородкой была душевая. Вода теплая, но все равно приятно. Намочил простыню, отжал чуть-чуть, да так и улегся в постель, укрывшись мокрой простыней.
Было еще темно, когда меня разбудил рев авиационных моторов: техники готовили к рейсу самолет, и мне надо было вставать.
Все начинаю сначала
Громадный четырехмоторный самолет Г-2, трясясь от рева моторов и от жестких бросков воздушных волн, летел над пустыней. Не летел, а как-то прыгал, словно [169] телега по выбитой булыжной мостовой. И оттого, что в фюзеляже не было иллюминаторов и никаких удобств для пассажиров, полет совсем не походил на полет. Пассажиры располагались где как придется: на полу, в развилках могучих металлических распорок, подпорок, лонжеронов, стрингеров и даже внутри толстопрофильных крыльев. Многих, особенно женщин, укачивало, и они, глядя друг на друга, «входили в солидарность». Но все равно это были счастливые люди: им достался билет, и они, пусть ценой таких вот страданий, преодолев Каракумы, через три часа будут дома.
Прилетели. Узловой аэропорт. Отсюда мне еще надо добираться самолетом местных линий. Прилетел С-2, тот же У-2, только в три кабины: летчик и сзади два пассажира.
И вот я на месте. Иду с чемоданом. Это все мои пожитки. А что еще надо двадцатитрехлетнему человеку? Я прибыл работать, только и всего, а все остальное приложится!
Командир летного подразделения Заэрко, белокурый, молодой, дает мне провозные на П-5 по аэропортам и запасным площадкам. Заэрко пилотирует, а я сижу в задней кабине в обнимку с пассажиром. Мы везем почту, какие-то ящики для разведчиков-нефтяников и мотки электропровода, уложенные в грузовые кассеты, что висят под крыльями. Кассеты похожи на торпеды и придают самолету солидный вид.
Погода отличная, и я веду по карте ориентировку. С юга на северо-запад течет Амударья. Слева пустыня Каракум, что значит черные пески, справа Кызылкумы красные пески, и по пустыням, как волны морские, барханы. Смотрю на них с душевным трепетом. Да-а, здесь вся надежда только на мотор: откажет труба, садиться негде. Это тебе не матушка Россия с ровными просторами полей! Экзотика!
Жизнь гнездится только возле реки: небольшие городишки с глинобитными домами, кишлаки. Каналы в пустыню впиваются, виноградники зеленеют, хлопковые поля.
Разыскали затерянный в песках городишко, сели. Я вылез из кабины, осмотрелся.
Аэродром широкий, с песчаными заносами. Сбоку развалины древней крепости, вдали сквозь пыльную дымку город просвечивается с небелеными древними стенами, с плоскими крышами. Под ногами колючка верблюжья [170] хрустит, над головой, в древнем небе, солнце древнее висит. Только самолет не древний, двадцатого века. Ворвался в дремотную Азию, стоит, крутит винтом, мотором чавкает.
Вижу: начальник порта пассажира ведет старика дряхлого, с жиденькой белой бородкой. В руках старика узелок. Из узелка ичиги с калошами новыми выглядывают. Два рослых молодых каракалпака его провожают, сыновья, наверное. Все трое в шапках-малахаях. Идут, жмутся друг к другу, на мотор с опаской поглядывают.
Шайтан! говорит старик. Джинн! и в страхе жмурит глаза.
Начальник смеется:
Это, отец, не злой, это добрый джинн. Садись, он отвезет тебя, куда захочешь!
Стал я усаживать, пассажира, гляжу, а он босой! Ноги черные-черные, как головешки. Пятки в порезах и трещинах, а на подошве кожа толщиной в палец... Стоит босая нога на борту самолета! Дичь! Несуразица! Современная техника с древностью встретилась.
И тут я вспомнил слова командира: «Будете пахать человеческую целину». Не понял я тогда, какую такую «человеческую»? А сейчас будто светом озарило. Подумал: «Тут мое призвание целину пахать, древнюю Азию от спячки поднимать...»
И сам не знаю отчего, защекотало у меня в носу и в груди сладко сделалось. Сел я рядом с пассажиром, обнял его, похлопал ладонью по спине. Дрогнули у старика губы, глаза изумленно раскрылись. Вздохнул, открыл беззубый рот, сказал глухо, с трудом подбирая русские слова:
Сапасиба... таварич!
Отвезли мы старика, куда ему надо было, сдали груз, приняли почту, полетели дальше.
Вообще-то, конечно, мне надо было бы сделать на каждом аэродроме по две, по три посадки пристреляться, приловчиться, да самолет был сильно загружен, а разгружать его всякий раз у нас не хватало времени.
Да чего тебе тут посадки-то делать? сказал мне Заэрко. Насажался небось в школе-то, пока инструкторил?
Да это верно, конечно, согласился я, посадок у меня много, но все-таки...
Заэрко взглянул на часы: [171]
Времени в обрез, полетели! Вот сейчас будет аэродром так аэродром. Цирк!
Летим на север. Я тщательно сверяю карту с местностью, стараясь запомнить характерные ориентиры, но они невыразительны. Амударья вильнула влево и скрылась в запыленной дали песков. Летим над Кызылкумами. Старик не выходит у меня из головы, и я смотрю теперь на пустыню с уважением и впитываю, впитываю романтические названия больших и малых населенных пунктов: Чимбай, Куня-Ургенч, Ташауз, Кыз-Кеткен, Ходжейли...
Азия. Древняя-древняя Азия. Таинственная. Загадочная. Неоткрытая.
Пески кончаются. Под нами оазис с сетью оросительных каналов и снова пустынная местность, только уже зеленого цвета густых камышовых джунглей, через которые зловеще просвечивается вода. Необъятное пространство воды дельта могучей и своенравной Амударьи. Тут еще пострашнее, чем в пустыне. Откажет мотор сгинешь, как иголка в стоге сена, и не выберешься никогда...
Нас обдает прохладным влажным воздухом, пахнувшим водой, рыбой и гниющими водорослями. Горизонт сразу прочищается от пыли, становится четким, с синеватой полоской появившегося вдали моря. Внизу свободные от растительности пространства воды забиты птицей: утки, гуси, пеликаны, длинноногие фламинго...
Аэродром действительно «цирк». Узкая песчаная полоска, ограниченная дамбой, высокой стеной камыша, барханами и пенистым морским накатом.
Садились через дамбу, возле которой стояли группой несколько войлочных юрт. Думал, заденем колесами. Нет, ничего, миновали.
И тут я понял, что мне, инструктору «со стажем», нужно забыть, что у меня за плечами опыт. Нет у меня никакого опыта! Летали мы в тепличных условиях, только при отличной погоде и на шикарнейших аэродромах, на которых при посадке можно и промазывать и недомазывать хоть на целый километр. Испортилась погода командир закрывает полеты. Улучшилась открывает. Все берет на себя. А ты ни за что не отвечаешь и поэтому ни в какие сложные ситуации не попадаешь. Командир за тебя все обдумает, все решит. Здесь же летчик сам командир, и все задачи решать ему самому, и [172] притом надо решать быстро и точно, иначе допущенная ошибка может быть последней.
Да, мне пришлось начинать все сначала. Здесь я еще ничего не знал, ничего не умел...
Первый самостоятельный
Сколько у летчиков бывает первых самостоятельных полетов? Много. И каждый первый, как первая любовь, с волнением, с ошибками, с разочарованиями и с переживаниями...
Лечу один. В свой первый. Познаю. Пространство. Время. Обстановку. Я насторожен и ко всему отношусь с недоверием. Земля враждебно смотрит на меня вздыбленными волнами барханов или густой сетью оросительных каналов. Приглядываюсь, прислушиваюсь, как работает мотор и нет ли каких «симптомов». Замолкнет, тут тебе и конец, садиться некуда
Неожиданно появились облачка. Так, не облачка намек. Щепотки ваты тут, там и, главное, ниже меня. Что делать? Снизиться? Боязно, все-таки первый раз лечу, на малой высоте трудно вести ориентировку, можно и проскочить аэродром. А машина тащит меня, тащит. Облачка гуще, и от них тень по земле. Неуютно.
Вспомнил: начальник аэропорта, выдавая мне сопроводительные документы, сказал: «В Кыз-Кеткене ясно. Жми!»
Жму. Над облаками. Земля скрылась совсем. Ругаю себя на чем свет стоит за нерешительность. Нужно было бы сразу идти низом. А сейчас пробиваться к земле опасно, мала высота. Как поступить? Возвращаться? На срамотищу? Пилот-инструктор! Со стажем!..
А самолет несет меня, несет, вместе с моими переживаниями. И облака вдруг кончились. Как ножом обрезало! Облегченно вздыхаю, хватаюсь за карту, восстанавливаю ориентировку. Все в порядке!
Первая посадка. Аэродром громадный и какой-то неуютный, с песчаными заносами. Развалины крепости, мрачные в своем одиночестве. Небольшое зданьице аэропорта. Полосатый конус на шесте надулся, значит, ветерок приличный. Лежит посадочное «Т», флажок торчит, трепещет на ветру. Делаю круг, рассчитываю, сажусь, подруливаю. Мотор не выключаю: небольшой мешок с почтой у меня в кабине. Отдаю его начальнику порта, принимаю взамен другой. Обмениваюсь документами. [173]
В заднюю кабину садится пассажир в высоких охотничьих сапогах, с ружьем, с патронташем и сумкой. На голове кепочка, надетая козырьком назад, видно, бывалый летун. Сел, пристегнулся. Все, можно отправляться!
Взлетаю, устанавливаю курс. Небо чистое, но дымка, видимость неважная, только вертикально вниз. Начинаю беспокоиться: аэродром, на который мне сейчас садиться, очень трудно найти, вся местность вдоль и поперек изрезана следами древних оросительных каналов, запаханных, засеянных, укатанных, но упорно не желающих сойти с лица земли, и аэродром совсем не похож на аэродром, исчерканный, искромсанный. Самолет повис в какой-то пыльной мути, и это осложнило полет: горизонт не виден, нужно вести машину по приборам и в то же время надо смотреть на землю.
И начинает мне казаться... Оторвешься взглядом от приборов, чтобы посмотреть на землю, тут же: «гва-гва-гва!» загавкал мотор, и у тебя в голове чувство опьянения. Значит, склоняясь к борту, ты чуть-чуть, на какой-то миллиметр, потянул ручку управления за собой, и вот изменился режим полета. Незначительно изменился. Но был бы виден горизонт, ты сразу бы тогда определил эту незначительность и автоматически ввел бы поправку, игнорируя ощущения. А так взглянешь на крыло, и кажется тебе, что машина заваливает вправо. Ты тотчас же инстинктивно кидаешься исправлять положение, только мысленно кидаешься, потому что у тебя уже опытом тренировочных полетов выработан фактор торможения. Но все равно рука незаметно дрогнет и еще чуть-чуть потянет ручку влево. И вот уже кажется опять, что машина совсем завалилась, вот-вот опрокинется. Но возьмешь себя в руки, посмотришь на приборы все нормально, только компас показывает, что ты уклонился влево. Исправил, придержал, установил чуткую стрелку на нужном делении. Ну, а кто будет за борт смотреть, искать этот чертов аэродром, замаскированный под местность?
И все-таки самолет подтащил меня к аэродрому! Расчетное время полета подходило к концу, и я уже порядком перенервничал, рисуя себе мрачные картины постыдного возврата («Не нашел, товарищ командир!»), как вдруг увидел прямо перед собой лежащее на сером фоне клеверного поля посадочное «Т».
Тут у меня и гора с плеч, и я уже в своих глазах умница-разумница. Быстро снижаюсь, иду на посадку. [174] А на конус-то не посмотрел, силу ветра не определил и рассчитал по обстановке предыдущего аэродрома, где дул хороший ветерок. А здесь был штиль, и я промазал. Срамотища! Если б немного и в арык!
Тут уж мне действительно повезло по-настоящему, и урок я получил хороший. Сгорая от стыда перед пассажиром и начальником порта, сдал почту, принял еще одного пассажира, тоже с ружьем, и полетел туда, где «цирк».
Сел хорошо. Через дамбу. Пассажиры сказали мне спасибо и закинули сумки через плечо, а я спросил у них, показывая на патронташи, в которых торчали патроны, заряженные пулями:
Это на кого же такие?
На кабана, на тигра, как-то буднично ответили охотники.
Как-как? озадаченно переспросил я. На тигра? А где же они здесь, тигры-то, в камышах, что ли?
Ого! сказали охотники. Сколько хотите. И именно в камышах. Тут же островков полно, а на них кабаны. Ну, а тигру это блюдо! Вот обратно полетим покажем.
Тигры! Я с почтением посмотрел на высокую стену камышей, тут и там прорезанную извилистыми протоками, и подумал, что мне, пожалуй, повезло работать здесь. Романтики хоть отбавляй, экзотики тоже. А к паукам и скорпионам еще прибавились и тигры. И кабаны. И розовые пеликаны, и грациозные фламинго, и миллионы разных птиц. А пустыни? Что хранят в себе пустыни? Какие открытия мне еще предстоят?
Домой я вез четырех пассажиров. И мне уже приятно было видеть и узнавать знакомые ориентиры. Они, как друзья, появлялись из дымчатого горизонта и говорили: «Я тут! Ты правильно идешь, до дома столько-то минут полета», и уплывали под крыло, чтобы завтра снова приветствовать тебя.
И с каждым днем таких друзей у меня становилось все больше и больше. Если в первых своих полетах я замечал только что-то крупное, объемное характерный изгиб реки, утес, развалины древней крепости или отроги гор, то потом, прижатый плохой погодой, вынырнув из облаков, мог по цвету песка безошибочно определить, над какой пустыней лечу, и сразу же сказать, где Амударья, с правой или с левой стороны, выйти к реке и по ней в любую погоду прийти домой. [175]
И наверное, нет на всей земле такой своенравной реки-путешественницы, как Амударья. Она стремительно несет свои мутные клокочущие воды, с остервенением вгрызаясь в берега. Биография ее сложна и запутанна. То она поит Арал, то Каспийское море, а то снова Арал. Она может так себе, шутя, за несколько часов, вдруг намыть посередине остров или перекинуть русло. По ее груди ползают, шлепая колесами, буксиры-каюки, таща за собой плоскодонные баржи. Когда по течению, так это хорошо, а если против? Заглохнет мотор, значит, надо приставать к берегу. Пристанут, что же делать? А утром, смотрят нет реки, кругом песок... И потом, чтобы выйти к воде, приходится копать каналы.