Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Инструктор Власов

И наша жизнь переменилась. Как-то сразу мы стали взрослыми, хотя мне, например, не было еще и двадцати. И это ощущение взрослости помогало нам серьезней относиться к полетам, к учебе, к новой машине.

Самолет П-5 мы освоили быстро и незаметно. Инструктор нам попался молодой, Андрей Власов. Выше среднего роста, круглолицый, белокурый и очень простой, застенчивый. Когда он давал нам вывозные полеты, то мы часто в воздухе поворачивались назад, чтобы посмотреть, сидит ли в задней кабине инструктор.

Выпустил он нас всех самостоятельно, не дав и половины провозной нормы.

— Чего вас возить-то? — словно оправдываясь перед нами, сказал он. — Летаете вы здорово, и я тут у вас в общем-то лишняя фигура.

Конечно, от таких слов можно было бы и зазнаться, но мы не зазнались, потому что Власов был хорошим летчиком и все тонкости летного дела умело передавал нам. Был он немногословен, объяснял коротко, двумя-тремя словами, но слова эти были такими точными и так легко и свободно воспринимались сознанием, что казалось потом, будто эти понятия были в тебе самом и никто их тебе не внушал. Например, он приучал нас сажать самолет с боковым ветром, говоря при этом:

— В жизни вам всегда будут дуть боковики, пусть для вас это будет привычным положением. — И показывал, как надо бороться с боковиком.

Оказывается, сущность была в том, чтобы перебороть в себе рефлекс: машину несет влево, и рулем поворота надо действовать тоже влево, хотя очень хотелось бы парировать снос правой ногой. Но это как раз и опасно: самолет, войдет в скольжение и запросто может опрокинуться.

И когда инструктор нам показывал, страшно было переламывать в себе установившееся понятие. А убедившись на практике, как это здорово получается, удивились до чего же все просто!

Или еще такая мелочь: в момент посадки, когда [147] погашена скорость, самолет не слушается элеронов, а тут вдруг поддул ветер под крыло и машину швыряет в опасный крен: как быть? А по Власову очень просто: выправляй рулем поворота. Резкий толчок ногой, и машина сядет как надо, на оба колеса. Он такие мелочи словно придумывал. И начинял нас, начинял. И мы привыкли относиться к этим мелочам со всей серьезностью.

Учеба наша подходила к концу. Это было видно по всему — и по тому, как к нам относились окружающие, начиная от курсантов младших наборов и кончая техниками, пилотами-инструкторами, командирами, и по самой программе полетов. Мы ощущали себя так, будто все время находимся в блаженном состоянии невесомости. Именно невесомости, потому что почвы под ногами еще не обрели, от нее два года назад оттолкнулись, чтобы снова обрести, но уже в ином качестве.

Курсанты младших наборов смотрели на нас восхищенно — расширенными глазами, и это было мерилом нашей значимости. Техники были на равных и отношением своим подчеркивали, что ценят наши знания, а потому и доверяют в работе, выполняя которую, мы законно могли собой гордиться.

Что? Отрегулировать порядок зажигания в моторе? Пожалуйста! Заменить амортизационную стойку шасси? Нет ничего проще! Мы все умели, мы все любили. А вот это, пожалуй, было самым главным — уметь любить. Всем сердцем, всей душой, каждой клеточкой своего существа.

Ну, а самой высшей оценкой было отношение к нам пилотов-инструкторов. Уже не покровительственное, почти равное. Но все-таки пока «почти». И эту грань мы ощущали и ждали с нетерпением, когда она сотрется.

А стиралась она нашими полетами. Мы уже не ходили в зону на отработку элементов высшего пилотажа, все это было позади. Мы вникали сейчас в навигацию, и полеты эти были насыщены волнующей романтикой, пока неясной, как горизонт, затянутый голубоватой дымкой, с клочками облаков, с широкой панорамой прекрасной земли, которую невозможно было не любить. И когда ты сидишь в кабине, смотришь на карту, потом вниз, то невольно чувствуешь себя волшебником — оракулом, предсказывающим будущее, которое действительно появляется впереди, сначала неясно, в форме размытого пятна, йотом конкретно, с контурами, с деталями, по которым [148] и опознаешь поселок, городишко, речку или озеро, почему-то непременно с названием «Ильмень».

В назначенном месте ты меняешь курс, и снова перед тобой лежат в неведомом пространстве открытия, открытия, открытия. Замыкая треугольник маршрута, ты подходишь к своему аэродрому совсем с другой стороны, будто ты обогнул земной шар, и тебя всегда при этом охватывает чувство совершённого таинства в преодолении Пространства и Времени. Вошел в одно пространство, вернулся из другого.

И наконец настал день, когда эта последняя грань, это «почти» стерлось. Мы сделали последние полеты, сходили в зону на высший пилотаж, попетляли, повиражили, поштопорили.

П-5 в отличие от У-2 хорошо входил в штопор. И если забраться повыше, тысячи на две метров, да, убрав мотор, свалить самолет на малой скорости вправо или влево, то он, опустив в свободном падении вертикально к земле нос, начнет вращаться вокруг своей оси все быстрее, быстрее, быстрее. А ты сидишь, прижав ручку к животу, и, наметив себе ориентиром церквушку или озеро, считаешь обороты: раз! два! три!.. пять! шесть! семь! Хватит!

Отпускаешь ручку, даже отдаешь немного вперед, ставишь ноги в нейтральное положение, и самолет, прекратив вращение, выходит из пике. И потом тебе нужно осторожно, без рывков, вывести его в горизонтальный полет, дать мотору обороты и идти домой, потому что ты потерял всю высоту.

Штопор — это штука! Здесь тоже, как и при посадке с боковым, нужно поступать противно инстинкту. Машина и так устремляется носом к земле, так, казалось бы, куда уж там отдавать ручку от себя, надо на себя. А на себя-то некуда! И бывает так, что некоторые, потеряв контроль над собой, пытаются вывести машину из штопора только рулем поворота, а машина и ухом не ведет, все крутит и крутит. А земля-то вот она — мчится и мчится! И наступает страх. Смертельный ужас, парализующий разум и волю. И гибнет человек от страха...

...Мы сделали последние полеты, зарулили. Инструкторы выстроили свои группы у самолетов, поздравили нас, обняли.

— Все! Вы теперь настоящие летчики, — взволнованно сказал нам Власов Андрей. — На равных. Но... — [149] и многозначительно поднял вверх указательный палец. И больше он ничего не сказал, но мы поняли и так.

«Мы еще только птенцы. Желторотики. Еще не настоящие летчики. Это звание нам выдано авансом. Перед нами еще барьеры, барьеры, барьеры. Неизведанные трудности. С ними мы будем сталкиваться, брать, преодолевать и вместе с тем — набираться опыта, мужать. В небе, которое будет для нас добрым небом...

Ох и страшно!

Нас повели в склад, где пахло кожей, нафталином и разными другими запахами, свойственными этим помещениям. Вошли мы туда серыми, безликими, а вышли... О! Какими красивыми мы оттуда вышли! Я тут же вспомнил Кирилла, так любившего форму. Уж он бы восхитился от души: потрогал бы, разгладил бы, погладил.

Нам выдали прекрасные костюмы из какой-то зеленовато-голубой шерсти в рубчик, брюки навыпуск, китель, конечно, с «золотыми» пуговицами, черные шинели — тоже с «золотыми» пуговицами, фуражки, эмблемы, кожаные пальто-регланы с нежнейшей меховой подстежкой, летний и зимний комплект кожаных перчаток-краг, два шлема — зимний и летний, два комбинезона и кучу разных мелочей: шелковые белые подшлемники, шерстяные свитеры, носки, белье, ботинки. Мы нагрузились и задворками, стараясь — не встретиться со своими друзьями-однокашниками, которые, не выдержав конкурсных испытаний, остались в курсантах, разошлись по своим квартирам. А они у нас были пока где попало, по частным домам. Но никто из ребят не роптал и никаких претензий не предъявлял, потому что стали мы теперь людьми самостоятельными и уже получили первую зарплату.

Потом начался организационный период: формирование новых учебных отрядов, эскадрилий. Нас начали слетывать, тренировать в дневных полетах, в ночных, строем и вслепую.

Вот это были полеты! Кабина с колпаком, сзади командир звена или отряда. Набрал высоту, закрылся — и ты наедине с приборами. Дерзай! А ты: «Здрас-сте!» — смотришь на них, как баран на новые ворота, будто сроду не видал. Все идет вразброд, как в басне Крылова... Это было новшество, и кое-кто отнесся к нему с недоверием. [150]

— Этого еще не хватало! — ворчали скептики. — Сидеть в закрытой кабине, под каким-то дурацким колпаком, дрыгать ногами и гоняться за каким-то шариком и стрелками? Да ерунда все это! Летчик — это птица! Он связан с землей, с горизонтом, с чистым воздухом. А в облаках и птицы не летают...

Но разговоры разговорами, а программа есть программа: изучай, тренируйся, совершенствуйся, как предписано сверху!

Мне эти полеты пришлись по душе. Во-первых, интересно: сидишь под колпаком и беспрестанно ощущаешь: то вдруг на несколько секунд тебя охватит чувство опьянения, то состояние невесомости, а то вдруг как-то по-иному заворчит мотор. И стрелка «пионера» перед глазами пляшет, а шарик мотается туда-сюда, и указатель скорости ведет себя нервозно, и компас как пойдет, как пойдет... А открыл колпак, и все становится на свое место. И никаких тебе опьянений, никаких невесомостей, никаких изменений.

Постепенно приходит догадка: «Ага! Когда ты в слепом полете, тогда за управлением сидит человек думающий. Отбрасывая напрочь все естественные ощущения, он опирается только на разум, давший ему приборы, пусть пока несовершенные, но все же что-то, чем ничего. И если по ним хорошо натренироваться, то можно летать в любую погоду».

Не очень-то у меня получалось сначала. Едва накинешь колпак и защелкнешь замок, как пошло тебе казаться! Вот машина начала заваливаться в левый разворот. Ты уже готов отреагировать рулями, а глянешь на приборы — все в порядке и никакого разворота нет. А тебе все кажется и кажется. И только большой тренировкой можно выбить из себя веру в этот разгул ощущений.

Мы летали на У-2 в несколько машин. Я только что вылез из кабины, как меня позвали.

— Иди, там Гаргоцкий тебя зовет, прыгать будешь.

— Какой Гаргоцкий, куда прыгать?

— Да иди, там покажут.

Иду заинтересованный. Чувствую что-то новое, а что?

Подхожу. Незнакомый человек с длинным бледным лицом выгружает из машины какие-то сумки защитного цвета с металлическими кнопками. Тут же с интересом крутятся молодые инструкторы. Иные придут, посмотрят и — ходу.

Обращаюсь к незнакомцу: [151]

— Вы меня звали? Это что?

— Да-да, звал. А это парашюты. Хорошо, что вы пришли, комэск приказал с вас начинать.

— С меня? Что ж, хорошо, — согласился я, еще не понимая, в чем дело.

— Помогите, — сказал Гаргоцкий, обращаясь к инструкторам. И ко мне: — Повернитесь.

Все еще не понимая, что происходит, я повернулся к Гаргоцкому спиной.

— Ну вот, хорошо! — сказал он, и я почувствовал, как мне что-то надевают на спину.

И тут я догадался — парашют. Пронеслась мысль: «Прыгать?! Да нет, не может быть! Я же парашюта и в глаза не видел, не знаю, что и как. Просто это, видимо, примерка».

Держу себя спокойно. Смотрю, как Гаргоцкий, встав передо мной на колено, застегивает мне карабины у бедер.

— Не туго?

— Нет, нормально.

Поднялся, застегнул карабин на груди.

— Так. Теперь запасной. Подайте! Ребята подали запасной.

— Пристегивайте его к животу. Вот к этим кольцам. Щелкнули еще два карабина.

Гаргоцкий осмотрел меня со всех сторон. Оттянул резинки на парашютах, громко хлопнул ими.

— Ну, а открывать знаете как? Я пожал плечами:

— Ну-у... за кольцо, наверное?

— Верно! — сказал Гаргоцкий. — Вот за это. Только не сильно. И самое главное — не обронить кольцо. Когда выдернете и парашют откроется, тогда вы его привяжете за лямку. Вот сюда. Потерять кольцо — это позор! Ну, а если не откроется главный, тогда откроете запасной. Кольцо, вот оно — прямо на парашюте... До меня, словно издалека, начинает доходить смысл этой подготовительной операции.

Да ведь он готовит меня к прыжку!..

А ребята стоят, смотрят на меня с восхищением. И эти восхищенные взоры как бы заморозили меня. Прыгать, мне вовсе не хотелось. Что же делать? А делать было нечего. Конечно, я мог бы спокойно расстегнуть карабины, снять парашюты и сказать: «Я не буду прыгать, потому что не готов». Вот и все. И никто бы меня не заставил. Но на такой отказ нужно было мужество, а у меня [152] его не было. Да еще к тому же комэск сказал... И я промолчал.

— Так, — сказал Гаргоцкий. — Когда вылезете на крыло, просунете кисть правой руки вот в эту резинку. Ясно? Возьметесь за кольцо, прижмете туго руку к груди и по команде летчика прыгнете. Лучше спиной вниз. Ясно? — словно откуда-то издалека доносился до меня его голос. — Дергать за кольцо будете не сразу. Досчитайте до трех — тогда. Дернете раньше — зацепитесь за хвост, погубите себя и летчика. Ясно?

И он сыпал, сыпал наставлениями.

Как только парашют откроется, я должен подтянуться на лямках и сесть. Это удобно. Привязать вытяжной тросик. Обязательно, иначе — позор! Затем определить направление ветра и развернуться к нему спиной.

— Это делается очень просто, — гудел мне в уши Гаргоцкий. — На качелях качались? Ну вот, возьметесь правой рукой за левую лямку, левой за правую, потянете, и парашют развернется. Ну, пошли!

И меня повели. Как на заклание!..

Летчик Куликов, пожилой, высокий, носатый, перевесившись через борт, смотрел, как я, подталкиваемый сзади, забирался в кабину. Уселся. Умостился.

Куликов клюнул носом:

— Готов? Я кивнул.

Куликов отвернулся и порулил. Стартер взмахнул флажком. Взлетели, пошли в набор высоты. Первый разворот. Второй. Я опасливо взглянул за борт. Мне туда прыгать?! Переборю ли я себя? Вдруг испугаюсь и не прыгну?.. — это было для меня страшнее страшного — вернуться на аэродром в самолете. Позор на веки веков!..

Третий разворот. Четвертый... Высота пятьсот метров. Пролетаем над стартом. Люди маленькие-маленькие. Задрали головы, смотрят. Им-то, конечно, интересно, а мне каково?

Шестьсот метров. Так быстро? Куликов повернул голову, кивнул: «Вылезай!»

Поднимаюсь. Ухватившись руками за стойку центроплана, вытягиваю левую ногу из кабины и ставлю ее на крыло. Ветер не очень сильный. Куликов опытный летчик и догадался убрать скорость до возможного предела.

Левой рукой держусь за борт, правую продеваю в резинку. Продел, взялся за кольцо, прижал руку к груди. [153]

Смотрю на Куликова. Вниз не смотрю, страшно. Боюсь, что испугаюсь и полезу назад...

Куликов клюнул носом:

— Пошел!

Я отпустил руку и, оттолкнувшись от крыла ногами, повалился в пропасть...

Лечу спиной вниз. Ветер свистит в ушах. Хочу вздохнуть и не могу, нет воздуха! Мелькает мысль: это от испуга. Вспоминаю: надо же считать! Считаю до трех и со всего размаху дергаю кольцо. Со страхом отмечаю: никакого сопротивления, будто я взмахнул пустой рукой. Меня резко перевернуло, и теперь встречный воздух распирает мне легкие. Хочу выдохнуть воздух и не могу! Парашют не открывается!.. А я задыхаюсь...

Гулкий хлопок над головой, жесткий толчок. Меня мотнуло, как тряпочную куклу, горизонт, перевернувшись, встал на место. Тишина! Звонкая-звонкая! И волна радости и счастья...

Лязгнули буфера, тоненько просвистел маневровый паровоз. Я взглянул вниз: подо мною сортировочная. Поезда стоят, ходят люди, задирают головы, смотрят. Меня несет к аэродрому. Быстро несет и... спиной по ветру. Если так приземлюсь, сальто обеспечено. Не глядя на стропы, берусь за них обеими руками — левой за правую, правой за левую. Тяну. Ничего не получается! Стропы пружинят, я поднимаюсь на них чуть-чуть и только. Парашют не разворачивается. И снова мысль: это меня силы покинули от страха...

Земля несется на меня как оглашенная! А я спиной. Это все равно, что на большом ходу прыгать с приступки поезда не вперед по ходу, а назад. Что же делать?

Ага, знаю! Раздвигаю ноги циркулем и начинаю раскачиваться: вправо-вправо-вправо! Парашют развернулся, но мало. А земля вот она — летит на меня сбоку. И тут я вспомнил еще одно наставление Гаргоцкого: землю принимать обеими ногами, прикоснулся — падай!

Я так и сделал. Упал и, кажется, нормально. Сначала меня поставило на голову, потом опрокинуло на спину и так поволокло, щедро засыпая мне за воротник комбинезона мелкий гравий и колючку. Я беспомощно, как жук, мотаю руками и ногами и не могу перевернуться на живот: мешает запасной парашют. А главный надулся от сильного ветра, распарусился и такую взял прыть, что машина скорой помощи не могла меня догнать.

Наконец мне удалось отцепить запасной. Ну, теперь [154] легче! Перевернулся на живот и, вспомнив последнее наставление Гаргоцкого, дернул руками за верхние стропы. И парашют послушно улегся!

Подъехала машина. Выпрыгнули люди, отцепили парашют, собрали купол. Сестра помазала мне йодом расцарапанные лоб и щеку.

Ребята восхищенно сказали мне:

— Здорово прыгнул! Затяжным!

Я промолчал, потому что храбрости в этом не видел никакой.

А кольцо было привязано как полагается, но когда я это сделал — убей, не помню.

Царапины на лбу и на щеке я носил, как ордена. И когда меня спрашивали: «Где это ты расцарапался?», я небрежно отвечал: «Да так, с самолета с парашютом прыгал».

А нужно ли кричать?

И вот мы уже инструкторы, идем в общежитие к курсантам. Идем с волнением: мы будем учить их летать! Учить... Вернее, мы будем с ними учиться летать. Вот это другое дело! Но им-то ведь об этом не скажешь. Авторитет инструктора и прочее... Авторитет. А как его держать — авторитет? Важным видом? Я когда смотрелся в зеркало и попробовал напустить на себя «авторитет», то прыснул со смеху: оттуда выглядывал черноволосый худощавый мальчишка, которому еще впору было в чижика играть или в пятнашки. Нет, не шел мне важный вид.

Ну, а как же мне себя с ними держать? Запанибрата? Свой рубаха-парень? Нет, не пойдет. Они по возрасту почти все мне ровесники, а то и старше, и если так поставить себя перед ними, то к хорошему это не приведет. Элемент подчинения и уважение — вот на чем должны основываться наши отношения. И в то же время надо держать себя с ними на расстоянии: они меня на «вы», и я их на «вы».

Вот такие примерно мысли одолевали меня, пока я собирался на первую встречу со своими будущими учениками.

Ох, тонкая это штука — должность инструктора-пилота! Справлюсь ли? И когда подумал хорошенько, решил — справлюсь. Не боги горшки обжигают!

Стояла весна. Деревья, еще полупрозрачные, едва покрылись [155] молодой листвой. Скворцы уже носили корм птенцам. Стонали голуби на крышах, и река несла свои вешние воды меж поросших вербой берегов.

На этот раз общежитие мне почему-то уже не казалось таким монументальным, хотя сердце дрогнуло от почтения к этим крепким, кирпичной кладки стенам, названным нами потом «инкубатором». И, пожалуй, точнее названия придумать было невозможно.

Мы во главе с командиром отряда Чулковым, среднего роста, темноволосым и очень спокойным, всегда уравновешенным человеком, поднялись на пятый этаж. Дневальный, встретив нас на лестничной площадке, диким голосом закричал:

— Общежитие, сми-и-рррно-о! — и доложил Чулкову.

Мы вошли.

Курсанты находились на местах подразделений. Я разыскал свою группу, тоже под номером три. Меня усадили на койку и тут же разместились прямо на полу сами. Все, как и в тот раз. И я невольно посмотрел себе под ноги, а не сидит ли там Саша Чуднов?

И все же, разговаривая с ними, я больше обращался к тем, кто сидел сзади, потому что мне казалось, что там-то именно и должны быть самые способные ребята.

Для начала знакомлюсь с ними со всеми. Раскрыл блокнот со списком:

— Баскаков!

— Я!

Поднимается парень атлетического сложения. Все в нем крупное, крепкое и спокойное, даже, пожалуй, чересчур спокойное. Ну и глыба! Если разбежаться да стукнуться об него — расшибешься в лепешку!

— Садитесь. Бурко!

Ого! Ничего себе, подбросили мне курсантиков! Из заднего ряда встает высокий плечистый курсант с добрым-добрым рябоватым лицом. Ручищи длинные, и сам весь могутный, настоящий русский богатырь.

Делаю заметку: «Сидел позади».

— Садитесь. Глущенко!

— Есть!

Вскакивает парень, чуть рыжеватый, лицо в веснушках, глаза живые-живые, с лукавинкой. У меня в списке против его фамилии не проставлены инициалы. Спрашиваю имя и отчество.

Оглянулся на товарищей, словно ища поддержки, дернул плечом: [156]

— Хведор Иванович я, товарищ инструктор!

Я не смог удержаться от улыбки:

— Как-как?

Ребята оживились. Глущенко укоризненно на них посмотрел, чем вызвал еще большее оживление и смех. И я сразу понял, этот парень общий любимец. Что ж, хорошо! Значит, ребята дружны между собой и дружбу эту можно укрепить, не давая в обращении с ними никому предпочтения.

— Федор Иванович я, — поправился Глущенко.

— Ну вот, это другое дело, — сказал я, проставив в блокноте инициалы. — Садитесь. Денисов!

Из заднего ряда поднимается высокий парень с тонкими чертами лица. Весь какой-то невозмутимый, воспитанный, интеллигентный.

Беру Денисова на заметку: случайно он оказался сзади или это его привычка — не выставлять себя напоказ?

— Садитесь. Кравченко!

Всех по одному поднял, всех осмотрел. Десять раз сказал: «Садитесь». Начало сделано. Я уже и сам привык к этой форме обращения, и их предупредил, что так будет и впредь.

И вот мы опять в Устиновке. Палаточный городок, тихая речка Елань, большое-большое летное поле, выстроенные в ряд новенькие У-2.

Так же начался наш летный день. Мы, инструкторы, тоже взлетев с предварительного старта, построились в воздухе и с шиком прошлись над аэродромом, не давая повода никому из курсантов оспаривать качества своего учителя.

И в первый же день я понял, как тяжела работа инструктора. Взлет — посадка, взлет — посадка. Целый день. А поскольку самолетом управляет неопытная рука, машина рыскает из стороны в сторону, то влево мотнется, то вправо, то вверх полезет, то вниз повалится. Был бы ты в воздухе один, куда ни шло, а тут как пчелы роем... И хочется дать ученику больше инициативы, да нельзя, опасно, можно и столкнуться. И сидишь, и крутишься, как на иголках, потому что первая твоя ошибка будет и последней...

А на рулежке пыль, и все в глаза инструктору. С утра-то ничего, аэродром влажный от росы, а как подсохнет — все твое! И еще — болтанка. И воздух взбудоражен самолетами. Иной раз попадешь на взлете или на [157] посадке в такую струю, и начнет тебя корежить, а курсант не поймет, думает, что инструктор в управление вмешался. Посмотришь на него в зеркало — лицо жалкое, растерянное...

И кричать мне вовсе на них не хотелось. Я только говорил им в трубку ровным, спокойным голосом.

— Начинайте разворот! Крен! Крен! Поддерживайте крен! — И если курсант не справлялся, вмешивался в управление. — Вот как это делается! Держите!

Уже на третий день полетов я имел о каждом курсанте определенное представление.

Преемственность поколений

Больше всех меня порадовал Денисов. Он сразу прочувствовал самолет, его реакцию на движение рулей и установил свой режим полета, такой же спокойный и ровный, как его собственный характер. Уже на пятый или шестой день полета он самостоятельно сажал машину.

Остальные летали ровно, со своими промахами и ошибками, от которых быстро избавлялись. А Баскаков и Умеренко избавляться от ошибок не хотели, и, самое главное, с посадкой у них не ладилось совсем. То с углом подойдут, то начнут высоко выбирать, и я стал готовить их на «ундервуд».

Памятуя о Саше Чуднове, я учил ребят сажать машину на колеса с полуопущенным хвостом. Такая посадка всегда хороша, особенно при сильном ветре.

Старшина моей группы Масляков летал отлично, инициативно, но вот беда, его тошнило в полете.

Выпустил я их почти всех одновременно, никому не дав полностью вывозной программы, только Баскакова долго возил, а Умеренко был отчислен.

С Баскаковым не получалось никак. Наблюдая за ним в зоне через зеркало, я видел, как на фигурах высшего пилотажа — переворотах через крыло, при срыве в штопор, при петле — бледнеет его лицо и страхом наполняются его глаза. Он весь каменел в эти минуты и так впивался в ручку управления, что мне показалось однажды, будто его намертво заело.

Отчислить бы его, да командир отряда сказал:

— Вози! Сейчас с отчислением строго.

А я так понимал: летное дело — это не ремесло, где плохо или хорошо — сойдет, а искусство, и если уж у человека нет способностей, вози не вози, все равно летчика [158] из него не получится: убьется где-нибудь, да еще людей загубит. И командир звена Петько с моим мнением соглашается. Нет, не лежала у меня душа к Баскакову! Невнимательный какой-то, нерасторопный, и его непостоянство в посадке меня настораживало. Ну как такого выпускать самостоятельно?

И все же выпустили с грехом пополам, И когда он летал один, мы все боялись за свою машину.

Сейчас, когда ребята вылетали самостоятельно, инструкторам стало куда легче. Только погода нам иногда мешала: поднимется ветер и дует, дует. Надо бы прекращать полеты, да жалко: программа большая, уплотненная, план и так еле-еле выполняется. И командир отряда «выходил из положения». «Садитесь, — говорит, — товарищи инструкторы, в переднюю кабину». — «Так как же садиться-то, товарищ командир, полеты-то самостоятельные?!» — «А вы, — говорит, — не вмешивайтесь в управление, вот они и будут самостоятельные!»

Меня такая «логика» возмутила, и, кроме того, на своих ребят я наделся: с ветром они справлялись отлично, недаром же я их учил сажать машину с полуопущенным хвостом! Я дал ребятам свой шлем, а был он у меня у одного такой, я сам скроил и сшил его из замши.

— Вот, ребята, вам мой шлем, и будете вы по очереди за инструктора.

Так и сделали. И летали целый день. Только к вечеру увидел меня командир на старте и опешил.

— Ты почему тут?

Я сделал удивленный вид:

— Товарищ командир, да у меня же по программе самостоятельные полеты в зону!

— А я что сказал? — процедил сквозь зубы командир.

Я прикинулся простачком и — боком-боком — сделал несколько шагов в сторону, чтобы поставить командира спиной к старту, где мои ребята как раз садились в кабины.

— А что вы сказали, товарищ командир?

Командир побелел:

— Как что? Я сказал, чтобы все инструкторы сели в передние кабины! А вас это не касается?!

— Хорошо, хорошо, товарищ командир! — согласился я, наблюдая, как взлетает моя тройка. — Сейчас сяду. Вот прилетят, и сяду...

Подходит инструктор Лобов Иван, любимец Чулкова. [159]

— Товарищ командир, ветер-то упал. Пусть сами полетают, устали мы.

А ветер действительно упал, и командиру пришлось согласиться. Но мне он долго не мог простить этой проделки.

Самолеты на линейке стоят на козелках, и колеса «отдыхают» на весу. Масляков, быстрый, дотошный, осматривая машину после полетов, сказал мне:

— Товарищ инструктор, посмотрите, какой люфт, — и подергал за колесо.

Да, действительно, люфт большой. При боковом ударе на взлете может запросто срезать контрящую шпильку, и колесо спадет. Подзываю техника:

— Радченко, вам не кажется, что люфт великоват?

— Кажется, товарищ командир! — охотно соглашается техник. — Инженер об этом знает.

— Гм! Знает. Ну и что?

— Втулки надо менять, а их нет.

На предполетном церемониале докладываю командиру о недопустимом люфте колес.

Чулков смотрит на меня хмуро, он еще не забыл вчерашнее.

— А что поделаешь? Летать-то надо! — И тут же постарался снять с себя ответственность: — Будьте осторожны, только и всего!

Ну вот! Вчера заставлял инструкторов летать с курсантами в «самостоятельных» полетах, сегодня — «будьте осторожны!». А это значит, если что случится, виноват инструктор, потому что был «неосторожен».

Логика заведомо необъективная, что может быть хуже во взаимоотношениях людей? И вот уже день для меня стал каким-то сумрачным, хотя с утра все радовало...

Ветра нет, штиль, — и пыль, поднимаемая самолетами, тучей висит над стартом. Я сижу в передней кабине, прикрывшись воротником, в задней — курсант Куликов просит старт. Стартер пожимает плечами: «Пыль, ничего не видно!» Стоим, молотим винтом воздух, а меня грызет обида: слова командира не выходят из головы.

Наконец горизонт проясняется, стартер разрешает взлет. Куликов летает отлично, но сейчас, из-за штиля, разбег увеличивается намного, и самолет, медленно набирая скорость, принялся считать колесами бугры и ямы. И каждый удар отзывался в сердце — жалко было машину. Наконец, стукнувшись последний раз, мы оторвались. Я облегченно вздохнул и по привычке выглянул из кабины, [160] чтобы посмотреть на колеса. Правое бешено вращалось, а левое... А где же левое?! Смотрю и не верю — левого колеса не было! Торчала голая полуось, вымазанная тавотом, и шайбы-прокладки, крутясь и вибрируя, сваливались одна за другой вниз...

Я откинулся на сиденье. Вот здорово! И что удивительно, в эти секунды я не испытывал никакого страха, просто, видимо, не успел, потому что в моем сознании яркой вспышкой возникла картина.

Я, курсант ЦИТа, при мастерских «Добролета», лежу в траве, а рядом, за стеной подстриженных кустарников, сидя на скамье в тени тополей, ведут беседу два летчика.

«Ты помнишь Федоскина? — говорит один другому. — Они ходили на Р-1 звеном на стрельбы с пикирования по щиту. Ну, командир увлекся и очень низко вышел из пике, а Федоскин, он был ведомым, снес шасси. Так что он сделал? Чтобы сохранить машину, сел в хлеба. На брюхо. Да не просто сел, а сначала винт поставил горизонтально, чтобы не сломать. Раз пять заходил».

Вот этот разговор я и вспомнил. Словно специально хранил его в памяти для такого случая... И я уже знал, что мне делать. Выключу мотор, остановлю винт горизонтально и так буду садиться. Машина, конечно, встанет на нос, но винт не будет поломан, значит, не будет и аварии!..

Авария! Я не должен делать аварии. Не должен, и все тут!

И опять в груди словно пружина тугая закручивается. Куда уж тут страху! Ему некуда было приткнуться.

Куликов, ничего не подозревая, сделал первый разворот, потом второй. Смотрю на старт, а там — переполох, словно муравейник встревожили. Самолеты заруливают, выстраиваясь в ряд, бегают курсанты. И вот уже заворачивают левое полотнище посадочного «Т», что означает: неисправна левая сторона шасси! И вот кто-то бежит, держа над головой наше злополучное колесо... Осторожно посматриваю через зеркало на Куликова. Он уже, молодец, заметил переполох, но сбит с толку моим спокойным видом. Качнул крылом, чтобы привлечь мое внимание. Я обернулся, закивал головой и, показав пальцем на левую сторону шасси, взял управление. Теперь мы будем приводить в действие задачу летчика Федоскина.

Мы в воздухе одни. Полеты прекращены, все самолеты стоят в одну линейку с выключенными моторами. [161] Лежит посадочное «Т» с завернутым полотнищем и на нем — колесо. Толпятся люди. Даже отсюда видна их встревоженность. Мелькает злорадная мысль: «Командир отряда уже записывает себе авансом аварию (это в лучшем случае!) со всеми вытекающими отсюда последствиями». А у меня на сердце спокойно. И вовсе не из-за необходимости, а чтобы покрасоваться драматичностью положения, разворачиваюсь и прохожу над стартом: «Нате, смотрите, какой я инвалид! Без колеса-то как садиться? Сейчас вот трах-бах-тара-рах! И машина вдребезги!»

Ну, а теперь за дело! Лихо разворачиваюсь и по малому кругу веду машину к третьему расчетному развороту. Мотор выключил с прямой. Планирую. А винт вращается! Ну, понятно, от встречного воздуха. Сбавляю скорость. Пропади ты пропадом, вращается, и все тут!

Еще сбавляю скорость. Ага встал. Но вертикально! Ах ты! Включаю магнето, увеличиваю угол планирования. Винт закрутился, и я, к общему разочарованию, ухожу на второй круг.

Конечно, на земле не догадываются, чего я добиваюсь, и поняли наверняка, что у меня душа с телом от страха расстается. Ладно, думайте как хотите, а я своего добьюсь!

Захожу второй раз. Поставил. Горизонтально! Но едва увеличил угол планирования, винт снова встал вертикально! Вот ч-черт!

Включаю мотор, ухожу снова. Успеваю заметить: командир звена Петько обреченно взмахнул перчаткой: «Садись уж, не мори душу, не трусь...»

А я злюсь на себя за свою недогадливость и уже на третьем заходе знаю точно — сейчас поставлю винт как надо.

Захожу. Выключаю мотор. Задираю машину, чтобы быстрее остановить распроклятый винт. Остановил. Вертикально. Ладно, сейчас я тебя перехитрю! Увеличиваю угол планирования, и винт — хлоп! — встал горизонтально!

Планирую на малой скорости. Не дышу. Молю всех святых, чтобы винт не повернулся. Самолет с правым креном подходит к земле, тихо-тихо касается травы колесом. Я — весь внимание. Отклоняю рули, все сильнее, сильнее. Самолет бежит, бежит, постепенно замедляя скорость, а я держу ему крен. Держу, держу! И вот самолет [162] остановился, замер, постоял чуть-чуть и, повалившись на левую ось, мягко уткнулся цилиндром в землю.

Бежали курсанты с криком «ура». А я, словно во сне, вылез из кабины, нагнулся, сорвал травинку, сунул ее в рот и отгрыз кусочек...

Самолет тут же подняли, поставили на место злополучное колесо, уже с новыми бронзовыми втулками, нашлись ведь, значит! И мы продолжали полеты, будто ничего и не случилось.

Командир отряда, сразу же списав с себя аварию и все «вытекающие из нее последствия», повеселел, а я, конечно, раздул от важности зоб, потому что из-за врожденной скромности никому не сказал, что этим благополучным исходом обязан вовсе не своей находчивости, а опыту прошлых поколений.

Дальше