Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Блюдце с молоком

И на следующий день я опять полетел с Бобневым. Потом с Носковым, и потом уже, к концу полетов, сел в кабину комэска Гаспарьян. Взмахнул перчаткой:

— Давай! Полет по кругу.

И почти весь полет молчал, только после третьего разворота раскричался:

— Кто так делает коробочку? Тебе водовозом быть, а не летчиком! Угол упреждения кто будет держать?!

А мне уже было все равно, как меня отчислят, с хорошей коробочкой или с плохой, и я не старался и как-то даже чувствовал себя спокойно.

Сели. Зарулили. Жду приговора. Опять взмах перчаткой:

— Давай еще! — голос строгий-строгий.

Сделали еще полет. Сели. И какого черта он меня терзает? Весь полет молчит, не ругается, значит, нечего сказать?

Подруливаю к предварительной линии. Гаспарьян молчит. Что-то возится в кабине. Поднимается. Вылезает. Опять возится. Вынимает подушку...

Что это?! Я не верю своим глазам.

Нет, не может быть! Не может!

Гаспарьян спрыгивает с крыла, показывает мне два растопыренных пальца: «Два полета по кругу».

И мне вдруг стало страшно. Впереди никого нет! Кабина пустая! Сделаю ошибку — кто исправит?

Беру себя в руки. Осторожно выруливаю. Прошу старт. Стартер подмигивает мне и взмахивает флажком.

Взлетаю. Набираю высоту. Гудит мотор, свистят расчалки, и ветер сзади бьет по шлему. Сто метров! Сбавляю[133] обороты, плавно отжимаю ручку, делаю первый разворот. Вывожу. Прошел немного — пора! Делаю второй разворот. Триста метров. Перевожу машину в горизонтальный полет и тут уже набираюсь духу — посмотреть в переднюю кабину. Да, действительно — никого нет! Я один! Я веду самолет. Сам! Внизу — железная дорога. Поезд идет. Товарный. Речка Елань. Наш палаточный городок. Горизонт в сиреневой дымке. На аэродроме что-то изменилось. Ага, кончились полеты, машины рулят домой.

Делаю третий расчетный разворот, не отрываясь смотрю на посадочное «Т». Пора! Убираю обороты мотору, перевожу самолет на планирование. Делаю четвертый разворот, строго выдерживаю скорость. Земля ближе, ближе. Цепко держась взглядом за землю, плавным движением ручки выравниваю машину, подпускаю ближе. Еще ближе! Мелькает трава, борозды от костылей. Подтягиваю ручку и слышу, как колеса нежно-нежно касаются земли. Я замер. Машина бежит, постепенно замедляя скорость. Комэска стоит возле стартера и машет мне перчаткой, чтобы я взлетал прямо с посадочной, и снова выставляет два растопыренных пальца.

Ясно! Даю газ, взлетаю. Уверенно и смело.

Не было после этого человека счастливее меня!

Я уже летчик! Самолет мне послушен. Я летаю самостоятельно. Я хожу с гордо поднятой головой. Не хожу — порхаю! Я берусь за любую работу, хватаюсь за все. Я полон жизнерадостного трепета. Я живу! Летчик же я, летчик!

Но вот случилось как-то при полетах. Вдруг похолодало, и откуда они взялись, низкие облачка? Так себе вообще-то, даже и не облачка, а клочья полупрозрачного тумана. А я как раз взлетал. В самостоятельный полет. И при наборе высоты, метрах на пятидесяти, вижу — мчится на меня серая пелена! А у меня все запрограммировано, все распланировано, разложено по полочкам: первый разворот — на сто метров, хоть умри! Потом — отжимаю ручку, ввожу самолет в крен и смотрю, чтобы горизонт чертил капот мотора как раз по головке пятого цилиндра. А тут... И я влетаю в облачко!

И ни горизонта, ни высоты... Самолет несет меня, несет... Куда несет? И как несет? Мотор только: у-у! у-у! Крылья шипят, расчалки свистят, и ничего не видно! И мысли обрывками — ручку толкнуть? Выскочить? А земля-то близко! Не успею выхватить. Зацеплюсь крылом. [133] Врежусь. И уже затылок сжимают холодные пальцы смертельного ужаса, и уже мне кажется, что я переворачиваюсь...

На секунду мелькнула земля, и я решился: отжал ручку от себя и — выскочил! Высота метров пятьдесят. Незнакомая местность. Где аэродром? А самолет летит. Сам! Уносит меня от аэродрома! Уносит! А я-то что? А я-то кто? Мозг? Да, конечно, мозг, но мозг туго варит! Вернее, совсем не варит...

И если бы я мог присесть на краешек дороги, как это может сделать обыкновенный странник-пешеход, посидеть, подумать!

А тут ведь каждую секунду меняется обстановка и осложняется ситуация. Проклятый самолет может занести меня черт-те куда!

И в голове у меня закрутилось, завертелось, хоть плачь! Где аэродром? В какой стороне? Там? Там? Или там? Что мне делать, как ориентироваться? Подо мной поля, поля, поля. Овраги. Проселочные дороги. Местность совершенно незнакомая!

Беру себя в руки, успокаиваю. Надо же подумать, осмотреться! Осматриваюсь. Нет, незнакомая местность. Я тут не летал. С трудом внушаю себе, что летать-то, конечно, я здесь летал, но на большой высоте, а оттуда все выглядит иначе.

А самолет несет меня, несет... И страх берет. И в то же время ощущаю, просыпается во мне спортивный интерес, передо мной стоит задача, надо ее достойным образом решить.

Сижу, держусь за управление, жду, может быть, наткнусь на что-нибудь знакомое?

Почему-то я все больше пялил глаза налево, считая, что слева должен быть аэродром, а тут посмотрел направо: да вот он — аэродром?! И «Т» лежит, и самолеты рулят. И как его сюда занесло, не пойму, все в голове перемешалось. Однако радость-то какая! Скорей, скорей на посадку!

Я разочарован — задача решилась сама-собой, и ощущение такое, будто меня, как котенка, ткнули носом в блюдце с молоком...

Пытаюсь разобраться, почему аэродром оказался у меня справа, а не слева? Но так и не разобрался, потому что мне надо было с непривычно малой высоты рассчитывать на посадку.

Сел, подрулил. Инструктор Ермолаев светился, как [134] именинник. Впрыгнул на ходу на крыло, забрался в кабину, буркнув мимолетом:

— Молодец! Рули домой! — и положил руки на борта кабины.

Это была первая его похвала и первое доверие — руки на бортах.

Все на меня потом смотрели квадратными глазами, но это мне уже не льстило, потому что в этом полете я кое-что понял, а они — нет.

Конечно, гордиться собой я имел право, хотя бы потому, что доставалось мне все это нелегко, но я понял самое главное: летное дело — это не просто специальность и профессия, а большое, тонкое искусство, в котором надо делать бесконечные открытия, которое надо каждодневно познавать и развивать. И чем больше ты будешь летать, и не просто летать, а летать творчески, с любовью, с жесточайшими придирками к самому себе, тем больше у тебя шансов выйти целым и невредимым из самой трудной ситуации, а это кое-что да значит.

Жаворонки

Мне показалось, что я только-только сомкнул глаза стал по-настоящему крепко засыпать, как вдруг чьи-то безжалостные руки затормошили меня:

— Вставай, вставай! На полеты опоздаешь.

Не открывая глаз, я нащупал рукой подушку, поднял ее и положил себе на голову, стараясь закрыть лицо и уши. Но подушка тотчас же отлетела в сторону, и Петр Агеев громким шепотом проговорил:

— Борька, вставай! Довольно дурака валять! Ты же стартовой команде. Забыл?

Я откинул одеяло и, поднявшись, сел, спустив с койки ноги.

— Ну, чего расшумелся? Ведь ночь же. Темно совсем...

— Ладно, хватит! — нетерпеливо прошептал Петр. — «Темно»! Разлепи глаза-то! Проспал. Второй раз бужу.

Я открыл глаза и поспешно вскочил на ноги. Действительно, уже светало и нужно было торопиться.

Быстро и бесшумно убрал постель, оделся, снял с вешалки шлем с очками и вышел из палатки, в которой, досыпая, сладко похрапывали двое моих товарищей по летной группе.

Завтракать было уже поздно, я проспал. Да и не хотелось. [135] Сон еще сковывал все тело. Потягиваясь, дошел до дороги, ведущей на летное поле, и остановился, поджидая товарищей.

Наступило утро. Гася звезды и оставляя за собой высокие перистые облака, розовые и прозрачные, быстро уходила на запад короткая летняя ночь. Над узкой, извилистой речкой, приподнявшись, повис туман, влажный и теплый. Растворяясь в сумерках, сливались с неясным еще горизонтом выстроенные в ряд учебные самолеты. Светилось окошко в столовой. Было тихо кругом. Лагерь спал, белея палатками.

Похрустывая гравием, четверо курсантов подвезли тележку со стартовым имуществом.

— Все забрали? — спросил я и, не дожидаясь ответа, взялся за ручку. — Поехали!

Шли долго, оставляя на влажной, еще не скошенной траве длинные извилистые следы от ног и две широкие полосы от резиновых шин тележки. Словно боясь разбудить кого-то, разговаривали тихо, короткими отрывистыми фразами.

И вдруг, расколов предрассветную тишину, над спящим лагерем разнеслись певучие звуки трубы. Мы остановились, замерли, с наслаждением прислушиваясь, как горнист старательно и умело выводит утреннюю зорю.

— Це тоби не до-ома, це тоби не до-ома! Вста-вай! Вста-вай! — подражая трубе, пропел Агеев и крикнул громко: — Встава-ай!

И в лагере тоже, вплетаясь в мелодию горна, во всех концах палаточного городка закричали дневальные:

— Подъе-о-ом!.. Встава-ай!..

И сразу загудело, как в улье. Лагерь проснулся, рабочий день начался.

Распорядившись выкладывать посадочный знак, я взял флажок, полотнище ограничителя и зашагал, отмеряя расстояние. Отмерив, остановился, чтобы посмотреть. Все так, как и сказал командир. Место старое, что и вчера и месяц назад. От многочисленных посадок и взлетов летное поле здесь полысело. По оголенной земле, перекрещиваясь, разбегались в разные стороны тугие поблёскивающие бороздки — следы от металлических пяток хвостовых костылей. Лишь кое-где торчали истерзанные кустики травы. Жалкая картина! Но место удобное. В другой же части аэродрома хуже: встречаются неровности. Машины прыгают там, как козлы. Только знай смотри в оба! [136]

Выложив ограничитель, я пошел было назад, чтобы свизировать прямую линию, и вдруг увидел: в перекрестке трех бороздок сидят, качая желторотыми головками, три голых птенчика.

Я остановился.

Птенчики были совсем маленькие. Они сидели в ямке ни голой земле, среди еще не просохших скорлупок, время от времени поднимая на тонких, старчески сморщенных шейках сплюснутые большеротые головки. Птенчики дрожали от утренней свежести. На их посиневших пульсирующих тельцах мелко-мелко трепетали голые отростки — будущие крылья.

«А ведь где-то рядом, наверное, мать сидит, — подумалось мне. — Дожидается с нетерпением, когда я уйду, чтобы согреть их».

Подошел Агеев.

— Ты что?

— Да вот, погляди, — ответил я. Агеев взглянул и замер, пораженный.

— Смотри-ка, жаворонки! — прошептал он. — Вот тебе раз! — Он нагнулся, присел на корточки, посмотрел изумленно, растерянно. — Это что же такое, а? Высиживала и не боялась? А над ней самолеты грохали, костылями землю чертили! Рядом совсем. Вон смотри — свежий след. Вчера только. А вон еще! И еще! Знаешь что?..

Петр вскочил, нетерпеливым жестом сбил на затылок шлем, поскреб пальцами лоб.

— Да-да, знаю! — сказал я. — Мы переложим старт. Передвинем немного. А здесь воткнем флажок, чтобы знать.

И старт был передвинут на новое место.

Загудели, вылетев прямо от стоянки, самолеты. Набрав высоту, расползлись по небу выполнять учебные полеты. Пришли курсанты в строю, разноголосые, шумливые.

— Борька! — кричали они. — Ты что старт по-чудному разбил? Вот будет тебе сейчас на орехи!

Прилетел Носков, вылез из самолета, постоял, недоуменно покрутил головой и зашагал к стартовым знакам.

— Старшину стартовой команды с помощником ко мне! — прогремел его рассерженный голос.

Мы с Агеевым переглянулись.

— Трое суток обеспечено, — сказал я. — Пошли.

И мы побежали. [137]

— Вы что, не выспались сегодня? — строго спросил командир и покраснел от гнева.

Мы молчали.

— Я вас спрашиваю!

— Т-товарищ командир, — запинаясь, проговорил Агеев, — там... птенчики! — и показал рукой на флажок.

— Какие еще птенчики?! — загремел командир.

— Ж-жаворонки, — сказал Петр.

— Где жаворонки? — уже тише спросил командир. — Что вы мне чепуху мелете! На выбитом, голом месте?

— Да, на выбитом. Командир моментально остыл:

— А ну, пойдем!

Мы не шли, а прыгали, вились вьюнами вокруг командира.

Вот и флажок. Почти из-под ног вспорхнула и села невдалеке птичка с хохолком.

Командир подошел, посмотрел. Кустистые брови его дрогнули, и в углах губ разгладилась морщинка.

— Вот глупая! — проговорил Агеев. — Где птенцов высидела.

— Нет, не глупость это, пожалуй, а мудрость, — тихо сказал командир. — Мудрость и мужество, и материнская любовь. В поле выводки гибнут от хищников: лис, хорьков, змей. Здесь же их нет. Здесь — человек... Так-то вот. Ну ладно, — добавил он и, повернувшись, зашагал прочь. — Старт оставьте, как есть. И флажок оставьте. Пока не вырастут.

И ребята узнали про эту историю, и никто из них вовсе и не думал смеяться над нами, а наоборот, смотрели на нас теплыми глазами, потому что мы, наверное, открыли в их сердцах то, о чем они сами и не подозревали.

Седьмой километр

Лето пролетело быстро. Наступившие дожди и холод прогоняли нас на зимние квартиры. Мы прощались с лагерем, с тихой речкой Елань, на берегу которой своими руками поставили и широкий дощатый помост с пружинящим трамплином и лесенками. Здесь мы купались в знойные летние дни, ловили на удочку окуней и собирались поглазеть на самого высокого нашего курсанта, Григория Ромина, любителя нырять головой вниз с [138] пятнадцатиметровой высоты. («Вышка с вышки прыгать хочет»). Ромин, катаясь на рейнском колесе, неудачно упал и сломал себе руку. Ему наложили гипс и скоро сняли, оставив легкую шину. И Гриша прыгал с вышки с шиной. Приложит поврежденную руку к бедру и так ныряет. Здорово у него получалось!

Ну, а осенью какое же купание? Прибежим только, посмотрим, и Петр Фролов обязательно скажет что-нибудь смешное. Вот и сейчас, взглянув на воду, он задрожал, будто от озноба, даже зубами застучал:

— В-в-в!.. А с-с-ег-г-годня в-в-вроде бы т-т-тепп-лее... и в-в-в ш-шинелях м-ммож-жно к-купаться...

И. так это у него натурально получилось, что мы все покатились со смеху.

Попрощались с лагерем до будущего года и переехали жить в большое шикарное общежитие на центральном аэродроме. Нас много, и все мы — одно целое, потому что живем одними страстями, одними интересами. Мы рвемся в небо, оперяемся, обрастая опытом и знаниями, и крылья наши обретают силу.

На дворе белым-бело. Все в снегу, все в радужном блеске. Это когда солнце. А когда валит снег, все в сказочной прелести. Дивно, замечательно!

Зима прибавила нам хлопот: самолеты мы переставили на лыжи, и утром, прежде чем подготовить к запуску мотор, нужно много переделать, и при этом быстро, быстро, но и осторожно.

Мороз под тридцать, все звенит, к металлу не прикоснись, прилипнешь сразу. В моторе поршни пристывают так, что винт не провернешь. Надо накрыть мотор толстым, стеганным на вате чехлом, поставить полярные лампы и греть, греть, греть горячим воздухом. Потом, когда мотор прогреется, быстро-быстро залить в бак горячее масло, убрать лампу, снять чехлы и...

— От винта!

— Есть от винта! Пах-пах-пах! Р-р-ррр!

А иногда и не «пах!» и не «р-р-р!». Тогда аврал. Тогда обидно: все летают, а ты копошишься. Выворачиваешь свечи, проверяешь зазор между электродами, дышишь на них, сердцем просишь: «Ну, дай искру! Зажги в цилиндре смесь!» Свечи после полетов мы уносим с собой, чуть ли не кладем их под подушку. Чистим, моем, наводим блеск. Подлизываемся к ним. Мы готовы на все — лишь бы летать! [139]

А иногда возишься, возишься, да и забудешь вовремя стукнуть ногой по лыже. А они примерзнут, да так, что и машину с места не стронешь. Вот обидно-то!

А в полете увлечешься, высунешься за борт — и готово! Прихватило! Ты, конечно, ничего не чувствуешь. Прилетишь, сядешь, вылезешь из машины, а тебя тут же с ног валят и давай оттирать лицо снегом. Все ходили с обмороженными щеками, лбом и носом.

Центральный аэродром не мог обеспечить все отряды полетами. Летом он эксплуатировался круглый день в две смены, а зимой — день короток, и нам по очереди приходилось летать на аэродроме «седьмого километра».

Путь к нему идет вдоль линии железной дороги. Летом промчаться на машине — сплошное удовольствие. А зимой? Сядешь в кузов, проедешь метров двести — все, снежный занос — забуксовала машина! Вылезаем, толкаем, несем ее, можно сказать, на руках. Только забрались, проехали чуть-чуть:

— Вылезай! Р-р-раз-два — взяли!

И так каждый раз. И я разозлился:

— К черту! Надоело! Пошли, ребята, пешком.

Ребята мнутся: семь километров по шпалам? В меховом комбинезоне? Гм! Удовольствие малое. Не соглашаются.

— Лучше на машине...

— Ну, как знаете. Пока!

По шпалам ходить противно, это известно каждому: три шага нормально, а четвертый — так себе. Никакого ритма. Идешь и злишься: «Чтоб вы провалились в тартарары!»

И еще: если поезд идет, бросайся, как соленый заяц, в снежную целину. Снег сыпучий-сыпучий, тотчас же набьется в валенки, и, пожалуйста, наслаждайся — по икрам и ступням бегут холодные струйки растаявшего снега...

Но самое главное еще впереди. Ты подошел к аэродрому. Вот, рукой подать, всего метрах в ста — небольшой деревянный барак с полосатой «колбасой» ветроуказателя на мачте. Вон самолеты стоят, крутят винтами, вокруг самолетов приплясывают от мороза инструкторы. Солнышко светит вовсю, искрится радужно снег. А ты стоишь, изрядно вспотевший, скребешь ногтями в затылке и думаешь, как бы без потерь преодолеть последний рубеж чистого искристого снега, который нанесло в глубокий кювет — метров сорок шириной и метра два глубиной?.. [140]

А тебя уже увидели. Техник машет: «Давай, давай! Мотор зря работает!»

Инструктор тоже обрадовался: «Давай, давай! Горит программа! План не выполняется!»

Был бы бог, перекрестился бы, а так — с замиранием духа шагаешь и... проваливаешься аж по самую шею! И куда уж там в валенки — за шиворот тут же набивается сухой сыпучий снег! А ты барахтаешься, как мышь в сметане, не идешь, а плывешь, с боем отвоевывая у сорока метрового пространства каждый сантиметр...

Но все кончается. Все сдается перед человеческим упорством. Отдавая остаток сил последним шагам, чуть ли не на четвереньках подползаешь к самолету, хватаешься пальцами за борта и так висишь некоторое время, не в силах поднять ногу на крыло. И пока приходишь в себя, инструктор, словно арбитр на боксерской арене, стоит над тобой и взмахом руки подчеркивает слова полетного задания. Слов ты не слышишь, потому что в ушах звенит от сумасшедшей усталости, а по пальцам читаешь: «Полет в зону. Высота восемьсот метров. Два виража мелких, влево и вправо, четыре глубоких. Две петли, два переворота через крыло, два боевых, два срыва в штопор. Все! Валяй!»

Тут я набираюсь сил, становлюсь коленом на крыло, поднимаюсь и, словно куль с картошкой, переваливаюсь в кабину. Сажусь. Замираю на несколько секунд. Уф-ф! Какое блаженство! Инструктор машет перчаткой:

— Давай!

Даю! Взлетаю по белой сверкающей россыпи в голубую солнечную высь. Первый разворот. Второй. Пока самолет набирает высоту, смотрю вниз: где же машина с ребятами? Еще на полдороге. Толкают бедняги! Услышали меня, задрали головы. Я троекратно качаю крылом: «Привет толкачам!» Поняли насмешку, грозят мне кулаками.

«Ладно, толкайте, а я полетаю!»

На высоте трехсот метров резко меняется температура: синий столбик термометра, прикрепленного к стойке крыла, показывает ноль. Солнце светит и даже греет. Тепло. Благодать-то какая! И до чего же хорошо! Ч-черт побери, до чего же все здорово!

Покрутился, покувыркался. Все, программа выполнена. Иду к аэродрому. Сажусь. Подруливаю. А вылезать [141] не хочется. Знаю, вылезу — замерзну. Я еще мокрый весь.

Подходит инструктор:

— Не устал?

— Нет, что вы, товарищ инструктор. Наоборот, отдохнул!

Смеется.

— Еще слетаешь?

— О! Конечно, товарищ инструктор!

— Давай. Задание старое.

— Есть, товарищ инструктор!

И опять иду в зону отрабатывать глубокие виражи. Хочется сделать так, чтобы при исполнении фигуры не изменялась бы высота, а это трудно: при крутом вращении машина норовит зарыться носом или, наоборот, задрать нос и потерять скорость. Хороший глубокий вираж — это шик, это почерк летчика, а мне так хотелось иметь хороший почерк!

Смотрю вниз: где ребята? Подъезжают. Ну и хорошо, как раз!

Прилетаю. Сажусь. Доволен до невозможности: сегодняшнюю свою норму я вылетал.

А на земле неуютно. Чего я тут буду зря околачиваться, время терять? Да и день как-то вдруг потускнел, облака наползли, вот-вот снег пойдет.

— Можно, товарищ инструктор, я домой пойду?

Удивленно смотрит на меня:

— Пешком? Да ты отмахал уже! — И тут же соглашается: — Давай.

Зашел в барак, перекусил стартовым завтраком, залил горячим чаем и опять, с замиранием сердца, полез в муторную снежную осыпь.

Когда вылез на полотно, подумал: «Зря, наверное?» Но обратно хода не было: решение принято. Полежал немножко, набираясь сил, и пошел: три шага нормально, четвертый — так себе...

Конкурсные испытания

Стоял конец апреля. В лагеря выезжать было еще рано, и мы летали на центральном аэродроме, большом и гладком, как бильярдный стол. Программа наших учебных полетов на У-2 подходила к концу, и мы с вожделением поглядывали на новый, больший по размерам самолет П-5, на котором должны были продолжать свою [142] дальнейшую учебу. Они уже стояли, эти самолеты, часть в ангарах, часть под открытым небом, под новыми чехлами, строгие, с округлыми формами. Это были двухместные бипланы деревянной конструкции и тоже, как и У-2, с перкалевым покрытием, но с гораздо более мощным мотором и большей скоростью полета.

В этом самолете для курсанта уже отводилась передняя кабина с удобным креслом, с широкой приборной доской, из которой солидно выглядывали с десяток черных циферблатов приборов. Управление такое же — ручка, только с «бубликом» на конце, ножные педали. Слева у борта — колонка с секторами газа, штурвальное колесо для поднятия и опускания передней кромки стабилизатора. Это уже удобство: облегчается управление машиной на взлете и посадке. А задняя кабина — смех один. Борта открытые. Узкое сиденье и ручка короткая, изогнутая. Ребята сразу же назвали ее «кривондылькой», сразу же отметив и ее недостатки: чтобы добрать эту ручку полностью при посадке, пилоту нужно, подавшись вперед, вдвинуть ее почти под сиденье. А если курсант в передней кабине «зажмет» управление? Рычаг-то у него вон какой! Не позавидуешь инструктору...

Что-то школьное начальство забегало, зашепталось. Нас заставили наводить везде порядок: и в общежитии, и в ангарах, и на стоянках. Драить самолеты, подновлять хвостовые номера, каждый день бриться, подшивать белые подворотнички, ходить только строем, с песнями.

Приехала какая-то комиссия, большая, строгая. Узнаем потрясающую новость: часть курсантов, заканчивающих программу самолета У-2, будет переведена в особую группу ускоренного обучения для подготовки из них инструкторов. Выпуск в этом году. Остальные будут учиться еще два года. Часть!.. А какая это «часть» — неизвестно. И от кого эта «часть» зависит, от тебя самого или от инструктора? Выиграть два года — это здорово!

Было над чем задуматься и принять какие-то меры. А какие? Саша Чуднов, например, прямо из кожи стал, вылезать: крутится вокруг инструктора, глазки жмурит, масляный, сладкий. Ну, подхалим, ну, подхалим! И Ермолаев, сразу, конечно, внес его в эту «часть».

А я и не надеялся. Куда там! У нас с инструктором по-прежнему отношения строго официальные: «Товарищ-инструктор, какие будут замечания?» И все. Не [143] любим мы друг друга. Я его за то, что он, по общему признанию, — плохой летчик, он меня, наверное, за строптивость. Всех он по-прежнему поругивал, меня — никогда, и это ему, наверно, трудно доставалось.

И напрасно Саша старался! Оказывается, определять кандидатов на ускоренные курсы будет комиссия, для чего и назначаются специально разработанные конкурсные испытания. Кто наберет нужное количество баллов, тот и прошел!

Когда зачитали нам условия этих испытаний, я задумался: где у меня слабинка? В каких элементах полета? Разработал, взвесил все, от взлета до посадки.

Взлет.

Тут многое зависит от аэродрома: ровный аэродром — и самолет разбегается спокойно. Спокойно отрывается. Оторвался — не давай ему сразу отходить от земли, придержи чуть-чуть, пусть наберет скорость, а уж потом и уходи в набор! Получится очень красивый взлет. Я долго добивался такого взлета, даже с кочковатого аэродрома, и добился. Теперь у меня все получается автоматически.

Посадка.

Это уже особая статья, так сказать, честь летчика, его автограф. Бобнев учил рассчитывать сразу, после третьего разворота. Прицелился, учел силу ветра — и убирай мотор, планируй, делай последний, четвертый разворот. И если ты сел без подтягивания мотором, точно у «Т» — хвала тебе! Но ты можешь один раз сесть у «Т», а другой раз промазать или не дотянуть — значит, ты еще не настрелялся и не умеешь точно учитывать силу ветра. Значит, тренируйся, набивай глаз и руку, доводи полет до автоматизма. И я доводил. Беспощадно к себе придираясь, добивался при любой обстановке садиться только у «Т». Добился!

Ну, в зоне, само собой, все должно быть в идеале. Глубокие виражи я отработал: на какой высоте вводишь, на такой и выводишь. Мелкие я не любил. Долго очень тянется эта процедура: сидишь и ждешь, когда самолет замкнет большой радиус виража, — и крен все время надо поддерживать один и тот же, и за высотой следить. Терпение нужно. Но я умел терпеть.

Словом, тот первый урок, когда я, взлетев, оказался в облаках, даром не прошел: бояться мне было нечего. Да я и не боялся, а наоборот, вдруг опять ощутил, что весь внутренне подтягиваюсь, и в груди у меня будто пружина тугая накручивается. Я готов к испытаниям! [144]

И даже знал, на каких упражнениях наберу высшие оценки. На самых трудных — на расчетах и на посадке.

Очки подсчитывались по какой-то сложной шкале, из которой я понял только одно: посадка (при всех полетах!) в пределах: первый ограничитель — «Т» — второй ограничитель дает четыре балла. Посадка точно возле «Т» — пять! Если сел вторично возле «Т», уже ставится шесть! За третью посадку — семь! И так далее, по нарастающей.

Неплохо! Если постараться, то можно обеспечить себя победными баллами.

И вот в назначенный день мы выходим на старт строем. Начищенные, наглаженные, торжественные. На старте обстановка «академическая». Стоят столики, за столиками — члены комиссии: с анкетами, журналами, карандашами. Председатель комиссии, высокий, лобастый, с густой волнистой шевелюрой светлых волос, расхаживал с комэском поодаль. Гаспарьян выглядел перед ним совсем маленьким, но в наших глазах он от этого ничего не терял. Мы любили своего комэска.

Носков доложил, председатель комиссии кивнул головой:

— Начинайте!

И закрутилось.

— Товарищ инспектор! Курсант такой-то, самолет номер такой-то, к полету готов! Разрешите выполнять первое задание?

И бежит к самолету, садится, пристегивает ремни, выруливает к взлетной, оглядывается по сторонам, как положено, просит старт, взлетает. А члены комиссии проставляют в своих журналах оценки по элементам поведения: как садился, как застегивался, как взлетал.

Взлетает второй, третий, четвертый, пятый. Первый подходит к третьему развороту. Я не спускаю с него глаз, а сам уже весь вжился в природу. Погода отличная. Тихо. Небо покрыто кисейными облаками, и солнечный свет, словно сквозь сеточку, мягко ложится на землю.

«Ну, давай, давай! — это я мысленно командую первому. — Не растягивай коробочку, делай третий разворот!..»

Нет, прошел! Теперь труднее будет: «Т» далеко, плохо видно, и в расчете можно ошибиться. А задание — посадка без подтягивания и скольжения.

Ну, конечно! Слишком рано убрал газ и теперь сядет далеко до первого ограничителя и получит двойку. [145]

Так и было! Жалко. Еще две такие посадки — и он будет выведен из соревнования.

Второй сел между первым ограничителем и «Т». Фирсов Игнат из группы Джафарова. Молодец, четверка! Третий промазал — двойка. Четвертый сел у «Т». Ого! Чей это? Ну, конечно, из четвертой группы! Рыбалко даже покраснел от удовольствия.

Пока дошла очередь до меня, трое уже вышли из игры.

Я садился в кабину, сдерживая волнение, старался не думать о полете, не «перегорать». Кажется, мне это удалось.

Первая посадка — у «Т»! Отлично!

Второй полет: расчет со скольжением, влево-вправо. Тут надо ухо держать востро! Я любил расчеты со скольжением, но все равно, чтобы не увлечься, проскользишь ниже пятидесяти метров — и скинут балл.

Подхожу с явным промазом, совсем близко к «Т», и люди хорошо видны, которые на старте, головы задрали, смотрят. Убираю мотор, делаю четвертый разворот и, чуть-чуть пропланировав, скрениваю машину вправо и левой ногой — ш-ширк! — давлю на педаль. Машина валится вниз. Так, хорошо! Теперь влево. Земля несется на меня. И во мне, словно в точном приборе, отсчитывается каждый потерянный метр высоты. Хватит! Вывожу, планирую. Ручку добираю возле первого ограничителя, и машина, пролетев еще несколько метров, приземляется точно у «Т».

Конечно, может быть, мне и повезло, как говорят ребята, но в расчете со скольжением возле «Т» еще не садился никто.

Посадка с подтягиванием. Ну, это ерунда! Мне эта пустяковая посадка принесла семь баллов.

Расчет от центра аэродрома с выключенным мотором. Здесь уже сложнее. Надо учитывать фактор торможения винта. Учел. Сел у «Т». Восемь баллов!

Остался полет в зону. Полетел, покувыркался. Петли, перевороты, глубокие виражи, срыв в штопор. Кончил задание, пришел, сел... Все? Все!

Я уже не сомневался, что это последние мои полеты в группе Ермолаева.

А вот Чуднову не повезло: на первом же полете, чуть промазав, принялся тянуть ручку на себя, машина взобралась метров на пять и, потеряв скорость, свалилась на левое крыло, встала на нос, постояла немного, словно думая, в какую же сторону падать, и легла на лопатки. Как [146] курица — вверх ногами. Очень неприятно видеть машину в таком положении. И Чуднова жалко, и даже Ермолаева, которому Рыбалко тут же сказал:

— Я ж тебе говорил? Нечего было тащить его на эти испытания...

Дальше