Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Книга первая.

Трудный взлет

Как заполучить папу и маму

Детей находят в капусте, или их приносит аист. Это уже многие из нас, живущие в приюте, знали. Пожелают, например, какие-нибудь мама с папой иметь ребеночка, и — пожалуйста! Стоит только об этом сказать, как аист тут как тут, и в клюве у него пеленка, а в пеленке мальчик или девочка, это уже кого захотят. Ну, а бывает, что аист где-нибудь был далеко и не слышал заказа, тогда папа и мама идут в огород, где растет капуста, и там ищут.

А бывает так, что поблизости и аистов нет и огородов, а торчат одни голые холмы и горы да нефтяные вышки, тогда как? Тогда и не допросишься? Нет. Аисты, которые далеко живут, все-таки слышат просьбы — принести ребеночка, но только слышат вполуха, неясно, и адреса не расслышивают, и кого принести — мальчика или девочку, тоже не знают. Тогда они несут ребеночка в приют, в дом подкидыша. Ночью, конечно, несут и кладут его в специальную корзиночку, вделанную в нишу возле подъезда. А от этой корзинки идут провода к дежурной нянечке. Няня, может быть, в это время на стуле сидит, дремлет, носом крупу клюет, но как только аист ребеночка положит, сейчас же в дежурке звонок зазвенит и няня выходит и забирает ребеночка. А потом уж за ним и приходят папа с мамой.

Все это нам рассказывала наша любимая приютская няня, тетя Глаша, старая, добрая, с большим родимым пятном на левой щеке. Она, и корзиночку эту показывала, и аистов, когда они кружили в небе.

Но, наверное, мои папа и мама жили где-то далеко-далеко и не знали, что аист уже выполнил их просьбу и уже давно принес меня. Я живу год, живу два, живу три и четыре живу, а папа с мамой за мной не идут! Приходят, но не мои...

Некоторым вон как везет: только-только появятся [4] и осмотреться еще толком не успеют, а их уже берут! Почему их, а не меня?!

И стал я задумываться, а не случилось ли так, что мои папа и мама пришли, не заметили меня, да и взяли другого? Ведь может так быть? И мне от этих мыслей становилось не по себе. Этак я, пожалуй, и совсем останусь без папы и мамы. Надо принимать какие-то меры.

Парень я был хоть куда! Всякий, кто меня видел впервые, удивленно ахал, смеялся и говорил, к зависти моих товарищей, таких же маленьких мальчишек и девчонок: «Смотрите, какой забавный рахитик!»

В приютской прихожей, возле вешалки, было высокое зеркало. Я подолгу рассматривал себя в нем и ничего, забавного не находил. Даже наоборот: я сам себе нравился. Все у меня было не так, как у других: большая лобастая голова, круглый, как арбуз, живот и ноги колесом, да еще ступнями вовнутрь вывернутые. И то, что незнакомые дяди и тети называли меня одним и тем же именем — Рахитик, лишь подчеркивало, что я такой маленький, а уже всем известный, раз они знают, как меня звать!

Днем мы все находились в большом зале с гладким навощенным полом, с множеством окон и высокими белыми дверями, из которых только одна, выходящая в прихожую, привлекала наше внимание: через эту дверь, в сопровождении доктора, сухонького старичка с седой бородкой клинышком и с пенсне на горбатом носу, входили в зал папы и мамы. И тогда мы, увидев вошедших, на секунду замирали и зятем, набрав в легкие воздуху поднимали такой гвалт, что доктор морщился и ронял пенсне, привязанное к черному шнурку, а няня Глаша затыкала себе пальцами уши.

Каждому из нас хотелось поскорее получить папу и маму, и каждый из нас старался привлечь к себе внимание пришедших: кто принимался визжать, кто смеяться, кто плакать. Я не кричал. Работая локтями, я пробивал себе дорогу, выбегал вперед и, подперев руками бока, останавливался. Я знал: на меня обязательно посмотрят, покажут пальцем и засмеются. Но что-то, видимо, я делал не так. Посмеявшись надо мной, вновь пришедшие папа и мама смущенно отводили глаза и торопливыми взглядами искали кого-то среди шумящей детворы. У меня обрывалось сердце: «Нет, не за мной! Эти папа и мама не мои. А может быть, все-таки мои?! Может, они плохо меня разглядели?» [5]

— Смотрите-ка, мама и папа! Смотрите!

Отчаянно взвизгнув, я кидался животом на скользящий навощенный пол и, быстро-быстро перебирая руками, принимался крутиться, как мельница. Мелькали фигурки ребят в одинаковых белых костюмчиках, мелькали окна, двери, доктор с бородкой, папа и мама...

— Хватит! — сердито говорила няня. — Уже ушли, ее старайся.

И я снова ждал других пап и мам. И они приходили. Выбирали других и уходили. А я оставался. И почему меня не брали?! Ну ведь ни у кого не было такого большого и круглого живота, на котором можно так ловко крутиться. И ни у кого не было таких забавных ног!

— А может, я плохо старался? Может, надо выучить еще какие-нибудь фокусы? Например, стоять на голове! Перекувыркиваться на спину! Или, прищелкивая пальцами, кружиться в танце?

Сказано — сделано! Я выучился подолгу стоять на голове, перекувыркиваться на спину и танцевать, прищелкивая пальцами. Но все напрасно, только няню до слез доводил.

После одного такого представления, когда ушли очередные папа и мама, уводя с собой нового счастливца, няня Глаша, заплакав, посадила меня к себе на колени:

— Бедный ты мой, бедный черноглазик! Ну кому ты нужен такой кривоногий? Хотели мы с сыном Алешенькой взять тебя, да, видать, не судьба — упекли его в Сибирь, на каторгу. Сначала мужа потеряла, а теперь и сына... — и заплакала, вытирая слезы кончиком белой косынки.

Нас окружили дети, все в одинаковых белых платьицах, и не поймешь, кто мальчик, а кто девочка.

— Няня Глаша! Няня Глаша! А зачем ты плачешь? Не плачь, мы любим тебя!..

Всхлипнув еще разок, няня Глаша ссадила меня на пол.

— Ну что же, родненькие вы мои, вечереет уже, больше, видать, никто не придет...

И в это время дверь скрррии-ип — и открылась! Сначала как-то боком, с оглядкой вошел доктор и тут же вслед за ним пара: высокая красивая женщина с толстой русой косой, в длинном платье до полу и в газовом шарфе, и коренастый усатый моряк. Лицо смуглое, обветренное, в руке бескозырка. Вошел и замер, прижав бескозырку к груди.

— Мать честная, сколько вас тут! [6]

Я смотрел на женщину. Она! Это была она — моя мама! В этом я не сомневался нисколько. Изумленно-взволнованное лицо, большие, широко раскрытые глаза. Они уже искали кого-то среди бегающей, прыгающей, орущей оравы ребятишек. И, конечно же, искали меня!

Я закричал, что есть силы:

— Мама! Мама! Куда же ты смотришь? Вот он я; погляди сюда! — и подпер левой рукой бок, правую поднял над головой, щелкнул пальцами.

Наконец-то! Наконец-то она посмотрела! Растерянный взгляд ее с каким-то испугом коснулся меня. По лицу пробежала судорога.

— Мама, а я умею плясать!

И принялся кружиться и прищелкивать пальцами.

Моряк смотрел на меня с любопытством. Он высвободил руку и, сунув бескозырку под мышку, стал прихлопывать ладонями.

— А ну, парень, наддай! Ай, молодец! Шире круг!

Он присел на корточки. Женщина сердито затеребила его за плечо:

— Ну, перестань! Ну, перестань же, Ермиша!

Газовый шарф сполз с плеча, длинная русая коса свесилась до самого пола.

Я продолжал приплясывать, но женщина на меня не смотрела. Она искала кого-то другого. Меня охватило отчаяние:

— Ма-а-ма! А я умею еще и так!..

Я упал на живот и закружился быстро-быстро, как мельница.

— О-о-о! — стонал от смеха моряк. — Вот молодчина! Вот молодчина!

Мелькали лица ребят, заскорузлые ладони матроса, складки женского платья. Мелькали окна, двери, доктор в белом халате, няня Глаша...

— Ай, молодец! Ай, молодец! Ну, ладно, хватит! — Моряк поставил меня на ноги. — А что ты можешь еще?

У меня все еще кружилось перед глазами, но я увидел, как женщина, показав на кого-то пальцем, что-то сказала доктору. Няня поднесла дрожащую руку ко рту.

— А я еще умею вот это!

Я кувыркнулся через голову на пол. Вскочил, опять кувыркнулся.

— Чудо! Чудо! — сказал, выпрямляясь, моряк и решительным движением надел на голову бескозырку. — Доктор, мы его берем! [7]

Женщина всплеснула руками:

— Ермиша, что ты?!

Лицо моряка стало суровым.

— Доктор, мы его берем! — жестко повторил он.

Женщина в смятении кинула взгляд на притихших детей. Доктор сухо кашлянул, дрожащими пальцами поправил пенсне:

— Мадам, вы, кажется, хотели взять мальчика? Женщина резко повернулась.

— Да, а что?

— Но ребенок, которого вы мне показали, — девочка!

Женщина смутилась:

— Разве?!

— Да. А это вот — мальчик. И хороший мальчик. Возьмите его, жалеть не будете.

Доктор соврал, я это знал точно! Женщина выбрала Левку! У него курчавые светлые волосы и большие голубые глаза с длинными ресницами. Он только что появился в приюте, а его уже выбрали! Но зачем доктор сказал неправду?!

— Мама! — тихо сказал я. — А я умею стоять на одной ноге. Смотри!

Моряк шумно вздохнул и взял меня за руку.

— Кхм! Хорош парень, а, как ты думаешь, мать?

Женщина растерянно металась взглядом то на курчавого Левку, то на мои ноги колесом, и вид у нее был такой, будто она расставалась с дорогой, понравившейся ей игрушкой.

— Хорош, говорю, парень-то?! — переспросил моряк, и в голосе его прозвучало нетерпение.

— Да, да, — сказала женщина, кусая губы.

Моряк наклонился ко мне:

— Как тебя звать-то, сынок?

— Рахитик! — звонко ответил я. — Меня зовут Рахитик.

У женщины брызнули слезы из глаз.

Хочу стать летчиком

И стал я жить в новом доме. Дом-то, собственно, был не новый — старый, деревянный, двухэтажный, с крутыми лестницами. Стоял он на обрыве, возле самого моря. Сверху, если выйти за ворота, открывался широкий вид, слева были два пирса с ошвартованными возле них пароходами, дальше виднелись выкрашенные суриком [8] корпуса судов, стоявших на стапелях, подъемные краны, и за ними черным частоколом торчали нефтяные вышки. Горячий ветер приносил оттуда вместе с острым запахом смолы и краски свистки паровых лебедок и звонкие выкрики: «Вира!», «Майна!» А прямо внизу, под кручей, была, песчаная коса и на ней приземистые строения с округлыми крышами — ангары. В них стояли гидропланы.

Каждое утро проходили мимо нашего дома на работу летчики и техники. Они спускались по крутой тропинке вниз, раздвигали визжавшие створы ангаров, выкатывали из них гидросамолеты и по деревянному настилу осторожно спускали их на воду.

Я знал распорядок работы летчиков до мельчайших подробностей. Сейчас вот двое в кожаных штанах и куртках, опоясанных ремнями, наденут на головы громадные пробковые шлемы с очками и заберутся в кабины, обтянутые со всех сторон растяжками из проволоки. Двое других встанут на качающийся на воде корпус гидроплана и начнут крутить пропеллер. Потом громкий выкрик: «Контакт!» — «Есть контакт!» Синий дымок, хлопок, другой, и, пугая чаек, раздается звонкий треск мотора. Рябит вода от воздушных струй, дрожит аэроплан. А у меня сердце замирает от восторга: до чего же здорово!

И вот гидроплан начинает двигаться. Все быстрее, быстрее. Скользит по воде, оставляя за собой пенистый след, потом отрывается, набирая высоту, становится меньше и меньше, превращается в точку и растворяется в небесной сини.

Я сижу верхом на глыбе песчаника, выпирающего из земли у края обрыва. Его шершавые бока еще хранят тепло вчерашнего знойного дня. В самое сердце западают мне вскрики чаек, синее море, голубое небо с резко очерченным горизонтом и этот вот рокот моторов. Возвращались гидропланы с другой стороны. Они внезапно выныривали из-за опаленных солнцем голых холмов и, нагоняя жуть, с шумом проносились над крышей нашего дома. Я вдавливал голову в плечи и замирал, а гидроплан, снизившись к воде, уже плавно опускался на морскую рябь и, взметывая в воздух радужные брызги, подруливал к берегу. Было в этом что-то чарующее, волшебное, непостижимое.

К вечеру я опять сидел на своем камне, ожидал, когда, возвращаясь домой, пройдут по тропинке летчики, [9] веселые, красивые, в голубых, как небо, френчах. На стройных ногах — желтые кожаные краги.

Я смотрел на летчиков с благоговением и всякий раз, проводив их взглядом, ощущал в своей душе какое-то неотразимое назревающее чувство. Да, да, конечно! А почему бы и нет?! Я хотел быть... летчиком! Вот только ноги мои меня смущали.

Конечно же, о своем решении я рассказал товарищам. Но меня подняли на смех. Предводитель мальчишек двора, долговязый и худой как вобла Котька Конопатый, подлетел ко мне, гыгыкнул и, привычным жестом прихлопнув свой огненный вихор, торчащий на макушке, насмешливо уставился на мои ноги. Пацаны, предвкушая потеху, окружили меня полукругом.

— Гы-ы! — сказал Котька и шмыгнул носом. — Летчиком, значит, хочешь быть! С такими колесами?!

Ребята покатились со смеху.

А я посмотрел на свои ступни, развернутые внутрь. Конечно, с такими ногами... Но ведь их можно, наверное, выправить?

Словно уловив мои мысли, Конопатый шмыгнул носом и, подмигнув пацанам, сказал:

— Слушай, Борька, давай я их тебе выправлю, а?

У меня всколыхнулась надежда.

— А можешь?

— А как же! — солидно сказал Котька. — Я все могу!

— Ну, тогда давай, — робко согласился я.

Пацаны сгрудились вокруг. Котька, ухмыляясь, засучил рукава.

— Садись крепче! Держись! Давай лапу.

Я вцепился руками в шершавые бока песчаника и протянул ему правую ногу.

— Ну, держишься? — спросил Конопатый.

— Держусь, — сказал я сквозь зубы.

Котька деловито оглянулся, хмыкнул и, подмигнув пацанам, сильно крутнул мне ступню. Острая боль пронзила меня. Я заорал благим матом. Кто-то крикнул из двора со второго этажа:

— Что вы над мальчишкой издеваетесь, мерзавцы?!

Пацанов как ветром сдуло: дробный топот босых ног, только пыль взвихрилась. А я сидел и плакал, не столько от боли, а сколько от разбитой надежды: и ничего-то он вовсе не выправил, этот Котька Конопатый. Ступня как была, так и осталась — носком вовнутрь. [10]

Мать позвала меня обедать. Я послушно встал и ковыль-ковыль, загребая вывернутыми ступнями дорожную пыль, поплелся домой.

Во дворе мальчишки играли в чижика.

— А, Рахитик! — закричали они. — Покрутись на пузе!

«Погодите, погодите! — злорадно подумал я, — Вот буду летчиком, тогда позавидуете!»

У нас зеркально натертый пол, и я, по заведенному порядку, прежде чем войти в прихожую, сапожной щеткой счищаю пыль с ботинок.

Мать внимательно следит за мной:

— Не спеши, не спеши! Вот тут сотри! И вот тут. А теперь разувайся. Не бросай ботинки! Поставь их на место. Рядом. Аккуратней. Теперь иди мыть руки.

Я начинаю злиться. Скоро летчики, закончив полеты, пойдут мимо нашего дома, а мне их так надо видеть!

Спеша, два-три раза звонко тренькаю соском умывальника и тут же вытираю смоченные руки полотенцем. На чистом полотнище остаются грязные следы от пальцев. Мать укоризненно вздыхает и, крепко сжав пальцами мои плечи; возвращает меня к умывальнику.

— С мылом! — командует она. — Как следует!

У нас с ней полуофициальные отношения. Мать сухо, без ласки приказывает, а я молча выполняю. Она не кричит на меня, не дерется, но и не занимается со мной. Видимо не может простить мне Левку, которого взяли другие папа и мама, что живут через улицу от нас.

Я торопливо ем, роняя крошки на пол. Мать морщится:

— Куда торопишься?! Еще раз уронишь — заставлю все подобрать!

И я тотчас же роняю. Молчаливая дуэль взглядов. Я кладу ложку, сползаю со стула и собираю крошки. Все до единой. И странное дело — я не обижаюсь на мать. Теперь я знаю — спешить нельзя. «Поспешишь — людей насмешишь», — так любит говорить отец, которого сейчас нет дома. Мать говорит, что он в плавании, а ребята во дворе утверждают, что в тюрьме. Сидит за какие-то листовки. Я не знаю, что такое «листовки», но по уважительному тону ребят догадываюсь, что это дело хорошее.

Я. доедаю котлету, а мысли мои вьются вокруг решения стать летчиком. Опыт с ногами не вышел, конечно [11] же, по моей вине. Если бы я вытерпел и не заорал бы, то ноги мои были бы сейчас прямые. Что ж, наверное, придется как-то самому.

Мать ставит передо мной стакан с компотом. Пока я выцеживаю кисло-сладкую жидкость, во мне созревает решение: «Вот завтра как встану, так и буду ходить и выпрямлять ступни. Пусть больно будет, пусть, я все равно буду их выпрямлять!»

И утром, действительно, как только встал, сразу же вспомнил про свое решение. Попробовал вывернуть ступни как надо — получилось! Но едва ослабил мышцы — ноги сразу же вернулись в прежнее положение, носками вовнутрь. Но решение принято! Что-то во мне утвердилось. Видно, пришлась по вкусу моя первая победа, добытая трудом.

Вышел во двор, старательно выворачивая ступни, и меня тут же подняли на смех:

— Ха! Летчик вышел! Летчик! Смотрите-ка, как чикиляет!

Обидно, конечно, очень. Но если отказаться от этой затеи, так, значит, и летчиком не быть?! А дразнят пусть! Отец говорил: «Не обращай внимания, подразнят и перестанут!». Так оно и было. Уже к обеду никто из ребят и не обращал внимания на мою странную походку. А я хожу. Больно, но хожу. День хожу, два хожу, неделю, месяц! Я уже привык к постоянной боли в коленках и щиколотках, и без нее мне уже было как-то непривычно и тревожно. И как-то незаметно я добился результатов, да еще каких! Если раньше ступни мои смотрели носками вовнутрь, то теперь — в стороны!

Мне пришло в голову, что можно погордиться собой. А ведь мог бы! После того, как я заполучил папу и маму, это была моя вторая победа.

Я занял свою позицию на камне и стал ждать, когда пойдут с полетов летчики.

И вот они идут. Я слышу их голоса. Ближе, ближе. Среди них был доктор, белокурый весельчак, по всей видимости, любимец летчиков, потому что только и слышно было: «Доктор, а это вот как? А это?» Доктор отвечал, и летчики смеялись.

Наконец вот они — появляются! Они проходят мимо меня, слегка запыхавшись от подъема в гору. Проходят, как всегда, занятые разговором, не обращая на меня внимания. Они привыкли к камню и ко мне, потому что я всегда был таким же безмолвным, как и глыба, на [12] которой сидел. А тут вдруг без всякого вступления сказал:

— А я могу и вот так! — И вывернул обе ступни в наружные стороны.

Доктор тотчас же остановился.

— А ну-ка, ну-ка?!

Летчики окружили меня.

— Ох, ты-ы! Бот это да-а-а!

Доктор присел передо мной на корточки.

— Это что — ты сам? — спросил он, пощупав пальцами мои лодыжки.

— Сам! — сказал я и покрутил ступнями в разные стороны.

Летчики рассмеялись.

— Молодец, молодец! — сказал доктор и, поднявшись весело посмотрел на меня. — Ну, а кем же ты хочешь быть?

— Летчиком! — ответил я. — Я хочу быть летчиком!

Все снова рассмеялись, будто я сказал что-то несуразное.

— Гм! Летчиком, значит? — проговорил доктор. — Ну, а... читать-то ты умеешь по крайней мере?

Читать я не умел, даже по крайней мере. А как этому научиться, если мать неграмотная, а отец, у которого большая библиотека. и много разных журналов с картинками, опять сидит в тюрьме за какие-то «прокламации» и за какой-то «стачечный комитет»?

Я опустил голову и тихо промямлил:

— Не-е-ет, читать я не умею...

— Ну вот! — сказал доктор. — Сначала научись читать, овладей грамотой, а только пото-о-ом. Понял?

— Понял, — чуть не плача, сказал я.

И летчики ушли. А я стал думать, как бы мне научится читать.

На всякое хотенье имей терпенье

Мы с матерью ездили каждый день на конке в город, за покупками. Бородатый кучер с длинным кнутовищем, четверка лошадей, небольшой вагончик. Кривые улицы с крутыми подъемами и спусками. Лошади цокали под ковами по булыжной мостовой, визжали колеса на поворотах. Кучер то и дело кричал: «Но-о-о!» — и звонил в колокол: блям-блям-блям-блям! Кондуктор, гремя мелочью, [13] встряхивал сумкой и скучным голосом выговаривал: «Билеты! Билеты!»

Мать сажала меня на скамью возле окна, и я во все глаза смотрел на вывески разных лавчонок, магазинов, мастерских. Мимо проплывали нарисованные пиджаки и брюки, штиблеты и сапоги, бублики и булки, чуреки и лаваши. А под ними, выстроенные в ряд, какие-то знаки. Я уже знал, что это буквы. Но какие?

Больше всего меня привлекала вывеска булочной. На ней была нарисована пышная булка и буквы, отчетливые, видны издалека. Проезжая мимо, я твердил: «Булка. Бул-ка! Бу-лоч-ная…» А ведь эта вот буква, которая впереди, наверное «б». А которая рядом, наверное, «у», Бу! А это вот — чуречная. Чу-рек! «Чу», «у»…

И я уже находил знакомые буквы на других вывесках. Эта вон «р-р-р», а эта «с», а эта «з-з-з»...

Я изучил все вывески и все буквы на них и питал к ним дружеские чувства. И дома, листая журналы, тоже находил своих друзей. Я бежал с журналом к матери:

— Мама! Мама! Смотри-ка, вот эта буква «бе-е-е», а эта — «а-а-а».

Мать равнодушно отвечала:

— Ладно, ладно, иди играй.

А мне так хотелось узнать, что написано под картинками. Но сложить буквы так, чтобы получилось слово, я не мог.

Однажды мы поехали с матерью на конке в другую часть города. Здесь не было ни лавочек, ни мастерских и не было вывесок, и мне стало скучно. Лишь одно здание привлекло меня: высокие круглые колонны уходили под самое небо, и там, наверху, большими золотыми буквами было выложено какое-то короткое слово. Я тотчас же принялся шептать: «Б... б... ба... н... ка!». И меня озарило! Я сорвался со скамьи и, надрывая связки, закричал:

— Ма-ма! Ма-а-ма!

Кучер с перепугу резко осадил лошадей:

— Тпрру! Стой! Что вы там, мальчонку прищемили?! — Мама! Мама! — диким голосом кричал я, высунувшись из окна. — Смотри-ка: банка!

Пассажиры дружно рассмеялись. Кучер сердито сплюнул на мостовую:

— Тьфу ты! Оглашенный какой! Напужал до смерти...

Конечно, это была не банка, а слово «банк» с твердым [14] знаком на конце, который я игнорировал, потому что не знал его назначения.

И открытие свершилось! Я изнывал от нетерпения скорее возвратиться домой, полистать отцовские журналы с картинками, под которыми было что-то написано, и мне так хотелось узнать — что?

Но дома меня ждало разочарование. С большим трудом мне удалось сложить два или три коротких слова. Зато на следующий день дело пошло на лад. Я не вышел во двор. Я ползал по полу среди разложенных и раскрытых журналов и складывал, складывал, складывал. И открывал! Это было волшебство! Это было таинство!

Через короткое время я — довольно бойко читал. И у меня появились книжки. Соседка тетя Соня, очень тихая и почему-то вечно зябнувшая, застав меня за чтением, всплеснула руками:

— Это ты сам?!

— Сам! — не без гордости ответил я.

— : Ну, молодец! Умница. — И принесла мне книжку и сказала: — Тут вот про тебя написано.

Я нисколько не удивился, потому что привык быть знаменитостью: ведь про меня знали все и во дворе, и в городе, повторяя мое имя — Рахитик, хотя дома меня почему-то звали Борисом.

В книжке я прочитал:

Я умница — разумница,
Про то знает вся улица!
Петух да Курица.
Кот да Кошка
И я немножко.

В этом стихотворении мне почудился какой-то подвох, и я пытливо уставился на тетю Соню. Ее большие грустные глаза с густыми ресницами искрились лукавством.

— Ну как, понравилось? — спросила она, зябко поведя плечами под шерстяной шалью.

— Понравилось, — ответил я, чтобы сделать ей приятное.

— Ну, тогда вот прочитай еще одну книжку, — и подала мне толстый том волшебных сказок Андерсена.

И с тех пор меня редко видели во дворе. Я сделался «книжным червем», так сказала тетя Соня, иногда силком выгоняя меня на улицу «подышать свежим воздухом». [15]

Я читал все подряд — что понимал, чего не понимал. Меня увлекал сам процесс чтения. Я катился по книжным строчкам, в какой-то совсем другой мир, мало похожий или даже совсем непохожий на тот, в котором находился сам. Я плавал по морям и океанам, стрелял из лука, скакал на лошади и спасал прекрасных царевен от чар злых колдунов.

Тетя Соня учила меня писать. У нее был красивый, ровный почерк, и она терпеливо внушала мне, что писать неразборчиво и грязно — невежливо. И я старался вовсю быть вежливым. И еще она заставляла меня рассказывать прочитанное. Я заикался, спотыкался, она меня поправляла и очень сердилась, когда я, торопясь, невнятно выговаривал слова.

А потом город захлестнулся полотнами знамен, демонстрациями и громовыми, как весенняя гроза, раскатами песен: «Вставай, проклятьем заклейменный!», «Отречемся от старого ми-ира!...»

Отец, вернувшись из тюрьмы, сразу же уплыл на пароходе возить снаряды на фронт красногвардейцам, а я стал играть в самолеты, на которых рисовал красным карандашом пятиконечные звезды, и в воздушных боях всегда падал на землю самолет белых.

Времена наступили беспокойные. По вечерам мать, тяжело вздыхая, запирала на засовы дверь и засветло укладывала меня спать. По ночам нас часто будили хлопающие за окном выстрелы и дробный топот ног. А когда потеплело и у подножья серых домов стала пробиваться зелень весенней травы, по улицам загремели винтовочные выстрелы и стали слышны крики и стоны раненых.

Три дня в городе шли ожесточенные бои. Прибегающие к нам соседки, беспокоясь за своих мужей, с плачем проклинали каких-то дашнаков, меньшевиков и эсеров.,.

От отца из Астрахани пришло письмо. Нам принес его знакомый матрос, Рябов. Я прочитал письмо матери. Выходило, что нам нужно было, бросив все, пробираться к отцу. А как?

Рябов посоветовал:

— Сейчас стоит у причала пароход, он отплывает в Астрахань, так что не мешкайте. Собирайтесь, я вас посажу.

Мать, охнув, всплеснула руками, жалостливым взором [16] окинула комнату: комод, кровать с пирамидой подушек, отцовскую библиотеку, вешалку с одеждой.

— Все?.. Все бросать?.. О! О-ох!

Бестолково засуетившись, принялась увязывать узел. И вот мы бежим по мокрым от дождя тротуарам.

Под ногами скрипит стекло, лужи окрашены кровью, стены домов тоже — в буро-красных пятнах.

Шторм бил брызгами в окна портовых зданий. Налетевший дождь шквалом пробегал по улицам, бешено колотил по железным крышам и, прибив к мостовой клочки бумаги, с шумом уносился в море.

Обшарпанный, с вмятиной на правой скуле старый пароход разводил пары, судорожно вздрагивая, скрипел бортом о причалы. У трапа шумела толпа с чемоданами, с узлами. Люди растерянно и с надеждой смотрели на прыгающее судно, опасливо оглядывались на город и, вздрагивая от одиноких пушечных выстрелов, решительней напирали на узкие сходни.

В город входили турки.

Рябов повел нас стороной туда, где у затонувшего рядом с пирсом парохода прыгала на волнах двухвесельная шлюпка.

У матери затряслись губы:

— А как же мы сядем-то?

— Сядем, — хмуро сказал Рябов. — Нужда заставит — сядем. Турки-то... вон они — уже на Баилове. Возьмите узел, потом мне бросите и. мальчонку подадите.

Сели с горем пополам, едва не опрокинув тузик.

К пароходу подошли с левого борта. Рябов, тарабаня веслами, разбойно свистнул, и два матроса, перевесившись через борт, сбросили веревочный трап. Рябов что-то крикнул им, и прямо в тузик упало большое брезентовое ведро на длинной веревке. Рябов схватил его и строго крикнул мне:

— Садись!

Я забрался в ведро.

— Глубже, глубже садись! Держись крепче! — и взмахнул рукой: — Вира!

И я взметнулся в небо.

Палуба забита людьми. Матросы, шагая по узлам И чемоданам, а то и через головы сидящих, повели нас на корму.

В воздухе что-то завыло, засвистело, и недалеко от парохода, глухо ухнув, встали три водяных столба, а [17] потом приглушенно хлопнули где-то в горах пушечные выстрелы. И опять засвистело...

Кто-то крикнул дико:

— Руби шварто-овы!..

Пароход засипел тоненьким голоском и вдруг, прочистив горло, рявкнул густым дрожащим басом. Зашаталась палуба, зашумели под ногами машины, и под страшные вопли толпы судно отпрянуло от пристани.

Комнатная ракета

Мы много ездили по голодающей России: Саратов, Астрахань, Самара. Даже в Киеве побывали! Все кругом разрушено, разбито. Заводы стоят; работы нет. Плохо. Чуть с голоду не умерли.

И вот мы в Ташкенте. Здесь как-то все по-другому. Сказочно. Высокие горы. До неба. Снежные макушки. Горы близко, кажется — рукой подать, а говорят, до них девяносто верст. Не верится. Да вот же они — рядышком совсем! Во-о-он, за теми деревьями.

Ташкент — город хороший, как сад -, весь в деревьях. Кругом виноградники. А за городом — поля, водой покрыты: рис растет. Занятно!

Узбеки добрые, незлобивые. Мне легко дался их язык. «Салам алейкум, уртак!» — «Здравствуйте, товарищ!». Или: «Сыз кайда барасыз?» — «Вы куда идете?» — «Ман базарга бараман» — «Я иду на базар».

Нам повезло: не сразу, конечно, месяцев через несколько, отец нашел работу при больничной электростанции, стал дизель-механиком, а я пошел в школу, до которой ой как далеко было добираться: жили мы на окраине города, а школа была почти в центре, на улице Гоголя. Школа номер пять имени «Коминтерна».

В школе пожилой, невысокого роста — муаллим с седоватой острой бородкой преподает нам узбекский язык: чтение, произношение, письмо. Пишем по-арабски — справа налево. Я благоговею перед вязью арабского шрифта и очень усердно его вывожу. И произносить узбекские слова стараюсь правильно. Учитель любит меня и в классном журнале перед моей фамилией ставит высшие оценки: «Джуда якши!» — «Очень хорошо!»

Я и мой дружок Романов Иван, тоже недавно приехавший из России, жадно знакомимся с городом. Нам все в нем нравилось: и высокие тополя, стоящие вдоль улиц, и журчащие арыки, и вечерняя поливка улиц. Зачерпнет [18] узбек ведром воду из арыка и ловко-ловко, пригоршней, брызжет воду на тротуар. И воздух сразу же наполняется пряным запахом прибитой пыли и благодатной прохладой. А в карагачах висят прикрытые платками клетки с перепелками, и оттуда раздается: «Пить-полоть! Пить-полоть!»

А базары какие! Горы дынь, и арбузов, и всяческих фруктов, которых мы сроду никогда и не видели. А виноград! Тяжелые кисти уложены высоко в плоские круглые корзины, и узбеки ловко носят эти корзины на голове. А арбы с громадными скрипучими колесами! Сидит узбек верхом на лошади, ноги на оглоблях. Едет среди базарной толчеи, кричит: «По-ошт! По-ошт! По-ошт!» а в арбе — женщины в халате с паранджой.

На центральной улице, укрытой тополями, — универсальный магазин, затем книжный, мы там тетрадки покупали, и рядом — небольшой, но такой интересный для нас магазин с привлекательной вывеской: на зеленом поле оранжевый заяц, надув щеки, изо всех сил дудел в трубу; из которой вместо звуков вылетали слова: «Детский мир».

Вот уже третий месяц, как мы ежедневно, возвращаясь из школы домой, заходим сюда, чтобы поглазеть на игрушки. Мы изучили их все наизусть, знали, где какая лежит, назначение и цену, и мы уже порядком надоели хозяину.

Хозяин, высокий горбоносый персиянин, проводив покупательницу, сладко потянулся и вопросительно посмотрел на наг с Ванюшкой, вот уже больше часа отиравшихся у прилавка.

— Ну, чиво нада? — спросил он и моргнул большими добродушными глазами. — Дэнга иест? Нэт дэнга?! Иды!..

Ванюшка, как бы не расслышав вопроса продавца, дернул меня за рукав:

— Погляди-ка, что это там такое?

Я посмотрел по направлению вымазанного чернилами пальца и удивленно выпучил глаза. На полке в углу стояла толстая связка каких-то странных, ярко раскрашенных картонных трубочек с камышинками.

Вкрадчиво спрашиваю:

— Дядя Ахмед, что это такое?

Ахмед покосился на полку, снова зевнул и, махнув рукой с длинными волосатыми пальцами, лениво сказал:

-А! Иды! Дэнга нэт, вси равна нэ купышь! [19]

У меня были деньги, но они предназначались для покупки тетрадей. Два тяжелых медных пятака, ежесекундно напоминая о своем присутствии, приятно оттягивали карман.

Новые игрушки очаровали меня и, по всей видимости, были недорогие. «Куплю!» — решил я и потряс карманом.

— Есть деньги! Сколько стоит?

— Пить капэк! — ответил Ахмет. — Возмешь? Сколько дать?

— Д-две! — нетвердо сказал я, соображая, что если дома мать проверит, купил ли я тетради, будет мне на орехи под Новый год..

Ахмет взобрался с ногами на скамью и вытянул из толстой связки камышинок две трубочки.

— Дзржи! — сказал он. — Ха-арошнй сурпрыз в Новый год устроишь.

Я положил на прилавок пятаки и жадно схватил покупку.

— А что это, дядя Ахмет? — спросил я, рассматривая аккуратно завальцованные с обеих сторон, ярко раскрашенные трубочки.

Ахмет, не торопясь, подобрал пятаки, швырнул их в ящик и, в третий раз зевнув, сказал:

— Комнатный ракэт. Панымайшь? Пустой путылка вазмэшь, здес спичкой футулок зажгешь... патом узнайш, что будэт.

— Комнатный, говоришь? — озадаченно спросил я. — В комнате пускать?

— Комнатный! — замотал головой Ахмет. — Новый год пустышь, папа с мамой радоваться будут. Иды!

Декабрь старого, 1925 года, как бы жалея об утраченной молодости, долго сыпал дождем на серые деревья, на глинистое месиво дорог, на грядки огородов с торчавшими капустными кочерыжками, а в канун Нового года вдруг расщедрился и повалил густыми хлопьями снега. К вечеру все вокруг стало по-праздничному чисто и нарядно.

Я прибежал со двора, вспомнил про свои ракеты и, дождавшись, когда мать вышла из комнаты, полез за ними под кровать. Ракеты лежали в небольшом фанерном ящичке среди многих, очень нужных мне вещей: обломков велосипедных спиц, старых граммофонных пластинок, гаечек и болтиков.

Вынув камышинки с картонными трубочками, я любовно [20] вытер с них пыль и стал рассматривать место, где поджигать, но, услышав чьи-то шаги за дверью, проворно сунул ракеты под одеяло. Тревога оказалась напрасной: на пороге стоял Ванюшка, причесанный и умытый.

Новый год встречали вместе. Мы сидели на корточках перед ящиком, поставленным в углу, пили по очереди из бутылки лимонад и закусывали пирожками с капустой.

За столом у взрослых было шумно. Все говорили разом, стараясь перекричать друг друга, спорили о чем-то, курили. О приближении Нового года мы узнали по звону стаканов и по дружным восклицаниям взрослых:

— Давайте, давайте готовиться! Новый год подходит!

Я выхватил из-за пазухи приготовленные для этого случая ракеты, взял пустую бутылку из-под лимонада, поставил ее возле стены и опустил в горлышко камышинку.

— Как, обе сразу пустим или по одной? — зашептал Ванюшка. — Давай сразу, а? Вот здорово будет, а?

— Нет, — сказал Я. — Сразу обе — жирно будет. Мы по одной. Ну, давай объявлять.

Мы взялись за руки, встали лицом к пирующим и только хотели объявить о предстоящем «гвозде программы», как гости разом поднялись, зазвенели стаканами, закричали:

— С Новым годом! С новым счастьем! Урр-р-а-а!..

Ванюшка безнадежно махнул рукой:

— Пустое дело! Не слышат. Валяй так.

Я опустился перед бутылкой на колени, вынул коробок из кармана, чиркнул спичкой. Топкий серый фитилек, похожий на мышиный хвостик, загорелся сразу. Шипя и разбрызгивая мелкие искры, он быстро укорачивался. Вот огонек, мелькнув в последний раз, скрылся внутри картонной трубочки. Я инстинктивно попятился назад. «Что-то будет?!» — мелькнуло у меня, и в ту же секунду трубка сердито зашипела, пыхнула дымом и...

Вжжжахх!!.

Огненный смерч с треском ударился в потолок, ураганом пронесся вдоль комнаты, стукнулся в противоположную стену, отскочил к полу, промчался в обратный конец. упал рядом с бутылкой, взлетел вверх...

Вжжж! Вжжж! Вжжж! Вжжж!

Гости замерли в ужасе. Кто-то завизжал, кто-то полез под стол.

От мечущегося по комнате огненного колеса у меня зарябило в глазах.

Вжжж! Вжжж! Вжжж! Б-бахх! [21]

Ослепительно ярко, с громким треском лопнула ракета под самым потолком. К моим ногам шлепнулась разорванная пополам картонная трубка с камышинкой.

Наступила мертвая, тишина. Сквозь сизую пелену густого вонючего дыма едва просматривались перекошенные от страха лица гостей. Но мне виделось только одно: в дальнем углу из-за стола угрожающе поднималась коренастая фигура отца с всклокоченной бородой. Глаза его были жутко сердитые, а дрожащие руки уже нащупывали пряжку ремня. Я охнул и пулей вылетел за дверь.

Очнулся на улице, у сугроба, преградившего путь. Сердце бешено колотилось от дурного предчувствия щемило под ложечкой: «Вот влетит теперь от отца ни за что ни про что!»

Скрипнув, хлопнула калитка. Я вздрогнул и обернулся. Передо мной стоял Ванюшка.

— Эх, вот это здорово! — прошептал ОН. — Как она трахнула, а! Где у тебя вторая, а? Давай пустим!

Вторая ракета была зажата у меня в кулаке, спички тоже. Словно во сне, воткнул камышинку в сугроб, чиркнул спичкой, почти не глядя, поднес огонек к фитильку.

Вжжж-жжахх!

Хвостатой кометой стрельнул в небо огненный смерч.

Вжжж-жжж!.. Б-ббахх!!

Высоко-высоко, под самыми звездами лопнула и рассыпалась золотыми брызгами ракета. Мы стояли, раскрыв от изумления рты, и смотрели, как в воздухе медленно таяли огоньки.

— Вот это «ко-омнатная ракета»! — удивленно проговорил Ванюшка. — Выходит, надул нас Ахметка, а?!.

Дальше