Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Трудна дорога к авиации

Мы в Ташкенте уже старожилы. Обжились совсем, привыкли, как будто тут и жили все время. Я уже взрослый парень, комсомолец, и мне семнадцать лет. Хожу в школу, но неохотно. Мне все кажется, что зря теряю время. Донимают мысли: кончу школу, куда пойду? Учиться дальше или — на производство? Слесарем, например, или электриком, как мой отец?

У меня затаенное желание — быть летчиком, но уж очень это казалось мне мечтой недосягаемой. А потом, на летчика учиться — надо крепким быть, сильным, физически развитым. А я дохлый какой-то: чуть что — простудился! Гланды распухли. Под носом мокреть. Но все [22]равно хочется! Только чувствую, сознаю: чтобы добиться этого, надо преодолеть какие-то трудности, навыки приобрести, получить уверенность в себе. А что? Как? Где? Не имею понятия...

Ну, для начала, скажем, нужно взяться за себя. Делать гимнастику по утрам, обтираться холодной водой. Впрочем, это я уже пробовал. Ненадолго меня хватало, дней на пять, не больше. Потом находились всякие предлоги, и упражнения отменялись. Стыдно мне было признаться самому себе, что мне попросту не хватало силы воли. А где ее взять, эту волю-то, как развить?

Я уже читал где-то, что в каждом человеке сидит Лодырь. И. если этому Лодырю дать волю, то ой-ой-ой что будет! Значит, надо его ломать?! А ломать, это значит — применять насилие? А насилие всегда приносит боль. А Лодырь-то, это ведь ты сам! Значит, и боль нужно причинять самому себе! И выходит, чтобы сделать себе хорошо, нужно сначала для этого сделать себе... плохо?! Так ведь получается!..

И еще; у Лодыря есть помощник — Ловчила. Он всегда что-нибудь придумает, чтобы Лодырю жилось спокойно. Вот за этого Ловчилу и надо браться!

Но Ловчила и есть Ловчила, он неясный, неопределенный и — скользкий, как налим. В обращении с ним надо суметь поставить себя так, чтобы твое желание — достигнуть поставленной цели — было превыше всего.

Дома у меня с матерью конфликты. Она считает, что я уже взрослый и мне пора «зарабатывать себе на хлеб». Чуть что — ворчит: «Вымахал вон уже какая дубина, а все книжечки читаешь да на шее родительской сидишь. Работать надо!»

Отец эту мысль преподносил по-другому: «Учись, сынок, учись прилежно. И пока ты молод, старайся трудностей не избегать: берись за всякую работу, за самую тяжелую. Потом тебе легче будет. И помни — ТОЛЬКО труд делает человека человеком.»

Я очень уважал отца, и его слова крепко запали мне в душу. А потом — ведь я хотел быть летчиком! А летчик должен быть крепким, сильным, выносливым. Выходит, все-таки мать права — надо работать!

Иду из школы домой. А сам думаю, думаю. Где-то рядом, минуя меня, бьет большая жизнь. В Старом городе начали строить какой-то завод. Может, туда пойти? Далеко. Двумя трамваями добираться. Может, пойти на кирпичный [23] завод? Нет, это не то. А что же? И сам не пойму, чего я хочу?

Надо мною что-то захлопало от ветра. Поднимаю голову и вижу: через улицу лозунг на красной материи: «Комсомол — на стройку!» Больше всего меня поразил восклицательный знак — требовательный, боевой. Я остановился, пораженный: вот он — ответ на мой вопрос! Вчера этого транспаранта не было, сегодня он появился, значит...

Я стоял, мучительно раздумывая: «Сейчас вот, если увильну от трудностей, спасую, значит, Лодырь победил! К черту!»

И я решительно свернул направо, к свежеесколоченному бараку. Ага, вот и табличка: «Пункт приема на работу».

Толкаю дверь, вхожу. Сидит парень в косоворотке, белокурый, крепкого сложения, вздернутый нос облупился от солнца. Ладони шершавые, грубые, а глаза веселые, словно незабудки или васильки, и у меня от них прибавилось решимости.

— Здесь принимают на работу?

— Здесь, — улыбается. — Комсомолец?

— Комсомолец.

Раскрывает амбарную книгу.

— Хорошо. Как фамилия? Имя? Отчество? — Записал, сказал деловито: — К Сергею Одинцову пойдешь, к землекопам. — И, склонил голову набок, критически меня осмотрел. — Дохлый ты какой-то, не выдюжишь, пожалуй.

Я оскорбился, выпятив грудь:

— Ничего не дохлый, выдюжу!

— Ну-ну, ладно, это я так. Вот тебе записка. Завтра на складе получишь спецовку. Ясно?

— Ясно.

— Двигай.

Дома я не сказал, что бросил школу. Потом, как-нибудь...

Утром получил спецовку: рабочие ботинки, брезентовую куртку со штанами, рукавицы. Все новенькое, хрустящее, с кисловато-пряным запахом. Тут же облачился. Шагаю гордо: я — рабочий! Теперь и мой труд вольется в стройку, и на этом вот пустыре поднимутся стены сельмашзавода. А сейчас здесь пока только голое место: опаленные солнцем холмы, старые глинобитные заборы — дувалы, полуразрушенные кибитки с плоскими [24] земляными крышами, арыки с журчащей водой да обломанные колесами телег кусты виноградника. Все это надо снести, выровнять, выкопать траншеи для фундаментов стен...

В пыльном жарком мареве осеннего утра уже маячили обнаженные, загорелые до черноты спины землекопов. Слышался стук лопат и кетменей, скрип тачечных колес, выкрики.

Разыскал Одинцова. Он подошел, широкий, круглолицый, пышущий силой, поскреб ногтями под расстегнутой рубахой, окинул меня оценивающим взглядом и, добродушно ухмыльнувшись, пробасил, нажимая на «о»:

— На роботу, значит?.

— На работу.

— Гм. Молодец. — И неожиданно лапищей придавил мое плечо.

У меня подкосились ноги. Я надломился, как тростинка, и едва не упал, а Сергей, словно и не заметив этого, повернулся ко мне спиной:

— Пойдем, я тобе струмент выдам.

Подошли к горе из тачек и лопат. Здоровенные тачки, с толстыми, как оглобли, ручками, с чугунными колесами. Поглядел по-хозяйски, словно выбирая лучшую, и двумя пальцами, легко, как пушинку, выдернул одну, бросил небрежно. Тачка, тяжело громыхнув, подкатилась ко мне. Вслед за нею полетела в кузов лопата: грум — грум — грум!

Я осторожно, словно к лошади, которая лягается, подошел к громадной тачке. Широко растопыренные ручки совсем смутили меня: да мне и рук не хватит, чтобы уцепиться за них!

— Ну-ну... — поощрил Одинцов.

Я наклонился и, едва-едва ухватившись кончиками пальцев за ручки, поднял тачку.

— Та-а-ак! — подбодрил Одинцов. — Топерь кати. Валай по этим доскам, во-о-он туды. Вишь, робята землю возят?

У меня от напряжения стало сухо в горле. Легко сказать: «Кати!» Тяжелая тачка, доски, по которым ее, проклятую, надо катить, а колеса-то не видать! И я с нежностью вспомнил: была у меня в детстве тачка — деревянное колесико выдвигалось вперед, и было видно, куда ее катить, а тут...

Одинцов сзади положил мне лапищу на плечо: — Давай-давай, не робей![23]

Я сдвинул тачку с места, и она покатилась. Сама. Н тут же сошла с доски, уткнувшись в виноградный куст.

— Ничего, ничего, — добродушно сказал Одинцов, — бывает. Таперь подымай, ставь колесо на доску.

Я беспомощно начал топтаться вокруг тачки. Да как же мне поставить колесо-то, если его не видно из-за высокого борта?!

Одинцов, посмеиваясь, смотрел на меня.

— Эй-эй-эй! Парень! Парень! — вдруг закричал он, увидев, что я собираюсь поставить тачку, подняв ее за передок. — Што ты! Што ты! — и опасливо оглянулся, не видит ли кто. — Срамотища какая! Разве так можно! Робята увидят — до смерти засмеют.

Я совсем растерялся:

— А как же тогда?!

Сергей подошел к тачке.

— А вот — очень просто: нажал на ручки — и поставил!

Да, действительно, у него все было просто: нажал и поставил.

Я поплевал себе на ладони, ухватил копчиками пальцев широко расставленные ручки и пошел. Шагов через десять забурился снова. Попасть колесом на доску мне удалось после третьей попытки.

Пока добрался с пустой тачкой до холма, откуда надо было брать землю, с меня семь потов сошло. А ребята бегали бегом с полными тачками. Я пригляделся к ним. И вовсе не богатыри, ребята как ребята, такие же, как и я. И мне стало стыдно за себя: что это я так расквасился?!

Мое появление никого не удивило. Только один, за которым я занял очередь, очень худой и высокий парень с длинным лицом и лохматыми белыми бровями, повернулся ко мне:

— Новичок?

Я молча кивнул.

— Тачку не возил?

— Нет.

— Сыпь поменьше на первый раз.

— Ладно.

Парень, ловко орудуя лопатой, стал насыпать в свою тачку землю:

— Меня звать Алексеем, а тебя как?

Я назвал себя. Алексей бросил лопату и легко поднял тачку.

— Куртку сними, запаришься. И знай: бригада работает [26] сдельно. Понял? Так что приспосабливайся, чтоб за тебя никто не работал. — И побежал.

«Сдельно, значит! — подумал я, неумело ширяя лопатой в засохшие комья земли. — Ох, трудна дорога в авиацию!»

Я насыпал себе чуть-чуть и покатил. И скоро забурился. Прошел немного и снова забурился. Сзади нетерпеливо покряхтывали, потом, видать, у кого-то лопнуло терпение, и ломающийся голос прокричал:

— И какого черта ты буришься там все время?! Тоже мне — маменькин сыночек на работу пришел! Тебе соску сосать, а не тачку возить!..

И тут же другой голос:

— Заткнись! Сам-то без году неделю, как за тачку взялся, а разоряешься.

Глаза страшатся, а руки делают

...Телеги, груженные кирпичом, переезжали через меня. Я лежал, распластанный в дорожной пыли, и не мог подняться, не было сил. Ко мне подбежал, махая хвостом, соседский пес, ткнул меня носом в лицо и сказал:

— Чего это ты разоспался? Вставай, в школу опоздаешь!

Я открыл глаза. Передо мной с мокрой тарелкой и кухонным полотенцем в руках стояла мать. Лицо ее было сердито..

— Прошатался вчера целый день. Где тебя носило?

А я никак не мог припомнить, где меня носило: я все еще лежал там, в дорожной пыли, весь истоптанный копытами, избитый колесами.

— Ирод несчастный! — запричитала мать. — Наказание господне! Здоровенный балбес, а все по улицам шастает, да книжечки читает. Работать надо!

И тут я вспомнил! Ох, да я же на работу опоздаю! Сдернул одеяло, вскочил и — ойкнул. Все тело будто не мое, словно в молотилке побывало.

Мать, прервав на полуслове фразу, с удивлением уставилась на меня. Сейчас бы самый раз признаться, что я бросил школу и пошел на работу, но не хотелось раньше времени огорчать отца. Ладно, промолчу пока Не время.

Морщась от боли, встал на ноги, как на ходули: мышцы одеревенели. Да как же я работать буду?

Мать ушла, бросив на меня подозрительный взгляд, [27] а я попытался убрать постель. Да, вчера мне досталось крепко: я пришел домой полуживой. Но, кажется; ребята были мною довольны. К концу рабочего дня я уже хорошо справлялся с тачкой и насыпал ее полностью, как и другие. Совесть моя была чиста и перед самим собой, и перед бригадой.

И я уже начал было гордиться собой, да вовремя вспомнил стишок:

Я умница — разумница,
Про то знает вся улица!

И одернул себя: «Ладно самолюбоваться! Цыплят по осени считают».

На работу я опаздывал, и это было плохо. Мне не хотелось выглядеть перед ребятами разгильдяем и слабачком. Я инстинктивно понимал, что входить в коллектив надо достойно: сделаешь промашку, исправлять ее будет трудно. Нет, опаздывать нельзя! А как же быть?

Выход был — пойти прямой дорогой. Мне нужно было перелезть через четыре дувала и перепрыгнуть через три арыка, достаточно широких и полноводных. В другое время все это было бы для меня пустяком, а сейчас, когда ноги не гнутся, пальцы как деревянные, — какие уж там дувалы и арыки?

Но другого ничего не было, и я свернул на короткий путь. И прошел его! И появился вовремя. Ребята встретили меня возгласами одобрения, и это было для меня самым лучшим вознаграждением.

Я стал переодеваться и вдруг заметил, что у меня ничего не болит! И ноги отлично сгибаются, и пальцы на руках отошли. Вот что значит короткий путь! Я раз мялся, пока преодолевал препятствия.

Я подошел к своей тачке и запросто взял ее и покатил. И удивился. И даже посмотрел, а моя ли это тачка? Уж очень она мне показалась легкой и удобной. И я вспомнил слова отца: «Сынок, никогда не робей перед трудностями. Глаза страшатся, а руки делают!»

Ребята у нас были что надо: дружные, веселые. Колька Стрыгин, например. Словно собранный из разных частей: узкогрудый, сутулый, С длинными руками и обезьяньими ужимками, приносил он с собой на работу гитару и в обеденный перерыв задавал нам такие концерты, что сбегались рабочие из соседних и даже дальних бригад, чтобы послушать.

У Стрыгина был сильный голос: Длинными ловкими [28] пальцами он извлекал из своей старенькой облупленной гитары чарующие звуки. И когда он пел и играл, то становился красивым необыкновенно. Кстати, это он крикнул «заткнись» Витьке Завьялову, когда я в первый день застревал со своей тачкой. А Витька-то, оказывается, сам был маменькиным сынком! Отец у него знаменитый профессор медицины, а Витька тоже бросил школу и пошел в чернорабочие. Я ему сказал как-то: «Ну, мне, например, нужно работать, чтобы мышцы нарастить, сильным быть, потому что хочу учиться на летчика. А ты почему бросил школу?» — «А я, — отвечает, — потому, что хочу быть Че-ло-веком. Понимаешь? Мышцы — это само собой, их можно накачать гирями, гантелями, но Человеком от этого не будешь».

Я прикусил язык. Ох, И острый же этот Витька! Посадил он меня в калошу! И отец мне твердит все время: «Только труд делает человека Человеком», а я все понимал по-своему — на мышцы переводил.

Славными парнями были Сергей Губин и Петр Савченко: тихие, старательные. Ну и еще мой первый знакомый — Алеша Коробков. Он, оказывается, учился на втором курсе железнодорожного училища. Отлично учился, да бросил на время. У него что-то не ладилось с легкими, затемнение какое-то обнаружилось, и он решил выгонять это затемнение физическим трудом «на лоне природы». Он каждую неделю ходил проверяться и докладывал нам, что все «о-кэй!». Коробкова мы избрали своим комсомольским секретарем.

Наш бригадир Сергей Одинцов за свою могучую фигуру, за медлительность и, главное, за терпеливое добродушие получил от нас прозвище — Сережа Бегемот. Начальство его уважало, и наша бригада пользовалась иногда разными поблажками: для нас выделили помещение (оно потом превратилось в своеобразный клуб), там мы хранили свою рабочую одежду и свой нехитрый скарб, прятались от непогоды, которую скрашивал своим пением и гитарой Стрыгин.

Работали мы здорово: врывались в землю; как кроты. Сначала вроде бы неразбериха была, и казалось, что копошимся мы наподобие муравьев: один тащит соломинку в одну сторону, другой с такой же ношей ползет ему навстречу. Но постепенно стали определяться по фундаментным траншеям контуры будущего завода: кузнечного цеха, сборочного, механического; и эта определенность внушала нам гордость за нашу, хоть нехитрую, [29], но профессию, и здесь мы чувствовали себя первопроходцами. Первые удары кетменя были наши!

Дома у меня уже знали, что я бросил школу и работаю. Отец было нахмурил брови, но пересилил себя: «Сделанного не воротишь... Однако... Ой, сынок, смотри — пожалеешь! — Подумал, подумал и согласился: — Ну ладно, видать, так надо». И на этом разговор закончился. Притихла и мать, хотя, когда я допоздна засиживался с книжкой, начинала ворчать, что-де «керосин-то нечего зря палить, он ведь денег стоит». В первую же свою получку я пошел в лавчонку и купил бидон керосина, за который мне снова от матери досталось: «Экую уймищу денег зазря потратил!»

А по выходным дням я с ног до головы рассматривал себя в зеркале. Все шло как надо: загорелый до черноты, ноги выпрямились и обросли упругими мышцами. И руки, и плечи, и торс — в узлах мышц. Прямо хоть сейчас иди в летчики. Вот что значит физический труд!

В нашу бригаду повадился ходить Иван Иванович Василенко. Лет сорока пяти, высокий, костистый, с веселыми голубыми глазами. Его знали на стройке все. Это был замечательный мастер-каменщик. Сядет где-нибудь повыше, на груду досок или кирпичей, закрутит из газетной бумаги «козью ножку» подопрет здоровенной лапищей острый подбородок и сидит, смотрит, как мы работаем. А нам лестно и любопытно: чего это он смотрит?

Пошел слух: Иван Иваныч набирает себе бригаду каменщиков — стены возводить. И каждый из нас возмечтал: вот бы попасть к нему! И мы, когда он появлялся у нас, старались вовсю: может, возьмет всю нашу бригаду!

Но он всю не взял. В проходной, после работы, когда мы пошли домой, остановил Алешу Коробкова:

— Мне нужен грамотный парень, пойдешь?

У Алеши длинное лицо стало еще длиннее.

— Иван Иваныч, что за вопрос — конечно, пойду! — И после паузы добавил: — Но не один!

У Василенко даже глаза заискрились, очень ему, видать, понравился ответ Коробкова.

— Торгуешься, значит?

— Торгуюсь, Иван Иваныч.

— Ну хорошо, тогда вот тебе списочек тех, кого я хотел бы взять. Пойдут — ладно, не пойдут... тоже ладно. Будь здоров!..[30]

Мы с Завьяловым стояли неподалеку и все видели и слышали. И едва Иван Иваныч отошел, сразу же подбежали к Коробкову:

— Покажи!

Список был небольшой, всего пять человек. Были там и Стрыгин Николай, и Виктор Завьялов, и, к моему радостному удивлению, я!

И стали мы каменщиками. Получили разряд. Самый низший, конечно, но разряд. Это была уже ступенька в жизни.

Мы подготавливали фронт работ, замешивали раствор, укладывали на помосты кирпич, носили его на «козе» по шатким дощатым настилам на верхние этажи или, выстроившись в цепочку, перебрасывали его по штучно. А Иван Иваныч складывал да покрикивал: «Живей, живей, ребятки! Живей!»

Очень нравилась нам эта операция, когда кирпич совершает путешествие по воздуху, от общей кучи на помост, к стене.

Мы выстраивались метрах в четырех друг от друга, надевали рукавицы. Обычно к кучке становился Коробков. От первого подающего зависит, как полетит кирпич по цепочке, плоскостью по горизонту или будет кувыркаться. У Алеши кирпич не летел, а как бы скользил по воздуху, и принимающему оставалось только взять его, придавить чуть-чуть большими пальцами и, описав полуокружность, подтолкнуть его вперед, стараясь, конечно, чтобы кирпич не вращался. Бросил, повернулся, а следующий кирпич уже подлетает к тебе. Поймал его, придавил, повернулся, бросил, опять повернулся и снова принял и бросил! И слышно только по цепочке: ширк-ширк! ширк-ширк! А на помосте только: блям! блям! блям! — и растет горка. И ритм устанавливается такой, что кажется — кирпичи летают сами по себе, а мы можем в это время и пошутить, и посмеяться, и поговорить. Конечно, зевать при этом не полагается, а то получишь кирпичом по зубам... Но у нас этого не было.

Стоит только захотеть

— Та-а-ак! — наверняка подражая своему хирургу-отцу, сказал Виктор, щупая мышцы моего плеча. Плечевой пояс развит отлично. Прекрасные мышцы! Ни грамма жира. Молодец. А ну-ка ноги!

Его ловкие пальцы работали, как у настоящего врача, [31] четко определяя границы той или иной мышцы, которые он тут же и называл, бормоча слегка в нос: «Икроножная, камбаловидная, полусухожильная».

— А ну, повернись! — скомандовал он и, ткнув меня пальцем в живот, сказал, с шиком растягивая слова: — Ну-у-у, батенька мой, а вот это уже никуда не годится. Брюшной пресс надо развивать. — И опять пошел сыпать мудреными словами.

Виктор поражал меня своими знаниями по медицине. И он, конечно, твердо решил пойти по стопам отца, стать медиком. Но меня он осматривал не просто ради практики — он знал о моей мечте и взялся помочь мне «отработать мускулатуру».

Парень он был интересный, начитанный. Моего роста, но поуже в плечах, черноволосый, густобровый. На длинном лице его светились проницательные черные глаза, особую привлекательность придавали ему прямой нос и энергично сжатые, резко очерченные губы. Только вот зубы у него подкачали: белые, крепкие, но посаженные как-то с заскоком, чуть ли не в два ряда. И когда он, разговаривая с кем-нибудь, вдруг улыбался, то собеседник невольно переводил взгляд на его зубы, а Виктор злился. Я из деликатности никогда не смотрел ему в рот — только в глаза, и он ценил это.

Итак, мне предстояло развивать брюшной пресс, а как, и забыл об этом спросить. Стоп! Я знаю такую работу: буду подавать Ивану Иванычу раствор на помост. Работа трудная, ну и что ж!

Утром мы набросали кирпичей на помост целую гору. Иван Иваныч, в фартуке и. с мастерком в руке, занял «позицию».

— Ну как, готовы, орлы? Раство-ору!

Ребята поднесли мне два ведра раствора. Я берусь за дужку двумя руками и, выжимая тяжелое ведро, словно штангу, подаю его Ивану Иванычу. Тот небрежно, мизинцем берет тяжелый груз и, подперев дно ведра, ловко, одним махом выплескивает его содержимое на верхний рядок стены и тут же, не глядя, с шиком бросает мне ведро. Я ловлю его, ставлю, поднимаю другое. Выплеснув его, Иван Иваныч берется за мастерок. Работает он неуловимо быстро, виртуозно, и мы за ним едва поспеваем.

А в обеденный перерыв мы слушали Стрыгина. Я с завистью смотрел на его длинные пальцы, ловко сжимающие гриф гитары, и клял свои короткопалые руки. Как [32] мне хотелось научиться играть на гитаре, да пальцы короткие, хоть плачь!

Мои упражнении с ведрами явно пошли мне на пользу брюшной пресс мой развивался нормально. Тугие сплетении мышц делали меня похожим на медицинский муляж — так отчетливо была видна мускулатура.

В один из погожих дней, когда мы отдыхали в обеденный перерыв, Иван Иваныч сказал:

— А ну-ка, хлопцы, подите сюда.

Он взял два кирпича, поставил их торцом на землю, прижав друг к другу плоскостями, и обхватил их сверху ладонью.

Мы с интересом его окружили, а он, казалось, без всяких усилий поднял кирпичи и поставил их на скамью.

— Вот. Кто так поднимет, тот настоящий каменщик.

Колька Стрыгин, усмехнувшись, отложил гитару, подошел, наложил ладонь и... кирпичи со звоном упали на землю, а мы покатились со смеху; такое у Стрыгина было растерянное лицо.

— А ну-ка, ну-ка! — смущенно пробормотал он. — Это я так — нечаянно. Сейчас подниму.

— Э-э-э, нет, нет! — возразил Иван Иваныч. — С первого раза, с первого раза! Кто следующий?

Подошел Завьялов, поставил кирпичи, прижал их плотнее друг к другу, поплевал на ладони, обхватил пальцами макушки кирпичей и, крепко стиснув губы, стал осторожно поднимать. Чуть оторвавшись от земли, кирпичи снизу разошлись, закачались и… выскользнули из пальцев.

Потом подходили другие. Кому удавалось, кому не удавалось. А я лихорадочно соображал: «В чем же тут секрет?» Какое-то полузабытое знакомое чувство охватило меня, и я вспомнил вдруг, как в детстве, сильно захотев, добыл себе родителей, как выправлял себе ноги, как научился читать. Зто были мои, хоть небольшие, но победы, поощряемые желанием. И я отдал приказ самому себе: поднять во что бы то ни стало!

Я подошел, снял кирпичи со скамьи, поставил на землю, прижал друг к другу, наложил ладонь. Фаланги моих пальцев чуть-чуть, самыми кончиками захватили ребра кирпичей.

— Куда там — пальцы коротки! — сказал кто-то за моей спиной.

Я был словно в полусне. Я так хотел, так хотел поднять! [33]

И поднял. Оторвал кирпичи от земли. Но их надо было еще удержать!

Потеряв опору, кирпичи раздвинулись снизу, пружинисто закачались... Так, качающиеся, я и понес их к скамье и поставил! Общий вздох удивления был для меня величайшей наградой. Все во мне ликовало, гордость, распирала меня: я победил самого себя, потому что я так хотел!

— Иди сюда! — сказал Иван Иваныч. — Покажи свою руку.

Я протянул ему руку ладонью — вверх. Он цепко взял ее сильными шершавыми пальцами и поднял вверх, как поднимает рефери перчатку боксера-победителя.

— Вот, — сказал он. — Смотрите: рука небольшая, пальцы короткие, а поднял. И знаете почему?

— Откуда нам знать? — переглянулись ребята.

— Стоит только очень захотеть, — сказал Иван Иваныч, опуская мою руку. — Надо уметь хотеть, братцы, вот в чем дело.

Сжигаю мосты за собой

Осень. Погода слякотная. Моросит мелкий дождь, грязь по колено, работать нельзя. Мы сидим в бараке возле железной печки, топим ее докрасна древесными отходами. Открывается дверь, вваливается громадная фигура в брезентовом плаще с капюшоном. Это Сергей Одинцов, бригадир землекопов.

— Здорово ребята, — глухо окает он и ищет кого-то глазами. Встретился взглядом со мной, неожиданно подмигнул.

Ребята вскакивают, освобождают место возле печки. Степана любят на стройке — он комсомольский вожак, работяга, хороший товарищ.

— Да нет, ребята, я мимоходом. — Распахивает плащ, достает из кармана свернутую в несколько раз газету, протягивает мне. — Тут вот объявление интересное. В авиацию приглашают...

У меня обрывается сердце:

— В авиацию?! На летчика?

— Да нет, не совсем. Но ты почитай, почитай.

Хватаю газету, лихорадочно ее разворачиваю. И уже не слышу и не вижу ничего, кроме текста, набранного жирным шрифтом:

«Мастерские «Добролета» производят набор слушателей [34] в возрасте от 17 до 25 лет на шестимесячные курсы ЦИТа по подготовке авиаспециалистов: жестянщиков; клепальщиков, мотористов, сборщиков самолетов... Курсанты обеспечиваются стипендией в размере...»

Я разочарован и вместе с тем взволнован. Мне хотелось бы сразу на летчика. Впрочем... Я углубляюсь в расчеты и соображения. Мне сейчас семнадцать лет. Кто же примет меня учиться на летчика? Рано. В самый раз идти сейчас на эти курсы! Шесть месяцев проучусь, получу специальность — авиаспециалист. Звучит? Звучит. «Спе-ци-а-лист». Да еще «а-ви-а»!

Я умышленно опустил слово «младший», потому что долго им не собирался быть. Это — первая ступень. Потом средний, потом старший. А там, глядишь, и... летчик!

Да, а на кого же я буду учиться? На моториста? Заманчиво иметь дело с моторами, разбирать их, ремонтировать. Но ведь я хочу быть летчиком! Значит, важнее изучить самолет. Сборщик самолетов — вот какую специальность я должен получить!

Все. Рассуждения мои окончились. Я уже чувствовал знакомый трепет в груди и готов был к действию.

— Так что — идешь, значит?

Я пришел в себя и поднял голову. Надо мной стоял Иван Иваныч... Я почтительно поднялся перед ним.

— Иду, Иван Иваныч!

— Ну и правильно. Завтра?

— Да, завтра. А сейчас побегу увольняться.

— А зачем это, чудак? — поднял брови Иван Иваныч. — Я тебя отпущу, и проходи там всякие комиссии. А вдруг забракуют, а ты уволился, а?

— Нет, буду увольняться. — Я уже не мог отказаться от принятого решения.

— Гм, — сказал Иван Иваныч. — Мосты сжигаешь, значит?

— Сжигаю.

Иван Иваныч неожиданно по-отечески погладил меня по голове, и у меня сразу же подкатил к горлу колючий ком. И мне жалко стало покидать и Ивана Иваныча, и стройку, и ребят, к которым так привык.

— Ладно, сжигай, — дошел до меня задумчивый голос Ивана Иваныча. — Может, так и надо.

— Пришел домой взвинченный. Лег спать — не спится. Мысли разные одолевают. Все-таки уволился. Покинул [35] коллектив. А еще не знаю, пройду ли комиссию. А вдруг не примут, тогда как? Вспомнил своего дружка, с которым был знаком еще по пионерскому отряду. Хороший парень — Кирилл Виноградов. Образованный, начитанный, из интеллигентной семьи. Свой дом с садом. Рояль, библиотека. Вчера я принес от Кирилла несколько томов Джека Лондона, может, почитать, чтобы отвлечься!

Встал, зажег лампу, уселся. И увлекся: хватился два часа ночи!

Уснул под утро, а проснулся — вялый-вялый, как дождевой червяк. В голове потренькивало, слипались глаза, в ноздрях стоял запах керосиновой гари, и настроение было неважное. А тут еще снег с дождем зарядил. На улице, конечно, грязища непролазная, и быть мне в моих ботинках целый день с мокрыми ногами.

Добираться до аэродрома было далеко. С полчаса месил грязь, пока дошел до трамвайной остановки. Потом под снежной падью долго ждал трамвая, а когда он появился, еще издали пронзительно скрипя колесами на повороте, то был скорее похож на тарантула или на фалангу, сплошь облепленную паучками-детишками, так много было пассажиров. Несколько раз обежав вокруг двухвагонный состав, кое-как примостился на «колбасе», между вагонами, да и то одна нога у меня была навесу.

От конечной остановки еще долго пришлось идти пешком, шлепая насквозь промокшими ботинками по глинистой жиже, сплошь покрывавшей булыжную мостовую. По сторонам тянулись наводящие тоску унылые сады с облепленными снегом ветками и бесконечные глиняные дувалы с черными трещинами.

Людей на дороге было много. Ссутулившись под мокрыми хлопьями снега, они шли, прижимаясь к обочине, и посылали проклятья вдогонку машинам, проезжавшим вблизи и обдававшим пешеходов грязью. Это были в основном ребята моего возраста или постарше, и я догадался, что они идут туда же, куда и я, и мне стало совсем неуютно. Значит, желающих привалит больше, чем надо, и будет конкурс.

Над железными решетчатыми воротами была закреплена эмблема; распростертые серебряные крылья с двумя перекрещенными разводными ключами, а ниже крупная надпись: «Авиационные мастерские «Добролета».

Люди, не задерживаясь, проходили в калитку, а я остановился [36] в волнении, потому что для меня перешагнуть этот священный порог значило многое...

И я перешагнул с замиранием сердца и очутился словно бы в другом мире. Так же тихо, как и на улице, падал снег, но крупные хлопья его опускались не в грязные лужи, а на чистый мощенный булыжником двор, на аккуратные, посыпанные гравием дорожки, на клумбы, прибранные и ухоженные заботливой рукой садовника, на кусты обрезанных роз. И мне почему-то стало еще тоскливей, будто я, недостойный, дерзнул войти в это преддверие сказочного мира. Но люди шли. Они входили в едва заметную в высокой кирпичной стене ангара дверь, за которой слышался стук молотков, скрежет напильников и шум голосов.

Я перешагнул через высокий порог вслед за высоким и худым, как жердь, парнем в яркой клетчатой кепке. Резкий запах грушевой эссенции ударил в нос. Мы закашлялись и остановились, чтобы осмотреться. Громадный ангар был битком забит разобранными остовами самолетов. Вокруг них копошились рабочие в синих блузах и комбинезонах, стучали, пилили, сверлили, перекликались. Совсем рядом на двух козелках лежало обтянутое полотном крыло самолета, и девушка в красной косынке, макая в ведро кисть, ловко наносила на полотняное покрытие слой остро пахнувшего лака. Стоявший пожилой мужчина в синей блузе и с шикарными пушистыми усами, склонившись к девушке, что-то сказал ей, наверное, скабрезное, девушка вспыхнула и с негодованием ткнула ему кистью прямо в усы. Человек испуганно отпрянул, но было поздно, быстро сохнущий лак уже повис сосульками. Девушка прыснула смехом, а человек, стыдливо прикрыв ладонью нижнюю часть лица, поспешно скрылся за дверью. Высокий парень в клетчатой кепке расхохотался. Я тоже не мог удержаться от смеха — такое растерянное было лицо у этого усатого.

Сценка взбодрила меня. Я как бы влился в этот стук и грохот мастерских и в перекличку голосов. Долговязый; все еще смеясь, достал из кармана вельветовой куртки аккуратно сложенный носовой платок, вытер им слезы на своих по-детски розовых щеках, как-то смешно дернул шеей, будто ему был тесен воротничок, и, взглянув на меня острыми, как буравчики, черными глазами, спросил:

— Ты на комиссию? Нам, наверное; вон туда. Пошли! [37]

Дальше