Розовый рай
Самолет приволокли на стоянку. Именно приволокли. Крупный осколок снаряда вклинился в тормозной диск колеса да так и застрял в нем. Выпали из-под крыльев светящиеся рваными дырами посадочные щитки. Из-под раскромсанных капотов черной блестящей струей текло на землю масло.
С красной повязкой на рукаве из служебного здания вышел дежурный. Еще издали крикнул:
— Кто вас сюда звал? Вы что, не знаете, что здесь запретная зона?!
Подбежал, козырнул официально, явно собираясь ругаться, но, взглянув на машину, обмяк:
— Где это вас так?
— Над Берлином.
— О-о-о!.. — В глазах испуг и уважение. — Тогда другое дело! — Снова козырнул. — Извините, пойду доложу. — И, придерживая рукой кобуру пистолета, убежал.
— Ишь ты, он доложит, — проворчал штурман, доставая из кармана портсигар. — А пригласить нас в помещение не дотумкал.
Я взглянул на Евсеева. Лицо прозрачное, зеленое, под глазами черные круги. Подошли Заяц с Китнюком. Тоже — видик...
Заяц усталым движением потер ладонями лицо, сказал смущенно: •
— Не смотрите так, товарищ командир, вы тоже не лучше выглядите. Дать вам зеркальце?
— Нет, Заяц, не надо. Не хочу разочаровываться.
Только сейчас я ощутил в себе страшную усталость. Это была не та усталость, при которой человек, получив возможность отдохнуть, падает, проваливается в блаженное ничто. Это была совсем другая усталость, когда каждая клетка тела, отравленная, нокаутированная — взлетом, спадом, жизнью, смертью, — немеет и, теряя чувствительность ко всему, вдруг начинает постепенно возвращаться к жизни. И возвращение это несет с собой такую вездесущую и опустошающую боль, что порой кажется — уж лучше умереть бы!
Были бы мы сейчас в полку, оглушили бы себя перед завтраком (или перед ужином?) добрым стаканом водки — к ней я уже не испытываю прежнего отвращения, — добрались бы кое-как до своих коек и умерли б на несколько часов. Но это в полку, а здесь... Действительно, почему этот дежурный капитан не пригласил нас в помещение?
Подавляя в себе уже знакомое мне растущее чувство беспричинного гнева, я полез на машину, вынул из кабины парашют и лег на крыле, положив парашют под голову.
Но лежать было неудобно. Меня раздражало серое небо, смешанные с дымом облака, приземистое здание аэродромной службы, скрип железного флюгера на старинном шпиле. В голове позванивало: треньк! треньк! треньк! А изнутри на черепную коробку что-то давило, причиняя тошнотворную боль.
Черт знает что! Долго мы будем находиться так, в полной неизвестности?
На крыло, пыхтя, взобрался Евсеев. Лег рядом, пахнув на меня табачным перегаром.
— И как мы долетели, командир, ума не приложу! В правом моторе все кишки перемешались. Масляный бак разбит. Генератор вдребезги.
— Черт с ним, с генератором!.. — меня мутило. — Важно, что мы целы и сидим... в запретной зоне.
— Вот и плохо, что в зоне. В приказе расписывался? Расписывался, а сам же его и нарушил! Потянут нас с тобой к ответу.
Меня отпустило. Конечно, на время, на несколько секунд, но какие это были блаженные секунды! Мысль ясная, четкая, во всем теле легкость.
— . Не потянут, — сказал я, все еще боясь открыть глаза. — Избитый вдрызг самолет из Берлина. За тридевять земель. Из фашистского царства, из гитлеровского государства. Что ты, Коля! — Мне снова стало дурно. — О, ч-черт, как я устал!
— . Тихо! — сказал Евсеев, — Смотри.
Я открыл глаза. Рядом с самолетом стоял камуфлированный лимузин и какой-то коренастый полковник в очках, заложив руки в карманы распахнутой шинели, с задумчивой внимательностью смотрел на самолет. Потом нерешительно, словно боясь, что его окрикнут, подошел к обвисшим посадочным щиткам и что-то вынул оттуда. Это был небольшой, длиной со спичку, с острыми рваными краями осколок зенитного снаряда. Покрутив им перед толстыми стеклами очков, полковник вынул из кармана кителя бумажник и положил в него находку.
— Порядок! — шепнул Евсеев. — Теперь он пошлет железку домой и опишет всякие там страсти-мордасти.
Я не ответил, мне было нехорошо. Но об этом полковнике я почему-то не мог думать плохо. Уж очень много было у него уважения к этому страшному сувениру, привезенному ценой смертельной опасности и больших страданий из самого логова врага.
Потом подъезжали еще машины. Вылезали майоры, полковники, подполковники. Смотрели, обменивались вполголоса замечаниями и, бросая украдкой взгляды на нас, неподвижно лежащих на крыле, уезжали.
Мы уже почти по-настоящему задремали, когда нас разбудил громкий окрик:
— Эй, люди, кто тут есть живой, вылезай!
Мы поднялись. Завозились в своей кабине Заяц с Китнюком. Небольшого росточка, юркий капитан, проворно выскочив из машины, громко хлопнул дверкой:
— Поднимайтесь, герои, я за вами приехал! Мы оползли с крыла на землю. Капитан подлетел, щелкнул каблуками, лихо козырнул:
— Здравствуйте! Я из штаба АДД. Мне приказано отвезти вас в столовую. Затем за вами прилетят. — И он с подчеркнутой вежливостью пожал нам руки. Потом обежал самолет, сунул кулак в пробоину в, крыле, поцокал языком: — Здо-о-орово вас попотчевали! — И тут же заторопился: — Поехали, товарищи.
Мы втиснулись в «ЗИС».
— Ну и разговору тут о вас! — сказал капитан, когда машина выехала на шоссе. — Подумать только — от самого Берлина, да еще в таком состоянии! — И внезапно перейдя на шепот, повернулся ко мне, многозначительно поднял палец к потолку: — Звонок о вас дошел даже доверху. Во!
У меня екнуло сердце. Доверху! Может быть, после этого и мы тоже найдем свои фамилии в списках Указа Президиума Верховного Совета Союза ССР? А почему бы и нет! У нас с этим вот вылетом стало ровно пятьдесят боевых. Кроме того, из девяти глубоких рейдов на столицы и административные центры воюющих против нас государств мы сделали восемь. Из трех самых наитяжелейших рейдов нашей авиации на Берлин мы сделали три! Никто не сделал столько. Разве только молодой талантливый летчик Герой Советского Союза гвардии капитан Молодчий.
Зря мы ездили в столовую. Громадный зал, спешащие на службу люди. Все одеты, как полагается. А мы в комбинезонах, в лохматых, пахнущих псиной унтах. В руках планшеты, шлемофоны, меховые перчатки. Лица зеленые, прозрачные.
Когда мы вошли, в зале — на секунду, не больше — произошло замешательство. На секунду стих гул, на долю секунды — короткие взгляды, брошенные будто невзначай в нашу сторону. Затем победила столичная корректность. Все занялись своими делами, но в воздухе еще витали обрывки разговора:
— Экипаж из Берлина...
— Берлин бомбили...
— Ну-у-у?!
— Плохая погода — мало дошло...
— А этих подбили...
Мы сели к столу и, взгромоздив себе на колени свое «барахло», уткнулись взглядами в скатерть. Тотчас же к нам подплыла дебелая официантка с накрашенным ртом. Хлоп-хлоп! — перед нами тарелочки с перловой кашей и сбоку, выпятив голые ребра, — какая-то костлявая рыбешка.
Есть не хотелось. Давила усталость. Мы выпили отдаленно-сладкого чая, пахнувшего мочалкой, и поднялись.
— Мерси!
Официантка проводила нас жалостливым взглядом.
Словно во сне мы вышли на улицу, сели в машину, приехали на аэродром. Погода улучшилась. По умытому небу плыли чередой редкие клочки облаков, и от них по земле, догоняя друг друга, бежали по-осеннему четкие тени.
В воздухе прогудел «ИЛ-4», сделал круг, выпустил шасси, приземлился и подрулил прямо к нам.
«За нами, — догадался я. — Кто там, интересно?»
Из самолета вылез и легко соскочил на землю невысокий, коренастый летчик. Я пригляделся: командир корпуса Логинов!
Сон продолжался. Он не очень удачно начался, но так сказочно кончается. Раз прилетел сам генерал, значит, действительно, наша посадка в Москве наделала много шуму.
Генерал усадил нас в самолет и привез домой. Мы снова оказались в столовой.
Стакан чуть-чуть разведенного спирта, отбивная с жареным картофелем, соленые огурчики. Огненная жидкость враз растеклась по жилам, снимая без остатка мучительную боль и страшную усталость. Душа покатилась в розовый рай. Передо мной сидел усердно работавший ножом и вилкой розовощекий, бодрый, помолодевший на сто лет Евсеев. И говорил он умные-умные вещи. Смешные. По стенам столовой порхали веселые солнечные зайчики, и в воздухе висела радость. Задание выполнено! Задание выполнено! Было так хорошо!
Мы нашли в себе еще мужества и силы добраться до коек, разуться, раздеться и, ткнувшись головой в подушку, провалиться в сказочное небытие.
Топалев Слава
Он был чем-то похож на Швейка, этот невысокий коренастый летчик, ходящий вразвалку. С лица его никогда не- сходила улыбка: то поддельно-грустная, то дурашливая, то лукавая и озорная; *
В самые тяжелые ночи труднейших полетов, когда полку приходилось делать по три-четыре боевых вылета, когда летчики, изнуренные до умопомрачения, с натянутыми до предела нервами, готовы были прийти в бешенство от ничтожной причины, у Топалева Славы всегда находилась шутка. Он бросит ее как бы невзначай, улыбнется простодушной улыбкой и, скорчив уморительную мину, попросит у разбушевавшегося докурить или «обжечь губы».
— Понимаешь, — с деланно-глупым видом бормочет он, растерянно разводя руками. — Немцы над целью давали прикурить, да, видать, табак не тот: огонь есть, а дыму нет. Понимаешь?
Летчик стоит, прервав на полуслове гневную тираду, и обалдело хлопает глазами, а все вокруг уже смеются:
— Ну и Слава! Вот чертушка!
А Топалев, хотя только что дымил, с наслаждением затягивается окурком, жмурит глаза, чмокает губами:
— Хо-о-рош табачок. Где брал?
Атмосфера разрядилась. Тот, который сердился на что-то, уже смущенно трет себе уши:
— Вот, ч-черт, до чего же болят!
— И у меня, — говорит Слава. — Ты сколько полетов сделал? Три? Молодец. На четвертый пойдешь? Здорово! — Плюет на окурок, бросает под ноги, старательно затаптывает каблуком. — Вот Гитлера бы так, г-гада!
Только один раз я увидел его грустным и задумчивым. Сидел он на койке, обхватив руками голову. На коленях лежало вскрытое письмо. Из дому. Это письмо и явилось причиной тому, о чем я хочу рассказать.
Полк собирался на Берлин. Самолеты готовы к вылету на аэродром «подскока», но команды еще не было. Летчики-«берлинцы» собрались в кружок, лежат в траве, в тени кустов, подальше от машин, — курят, смеются, слушают, как Слава Топалев держит «банк».
Он сидит на пеньке опиленной березы. У его ног шлемофон и меховые перчатки. Меж пальцев зажата толстая самокрутка.
— Что-о?! Далеко, говоришь? — продолжает он начатый разговор с молодым «безлошадным» летчиком. — Удивляешься, как нам хватает горючего? Ха! А помните, ребята, как летал в сорок первом на Берлин полк Преображенского? Они ходили тогда с острова Эзель. Расстояние в оба конца — тысяча семьсот километров. Машины те же, что и у нас, и возвращались они домой с пустыми баками!
Молодой недоверчиво пожимает плечами:
— Ха! Как же это — на тысячу семьсот едва хватало, а сейчас ведь дальше. Сейчас ведь две тысячи шестьсот! Топалев вздыхает, смешно выпячивает губы:
— Да, брат, две тысячи шестьсот, это тебе... не баран чихнул.
Неожиданная метафора вызывает у слушателей дружный взрыв смеха. Но Славы этот смех будто и не касается. Затянувшись с задумчивым видом своей самокруткой, он сбил пальцем пепел в траву и тихо сказал, глядя себе под ноги:
— Нет, вы только подумайте, братцы, что значит величие цели! Ведь долетаем! Хватает! Ну, а если не хватит... крови добавим, а долетим. — Он бросил окурок и придавил его унтом.
Веселый был Слава, как и всегда, но я, помня о письме, не верил его веселости, улавливая в глазах искорки затаенной боли и душевных страданий.
На временном аэродроме наш врач, общий любимец полка, разложив, словно коробейник, свой «товар» на раскладном столике, раздает экипажам коробочки с таблетками «кола».
— Ребята, только не баловаться! — уже в который раз предупреждает он. — Колой нужно пользоваться разумно. Лучше всего их принимать на обратном пути, когда устал и хочется спать. Ясно? Вот. Что? Две коробочки? Нельзя. Вот вам одна.
— Ах, доктор, доктор, — канючит Топалев. — Скажите уж лучше, что вам жалко таблеток. Ну дайте еще коробочку!
Доктор притворно-сердито хмурит брови:
— Не дам. Вредно. Проходите дальше. Следующий!
— Эй, эй! — сделав глаза по полтиннику, восклицает Слава, глядя через плечо доктора. — Слушай, Мотасов, как не стыдно, ты сразу сожрал все таблетки?!
Доктор оборачивается, а Топалев молниеносным движением стягивает со стола еще коробочку. Летчики смеются, доктор тоже. Он отлично знает, зачем его разыграли, но делает вид, что ничего не заметил. Хохочет со всеми, даже слезы вытирает. Что ж, смех — это лучше всякой «колы».
Топалев отходит в сторону, открывает коробочку, высыпает в ладонь все содержимое — десять круглых шоколадных конфеток. Смотрит с выражением детского восторга и вдруг резким движением отправляет их в рот. Жует, смеется:
— Вкусно!
Пробую его урезонить:
— Ну зачем же, Слава! Брось, тебе же плохо будет. Ведь почти двенадцать часов за штурвалом!
На долю секунды сверкнула в глазах душевная боль. Оглянулся, не слышит ли кто, придвинулся, сказал тихо:
— Ха! Плохо. Хуже того, что есть, не будет. Понял? — И, отойдя, вынул вторую коробочку, поднял ее над головой. — Ешьте колу, колу, колу! Лучшее средство для бодрости и для ращения волос. Евсеев, дать тебе коробочку?
Прозвучала команда на вылет. Летчики побежали к самолетам. Зарокотали моторы. Один за другим двинулись к старту бомбардировщики. Порулил и Топалев. Глаза блестят, настроение сверхбодрое! «Кола»...
Взлетели. Набирают высоту. Все отлично! Никакой тоски. Хорошо, легко.
Опускается ночь. Загораются звезды. А моторы гудят, гудят, гудят. Самолет летит среди ночи. Курс — на запад. На логово фашистского зверя.
Штурман, капитан Овечкин, завозился в своей кабине, сказал хриплым голосом:
— Сильный (Встречный ветер. Наша путевая скорость — двести тридцать километров в час.
Сказал и умолк.
Медленно, едва заметно ползет по циферблату часов минутная стрелка. Ползет самолет навстречу сильному ветру. Три и восемь десятых километра в минуту. А до цели 1300 километров — около шести часов полета, а всего — туда и обратно — двенадцать.
Мелькает опасение: «Не хватит горючего». Мелькает и гаснет. «Черт с ним, с горючим! — Криво улыбается про себя: — Не хватит — крови добавим. Ишь — расхвастался...»
Мерцают приборы. Колеблется стрелка вариометра. Чуть шевельнулся, а она уже клюет, показывает на снижение. Чуть зазевался, а курс уже не тот! Ах, черт, чтобы вас разорвало пополам-!
И часы, что они — стоят, что ли?! Как утомительно медленно движется время.
Моторы гудят, гудят. Слипаются глаза. Во всем теле какая-то вялость. Сколько прошло времени? Наверное, скоро цель?
Топалев нагибается к приборной доске. Они в полете всего третий час. Так мало! $*
Кончилось действие «колы». Письмо. Где письмо?! Ах, здесь вот, в кармане. Достает треугольник конверта, рвет его в клочья: «К черту! К черту вас, баб! — открывает форточку, бросает за борт. — Обойдусь...»
Самолет набирает высоту. В наушниках щелчок и голос штурмана:
— Командир, курс!
Топалев смотрит на компас.
— А-а, ч-черт, куда тебя повело!
Выправляет, но ненадолго, компас снова ползет в сторону. Сердито толкает ногой педаль. Самолет рывком заносит хвост. В ответ встревоженно гавкают моторы. Тошно все. Тошно!
Мерцают звезды. Мерцают приборы. Внизу — темно. Высота — четыре тысячи семьсот метров. Трудно дышать. Привычным движением нащупывает рукой кислородную маску. Надевает. Долго возится с резинками. Уж очень больно давят на раковины ушей.
Облегчения от маски не наступает. Глупо. Очень глупо все-таки сделал он, что принял такую дозу «колы». Личные переживания? У воина их быть не должно! Воин — это надежда страны, рычаг победы. Он должен быть душевно спокойным, выносливым, крепким. Крепче, гораздо крепче, чем враг. Но там, в тылу... не понимают, что ли?
— Командир — курс! Топалев стискивает зубы.
— А, ч-черт...
Рывок ногой. Гавкают моторы. Картушка компаса нехотя занимает нужное положение.
Высота — пять тысяч шестьсот. Справа видны метелки прожекторов. В черном небе густо вспыхивают бурые звездочки разрывов зенитных снарядов. Рвутся бомбы.
Топалев оживляется. Наконец-то — цель! Подправляет ногой.
— Командир, курс! Топалев взрывается:
— Да что ты, ослеп, что ли? Не видишь — впереди справа!
— Это Кенигсберг, — спокойно отвечает Овечкин. — 3апасная цель.
Топалев приникает в фонарю:
— Не может быть!..
— Нет, командир, так. До Берлина еще около трех, часов. Курс.
У Топалева никнут плечи. Словно кто прибавил. Около трех часов... Это невозможно.
Гудят моторы. Мерцают звезды. Кенигсберг медленно-медленно проплывает в стороне и остается позади. Высота — шесть тысяч сто. Стынут ноги, стынут пальцы рук. Какая-то слабость в теле. Какой-то розовый свет в глазах. Отчего бы это? От «колы»? И вдруг яркая вспышка и... тьма.
Штурман в обороте
— Командир, курс! — сказал штурман.
Молчание.
Прозрачный нос штурманской кабины чертит своими переплетами иллюминаторов ночное небо. Звездный хоровод ползет направо вниз. Все быстрее, быстрее.
Что это? Неприятная легкость в теле. Овечкин хватается руками за кресло:
— Командир! Командир! Молчание.
Легкость нарастает. Ноги сами отрываются от пола. Моторы работают взахлеб.
— Командир!!
— Товарищ капитан, мы падаем! Что с командиром?
Это кричит радист.
Если бы знать, что с командиром!..
Штурман, держась за кресло, поворачивается назад. Темно, ничего не видно. Только носки унтов да педали.
Моторы рявкают сердито. Толчок! Звезды дружно вскинулись вверх. Овечкина оторвало от кресла, придавило к борту. Моторы завыли на высокой ноте.
— Падаем! Падаем!
— Не ори, — сказал штурман и, преодолевая тяжесть, пополз на коленях к противоположному борту кабины.
Душераздирающий вой моторов, тошнотворное вращение звезд. За голову что-то потянуло. Нащупал рукой: гибкий шланг кислородной маски. Сорвал маску, бросил. Ручка! Где ручка управления? Ага, вот она, прижатая зажимами к борту. Выдернул. Стал щупать пальцами холодный пол кабины.
Звезды крутятся, крутятся. Воют моторы. В лицо дуют упругие воздушные струи. Пальцы нащупали выемку-гнездо. Теперь нужно ставить ручку. Машину мотает. Никак не попасть. Ага, наконец-то! Ручка торчит в полу кабины. Теперь — педали. Сдвинул защелку. Педали пружинисто встали над полом. Теперь нужно сесть в кресло и попытаться вывести машину из штопора. Как это делается, он не знал. Он умел лишь кое-как водить самолет по горизонту. Топалев иногда давал ему управление, а сам откидывался на бронеспинку сиденья и отдыхал.
Ручка подавалась с трудом, педали тоже. Но самолет чутко среагировал на движение. Сначала сильно мотнуло в сторону, так, что глаза полезли из орбит, затем отпустило. Перестали вращаться звезды. Зато еще надсадней завыли моторы. Звезды взметнулись под потолок. Все спуталось, перемешалось. Где верх, где низ?! Ничего не понять. Что делать, что делать?
Инстинктивно потянул на себя. На плечи тотчас же обрушилась тяжесть. Мелькнула мысль: «Бомбы! Как бы не оборвались!»
Тяжесть внезапно сменилась тошнотворной легкостью.
— Ну, а сейчас? Что делать сейчас?
Звезды роем посыпались с потолка, сгрудились впереди, метнулись в сторону. Сиденье уплыло вниз. Крепко вцепившись пальцами в ручку управления, Овечкин повис в пространстве и вслед за тем с силой плюхнулся в кресло. «Кажется, снова падаем...»
— Моторы! Уберите моторы!.. — прохрипело в наушниках. Это кричал радист.
«Моторы? Ах да... моторы...»
Голова, как в пьяном угаре, — ничего не соображает. Дотянулся рукой до секторов, сдвинул их на себя. Разом прекратился вой. Откуда-то из-под пола выпорхнули звезды, и далеко впереди взметнулись лучи прожекторов. Ага, теперь хорошо — есть ориентир...
Без моторов оказалось легче. После некоторых попыток световое пятно впереди заняло наконец устойчивое положение. Теперь надо дать обороты моторам. Рявкнули двигатели, и световое пятно поплыло вниз. Ч-черт!.. С сердцем толкнул от себя ручку. На секунду-другую уплыло сиденье, но зато, снова появились прожектора. Наконец самолет занял нормальное положение.
Овечкин вытер ладонью мокрое от пота лицо, посмотрел на высотометр. Три тысячи метров! Ничего себе — отмахали три километра за тридцать секунд...
Однако что же с командиром?
— Командир! Командир! Топалев!..
Молчание. Посмотреть бы. Попытался повернуться, но моторы тотчас же загавкали и прожектора полезли вверх. Неуклюжие попытки установить машину в горизонтальном положении заняли целых полминуты. Ну уж нет — больше он падать не хочет!
Что же делать? Разумеется, идти домой. Но не с бомбами же! Надо их сбросить. Сбросить и вернуться домой. Он покосился на компас. Курс не сходился на целых сорок градусов. Попытка исправить его не привела ни к чему. Едва прожектора ушли в сторону, как застонали, загавкали моторы, и Овечкин снова ощутил только что пережитые чувства невесомости и перегрузки. Глаза, привыкшие к свету, уже не различали в темноте горизонта. Пришлось ставить машину носом на Кенигсберг, ..
Город приближался. Уже видны были дымы, ползущие над землей, и вспышки бомбовых разрывов. Ощущение неуверенности и беспомощности охватило штурмана. Как завороженный глядел он на цель, где в воздухе густо рвались снаряды и куда против воли тащила их машина.
— Командир!.. Командир! Топалев!..
Молчание. Что с ним?
Овечкин судорожно хватил пересохшим ртом воздух и, подчиняясь привычке, открыл бомболюки. Кенигсберг с прожекторами, с беспрестанными взрывами бомб, подползал под самолет. Штурман, все еще цепко держась обеими руками за управление, сжался в комок. Страх, парализующий волю страх вползал в его душу. Он всегда волновался и переживал неприятные чувства, когда машина, подходя к цели, пробивала носом огневую сумятицу. Когда на него со страшной быстротой мчались какие-то тени, то ли дым от разрывов снарядов, то ли самолеты на встречных курсах; когда сверху, слева, и справа, и впереди вдруг пронесется густая капель из бомб, сброшенных с других самолетов, с тех, что невидимками висят над ними... Все это страшно, и никогда не будет привычным, как бы кто ни храбрился. Но сегодня было страшнее страшного. И страх этот, схватив в кулак сердце, все сжимал и сжимал его с беспощадной жестокостью...
И они влетели в огненный ад... Все клубилось, дымилось. Огонь внизу, огонь вверху, огонь слева, огонь справа. Где верх, где низ? За что зацепиться взглядом, как вести самолет?
А самолет, по существу лишенный управления, стал валиться на левое крыло. Может, он и не валился, может, это только так казалось, но Овечкин, исправляя крен, принялся давить ногой на правую педаль и двигать ручку вправо. К его ужасу, крен влево будто бы увеличился еще сильнее. Ему уже казалось, что машина готова была совсем перевернуться. Он не замечал, что творилось сейчас вокруг него. Затаив дыхание и стиснув зубы, он давил, давил на упруго неподдающуюся педаль и ручку. Тщетно — самолет переворачивался влево...
И в этот момент что-то случилось. Овечкин почувствовал, как дрогнули рули, и кто-то спокойно сказал:
— Брось управление. Я сам...
Это было счастьем! Таким счастьем, что, услышав голос и догадавшись, кому он принадлежит, Овечкин не удержался и спросил совсем ни к месту:
— Слава, родной, ты очнулся? Что с тобой, дорогой?
— Ничего, — прозвучало в ответ. — Бросай бомбы, цель под нами. Это Берлин?
Луч прожектора уперся в машину. Но сейчас это было уже совсем, совсем не страшно. Штурман протянул руку и, надавив пальцем на кнопку бомбосбрасывателя, повернулся, чтобы заглянуть в пилотскую кабину. И тут ему все стало ясно. Топалев, держась обеими руками за штурвал и низко пригнувшись, вел самолет по приборам. На нем была кислородная маска, только конец ее гибкого шланга свободно болтался между педалями ножного управления...
Невероятно, но факт
На войне, в особенности у нас, летчиков, нередко происходили случаи самые удивительные, почти необъяснимые. И тем не менее они происходили. Как говорится, невероятно, но факт.
Официальная загрузка самолета «ИЛ-4», рассчитанная его конструктором Ильюшиным, была тысяча триста килограммов. Десять соток подвешивались в бомболюки и три — под брюхом. Эта загрузка считалась незыблемым законом для всех. Молодому, еще неопытному летчику командир мог дать загрузку поменьше — тысячу, например, или восемьсот килограммов, и никто его не осудил бы. Но приказать даже опытному летчику взять на борт свыше установленной нормы командир был не властен.
Часто, когда требовалось разбомбить сильное железобетонное укрепление противника, к самолету подвешивались три бомбы по двести пятьдесят или две по пятьсот килограммов на наружные замки и к ним соответственно еще добавляли несколько соток. В итоге опять-таки получалось тысяча триста. Параграф инструкции был соблюден, хотя, разумеется, наружная подвеска из двух пятисоток создавала гораздо большее воздушное сопротивление, чем три маленьких сотки.
Когда полку предстояло бомбить аэродромы или живую силу противника, нам привозили «РАБы» (рассеивающиеся авиабомбы). Это были толстенные, как купчихи, каплеобразные бочки, начиненные множеством мелких бомбочек фугасного или осколочного действия. Сзади этого внушительного сооружения красовались обтянутые и прижатые к корпусу три больших металлических лопуха, похожих на лопасти пароходного винта.
Две такие штуки, обтянутые ободьями из мягкого железа, и подвешивались под брюхо. Предварительно оружейники делали надрез на ободьях. Сброшенная с высоты, бомба тотчас же распрямляла хвостовые лопасти-винты и начинала вращаться все быстрее и быстрее. Уложенные внутри бомбочки, приобретая большую центробежную силу, начинали давить изнутри на оболочку бомбы. С жутким воем и фырканьем летел к земле грозный снаряд, и наконец — п-пафф! — не выдержав давления, лопались надрезанные ободья, оболочка распадалась, и освобожденный смертоносный груз, визжа, разлетался по громадной площади.
И хотя к «РАБам» подвешивали в люки только шесть соток, летчики не любили их возить. Большое лобовое сопротивление давало себя знать. Самолет становился вялым, трудно взлетал и плохо набирал высоту.
Слава Топалев возил все.
— «РАБы»? Пожалуйста, — соглашался он. — Только слушайте, какое это имеет значение, сколько бомб вы подвесите в люки — шесть или все десять?
— По Малинину — Буренину десять соток тяжелее шести! — возражал ему инженер по вооружению. Слава ухмылялся:
— Между прочим, по Малинину — Буренину, если вместо лишнего бензина, который я вожу до цели и обратно, подвесить бомбы, то это будет нисколько не больше. Ферщтеен?
— Ферштеен, — смутился инженер. — Но ведь без командира полка я не имею права...
— Ну конечно... — Слава пошел искать командира.
Командир был в своей маленькой каморке. Он сидел на койке, покрытой солдатским одеялом, и пришивал к гимнастерке пуговицу.
— Садись, — сказал командир, пододвигая табуретку. — Что у тебя?
— Да вот, — замялся Топалев, — кое-какие соображения насчет загрузки.
— Ага, интересно, — буркнул командир, нацеливаясь насадить иголку на нитку. — Что там у тебя, выкладывай.
Слава принялся выкладывать. Командир внимательно слушал, одобрительно кивал головой, потом вдруг решительно отложил гимнастерку, взялся за карандаш и карту, лежащую у изголовья, и принялся записывать на ее обратной стороне размашистые цифры.
— Ну ладно! — воскликнул он. — Обратимся к твоей выкладке. Полет на сегодняшнюю цель займет три часа. Горючего потребуется тысяча двести литров плюс двадцать пять процентов аэронавигационного запаса. Итого полторы тысячи. А мы возим в баках по две-три тысячи литров. Зачем? Для чего?
— На всякий случай, — подковырнул Топалев.
— Вот именно, — согласился командир. — На всякий случай. На какой? Можете сбиться с курса — раз! — И загнул палец.
— Ну уж это исключается, товарищ командир, — обиделся Слава. — Да мой штурманяга... Командир выставил ладонь.
— Ну, это твой. Я говорю в среднем, обо всех. Теперь, баки пробьют — два! — Загнул еще палец. — Штурмана ранят или убьют — три! Фриц прилетит бомбить наш аэродром — четыре. Ну и все прочее — пять! Запас нужен? Нужен. Вот.
— Двадцать пять процентов по инструкции, — сказал Слава.
Командир фыркнул, бросил на подушку карандаш. Он чувствовал, что его доказательства неубедительны даже для него самого.
— Ну, ладно что ты хочешь?
— Я хочу получить разрешение варьировать бомбовую загрузку с горючим. Меньше горючего — больше бомб, и только! И вообще: мы воюем? Воюем. Так зачем же возить бензин вместо бомб?
В дверь постучали.
— Можно?
Вошел комиссар полка Морозов. Пожилой, худощавый, с добрым прищуром глаз. Топалев вскочил.
— Сидите, сидите. Я не помешал?
— Нет, — ответил командир. — Даже наоборот. Вы нужны для преодоления инструкции. Комиссар решил вопрос просто:
— Мы не имеем права приказывать, но если летчики просят, так отчего же не разрешить? Тем более асам. Ведь полетный вес самолета не будет повышаться? Нет. Чего же здесь страшного? Ладно, поговорю с начальством.
И Топалев получил разрешение варьировать. К десяти неизменным соткам в бомболюках он добавлял тяжелые бомбы наружной подвески. Сначала взял две по двести пятьдесят, получилось тысяча пятьсот. В другой раз две по пятьсот, получилось две тонны, а затем подвесил три пятисотки. Две с половиной тонны вместо обычных тысячи трехсот килограммов. Почти двойная загрузка! Это было внушительно. Три громадных черных чушки висели под фюзеляжем. Настороженные, грозные. Привычные сотки рядом с ними казались убогими и смешными. Летчики, приходившие смотреть на топалевский самолет, стыдливо отводили глаза.
И за Топалевым потянулись другие. Но командир полка был осторожен. На две с половиной тонны он давал разрешение только летчикам, в технике пилотирования которых не сомневался. Так в полку определялась категория асов. Разрешили человеку взять эту загрузку — значит, он мастер летного дела. Значит, он уже «два», как говорил про таких Топалев. Значит, он воюет за двоих. Борисов — два, Балалов — два, Назаров — два...
Как-то об этом стало известно конструктору Ильюшину.
— Две с половиной тонны с полевого аэродрома?! — воскликнул он. — Этого не может быть, это невероятно. Вы что-то путаете. Такую загрузку этот самолет возьмет только с бетонной полосы испытательного аэродрома. С трамплина. Мы проверяли. Так и не поверил.
Жабры налима
Взлетная полоса! Сколько о ней было связано тогда у меня ложных представлений!
Однажды, взлетая с максимальной загрузкой с бетонки, я почувствовал что-то неладное. Ревели моторы, бежала машина. Все было как надо, и в то же время ощущалось, что поступательная скорость самолета нарастала слишком медленно. Вот уже и время прошло — пора бы отрываться, а машина бежит и бежит, словно ей жалко расстаться с идеально ровной поверхностью. Я уже видел конец бетонки, а за ней — стена соснового леса. Пришлось подрывать машину. Легкое движение штурвала на себя, и мы в воздухе. Только скорость мала; самолет качается и лениво плывет навстречу соснам. Быстрым движением убираю шасси и терпеливо выдерживаю машину возле самой земли. Сосны — вот они, рядом, но я держу, держу. Я уже чувствую, как налились упругостью рули, как, словно конь, дрожит от нетерпения машина. А я уже из озорства прижимаю ее к земле и держу, держу до самой грани. И уж тогда, когда штурман от страха вжимает голову в плечи, отпускаю штурвал, и машина взмывает вверх...
Всю дорогу до цели и обратно я ломал себе голову: в чем же все-таки дело? Ведь только вчера я взлетал с такой же загрузкой, и даже не с полосы, а с грунта, и все было отлично! Моторы? Нет, моторы работали нормально. Может быть, ветер изменился и стал попутным? Тоже нет. Я сразу уловил бы вертлявость самолета на разбеге.
Я чувствовал, что хожу где-то рядом с разгадкой и что она удивительно проста, но над ней надо еще подумать, сопоставить все свои предыдущие взлеты. Предыдущие?! Ага, стоп!
Разгадка — вот она, извивалась в моих руках, подобно скользкому налиму. Но это был пока не весь налим, а только хвост. Добраться бы до жабр!
Предыдущие взлеты. Что же было у меня предыдущего? С такой же нагрузкой мы взлетали с неровного кочковатого аэродрома. Было трудно. Стучали шасси, чертом прыгала машина, но все равно мы отрывались от земли нормально.
Взлетали и с травянистого аэродрома. Неплохо! С аэродрома плотного, покрытого мелким, величиной с горошину, камушком-песчаником — отлично!
Отлично? Почему отлично? Может быть, тогда был сильный ветер? Нет, было так же тихо, как и сегодня...
Стоп! А с бетонки с такой загрузкой я взлетал когда-нибудь?
Нет. А, ч-черт! Налим извивался в руках: вот-вот ускользнет. Я ходил около. Разгадки не было. Налим собирался ускользнуть.
«А может быть, дело в бетонке?» — робко подумал я и тут же отбросил эту мысль, как возмутительно несправедливую. Бетонка — это мечта летчиков. Гладкая, ровная.
Меня разыскал адъютант эскадрильи. У него в руках боевое расписание. Вежливо подходит, вежливо спрашивает:
— Вы сегодня опять возьмете максимальную загрузку?
Цель вчерашняя — железобетонные укрепления фашистов. Надо размолотить их тяжелыми бомбами, чтобы легче было пехотинцам взять штурмом цитадель врага. Каждая лишняя бомба...
Это я агитирую себя?! Хорош вояка, нечего сказать!
Я гоню прочь трусливую мыслишку — отказаться от максимальной бомбовой загрузки.
— Да, конечно, — небрежным тоном отвечаю я. — Максимальную.
Адъютант почтительно заносит в боевое расписание цифру 2500. Смотрит на меня с восхищением.
— Вчера у вас был такой красивый взлет!
— Что? Взлет? Да, да, конечно. Сегодня он будет еще красивее.
Адъютант уходит, а я уже весь занят соображениями о предстоящем взлете. Эх, налим, налим, так и не ухватил я тебя за жабры!
Аэродром отгуделся моторами и затих. Летчики, торопясь, докуривали папиросы: скоро на взлет. Мимо, с флажками в руках, прошел дежурный командир. Покосился на наши три пятисотки, ничего не сказал. Штурман солидно откашлялся:
— Полезли?
— Полезли.
Разбирая лямки парашюта, я подумал: «Может, мне зарулить подальше, на самый конец взлетной полосы? Нет, это будет неправильно. Нехорошо по отношению к товарищам. Это значит — показать, подчеркнуть для всех, что-де вот, мол, смотрите, у меня максимальная загрузка. Видите, как трудно.
Нет. Надо взлетать, как и все. Даже наоборот, надо сделать так, чтобы всем было яснее ясного, что взлет с такой нагрузкой не сложнее взлета... на пустой машине. Вот как Надо сделать!
Подрулили. Еще светло, и мне виден дежурный, стоявший возле бетонной взлетной полосы.
Подрулили четвертым. Взлетал самолет. Чтобы не мешать, мы остановились на грунте. И тут мне пришла в голову мысль: взлечу отсюда! Не буду заруливать на полосу. Конечно, все будут удивлены, что мы с такой загрузкой пренебрегли бетонной полосой. Пусть удивляются, пусть.
Первым удивился командир, когда увидел, что я, развернувшись, встал рядом с бетонкой. Сначала он подумал, что у меня не ладится с машиной. Он принялся растерянно перебирать в руках флажки, но я, отодвинув фонарь, поднял правую руку — прошу разрешения на взлет.
Командир опешил. Осмысливая мой поступок, он некоторое время пристально смотрел на нас, потом как-то, не очень настойчиво, пригласил меня жестом на бетонку, и, когда я, отрицательно мотнув головой, показал рукой, что буду взлетать отсюда, он пожал плечами, улыбнулся и, внезапно приняв стойку «смирно»: красный флажок вниз, у левого сапога, белый вверх, затем отчетливым движением белого флажка в сторону дал мне разрешение на взлет.
Сердце мое затрепетало от восторга: умный, умный, Добрый командир! Джуда якши адам!
К моему удивлению, бежали мы недолго. По крайней мере, вдвое меньше, чем вчера, взлетая с бетонки. В чем же дело? Налим, где твои жабры?
К вечеру следующего дня, давая боевое задание полку, командир оказал, кивнув на меня головой:
— Отдаю должное сообразительности командира первой эскадрильи. Он вчера предпочел взлететь с максимальной загрузкой с грунта, а не с бетонки.
— Мы это заметили, — оказал кто-то. — А почему?
— А как вы думаете — почему? — спросил командир и заговорщицки мне подмигнул: — Ну, кто скажет?
Летчики растерянно молчали. Многие из них, повернувшись ко мне, ждали ответа. Я покраснел до ушей. Что я им скажу, когда и сам не знаю.
Меня выручил командир.
— Все дело в колесах, — сказал он. — Покрышки наших самолетов не рифленые. Гладкая взлетная полоса, гладкие колеса. При большой нагрузке баллоны присасываются к бетону. А на грунте этого нет. Гравий...
Я готов был треснуть себя кулаком по лбу и провалиться сквозь пол. Такой простой вещи и не мог сообразить!
Я сидел посрамленный в своих собственных глазах. Налим был взят за жабры, но — увы — не мною...
Юбилейный вылет
Тяжелый четырехмоторный бомбардировщик «ТБ-7» гвардии капитана Карташова шел с полным грузом бомб на боевое задание. Это был юбилейный, сотый вылет экипажа, и в полку собирались отметить его.
Замполит эскадрильи уже который день ходил с озабоченным лицом и все шептался в красном уголке с сержантами и офицерами, умеющими писать лозунги, рисовать и красить. А сегодня в столовой вдруг ни с того ни с сего подошел к Карташову шеф-повар, низенький, толстый, со смешной фамилией Непейвода, и, почтительно склонившись, спросил, что бы он и его экипаж хотели получить к столу после юбилейного вылета.
Карташов угрюмо проворчал, что нужно сначала сделать этот вылет, а потом звонить в колокола. И штурман, чтобы вывести шеф-повара из затруднения, заказал... мороженое. Непейвода удивленно вздернул бровями, так как на дворе стоял октябрь, но возражать не стал: заказ есть заказ.
И вот они летят на сотый боевой. Уже видна цель. Упираясь в облака, нервно шарили по небу лучи прожекторов, и частые разрывы бомб озаряли все вокруг красноватым мерцающим светом. Иногда, разбрызгивая искры, с земли вздымалось кверху хвостатое пламя. Тогда в наушниках со всех сторон корабля неслись восхищенные охи и ахи воздушных стрелков и радиста: «Вот хорошо влепили! Вагоны рвутся».
Естественно, что штурман корабля, гвардии капитан Соломатин, всегда старался получить такие похвалы и в свой адрес, но, честно говоря, это удавалось не каждый раз, хотя в боевом донесении и приходилось скрепя сердце писать: «В результате бомбометания на земле возник один взрыв и два пожара», — иначе не зачтут боевой вылет. Так, по крайней мере, было недавно заведено у них в полку вновь назначенным начальником штаба, с которым экипаж Карташова был не в ладах.
Месяц назад они всей дивизией бомбили спрятанные в лесу крупные склады фашистских боеприпасов. Было тихо — ни прожекторов, ни зениток. Бомбы сыпались, как из мешка, но никаких взрывов не наблюдалось. Видно, разведка неточно дала координаты. Тогда Соломатин на свой страх и риск отвел корабль километров на пять в сторону, где, как ему показалось, вроде сверкнул огонек, прицелился и сбросил бомбы.
Произошел невероятной силы взрыв. Вздыбилось небо, на мгновение исчезла ночь, и машину так тряхнуло, что Соломатин едва удержался на сиденье. В те минуты он испытал величайшую радость успеха, весь экипаж восторгался его находчивостью. В своем донесении Соломатин тогда записал: «В 00 часов 32 минуты сброшены бомбы на пять километров южнее заданного квадрата по подозрительному огоньку. В результате бомбометания на земле возник большой силы взрыв». Но пожары и взрывы были у всех, и начальник штаба, сделав строгий выговор командиру корабля за бомбометание не по цели, этот вылет не засчитал.
Случай этот запомнился всему экипажу и особенно ему, штурману. Дернул же его черт проявить тогда телячий восторг и написать в боевом донесении, что бомбили не по цели! Ведь теперь у них был бы уже сто первый боевой вылет.
Лететь до цели осталось десять минут. Доложив об этом командиру, Соломатин достал из кармана комбинезона самодельный алюминиевый портсигар, закурил и, зажав папиросу в кулаке, чтобы не мешала, прильнул к иллюминатору. Ему показалось, будто бы впереди, внизу, среди темного лесного массива, вспыхнул огонек. И огонек мигал? Это было более чем странно: лес — и вдруг электрический свет! Чтобы это могло быть?
И чем ближе они к нему подлетали, тем настойчивей мигал огонек. Длинные вспышки перемежались с короткими. Несомненно, кто-то давал сигналы с земли, но кто? Врат или друг? Известен случай, когда таким вот способом фашисты спровоцировали бомбометание советскими самолетами лагеря партизан.
Соломатин не был силен в азбуке Морзе, но фраза все время повторялась, и он, наконец, прочитал: «Огонь на меня... Огонь на меня... на меня!..»
От волнения у штурмана задрожала рука, державшая папиросу. Он сделал несколько жадных затяжек. Где-то здесь вот, слева, должно проходить шоссе. Ага, вот оно. И речка. Там, где мигает фонарик, должен быть населенный пункт Светлые Роднички. Внезапно вспомнилась фраза, сказанная кем-то из летчиков во время ужина: «Хороший санаторий, братцы, эти Светлые Роднички! Я в нем был до войны. Сейчас там, конечно, отдыхают фашисты...»
«Санаторий? Фашисты?»
Соломатин задумался. Какая-то еще неясная догадка вот-вот готова была приобрести весомый смысл, воплотиться в логический вывод. Санаторий... Да, тут что-то есть. Что-то есть.
«Огонь на меня... Огонь на меня... Огонь на меня...» — настойчиво мигало внизу.
Машина слегка покачивалась, вздрагивала, словно живая. Через открытую форточку в кабину врывалось сырое дыхание облаков. Рокотали двигатели. За спиной, в бомболюках висел смертоносный груз. Несколько тонн взрывчатки, упакованной в стальные оболочки...
Огонёк приближался. На темном фоне леса едва проглядывали заснеженные линии шоссе, извилистое русло речки и прямоугольное пятно населенного пункта. И в самом центре его — световые сигналы: тире, тире, два тире, точка. Три тире, тире, точка... Кто же это? Враг или друг?
Догадка вертелась рядом, неуловимая и ускользающая. Чего-то не хватало, какого-то звена.
Не отрывая взгляда от огонька, Соломатин пошарил рукой сбоку сиденья, достал планшет. Нужно посмотреть разведывательные данные об аэродромах противника. Здесь их целая сеть.
Пальцы легли на тумблер включения настольной лампочки. Легли и не включили. Все вдруг стало ясно и так. Волнуясь, Соломатин перекусил мундштук папироски, выплюнул огрызок, жадно затянулся снова. Рука его дрожала. Вечером, давая задание, начальник штаба сказал: «Тщательней смотрите за воздухом. Имеются данные о прибытии в район сегодняшней цели крупного авиационного соединения противника».
Вот он, вывод: этот санаторий сегодня битком набит фашистскими летчиками. Это точно. Значит, сигнализирует друг?
Соломатин сжал в ладони погасший окурок, растер его пальцами. «А друг, друг! И какое мое дело! — зло подумал он, не в силах оторваться взглядом от назойливо мигающего огонька. — У нас есть задание, и нарушать его мы не имеем права. Хватит, уже научили разок!»
И вдруг кто-то крикнул:
— Истребитель!..
Крик утонул в стремительном шквале выстрелов: ту-ту-ту-ту! Ту-ту-ту-ту! Ррраах! Рррах!..
Штурман сорвался с сиденья. Огненные языки пулеметов левых мотогондол лизали темноту. Длинные трассы пуль, извиваясь и перекрещиваясь, полосовали пространство. Выстрелы внезапно смолкли. Ревели моторы. Самолет, вздрагивая, шел прежним курсом. В наушниках было слышно чье-то прерывистое дыхание и короткие ругательства командира.
Запахло бензином, и вслед за тем из-под капота левого среднего мотора длинным шлейфом полетели искры.
Кто-то крикнул:
— Левый средний горит!
Командир Карташов проворчал в ответ совершенно по-будничному:
— Ти-хо. Без паники. Иванов, перекрыть пожарный кран. Стрелкам следить за воздухом!
— Есть перекрыть!
— Есть следить!
Хвостовой стрелок доложил хриплым голосом:
— Товарищ командир, их было два. Одного мы, кажется, подбили.
— Ладно уж, — словно про себя сказал Карташов. — Прозевали. «Кажется»... — В этих словах были досада и укор. — Экипажу доложить о состоянии. Штурман?.. Соломатин, глядя на искристый шлейф и тяжело дыша, пощупал рукой парашютное кольцо (может, придется прыгать).
— Все в порядке, товарищ командир.
— Стрелки мотогондол! Левых?
— В порядке!
— Правых?
— В порядке!
— Вот и хорошо. Значит, все живы и невредимы. Ладно.
У него была привычка чуть не по каждому поводу говорить «ладно», придавая этому слову самый разный смысл. Сейчас оно прозвучало почти весело, словно бы никакого боя не было и никакая опасность им не грозит.
Средний левый двигатель неожиданно смолк. Самолет дернулся, словно наткнулся на что-то. Соломатин покосился на мотор. В темноте виделось, что винты по инерции еще крутились, но искрового шлейфа уже не было, только сильно пахло бензином.
— Наверное, пробиты бензобаки, — сказал Карташов. — В любую секунду мы можем... Ладно! Штурман, бросай бомбы, будем возвращаться домой.
Вот уже перед самым носом машут метелки прожекторов, вспыхивают звездочки разрывов крупнокалиберных зенитных снарядов. Полыхают пожары на земле, рвутся бомбы, освещая в беспрестанных вспышках стальные нити железнодорожных путей. Цель почти рядом — пять минут полета.
— Командир, может, дотянем, а? — подавляя тошноту от запаха бензина, нерешительно сказал Соломатин. — Ведь юбилейный, сотый!
Он и сам понимал, конечно, что говорит нелепость.
Карташов ответил не сразу, видимо, взвешивая «за» и «против». Потом с досадой в голосе:
— Ладно. Ведь говорил же, черт возьми, сначала надо сделать этот сотый вылет, а потом звонить. Чуешь, как пахнет бензином? Бросай, будем возвращаться.
— Есть бросать!
Удушающе острый, тошнотворный запах бензина означал опасность. Самолет был подобен пороховой бочке, готовой взорваться от малейшей искры. Нет, конечно, лететь на цель нельзя. Соломатин понимал это. И вместе с тем... Полк ждет их возвращения, чтобы отметить сотый боевой. А боевого нет. Не вышел...
«Сбросить бомбы и записать, что по цели». Эта лукавая мысль сразу нашла себе оправдание. Вспомнился тот несправедливо не засчитанный вылет. «А, баш на баш!..»
— Штурман, курс!
Весь во власти захватившей его мысли, Соломатин почти машинально сказал:
— Восемьдесят семь.
Пожары, лучи прожекторов качнулись, вздыбились и стали опрокидываться вправо. Тяжелый корабль, снижаясь, лег на обратный курс.
Да, да, он так и сделает. Но как убедить командира?
— Открываю бомболюки!
В кабине потянуло сквозняком. Стало легче дышать, и в проясненной голове вдруг отчетливо возникла другая мысль: «Сигналы! Сигналы с земли!» Как он мог забыть о них?
Соломатин кинулся к прицелу. Огонек... Где огонек? Случай сам идет ему навстречу. Но огонька не было. Под самолетом — заснеженное, рассеченное дорогой поле, багровое и мрачное от пылающих вдали пожаров. Но поле скоро кончилось. Серая ниточка шоссе нырнула в лес. Ясно — шоссе вело туда, к санаторию Светлые Роднички. Но огонька не было.
Штурман впился глазами в чернеющий внизу лесной массив. До сих пор он не успел сказать командиру об этих странных сигналах с земли, а теперь уже поздно. Командир осторожен, начнутся расспросы, сомнения, а тем временем цель пройдет и бомбы придется бросать куда попало. «Возьму целиком на себя!» — решил Соломатин и, установив бомбосбрасыватель на отметку «залп», положил палец на кнопку. Одно легкое нажатие — и пять тонн бомб разом оторвутся от замков.
— Ну, чего не бросаешь? — нетерпеливо спросил Карташов.
— Что? — притворился Соломатин. — Повтори, не расслышал.
— Почему не бросаешь, говорю? — рявкнуло в наушниках. — Ведь на трех идем.
— А-а! Сейчас... Сейчас.
Огонек появился внезапно. Чуть впереди, по курсу. И на этот раз его увидел радист. Увидел, закричал взволнованно:
— Товарищ командир, товарищ командир! Смотрите — сигнал с земли! Передают морзянкой.
— Вижу, но не разберу, — спокойно ответил Карташов. — А что передают?
Огонек сыпал дробью сигналов. Четкие и раздельные до этого, теперь они почти сливались в необъяснимой спешке.
— Передают... — Радист замолчал на мгновение. — Умо... Умо-ляю... Огонь на меня! Огонь на меня! Здесь полно фашистов...
«И он еще умоляет!»
Штурман, словно обжегшись, отдернул руку от кнопки. Он представил себе: на крыше здания, прижавшись к трубе, сидит человек — советский. Патриот. Герой. И просит... смерти. И жизнь его сейчас — вот в этой кнопке, в этой руке... под этим пальцем! Это было немыслимо — заведомо зная, убить своего. Да еще такого человека! Вот так — нажатием кнопки...
Но огонек, подползая к прицелу, просил, просил мигая: «Умоляю! Умол...» — и замолк. Не стало огонька. Тихо. Темно.
Что-то тошнотворное подкатилось к горлу Соломатина, наверное, от запаха бензина, он рывком положил руку на бомбосбрасыватель и, зажмурившись, нажал на кнопку.
Самолет вздрогнул. К запаху бензина примешался запах пироксилина от сработавших замков бомбодержателей.
— Ты что? Ты что?! — закричал Карташов, срывая голос. — Спятил?! Зачем бомбил, кто позволил? А может, это провокация? Может, ты сейчас по штабу партизан!
Полыхнуло небо. Клочкастые облака на несколько мгновений окрасились в бордово-грязный цвет и стали медленно угасать, как угасает в кузнице раскаленный металл. На земле, разбрызгивая искры, лениво занимался пожар.
«Вот и все, — подумал штурман, обессиленно откидываясь на спинку сиденья. — И все!..» А вслух сказал:
— Не ругайся, командир, так надо.
Карташов замолчал.
Весь разбитый и опустошенный, с тяжестью на душе, Соломатина некоторое время сидел неподвижно, приходя в себя. В висках стучало. От незакрытых бомболюков несло сквозняком. Бессознательным движением он расстегнул шлемофон и подставил лицо холодным струям воздуха. Почти так же бессознательно, привычным движением достал планшет, положил на штурманский столик и включил освещение. Прямоугольное светлое пятно скупо легло на листок боевого донесения. Штурман взял карандаш и твердым почерком записал: «25октября... в 22 часа 02 минуты бомбы сброшены по цели...»
Закончив эту формальность, Соломатин выключил освещение.
— Товарищ командир!
— Ну, что тебе?
— Докладываю. Бомбы сброшены по цели. Боевое задание по уничтожению живой силы противника выполнено...
Доклад прозвучал официально и сухо. В наушниках — молчание. Только слышно было, как вздыхал и кашлял командир, грызя конец нераскуренной трубки. И мысли Карташова были самые нерадостные. «А вдруг действительно бомбы угодили в партизан? Ребята ждут, лозунги пишут, готовят какие-то подарки... Эх, если бы не этот сотый, юбилейный! Пришел бы к командиру, доложил: вот он я. До цели не дошел, задания не выполнил. Бомбы сбросил черт те куда, судите, как знаете, А сейчас... Соломатин тоже — хорош гусь: поставил командира в такое положение. Старый боевой товарищ называется. Все принял на себя. Поди вот теперь доложи: «Товарищ гвардии полковник! Штурман Соломатин сбросил бомбы без моего разрешения...» На что это будет похоже?
Второй пилот, капитан Беляков, всегда хмурый и неразговорчивый, словно угадав мысли Карташова, выключил ларингофоны, чтобы экипаж не слышал, склонился с сиденья, прокричал над уходом:
— Не журись, командир! Тут уж ничего не поделаешь. За нами не пропадет. В долгу не останемся!
Карташов вынул трубку изо рта, благодарно кивнул:
— Ладно. Бери управление.
Прошло несколько дней. Все это время и Соломатина, и Карташова не покидала какая-то неловкость и неискренность в отношениях. Разговаривая, они пытались, как и прежде, открыто смотреть друг другу в глаза, но зрачки помимо воли избегали встречаться, уклонялись, и от этого взгляд у обоих становился отчужденным, холодным, словно где-то там, в глубине души, у каждого образовались невидимые льдинки. Опуская глаза, они расходились. Это их угнетало и мучило. У каждого не хватало мужества признаться даже самому себе, что мучает их страх за неизвестные последствия того бомбометания на сотом, юбилейном вылете.
И вот однажды, когда летчики и штурманы полка, получив боевое задание, уже собирались расходиться, открылась дверь, и на пороге появился в сопровождении командира корпуса и еще какого-то пехотного майора высокий худой генерал в прямоугольных очках на горбатом носу.
Все встали, недоумевая, что означает это внезапное посещение начальства из Ставки Верховного Главнокомандования. Начальник штаба приготовился доложить, но генерал, махнув рукой, мол, не надо, твердым шагом старого служаки подошел к столу, заваленному планшетами и картами, поздоровался со всеми: «Здравствуйте, товарищи летчики!» И когда в ответ прозвучал дружный хор голосов, оказал: «Прошу садиться», — и сел сам на подставленный майором стул. Снял фуражку, бережно положил ее на край стола и усталым движением пригладил коротко подстриженные волосы.
Все это он делал так раздражающе медленно, что Соломатин, сидевший рядом, нетерпеливо заерзал на стуле. «Да не тяни же ты, не тяни!» Он уже догадывался, о чем будет сейчас говорить генерал. И Карташов тоже догадывался. На широких скулах его побледневшего лица застыли желваки.
Генерал прокашлялся и полез в карман за носовым платком.
Соломатин весь подался вперед. Больше не было сил переносить эту пытку, это неведение. Он во всем виноват. Только он. Один! Сейчас он встанет и во всем признается.
Штурман сделал движение, чтобы подняться, но рука Карташова, сидевшего рядом, властно сдавила коленку. Злой шепот прошелестел над ухом:
— Сидеть! Слышишь?
Генерал поднял голову.
— Вы что-то сказали? Карташов привстал со стула.
— Нет, нет, это я не вам, товарищ генерал. Простите.
— Пожалуйста, — ответил тот и вытер платком губы. — Так вот, я хотел у вас спросить, товарищи летчики...
Внимание генерала привлекли запотевшие стекла очков. Он снял их, подышал на стекла и принялся протирать кончиком платка. Стоявший сзади майор громко щелкнул замком большого портфеля из желтой кожи, вынул сложенную гармошкой карту, положил ее на стол.
Генерал благодарно кивнул, почесал дужкой очков седую бровь и, близоруко сощурившись, окинул взглядом настороженные лица летчиков.
— Мне поручено узнать, товарищи летчики, кто из экипажей «ТБ-седьмых» в ночь на 25 октября в 22 часа 02 минуты сбросил бомбы на населенный пункт Светлые Роднички. — Он ткнул пальцем в карту: — Вот здесь.
Тишина нарушилась движением, скрипом стульев, шелестом карт. Летчики потянулись за своими планшетами. Сдержанный шепот пронесся по залу:
— Светлые Роднички? Интересно! А что там случилось?
Соломатин, чувствуя, как бледнеет, взял свой планшет, но смотреть не стал. Что смотреть? Кого обманывать? «Что там случилось?». Случилось самое страшное — бомбил по своим, и за это в лучшем случае трибунал, разжалование, штрафной батальон. Впрочем, он может и не признаться, но совесть, совесть! Как он будет жить с этим страшным грузом?
Шелест карт утих. Наступила мертвая тишина. Все смотрели на генерала. Лицо его было взволнованно. Дрожащими пальцами он надел очки, тут же сняв, постучал ими по карте.
— Так что же, товарищи летчики, кто? Я объехал все полки «ТБ-седьмых» — ваш последний. Но ведь кто-то бомбил!
Молчание. Мертвая тишина.
— Никто? Странно. И... очень жаль! — Генерал сердитым движением накинул очки на горбинку носа и поднялся со стула. — Очень жаль, — еще раз повторил он. — У меня к вам вопросов больше нет. До свидания! Он кивнул головой и вышел, забыв на столе фуражку. Майор, торопясь, запихивал в портфель карту.
— Совершенно необъяснимо, — тихо сказал он сидевшему рядом Соломатину. — Никак не можем найти, кому вручить ордена Ленина и Красного Знамени. В ту ночь в Светлых Родничках был уничтожен весь летный состав крупного фашистского авиасоединения.
Соломатин уронил планшет.
Секунды, стоящие жизни
Мелькают дни, мы их не видим. Ночи, ночи, ночи. Рев моторов. Бомбы. Взлеты. Цель. Прожектора. Зенитки. Атаки истребителей. Линия фронта под Сталинградом Аэродромы противника. Южная окраина Сталинграда. Северная окраина. Отдельные кварталы. Отдельные точки. Бомбежки с малых высот. Сыплются бомбы. Встают фонтаны земли. Жуткое месиво из огня и дыма, из едкой цементной пыли. Ад на земле. Ад в воздухе. По два, по три вылета в ночь...
Мы не люди. Мы сгустки невообразимой воли и страстного желания победить. Не видим, что едим, не знаем, когда спим. В наших сердцах холодное кипение, в сознании — единая цель, ради которой не жалко отдать жизнь. Мы знаем одно: идет великая битва за ключевые позиции. Враг надеялся, что здесь он схватил нас за горло. Но наши пальцы тоже что-то нащупали. Так раздавить же гадину! Раздавить!
И мы давили. Порой нам не хватало воздуха. Порой нам не хватало сил. Но воля наша была несгибаема. Русь, родина наша, никогда твои сыны тебя не предадут!
Декабрь дает передышку. Низкая облачность, туманы. Летать нельзя. Лишь пехота воюет. Враг под ударами советских войск откатывается на запад. Линия фронта расчленена. Возникают котлы тут и там. Фашистские части, хорошо оснащенные техникой, занимают круговую оборону: окутываются проволокой, ощетиниваются противотанковыми надолбами, ежами, окапываются рвами и, подчиняясь приказу фюрера, ждут помощи свыше.
Фронт уходит на запад, а в тылу остаются «орешки». Опасно. Надо ликвидировать. Но ликвидация требует много сил, а силы нужны сейчас для развития успеха на главном направлении. Авиацию б сюда, бомбардировщиков! Но погода плохая. Низко, над самой землей ползут облака. Враг притаился под их прикрытием, не открывает себя, как обычно, зенитным огнем. Плохо дело. Зло берет: пехота дерется, а мы... Особенно мешал один такой большой «орешек».
Несколько раз вылетали дивизией на «провокацию». Ходили низко, ходили высоко. Гудели моторами, дразнили. Хоть бы один выстрел! Нет, враг хитер. Молчит.
В штабе ломали головы.
— Надо заставить его стрелять. Но как?
— Очень просто — огонь на себя!
— Гм! Похоже на сказку про кота и мышей. Но кто же повесит коту звонок на шею?
— А надо спросить у летчиков.
Спросили. И почти не удивились — каждый ответил: «Я!»
Гадали долго, кого послать. Тут надо, чтоб точно. Вокруг «орешка» наши войска, не попасть бы по своим. Чтоб штурман мог вывести самолет безошибочно, прямо на укрепленный пункт врага. Чтоб летчик мот хорошо водить машину в тумане на бреющем полете.
И тут генерал Логинов вспомнил про нас.
— Я знаю такой экипаж! Это тот, который заставил меня однажды целовать землю. Ручаюсь, они отлично выполнят задание.
Ну, лететь так лететь. Мы готовы. Мы не задумывались над тем, что этот полет, вероятнее всего, будет для нас последним. Не задумывались, может быть, потому, что лишь от нас зависел успех этой операции. Полки готовились к полету, и мы должны сыграть первую скрипку в этом грозном бомбовом оркестре.
Мы гордились таким заданием.
Пришли в штаб. Командир дивизии сказал:
— Пойдете без бомб, так лучше будет.
Я опешил. Как это — на боевое задание и без бомб? Тебя будут бить, хлестать огнем изо всех видов оружия (на бреющем полете и палкой можно сшибить!), а ты даже и ответить не сможешь! Мне стало обидно.
— Товарищ командир, да как же это?
— Полетите без бомб, — повторил командир и тут же, увидев кислое выражение моего лица, добавил: — Пойми, голова, кругом будут нули свистеть, а вдруг какая по взрывателю заденет!
Нет, я не мог лететь без бомб. Идти на врага без оружия.
— А что, если враг окажется умнее, чем мы думаем? Если он возьмет, да и не будет в нас стрелять?
У командира даже брови на лоб полезли. Посмотрел на меня, усмехнулся:
— А ты хитер, братец! Правда твоя: врага недооценивать нельзя. Ладно, полетите с бомбами. Взрыватели — замедленного действия.
Нам была предоставлена возможность решать самим, как заходить, с какой стороны, только чтобы время было выдержано точно.
Мы с Евсеевым разложили на полу карты разных масштабов, посмотрели, поползали и выбрали: заходить будем с запада. Во-первых, удобно: местность там испещрена оврагами. По ним можно подкрасться поближе, выскочить, и, во-вторых, с запада прямо к цели подходит большак — хорошо наводящий ориентир, не собьешься, и, в-третьих, немцы получают медикаменты и продукты питания с воздуха, на парашютах: мы лелеяли надежду, что они могут принять нас за своих и не открыть огня, а мы их — бомбами!
Наконец все готово. Щербаков сам провожает нас на линейку. Мы молчим. Говорить больше не о чем.
Похрустывает под ногами снежок. Над головой ползут клочки облаков в несколько ярусов. Облака золотые от солнца. Кое-где проглядывают голубые лоскутки неба. Безветренно. Тихо. Только снег под ногами хруст-хруст. Все самолеты готовы к вылету. У каждого под брюхом полутонные бомбы. Сила!
Запускаем моторы. Выруливаем. Нас провожает взглядом вся дивизия. Командир сжал пальцы обеих рук, поднял их высоко над головой, потряс в прощальном приветствии. Я помахал ему рукой:
— Спаси-ибо!
На сердце у меня спокойно. Только в груди будто скручена тугая пружина.
Взлетаем. День. Непривычно светло, и до чего же интересно! Облака с позолотой, клочки голубого неба. Под крылом заснеженные зимние поля, тут и там пересеченные дорогами. Бежит поезд. По черному асфальту ползет на запад вереница машин, крытых брезентом. Стоят сосны — темно-зеленые с белым. Красотища-то какая! Какая красотища! От моторов, как всегда, тянет горячим запахом цилиндров. Штурман сидит с планшетом на коленях. Уютно сидит, хорошо.
Держим курс на север. Высота — 400 метров. Погода пока терпимая. Разрозненные облака — выше нас, ниже нас. Видать землю, видать небо. Но скоро картина резко меняется: небо над нами становится чистым, зато землю покрывает пелена тумана. Снижаемся до бреющего. Мелькают макушки елей, лесные полянки, пробитые зверем тропки, печные трубы сожженных деревень... Губы привычно шепчут в адрес фашистов слова: «Гады! Гады проклятые! С-сволочи!» Это как молитва перед боем.
Ныряем под сырые облака. Сразу становится темно и неуютно. Меняем курс на северо-запад. Облака все ниже, ниже. Иногда они совсем ложатся на землю, и мне становится не по себе: надо точно выдерживать курс и в то же время ни на секунду не упускать из глаз мелькающие елки, овражки, высотки. Трудно и смертельно, опасно ходить в тумане бреющим полетом. Но облака, словно жалея нас, приподнимаются, образуя узкую спасительную щель.
Штурману тоже трудно. Ориентиры внезапно появляются и тут же исчезают — проносятся мимо на бешеной скорости. Разбери попробуй: то ли это речка, занесенная снегом, то ли просто овражек.
Летим долго. У меня уже занемели руки от напряжения, и в глазах, как от мелькающих досок забора, стоит сплошная рябь. Но вот — внимание! Штурман вскочил с кресла, упал на колени. Я уже знаю: сейчас должен быть контрольный ориентир: речка под названием Межа и отросток железной дороги. Если выйдем точно, хорошо. А если не выйдем... Я уже не могу себе и представить, что будет, если не выйдем.
Сейчас, пока мы летим под туманом, наши авиационные полки по расчету времени прокладывают путь над облаками. Передовые их отряды придут в намеченное место точь-в-точь в ту самую минуту, когда мы должны появиться над головами врага.
Нет, мы не можем, не имеем никакого морального права не выйти на контрольный ориентир!
Летим три или пять долгих-долгих минут. Леса, перелески, полянки. Овраги, овраги и белый-белый, нетронутый снег. Сжимается сердце от страха: «Не вышли...»
Но штурман поднимает руку:
— Внимание! Курс девяносто восемь.
Я склоняю крыло, и в то же время под нами мелькают крутые берега речки, остатки разбитого моста.
Вышли! Вышли!
Я облегченно вздыхаю. Сердце наполняется радостью. Я счастлив безмерно. Молодец! Молодец штурманяга!
А теперь прятаться — в перелесках, в складках, в оврагах. Через восемь минут — цель.
Перед нами речка с крутыми высокими берегами. Ныряем к речке, скованной льдом. Берега выше нас. Хорошо! Звук наших моторов уходит вверх. Речка вильнула в сторону. Не по курсу! Выскочили: лес! А затем — заснеженная балка, поросшая кустарником. Мчимся по самому дну.
— Здорово идем, — говорит Заяц. — Аж сзади снег столбом!
Снег столбом? Хорошо! Я с наслаждением вдыхаю морозный воздух.
Штурман стоит на коленях. Он недвижим. Он выразительно красив в эти минуты. Он как скульптура. Вся его поза — сплошное напряжение.
Щелчок в наушниках:
— Внимание! Сейчас выходим на дорогу.
Балка сворачивает влево. Чуть-чуть штурвал на себя! На нас наползает склон. Еще штурвал на себя! Мы вылетаем на простор, и... душа моя замирает.
Мы налетели на колонну! Длинную серую колонну войск, шагающих на восток. Чьи это войска? Свои? Чужие? Те и другие при данной обстановке одинаково опасны. Немцы откроют шквальный огонь, увидев красные звезды, наши обстреляют лишь потому, что мы крадемся с запада. Разбираться будут потом, когда уже станет поздно.
Но что это? Все многотысячное войско разом встало! И вверх полетели шапки. Замелькали восхищенные лица, открытые рты, несомненно, кричавшие русское «ура». Колонна, вздымая оружие, благословляла нас на правый бой.
Это было потрясающе! Секунды, стоящие жизни.
Штурман повернулся ко мне взволнованным лицом. Он что-то хотел сказать и не смог. Только слышно было в наушниках, как кто-то ахнул восторженно и вздохнул — очевидно Заяц с Китнюком.
Все пронеслось, промчалось, будто во сне. Под нами большак, широкая изъезженная дорога, сплошь заваленная по бокам разбитой военной техникой: пушками, танками, машинами. Тут и там зияли глубокие воронки, едва засыпанные снегом, валялись трупы лошадей. Все мелькает, мелькает, проносится мимо. Облачность ниже, ниже. Этого еще не хватало! Краем глаза вижу, как штурман, весь подавшись вперед, положил руку на кнопку бомбосбрасывателя.
Рвы, мотки колючей проволоки, надолбы, ежи. Цель близка, но страха нет. В груди — онемение, холод, пустота. Лишь где-то в уголке, согревая душу, теплится видение — поднятые вверх винтовки, раскрытые, кричащие рты: «Уррра-а! Уррр-а-а!»
Из-под клочьев тумана на нас внезапно надвинулись стены бревенчатых хат. Успеваю заметить — крыш нет, а из-за стен, судорожно дергаясь и изрыгая пламя, бешено палят орудия. Огонь, огонь, пламя... На нас со всех сторон летят снопами искры, красные, зеленые, желтые. Под нами мелькает месиво из человеческих тел, пушек, пулеметов, касок, искаженных ужасом лиц.
Внезапный крик резанул по натянутым нервам. Я вздрогнул, дернул руками штурвал. Самолет подскочил и влетел в облака. В ту же секунду штурман упал, как подкошенный. Упал, лежит на боку в скрюченной позе, не шевелится.
«Убит... А бомбы-то не сброшены!»
Левой рукой отжимаю штурвал и, глядя вниз, на мелькающее месиво фашистских войск, правой тянусь к рукоятке аварийного бомбосбрасывателя. Скорей, скорей, под нами еще враг!
Но штурман поворачивает голову, смотрит на меня с явной усмешкой:
— Ты чего там? Погоди, я сам...
Я раскрываю рот от радостного удивления:
— Ко-олька! Жив?
— Жив, конечно, — говорит Евсеев, поднимаясь на колени.
— И не ранен?
— Нет. Откуда взял? На меня внезапно налетает чувство гнева:
— Какого ж черта ты упал?
Евсеев хмыкнул и иронически спокойно:
— А какого ж черта ты дрыгнул самолетом?
Я моментально прихожу в себя, Мне неловко. Да, я действительно дрыгнул самолетом, но по какой причине? Ах, да! Кто-то, кажется, кричал. Спрашиваю грозно:
— Кто орал? Молчание. Потом робкое:
— Это я, товарищ командир. Заяц...
— А что случилось, ты ранен?
— Нет, товарищ командир, — виновато отвечает радист. — Я просто хотел оказать, что сильно стреляют...
Ну что ему скажешь на это?
Самолет тем временем пробился вверх, в розовый свет заходящего солнца. В ясном-ясном небе комариной тучей висели самолеты нашей дивизии. Теперь они уже бомбили. Было видно, как сыпались стальные чушки, а навстречу им из-за облаков вставали черные столбы дыма.
Мирное задание
Декабрь совсем никудышный. Туман. Мы изнываем от безделья. Шахматы, шашки — все надоело. Полк располагается в бывшем подмосковном санатории. Спим по-барски, на широких кроватях с пружинными матрацами. Хорошо! Но скучно, потому что не летаем. Здесь сказывается не только привычка, но и бессознательный страх утратить, притупить чувство воздуха.
Внизу, на первом этаже, стоит бильярдный стол с тяжелыми шарами из слоновой кости. Здесь всегда шумно. Играем в-«американку» — на высадку. Я разошелся — гоняю четвертую партию.
Открывается дверь, входит замкомандира полка подполковник Назаров. В руках кипа газет.
— Ребята, указ!
Все бросаются к вошедшему, хватают из рук газеты.
Сердце мое замирает на несколько мгновений, но я не двигаюсь с места. «Мне еще рано смотреть указы, — говорю я сам себе. — Я в полку еще недавно, всего семь месяцев...»
Ребята шумят:
— Братцы, Мотасова наградили!
— И Васькина!
— Орден Красного Знамени!
— О-оо! И Серегу Балалова! Здорово!
— — Молодец, Серега! Поздравляю!
— И Петухова!
— Ой, сколько тут на-аших!
Ловлю себя на том, что ощущаю колючее чувство обиды. Все-таки как-никак летаем мы неплохо. И вылетов достаточно. Могли бы, кажется, подбросить орденок...
Вдруг слышу: называют мою фамилию. Я вздрагиваю, роняю кий. Боюсь повернуться: «Неужели? Интересно, что? Наверное, орден Красного Знамени!»
— Ты что? Тебе плохо? Ты побледнел весь. Я вижу обеспокоенное лицо Назарова. Прихожу в себя. С трудом подавляю желание — обнять его на радостях.
— Нет, совсем не плохо, наоборот!
— Тогда валяй в штаб, тебя командир вызывает. Я моргаю глазами. До меня не доходит смысл сказанного.
— Что-о! Куда-а-а?
— В штаб, говорю, быстро!
В штабе меня ожидало задание, весьма мирное и прозаическое: какой-то экипаж, возвращаясь с боевого задания, попал в пургу, залетел аж к Волге и сел там с пустыми баками на брюхо, где-то- возле Кинешмы. Самолет цел. Техники поставили его на шасси, и сейчас, машину нужно перегнать на ближайший аэродром, а затем — в полк.
— До Кинешмы поедешь поездом, — сказал командир. — Вот тебе билет. Сухой паек уже в машине. Собирайся, я отвезу тебя на вокзал.
Я почесал в затылке. У меня в душе все еще не растаяла горечь только что пережитого разочарования. «Ладно, — подумалось мне, — ехать так ехать, я человек покладистый. Но почему выбор пал именно на меня?»
Командир понял мои мысли без слов: они были написаны на моем лице. Положив оба локтя на стол, он наклонился ко мне, заглянул в глаза и сказал довольно строго:
— Это персональное указание командира дивизии. Во-первых, потому что ты гражданский летчик и приведешь машину домой без штурмана; во-вторых, или, пожалуй, это во-первых, уж очень мала там площадка.
Очень. Понял? Ну вот, мы на тебя и надеемся. — Командир посмотрел на часы и заторопился: — Давай собирайся, быстро! Опоздаем к поезду.
...Было безветренно и морозно — градусов под тридцать, не меньше. Но мне жарко. Я в меховом комбинезоне и унтах шагаю в сопровождении моториста к самолету. Снег почти по пояс, рыхлый. Он выпал за ночь и повис громадными комьями на пригнувшихся лапах елей. Кашлянешь или крикнешь громко — тотчас же обвал. На голову, за воротник. И долго потом висит в воздухе прозрачная, сверкающая на солнце всеми цветами радуги кисея.
На душе моей неуютно. Не нравится мне этот лес, молчаливый, высокий. Ох, трудно, наверное, будет взлетать! Вдобавок и ветра нет. Плохо.
Наконец мы вышли на полянку. Вот и самолет. Стоит как раз посередине. Я остановился, окинул взглядом поле, и у меня от тоски засосало под ложечкой. Площадка была мала, очень мала и неудобна для взлета. Ребристая волнистость снега привлекла мое внимание. Моторист, перехватив мой взгляд, сказал, нажимая на «о», таким голосом, будто это он виноват во всем:
— Здесь было картофельное поле.
Вон как! Ясно. Черт бы их побрал, эти борозды. И ведь надо же так — как раз поперек взлета... А тут еще ветра нет.
Площадка склонялась к югу. Под уклон удобно взлетать, но там, в конце, в неприятной близости сплошной стеной стояли сосны. На северной стороне сосен близко не было. Какой-то кустарник, заваленный снегом, да пни. Но о взлете на подъем нечего было и думать.
Чем больше я изучал обстановку, тем тоскливей становилось у меня на душе. Взлетать с такой площадки, да еще на самолете, пролежавшем полмесяца под снегом, явно было нельзя. Здесь вся надежда на моторы, а на них-то я как раз меньше всего и надеялся. Чихнет хоть раз на взлете — и конец! Имел ли я право рисковать людьми, которых повезу отсюда? Нет, такого права мне никто не давал. Надо отказаться от этой сумасбродной затеи. Так будет лучше и честней. Но вместе с тем...
И начались мучительные взвешивания. Разум говорил одно, сердце твердило другое. Тут было все: и разыгравшееся самолюбие (недаром же послали именно меня!), и страх, и опять самолюбие. Ведь если я откажусь, значит, этот самолет останется здесь как свидетельство моего бессилия! С какими глазами я вернусь в полк? Командир пошлет другого летчика, и он взлетит, а скорее всего разобьется. Как я буду тогда себя чувствовать?
Так говорило сердце. Но разум, холодный разум был неумолим. Уж очень, очень велик был риск! Велик и смертельно опасен. На карту ставилась жизнь не только моя, но и этих вот копошащихся возле машины пяти человек.
По протоптанной в глубоком снегу тропинке я подошел к самолету. Под крыльями сугробы. Возле мотогондол проталины, желтые пятна от пролитого масла. Моторы укрыты ватными чехлами, и под ними, гоня по тр бам к цилиндрам горячий воздух, громко гудели обогревательные лампы. Одного взгляда было достаточно, чтобы убедиться, каких героических усилий стоило техникам поднять в таких условиях машину на шасси.
Один из техников, высокий и худой, как жердь, вопросительно взглянул на меня грустными глазами:
— Ну, как вы находите площадку, товарищ, капитан?
Все насторожились в ожидании ответа. А я смотрел на их уставшие лица, на их почерневшие от масла и потрескавшиеся от мороза пальцы. Нет, я не мог ответить им отказом. Просто не в силах. Я вздохнул и, к своему собственному ужасу, сказал:
— Готовьте моторы к запуску.
И в душе моей что-то произошло, какое-то короткое замыкание. Сомнения исчезли, остался отчаянный холодок. Решение принято, и с этого момента все помыслы, вся энергия, весь ум и все умение должны быть отданы только одному — выполнению невыполнимого. Потому что так было надо — и все!
Ох, как ждали уставшие люди этой моей команды! В мгновение ока были погашены и убраны обогревательные лампы, сняты чехлы. И уже, в кабине сидит техник, и мотористы покручивают винты. От прогретых цилиндров тянуло теплом, и над моторами играло марево.
— От винто-ов!
— Есть от винтов!
Стрельнув синим дымом, запустился левый мотор. Вслед за ним — правый. Лес, сбросив от неожиданности к своим ногам лавину пушистого снега, ответил многоголосым эхом.
Все ожило вокруг, и мне уже перестали казаться враждебно опасными сосны, на которые мне предстояло взлетать.
Моторы прогреты, опробованы на всех режимах. Техник вылез из кабины, и я занял его место. Парашют? К черту! Мне не нужен парашют!
Пережевывая смесь, аппетитно чавкали моторы. Пахло горячим маслом, пахло живым самолетом. Я вживался в него, старался завести с ним дружбу.
Проверил себя: как, боюсь хоть немного или не боюсь? Нет, я не боялся. Мне сейчас нельзя бояться. Совсем нельзя. Нисколечко!
Техник и мотористы, дружно погрузив чехлы и лампы, забрались в самолет: двое в кабину штурмана, трое в хвостовой отсек. Отчаянно смелые люди! Ведь знают же, что площадка мала и непригодна для взлета, а вот, поди ж ты, садятся! И на лицах их не было видно страха, только радость: «Конец тяжелой работе. Через несколько минут мы будем в блаженном тепле».
Я положил левую руку на секторы управления моторами: пошли, голубчики! Заурчали, рявкнули двигатели. Самолет, качнувшись, тронулся с места. Я знал, что мне делать. Сначала, чтобы примять хоть немного снег, мы пробежим до конца поля, затем обратно — до другого конца. Потом я все повторю сначала и уж только тогда... Пошли, пошли, голубчики!
Самолет бежал неохотно. Уж очень глубокий был снег. И еще сильно мешали поперечные борозды поля. Машина прыгала, стучали шасси, в воздухе прозрачным облаком висела снежная пыль.
И все же мне было страшно. Страх был глухой, затаенный. Но его подавляла необходимость. Это она, необходимость, двигала сейчас моими пальцами, сжимавшими штурвал и секторы газа. Это она зорко смотрела вперед, на вспаханный колесами снежный покров, на молчаливую стену леса. Я подчинялся ей, необходимости. Она была сильнее страха.
Одна пробежка. Вторая. Возвращаясь обратно, я зарулил как можно дальше, и, чтобы не оставить себе времени на раздумывания, дал полные обороты моторам. На взлет!..
Машина бежит, прыгает. В груди холодок. Слушаю каждой клеткой своего тела, как медленно-медленно нарастает скорость. Мы бежим под уклон, на сосны. Страха нет. Ничего нет. Все чувства выключены. Я только слушаю, слушаю...
Самолет становится легче. Еще легче. Но лес все ближе, ближе. В груди холодок все больше, больше. Хочется дернуть штурвал, чтобы подорвать машину, скорее очутиться в воздухе. Но я терплю. Терплю, сколько можно, до самой-самой последней грани. Здесь горячиться нельзя: поддернуть машину раньше времени — это значит уронить ее на землю, потерять всю скорость и врезаться в сосны.
Я жду... Жду... Пора!
Чуть поддернул штурвал. Самолет подскочил, оторвался, повис, качаясь в воздухе, и медленно, медленно поплыл к соснам.
Высокие сосны, страшные сосны. Ах, как хочется, потянув штурвал на себя, перескочить через них! Но это невозможно: мала скорость. И я смотрю, смотрю расширенными глазами на сучковатые стволы. Вот тут-то, если чихнет мотор...
Самолет плывет, плывет на малой скорости. Моторы ревут, ревут на полной мощности, отдавая без остатка все свои две тысячи двести лошадиных сил.
А сосны ближе, ближе... Перетяну или не перетяну?
Макушки сосен проплыли рядом. Неужели? Неужели проплыли?! Я не верю такому счастью. Да, проплыли. И у нас уже высота пятьдесят метров. Сто! Двести! Я безмерно счастлив. Мы летим как надо. Я даже убрал обороты моторам. И мы видим впереди аэродром. Вот он, совсем близко. Стоят самолеты...
Трррахх! Левый зачихал, закоптил, затрясся... Чихай! Мы уже идем на посадку, и нам совсем, совсем не страшно. Вот чихнул бы ты минут десять тому назад!
Как это случилось
До нового, 1943 года осталось три дня, а я все еще сидел на чужом аэродроме.
Приняли меня хорошо. Определили на квартиру к командиру учебной эскадрильи капитану Ефимову. И сам Ефимов, и его жена, маленькая голубоглазая женщина с толстой русой косой во всю спину, люди хорошие, очень гостеприимные. Я в их глазах овеян боевой романтикой. Они оба ухаживают за мной, предупреждая все мои желания, и мне от этого неловко. Стараюсь быть поменьше дома. Хожу на линейку к самолету, мужественно мерзну возле техников. Однажды хотел по-•мочь, схватился голой рукой за гаечный ключ да так и примерз к нему. Мороз подкручивал к тридцати.
Техники измучились вконец. Моторы никак не хотели нормально работать. Крутятся, крутятся, гудят, ревут на разных режимах, все хорошо — и вдруг: тррах-тах-тах-тах! — затарахтят, задымят, застреляют. Черт бы их побрал совсем! На ребят жалко смотреть: промерзли насквозь. Черные стали, как головешки. На пальцах, на ладонях кусками сорвана кожа. Проклятый мороз!
Ломаем головы, гадаем: отчего барахлят моторы? Перепробовали все. Снимали, продували, чистили карбюраторы. Нет, все то же! Может быть, что с зажиганием? Нет, не то. Не могут же по этой причине барахлить сразу оба мотора.
Я подозревал, что где-то в системе бензопровода замерзла капелька воды, и гуляет теперь по трубкам ледяная пробочка. Может быть, и так. А что делать? Разбирать самолет, снимать баки?
Как смогли, продули сжатым воздухом бензосистему. Вроде бы ничего. Запустили моторы, опробовали. Ничего — работают. Облетали в воздухе. Нормально. И решили: тридцать первого, в канун Нового года, вылететь. Надоело все, тянуло в полк.
Ефимов с женой принялись меня уговаривать:
— Да куда же вы полетите? Оставайтесь. Вместе встретим Новый год. Но я стоял на своем:
— А ребята? Вы посмотрите на них: головешки! Одни носы остались. Нет, полетим. Как-нибудь...
Я планировал так.
Дни стояли морозные, но безоблачные. Взлетим и тотчас же начнем набирать высоту. Тысячи три. И пойдем. Если и чихнут невзначай моторы, у нас высота. Почихают, почихают и опять заработают. А там и Москва, и наш аэродром...
Но утром оказалось все не так. Небо покрылось облаками, и мороз упал до десяти. Мороз ничего, но вот облака!..
Моторам я не верил нисколечко. То, что облетывал позавчера, — это они притворились. Лететь или не лететь?
Техники молча, не говоря ни слова, смотрели на меня умоляющими взорами. И я сдался:
— А, ладно, как-нибудь. Полетели, ребята!
Мигом загрузили машину имуществом, погрузились сами. Запустили моторы, взлетели. Набрали высоту шестьсот метров и уперлись в облака. Мала высота. Очень мала! У меня от неприятных мыслей сосет под ложечкой. Может, вернуться? Или уйти за облака? А что это даст? Земли не будет видно. Откажут моторы — придется планировать на авось. А здесь места гиблые, сплошные леса, да еще какие! Даже лоси водятся. Сам видел. Стоят в буреломе, как лошади, головы друг другу на шею положили, нежатся.
Летим. Проходим Иваново. Проходим Лежнево. Хвала аллаху, сто километров позади. Моторы гудят, винты крутятся. Надолго ли?
Скоро Суздаль. Ищу глазами город. Дымка, видимость неважная. Под нами сплошные леса. И вдруг — трррахх! И... тишина. Отказали оба мотора... Враз! Винты еще крутятся по инерции, но моторы мертвы. Высота пятьсот метров... Четыреста!.. Триста!.. Самолет валится вниз. Камнем. Лихорадочно шарю глазами: нет ли где какой площадки? Нет. Лес. Сплошной лес.
Двести метров! Сто!.. Мчусь на сосны. Все — конец...
— И именно в эти-то последние секунды передо мной, необъяснимо откуда, появилась полянка. Откуда она взялась? Ведь не было же ничего! Сплошной лес — и вдруг! Хорошая, довольно большая полянка. Сосны выше меня! Я еще жив?! Жив. Перед глазами ровная, ровная снежная поверхность. А вдруг это болото...
Все еще не веря своим глазам, добираю штурвал. Машина едва слышно касается колесами снежной целины. Бежит, постепенно гася скорость. Впереди внезапно появляется валун. Большой, метра три в поперечнике. Осторожно огибаю его. Еще один — слева. Он не опасен, проносимся мимо. Машина замедляет бег. Я уже начинаю ликовать в душе, но радость оказалась преждевременной.
Я ничего не понял. Удар! Треск. Звон металла, и уже самолет, вздымая к небу каскады снежной пыли, брюхом скользит по земле...
Тишина. Абсолютная. Мне на ресницы падают снежинки. Я все еще держусь за штурвал. Что случилось? Прихожу в себя. В штурманской кабине кто-то встает на колени, шарит рукой. Потерял шапку. Сзади, в фюзеляже, кто-то кашлянул, чертыхнулся. Осторожно отпускаю штурвал, открываю фонарь и выбираюсь на крыло. Все ясно: на пути оказалось шоссе с глубокими кюветами.
Вылез техник и мотористы. Все живы, даже ушибов никто не получил.
Из-за поворота дороги, гремя цепями, вылетела грузовая машина. Подъехала, затормозила. Из кабины, широко распахнув дверцы, выскочили двое: шофер в овчинном полушубке, высокий, крепкий, с обветренным лицом, и молодая женщина в тулупе и в пуховом платке. Подбежали. У обоих трясутся губы, светятся страхом глаза.
— Целы, не убились?! Слава богу!
— А мы видим, вы падаете, скорее к вам. — У шофера большие руки, пальцы в ссадинах и трещинах. Он полез в карман стеганых брюк, достал кисет с табаком. — Закурите, вам легче будет.
— Спасибо, я не курю.
Он сует кисет в карман. Не закуривает, наверное, из солидарности.
— Вас надо устроить на ночевку, — сказал шофер. И к женщине: — Леля, отведешь их к Спиридоновке.
— Нет, там занято. Геологи ночуют. Я отведу их к Марфе.
— Ладно, — согласился шофер. — Садитесь, поехали. Пешком тут далеко.
Нас привезли к Марфе, пожилой степенной женщине. У нее муж и два сына на фронте. Ее большие скорбные глаза полны душевной доброты. Приняли нас как родных, и мне от этого стало почему-то хуже. Или, может быть, оттаяла боль поражения? Ведь эта посадка — мой легкомысленный промах. Саднило в груди. Я не мог простить себе поспешного вылета, приведшего к такому печальному исходу. Не оправдал доверия, разбил машину, чуть людей не погубил...
Не снимая комбинезона и унтов, я прилег на лавку и. очевидно, от нервного потрясения, тотчас же забылся тяжелым сном.
Меня разбудил уже знакомый шофер, которого звали Федей.
— Командир, командир! Вставайте, закусим, чайком {побалуемся.
В соседней комнате за длинным столом возле чугуна 1с картошкой сидела компания. Нечесаные головы, уставшие, небритые лица. Кто в свитере, кто в гимнастерке, кто в стеганке. Заскорузлыми пальцами, обжигаясь, (брали из чугуна горячую картошку, чистили, макали в соль. Тут же стояло деревянное блюдо с солеными огурцами и большой жестяной чайник с кипятком. Ели молча, сосредоточенно. Наевшись, вставали из-за стола, надевали шапки, накидывали на плечи полушубки, кивали на прощание и выходили в морозную ночь. Тотчас же за стеной во дворе взвывал на высоких нотах мотор, скрежетали шестерни коробки скоростей, и тяжело груженная машина, звеня цепями на колесах, выползала на обледеневшее шоссе.
Я ел через силу, обдумывая, как мне теперь добраться до полка, не имея при себе никаких документов: ни командировочного предписания, ни литера, ни отпускного свидетельства. Все это ;в спешке было забыто, и сейчас билета мне никто не продаст и в вагон не посадит. Обо всем этом я рассказал Федору. Тот рассмеялся.
— Попали вы, командир, в переделку. Ну что ж, выручим вас. У моей сестренки, у Лельки, парень один знакомый проводником на пассажирском ездит. Как раз сегодня в двенадцать он и пройдет здесь. Договоримся, посадим.
Федор сам отвез меня к полустанку. Мы сидели в кабине втроем. Поезд запаздывал. Я нервничал, а Федор то и дело прогревал мотор. Леля, склонив мне голову на плечо, мирно посапывала в беззаботном сне.
Поезд показался лишь во втором часу. Мы вылезли из теплой кабины и пошли куда-то в кромешную темноту. Прошипел паровоз, лязгнул буферами состав.
— Восьмой, где восьмой? — закричала Леля.
— Нету восьмого! — хрипло ответил чей-то старческий голос. — Отцепили в Иваново!
— Вот те на! — ахнула Леля, как же так?!
— А так. Бандаж лопнул.
— Дядя Вася, это ты? — спросила девушка.
— Я, — прохрипел проводник. — А это хто — Лелька?
— Я, дядя Вася, я!
— Чего тебе?
Леля подбежала к ступеням вагона и вполголоса принялась объяснять.
— Нет, — сказал проводник. — Не могу, не проси. У нас ведь строго. Найдут без документов — греха не оберешься. А у меня ведь, сама знаешь, семья-то вон какая стала...
Паровоз дал свисток, зашипел парами.
«Ну уж нет! — (в отчаянии подумал я. — Без меня ты не уйдешь!» Нащупал в темноте руку Федора, пожал, сказал торопливо:
— Спасибо, милые люди, и прощайте. Привет Леле. Я поехал.
Вагон медленно полз мимо меня. Вот и вторая площадка. Я вскочил на нее, подергал ручку: может, открыта? Нет, конечно, заперта. Ну, сейчас мы ее откроем.
Достал из кобуры пистолет, вынул обойму с патронами И, оттянув рамку затвора, сунул ствол своего «ТТ» в замочную скважину. Так, хорошо. Поворот. Замок открылся. Я вошел в тамбур, осторожно закрыл- за собой дверь и запер ее таким же порядком.
Было без пяти два, когда я, еще раз применив пистолет, открыл вторую дверь и пробрался в битком набитый спящими пассажирами вагон. Поискал глазами, где бы прилечь. Ага, вон есть местечко под самым потолком, на багажной полке! Залез, отодвинул какие-то ящики и, сняв унты, соорудил из них подушку. Ноги я втиснул в пространство между потолком и чьим-то баулом. Не очень удобно, но спать можно.
Засыпая, вспомнил: черт возьми, да ведь сейчас же — Новый год! А я... еду зайцем по железной дороге! Но все равно: с Новым годом, с новым счастьем, товарищ летчик!
Проснулся оттого, что кто-то бесцеремонно дергал меня за ногу.
— Эй, гражданин, проснитесь, приехали! — Я открыл глаза и поднял отяжелевшую голову. Было уже светло. Сквозь давно не мытые окна в вагон пробивался свет ясного морозного утра. Из-за открытой двери под потолок били струи чистого, пьянящего морозного воздуха. — Что? Приехали? Куда?
— В столицу приехали, в столицу. Да отдайте же, ради бога, мой баул!
— Ах, баул, простите!
Я поджал ноги. Пожилой усатый мужчина в лисьей шапке и старомодном пальто с облезлым меховым воротником, сердито хмуря лохматые брови, схватил баул и стащил его вниз.
В вагоне стояла сутолока. В узком проходе, сталкиваясь, словно в водовороте, плыли узлы, мешки, фанерные чемоданы. Я обулся и, улучив момент, опустился на пол. Проходя через тамбур, бросил взгляд на свое отражение в дверном стекле. Ну и ви-дик! Опухшее от неудобного она лицо, под глазами темные круги, подбородок в щетине. До первого патруля. А мне еще надо добраться на Каланчевскую, к электропоезду. А комендантские посты на вокзалах, я и забыл про них. Ведь там без пропуска не пройдешь.
Шагая вместе с толпой по подземному переходу, усиленно думаю, как мне быть. Но ничего не придумал. Толпа поднесла меня к проверяющим КПП. Прочные барьеры из толстых труб, узкие проходы. Четыре младших командира со строгими лицами под командой еще более строгого лейтенанта придирчиво рассматривали пропуска.
— Проходите! Следующий! Не толкайтесь. Кому говорят! Не спешите.
Оказавшись в проходе барьера, я локтем сдвинул на живот кобуру с пистолем и, взяв в руки планшет и меховые перчатки, сделал вид, что собираюсь достать документ, да вот — руки заняты, неудобно.
— Проходите, товарищ летчик, — сказал лейтенант и одарил меня теплым взглядом. — Следующий!
Над Москвой стояла морозная дымка, сквозь которую тускло просвечивал медный диск солнца. Ожидая электрички, я с беспечным видом прохаживался по дощатому настилу. Звонко скрипел снег под унтами, валил пар изо рта. Мне было чертовски не по себе. Опять предстояло ехать зайцем. Чтобы купить билет, я должен предъявить какой-то документ.
Подошел поезд. Я вошел в вагон и, увидев свободное место, сел. Рявкнули клаксоны. Площадка поплыла назад. Все быстрее, быстрее. Мост. Трамвай, троллейбус.. Вид на Каланчевскую площадь. Древние московские избушки. Сараи. Склады. Заборы, заборчики. Заводские трубы. Стучат колеса, стучит мое сердце: вот-вот сейчас войдет ревизор, начнет проверять билеты, что я скажу? стыд-то какой...
Вагон празднично расцвечен свежими листами газет, которыми шуршат пассажиры: «С Новым годом! С Новым годом!»
Против меня сидит важный пожилой гражданин в каракулевой шапке. На горбатом носу — пенсне. Читает «Правду», остро пахнущую свежей типографской краской. Чтобы отвлечься от неприятных мыслей о ревизоре, я тоже приноравливаюсь читать последнюю страницу. Газета полна сообщениями о фронтовых делах и героизме тружеников тыла. Сосед шевельнул листом, и газетная страница, загнувшись, закрыла текст. Я с досадой отвернулся к окну. Теперь передо мной расстилался унылый пейзаж с дымящими заводскими трубами, с оврагами, заваленными разным металлическим хламом.
Бросаю досадливый взгляд на читающего пассажира. У меня к нему неприязнь. Такой важный, медлительный.
Перед моим носом перевернутый вверх ногами текст, набранный крупными буквами: «Указ...»
Сзади, громыхая роликами, тяжело открывается дверь.
— Граждане, приготовьте билетики!
Я съеживаюсь, будто меня кто стукнул по затылку. На меня смотрят или мне это только кажется? Делаю вид, будто очень заинтересован указом. Читаю:
«...Президиума Верховного Совета Союза ССР...»
С дрожью слушаю, как, приближаясь ко мне, пощелкивает сзади компостер. «Черт возьми, что же делать? Бежать? Неудобно». Сижу как прикованный, читаю:
«...о присвоении звания Героя Советского Союза...»
И вдруг мой взгляд натыкается на знакомое сочетание букв. У меня захватывает дыхание. Черт возьми, не может быть! Да ведь это же моя, моя фамилия!
Я выхватываю у незнакомца газету.
— — Па-а-звольте! — изумленно восклицает гражданин. — Что вы делаете?
Лицо его вытянуто, глаза по блюдечку, пенсне вот-вот свалится с носа. Он протягивает руку за газетой.
— Подождите, подождите, — бормочу я, отводя его руку и жадно впиваясь глазами в строчки указа. — Ведь это меня? Ведь это меня!..
Все пассажиры, вытянув шеи и привстав с мест, смотрят в нашу сторону.
— Что случилось? Что случилось?
— Да тут пьяный какой-то...
— Он ненормальный, что ли?
— Тише, тише, товарищи, ну как не стыдно!
Первым приходит в себя мой сосед. Он забирает у меня газету, поправляет пенсне, дрожащими пальцами разглаживает измятые страницы.
— Простите меня, пожалуйста, как ваша фамилия, молодой человек? — Голос его дрожит от волнения.
Я несмело, будто чужую, называю свою фамилию, и имя, и отчество.
— Да, да! Совершенно верно! — восклицает незнакомец, приподнимаясь и растерянно снимая шапку: — Поздравляю вас сердечно и прошу простить великодушно!
В вагоне тишина, затем взрыв голосов:
— Где? Что?
— Не может быть!
— Поздравляем вас, поздравляем! Зашуршали газеты, расцвели улыбки.
— Герой Советского Союза!
— Смотри-ка ты! Смотри-ка!
Я сижу совершенно обалдевший, не свожу глаз со строк указа, упиваюсь непередаваемой музыкой слов «Герой Советского Союза!..»
Ко мне подошел ревизор.
— Ваш билетик, молодой человек.
Я сваливаюсь с «седьмого неба».
— А, что? Какой билетик?
— Послушайте, товарищ ревизор! — грозно прогудел чей-то бас. — Будьте хоть сейчас человеком! Тут такое дело, а он...
— Извиняюсь, — сказал ревизор. — До меня не сразу дошло. Поздравляю и не смею беспокоить.
— Спасибо, — ответил я. — Большое спасибо!
Все это было для меня так неожиданно. Да и не только для меня. На мои недоуменные вопросы, как это случилось, командиры пожимали плечами. Наградной лист на Героя? Нет, не посылали. На орден Красного Знамени — да. Было дело. Но это полгода назад — 20 июня.
Двадцатого... Двадцатого. Перебираю в памяти промчавшиеся месяцы войны, листаю летную книжку. Первый свой боевой вылет я сделал 25 мая. Месяца не прошло, и уже командир полка Щербаков и комиссар Морозов подписывает наградной лист: «Достоин правительственной награды — ордена Красного Знамени».
Конечно, это было рано, и в штабе АДД лист положили отлежаться. И вот... такая награда! Ничего не понимаю, почему так, вдруг?
Через неделю отправляюсь в Москву, в Кремль. Вместе со мной по каким-то делам едет заместитель командира дивизии Федоров, получивший звание Героя еще в финскую войну.
— Не ломай голову! — смеется он. — Все идет как надо. Ты же знаешь: за работой АДД следит сам Верховный Главнокомандующий. А у тебя целых три полета на Берлин. Да еще, да еще…
Поезд замедлил ход. Москва. У меня от волнения вспотели ладони. Сегодня 13 января... Тринадцатое?! Вот это здорово! Тринадцатая койка, тринадцатый по списку, тринадцатое января. Между прочим, из тринадцати я остался один... Ничего не поделаешь — подкидыш, а у подкидышей все наоборот. Вот и не верь после этого в приметы!
Операция «Карак»
Я снова получил совершенно мирное задание: нужно было перегнать свой самолет в Семипалатинск, в военную школу.
Видавший виды, весь латаный и пере латаный, самый старый бомбардировщик в полку отвоевался. И теперь ему остается дослуживать свой век на учебно-тренировочных полетах в авиашколе. Редкостная судьба! Его собратья давным-давно превратились в груды ржавых металлических обломков, разбросанных по полям войны.
Мне жаль машину-старушку. Я так привык к ней! Пусть она кренит немножко и движется в воздухе по-собачьи — боком, но ведь на ней мы сделали столько боевых полетов — и близких, и дальних! На ее крыльях мы перевезли и сбросили по врагу тонн полтораста бомб. И возили бы еще, но командир сказал: «Пора! Пора старушке на пенсию». Ну что ж, на пенсию так на пенсию — полетели!
Погода выдалась хорошая. Январь 1943 года стоял во всей своей красе. Холодное небо — чистое-чистое, холодное солнце, холодная белизна. Летим, а сердце тук-тук-тук! Я ощущаю давно забытое волнение полета. Мирного. И территория под нами не тронута войной. Смотришь не насмотришься. Крыши хат, занесенные снегом. Дымки над ними синие, веревочкой. Березки в инее, провода. По накатанным проселкам бегут лошадки, запряженные в сани. Мужики в тулупах. От лошадей пар, даже сверху видно. Все чистое, все белое. До чего ж хорошо!
Под нами проплывают города, городки, деревушки, села. Реки и речки, покрытые льдом, железные дороги. Все видно, как на ладони, потому что день. Непривычно..
Пролетели Выксу, Саранск, Куйбышев. Ночевка в городке Н. Аэродром полевой, но и здесь, хоть и тыл, ощущается строгость и постоянная готовность: в любую минуту сняться, полететь, пойти, поехать — куда укажут.
Мы ночуем в комендатуре: на диванах и топчанах, положив под головы парашюты. На дворе ночь. Звезды по кулаку. Мороз. Сугробы под самые окна. Пылает уголь в печке, пронзительно визжит промерзшая дверь. Из прихожей в помещение врывается клубами пар, и тогда по ногам тянет холодком. Хорошо! Почему-то именно в такой вот контрастной обстановке острее ощущается вкус к жизни.
Утром долго прогревали моторы, мороз завернул под тридцать. В небе розовая дымка и холодный диск солнца. Взлетаем. Набираем высоту, берем курс на восток. В груди копошится какое-то стыдливое чувство: сегодня ребята опять пойдут на боевое задание, а мы летим на восток. Ощущение такое, будто дезертируем. Враг-то на западе! Мелькает мысль: «Отхватил Золотую звездочку — и в «усты!» Гадко. И уже не хочется лететь, и настроение испорчено.
И самолет тоже летит вроде бы нехотя. Привычное ухо нет-нет да и уловит какое-то, едва различимое утробное рычание в моторе. В каком — не разберу. На всякий случай набираю высоту. Три тысячи метров. Четыре. Пять! Маячивший перед нами Уральский хребет расплющился, расползся и превратился в незначительную неровность, и только! Разве это горы?! Вот в Средней Азии так горы!..
И тут неожиданно чихнул левый мотор. Этого еще не хватало! Из-под капота потянулся веревочкой белый дымок. Евсеев кинулся к левому борту, приткнулся лицом к иллюминатору:
— Что с ним?
— Черт его знает!
Несколько минут поработав ровно, мотор затрясся, зачихал, закашлялся. Все — спекся!
Убираю обороты и принимаюсь лихорадочно шарить глазами по местности. Мы как раз над хребтом. Только что прошли Уфу. Вернуться, найти аэродром, сесть? А впереди дымятся заводские трубы. Сверяюсь с картой — Челябинск. Пойдем вперед, все ближе к цели!
На окраине города — аэродром. Стоят рядами корпуса. Очевидно, школа. Садимся. Подруливаю ближе к служебному зданию, выключаю моторы. На аэродроме ни души. Понятно, сегодня воскресенье, а у них в тылу в эти дни не летают. Выходной.
Вылезаем из самолета. Ветер несет поземку. Холодно, неуютно. Что может быть хуже прерванного полета! Чужой аэродром, чужие люди. Сейчас же расспросы: чей, откуда? Зачем сели? Поесть — проси, поспать — проси, запчасти — тоже проси. Что дадут, а что и не дадут. Я с тоскливым беспокойством смотрю на ряды истребителей и штурмовиков: моторы у них не такие, как у нас...
Появляется дежурный с красной повязкой на рукаве шинели и с тремя «кубарями» в петличках.
— Здравствуйте.
— Здравствуйте.
— Неисправно что-нибудь?
— Да. Мотор отказал.
— Гм... — Почесал в затылке, постоял, подумал, придерживая от ветра полу шинели. — Ночевать будете?
— А как же — придется.
— Тогда пошли в дежурку, что ли. Холодно здесь. Я посмотрел на техника.
— Кравцов, тебе помочь?
Техник, сдвинув тыльной стороной ладони сползавшую на глаза шапку, сказал виноватым голосом:
— Да не мешало бы, товарищ командир. Как бы не пришлось снимать цилиндр.
— Ци-ли-индр?! Черт возьми, это плохо!
— Куда уж хуже...
— Я останусь, товарищ командир, — сказал Заяц.
— Хорошо, — согласился я, — оставайся, а мы пойдем устраиваться.
В дежурке стоял присущий только этому помещению многослойный запах махорочного дыма, пота и сапожной мази. Потрескивал уголь в голландке. Огненные крошки с легким шорохом падали из раскрытого поддувала на проржавленный железный лист, усеянный окурками, и тут же тускнели, превращаясь в пепел.
Мы с Евсеевым сели на старый дерматиновый диван, протертый до дыр, дежурный устроился за своим столом. Прижав к уху трубку полевого телефона, он тусклым голосом принялся вызывать какого-то Кулагина, потом Степанова, затем Балабашкина. Никто не отвечал. Дежурный взял другую трубку.
— Эскадрилья? Эскадрилья? Але, Але! Капитана Елизарова. Але!..
За окном темнело. Выло в трубе, позвякивало в форточке стекло. Меня одолевали невеселые мысли: «Черт бы побрал этот мотор! Что с ним? Если поломка серьезная, наше дело — труба. Здесь вряд ли удастся найти нужные запчасти. От полка далеко. Запрашивать? Ждать? Или оставить здесь самолет и техника, да рвануть в полк? Вряд ли за это похвалят. А с другой стороны... А, ч-черт! Тоска зеленая. Не могу же я здесь отсиживаться. Не могу!»
В коридоре заскрипели половицы под чьими-то шагами, взвизгнула дверь, и на пороге появились радист и техник. Уже по их лицам я догадался, дело плохо.
— Прогорел поршень, — хмуро сказал техник. — Задралось зеркало цилиндра, а у нас в запасе только одни компрессорные кольца.
— Тэ-э-эк, — протянул Евсеев, швыряя окурок к печке. — Значит, засели, как говорится.
— Засели, — поднявшись со стула, чтобы включить свет, подтвердил дежурный. — У нас к вашим моторам ничего не найдется. Это уж точно. Летом садился к нам на вынужденную один «ИЛ-4», толкатель, что ли, сломался, так летчик отправлял за ним в полк своего радиста. Почти месяц сидели.
В дежурке наступила обволакивающая душу тишина. Шуршали падающие угольки да сопели носами Заяц с Кравцовым.
Нет, сидеть здесь без дела мне не хотелось никак! Только вчера мы ходили на цель, на бомбежку. Ночь, линия фронта. Прожектора, зенитки. Напряжение. И вдруг — безделье! Это у них еще сегодня выходной, а
завтра чуть свет начнутся полеты. И днем и ночью. Мирные, правда: по кругу, в зону, учебные стрельбы, но труд-то какой — ничуть не меньше, чем у нас! Как же мы будем чувствовать себя в такой деловой обстановке?!
Наши готовятся сейчас к боевому вылету, а вот тут, за тридевять земель слушаем нудное «але». И какого черта я согласился на этот полет?!
Опять шаги по коридору. Скрипнула дверь. Вошел капитан, подтянутый, стройный, с открытым веселым лицом, шапка в инее. Щелкнул каблуками, представился:
— Командир третьей учебной эскадрильи капитан Елизаров! Здравствуйте, боевые орлы! Мы поздоровались.
— Припухаем?
— Припухаем.
— Вам не грех?
— Как сказать.
— Отчего же?
— Душа болит, злоба душит.
Капитан, помрачнев, дернул плечом, покосился на дежурного:
— А нас не душит? Да в нашей школе нет ни одного командира, чтобы не просился на фронт! А толку? Позавчера нам объявили перед строем приказ: кто еще подаст рапорт, будет отправлен в штрафбат. Так-то вот.
Капитан посмотрел на часы:
— Ну ладно, друзья, пойдемте для начала в столовую. Аттестаты при вас? Хорошо! А спать я вас устрою у себя в эскадрилье. Пошли.
Я ужинал нехотя. Мысль билась, как птица в клетке. Улететь! Завтра мы должны улететь. Но как? Где достать цилиндр и поршень?
Елизаров сидел с нами, развлекал разговорами. Видно было — он бесконечно любит свое дело. Я слушал вполуха. Славный командир, хороший учитель. Разве такого отпустят?.. Стоп! Я что-то придумал! Мысль дерзкая, но выполнимая, и надо действовать немедленно! Назовем это дело (я усмехнулся про себя) — операция «Карак» («Карак» — по-узбекски — украсть).
И я сразу же повеселел. Теперь-то мне уж что-то «светило», и у меня появилась цель. Итак, операция «Карак»!
Придвигаюсь к капитану и осторожно, как бы из вежливости, спрашиваю у него, какие моторы они изучают. Елизаров, загоревшись, начинает перечислять, загибая пальцы. Я терпеливо жду. Ага! Наконец-то, самым последним, он называет наш М-88-б!
— И у вас есть, э-э-э... экспонаты?
— А как же! — восклицает капитан. — Классы что надо! Целый музей. Хотите посмотреть?
— Охотно!
Елизаров польщен, а Евсеев смотрит на меня с недоумением: нашел что смотреть — моторов не видел! Только Заяц, кажется, понял, в чем дело: допивая из стакана чай, он широко ухмыльнулся и хитро посмотрел на капитана. Я незаметно ткнул Зайца ногой под столом и подмигнул: «Помалкивай!»
Мы поднялись. Капитан Елизаров как-то смущенно улыбнулся и, похлопав себя по карманам, вынул связку ключей:
— Пошли!
На улице было темно и морозно. Скрипел снег под ногами, чернея глазницами окон, дремали корпуса. Лишь в одном, стоявшем в отдалении, светился нижний этаж. Желтые снопы яркого света ложились на сугробы снега и елочек, усаженных в строгие ряды. Ну не так! Совсем не так, как там у нас! Ведь это же кощунство — без светомаскировок!..
И мне еще сильнее захотелось в полк, к своим друзьям, в свою, уже ставшей привычной, обстановку. Но путь туда лежал через... операцию «Карак»! А что поделаешь? Цель оправдывает средства!
И вот мы в учебном корпусе. Включив свет, Елизаров повел нас по длинным пустым коридорам. Классы направо, классы налево. На дверях таблички: «Класс самолетоведения», «Теории авиации», «Аэронавигационный», «Электрики», «Вооружения». И в каждом из них мы искренне ахали от восхищения: экспонаты, фотографии, диаграммы, все так здорово сделано, с такой любовью и вкусом! Это был истинный храм науки. Елизаров рдел от удовольствия.
Но чем ближе мы подходили к моторному классу, тем сквернее становилось у меня на душе. Обмануть такого человека!.. А как же быть? Сидеть здесь и ждать у моря погоды?! А что, если... попросить? Честно. Так, мол, и так: дайте нам, товарищ капитан, поршень и цилиндр от экспоната, мы их поставим на свой мотор и улетим.
Я мысленно попробовал обменяться с капитаном ролями: не я у него, а он у меня просит этот распронесчастный поршень и цилиндр. Конечно, я великодушно даю — бери, не жалко! Самолет улетает. И вот с ним в пути что-то случилось. Туман, непогода. Или, скажем, отказал мотор, даже не левый, а правый. Авария, а может быть, и катастрофа. Как бы стал вести себя капитан, то бишь я?
Следствие, переследствие, протоколы допросов. Находятся свидетели: «Командир 3-й учебной эскадрильи капитан такой-то, грубо нарушив то-то и то-то, дал летчику детали от аварийного мотора, что явилось причиной...»
Я так увлекся этим вариантом, что чуть не прошел моторный класс. Капитан Елизаров остановил меня за локоть и как-то сочувственно заглянул мне в глаза:
— Вы что?
— Да так, ничего, задумался немного.
— Бывает, — лукаво усмехнулся капитан и отпер дверь.
Большой зал. Столы. Вдоль стен — стеллажи. На стеллажах — приборы и разные детали. Их много — глаза разбегаются. Возле громадной доски — кафедра преподавателя, а справа и слева — моторы на стендах. Моторы разрезаны так, что хорошо видно всех их внутреннее устройство. Нетерпеливо шарю глазами: ага, вот он — наш «М-88»! Двухрядная звезда с ребристыми цилиндрами. Рядом на стеллаже — детали мотора: коленчатый вал, шатуны, несколько цилиндров. Техник как завороженный подошел к стеллажу и любовно, словно хрустальную вазу, снял с полки цилиндр.
Капитан рассмеялся:
— О! Нет-нет, он негодный! Эти детали мы получили с завода. Брак. Волны на зеркале, трещины и прочее. Видите — внутри красные отметки?
О, ч-черт! Я готов был растерзать техника. Надо же так — всю обедню испортил!
— Кравцов, положи на место цилиндр! — резко сказал я технику.
— Ничего, ничего, что вы! — поспешил на выручку Елизаров и взял из рук смутившегося техника цилиндр. — Мы держим их с целью, чтобы научить летчиков и техников, отличать неисправные детали от бракованных.
Он положил на место цилиндр и взял другой.
— А этот вот совершенно исправный. Тут недалеко
разбился в непогоде «ИЛ-4». Новенький, с завода. А вот и поршень от него, вместе с кольцами!
Положив цилиндр на кафедру, Елизаров достал и поршень.
Я нетерпеливо переступил с ноги на ногу. Мне стало жарко. Техник, словно он с голоду умирал и ему показали шашлык на вертеле, сглотнул слюну и, пряча горящие глаза, сбычился. А Заяц изо всех сил, пытаясь сделать равнодушный вид, отвернулся, чтобы рассмотреть какой-то чертеж, висевший на стене. Только Евсеев, скользнув по поршню равнодушным взглядом, полез в карман за портсигаром:
— Можно закурить?
— Пожалуйста, — сказал капитан и, положив поршень рядом с цилиндром, вдруг заторопился: — Ах, простите! Я совсем забыл, ведь у меня билеты на второй сеанс!
Мы вышли с таким чувством, будто нас обманули, ограбили. Гулко раздавались шаги капитана в пустом коридоре. Поспевая за ним и шаркая унтами, я машинально пересчитывал двери. Так, без всякой задней мысли: десять шагов — дверь, десять шагов — еще дверь. И когда мы дошли до поворота, я насчитал тринадцать дверей. Тринадцать! Гм... Забавная цифра!
— Чертова дюжина! — тихо сказал Евсеев. Я встрепенулся:
— Что?
— Ничего, я так.
Сейчас вот — слева — выход. Но капитан свернул направо, И я с трудом воздержался от восклицания. Ладно, пусть ведет — он хозяин.
Еще поворот — лестница. Поднялись на второй этаж. Елизаров щелкнул выключателем. Небольшой холл, кадушка с фикусом, круглый стол, диван, два кресла и гудящая печь. Возле нее — груда душистых сосновых поленьев.
Погремев связкой, Елизаров нашел нужный ключ, отпер единственную дверь и, распахнув ее, по-хозяйски пригласил:
— Прошу!
Мы вошли. Щелкнул выключатель.
— Вот это си-ила! — воскликнул Заяц. — Не то что в Бузулуке!
Помещение было, действительно «сила». Шесть аккуратно заправленных коек, диван, круглый стол, зеркальный шкаф для одежды. В дальнем углу — застекленная дверь, очевидно, в туалетную. Елизаров взглянул на часы:
— Располагайтесь и... извините, я побегу. А вот вам ключи: от гостиной и от входной. — Он положил ключи на стол. — До завтра.
И побежал, громко топая сапогами по лестнице. Хлопнула дверь внизу. Мы стояли ошарашенные: какой прием!
А мне было не по себе. Я боролся с собой. Ведь такой человек! Такой человек! Ну не мог я выполнить эту чертову операцию! Совесть не позволяла. Я опустился на стул и принялся снимать унты. Заяц и Кравцов последовали моему примеру, только Евсеев принялся щупать своими короткими пальцами по карманам, ища портсигар.
— Пойду покурю, — сказал он.
— Валяй.
Я не переносил табачный дым.
Мы разделись и, разморенные теплом и уютом, повалились на койки. Хотелось спать. А в голове сумбур. И душа разрывалась на части. Громко вздыхал Кравцов, ерошил свою шевелюру Заяц.
— Нет, не могу так! — воскликнул Кравцов, поднимаясь на койке. — Товарищ командир! Ну разрешите, я возьму грех на свою душу!
Я опешил:
— Какой еще грех?!
— Я тоже! — сказал Заяц. — Вместе пойдем!
А я представил Елизарова. Его честное открытое лицо. Утром обнаружена пропажа. Ерунда, конечно, какой-то паршивый цилиндр и поршень, но разве в этом дело?! Дело в доверии! А тут — украли! Ну, какими глазами я буду смотреть на него? И как укоризненно он посмотрит на меня и отвернется. Боевой летчик, Герой Советского Союза, и — украл!... Нет, нет, нет! Не могу! Это свыше моих сил. Не пойду я на это!..
— Нет! — сказал я. — Нет. Этого делать нельзя! — И отвернулся к стене.
Слышу: открывается дверь и, отдуваясь и пыхтя, вошел Евсеев. «Насосался, куряка!» — подумал я, зная его привычку выкуривать сразу по две папироски.
— — А, вы уже спите! — воскликнул он и засмеялся мелким смешком. — Вставайте на военный совет. Хе-хе! — и чем-то тяжелым грохнул о стол.
Меня ожгло невольной догадкой. Вскочил, гляжу — так оно и есть! На столе лежали цилиндр и поршень!
Заяц и Кравцов с вожделением смотрели на заветные детали. У Кравцова отвисла челюсть, и он не в силах оторваться взглядом от стола, принялся торопливо натягивать на себя комбинезон. А Евсеев, скрестив руки на груди, стоял с победоносным видом:
— Целуйте пятку турецкому паше! — И подмигнул: — Сила?
— Сила! — отозвался Заяц.
Я промолчал. Чего уж тут говорить? Живой цилиндр и поршень повергли в прах мои моральные устои.
Конечно, поршень и цилиндр нужно было поставить на мотор немедленно. Заяц с Кравцовым оделись и ушли, таща под мышкой результаты операции «Карак». Поплелся за ними и Евсеев.
— Пойду, — сказал он. — Помогу чем-нибудь. А ты спи — тебе завтра самолет вести.
Меня разбудили затемно. Ребята, блестя глазами, доложили, что все в порядке: поршень с цилиндром на месте и мотор работает, как зверь. Погода отличная, можно вылетать... пока капитана нет.
Я поморщился:
— Ну уж нет, друзья, удирать мы не будем. Надо попрощаться с капитаном и... покаяться. Зачем увозить такой груз!
И Елизаров пришел к самолету. Подошел ко мне сзади и обнял за плечи:
— Ну, ни пуха вам, ни пера. Молодцы! Я готов был провалиться сквозь землю. Стыд-то какой!
— Слушайте, Елизаров... Но Елизаров меня перебил:
— Ладно, ладно, старина, о чем разговор! Я же сам все подстроил!
— Саа-а-ам?! А какой же был для этого повод?
— Как какой? А кто мне в столовой сигнал подавал? Ногой. Под столом?..
Я обнял капитана:
— Хороший ты мужик, Елизаров!