Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Курсант Алексеев

...Мы не ожидали здесь пасмурной теплой погоды. Сквозь тонкий слой снега тут и там проглядывали черные проплешины земли, и от этого аэродром выглядел неряшливо.

Мы сели. Не зная, куда рулить, я отодвинул фонарь кабины и приподнялся на сиденье. Ага! Вон кто-то бежит навстречу, машет руками. Порулил к нему. Развернул машину и поставил ее на якорную стоянку так, как сигнализировал мне молодой и нескладный моторист в старой, видавшей виды прорезиненной куртке.

С минуту я сидел, отдыхая. Все-таки пять часов полета в довольно скверную погоду давали себя знать. Остудив моторы, я с чувством грустного недоумения ударил пальцами по лапкам выключателя. Моторы, смачно похлюпав, остановились.

Все! Конец. Отвоевалась старушка! Не бомбить тебе больше фашистов. Не блестеть серебром в лучах прожекторов и не стонать от осколков...

Но ты не радуйся, старушка, и покоя не жди. Всякие летчики будут садиться теперь в твою кабину. И не летчики даже — ученики. И ты не будешь для них плацдармом, защитой, надеждой. Ты не будешь возмездием. Ты будешь просто трамплином учлета. И никто не погладит тебя любовно рукой, и не поблагодарит за то, что вынесла ты экипаж из огня зенитной сумятицы...

Я был взволнован по-настоящему. Взволнован так, будто мне и в самом деле предстояло расставание с настоящим живым другом. А машина, действительно, была словно живая. Еще теплились в кабине запахи горячих моторов, еще потрескивали, остывая, цилиндры и слышен был шорох в наушниках.

Евсеев опустился на землю по лестнице, подставленной Кравцовым, и стоял поодаль, и уже в руках у него был портсигар. Продувая мундштук папироски, он с каким-то интересом поглядывал на хвост самолета.

Что он там увидел?

Я вылез на крыло и бросил взгляд туда же, куда смотрел Евсеев. Моторист, совсем еще мальчишка, долговязый, в замызганной шапке-ушанке, в грубых солдатских ботинках с обмотками, выглядел, действительно, интересно. Но не это привлекало к нему внимание, а его какое-то странное поведение: Он стоял, почти весь прижавшись к самолету, и любовно гладил ладонью небольшую рваную пробоину в борту, которую так и не успели залатать после недавнего вылета на цель. И лицо моториста, совсем еще по-мальчишески свежее, с легким пушком на щеках, выражало столько благоговения к машине, что у меня благодарно и сладко закатилось сердце.

Я спрыгнул на землю. Моторист вздрогнул, обернулся на шум и, встав по стойке «смирно», лихо приветствовал меня, взяв под козырек:

— Здравствуйте, товарищ командир!

— Здравствуйте, — ответил я, отдав ему честь. — Вы кто — моторист?

— Никак нет, товарищ командир! — бойко ответил паренек. — Я учлет. — И, подумав, добавил: — Старший сержант Алексеев! Прохожу ночное переучивание на «ИЛ-4».

Ну, совсем огорошил меня этот парнишка! Контрастная фигура, что и говорить. По обличию — моторист, по поведению — летчик, да еще, видать, какой! А что передо мной стоял прирожденный летчик, я уже не сомневался. Было видно — он страстно любил авиацию, а это в летном деле означало все!

— Та-а-ак, — растерянно протянул я. — Значит, вы учлет. А где же техник или еще кто? Почему нас не встречают и... кому же тогда сдавать самолет?

Алексеев как-то настороженно оглянулся, и на лице его промелькнула на миг такая лукавая ухмылка, что было видно — парень хитрит.

— Товарищ командир! — сказал он, приняв заговорщицкий вид. — Тут у нас такое дело: ну... не хватает самолетов. И-и-и... там война, а мы тут в школе прохлаждаемся. Надоело — вот так! — И он черканул себя пальцем по шее. — Ну и-и-и... я вас встретил. В нашу эскадрилью. — Он снова оглянулся, торопливо, шепотом договорил: — А рулить вам надо было во-он туда... Видите, машут и бегут. А вам все равно, а? Ну, ведь правда, все равно?...

Мне определенно нравился этот паренек. Конечно, он рвался на фронт, и ему хотелось скорее пройти курс учебы, но самолет нужно было как-то сдать по начальству, а не так, кто перехватит.

Я оглянулся. Да, действительно, двое бегут из последних сил и отчаянно машут руками.

Подошел заинтересованный Евсеев, вылез Заяц из своей «норы», растерянно сдвинул шапку на затылок Кравцов, а паренек просяще заглядывал мне в глаза и все твердил:

— Ну все равно ведь, а? Ну все равно!..

И мне снова представился его жест, как он гладил ладонью пробоину, и какое у него при этом было одухотворенное лицо. И вспомнились мои горькие мысли при расставании со своим самолетом. Нет, неправ был я! Глубоко неправ. Этот самолет попадет в настоящие руки!

А двое уже подбегали, и надо было на что-то решиться. И я сказал торопливо:

— Ладно, успокойся, — пусть будет по-твоему. Что надо делать?

Алексеев даже застонал от счастья:

— О-о-о, товарищ командир! Скажите им только, что самолет уже сдан, а я мигом инженера приведу! — И убежал.

Двое приблизились, запыхавшись: старший техник-лейтенант, среднего роста крепыш с угловатым самонадеянным лицом, и высокий, как жердь, моторист.

Техник, глаза по ложке, подлетел ко мне:

— Вы летчик? Переруливайте в третью эскадрилью!

Я опешил, и меня уже задело: не поприветствовал, как полагается, и сразу же приказывать! Подожди, голубчик, я сейчас тебя отчищу! И, встав по стойке «смирно», вежливо ему откозырнул:

— Здравствуйте, товарищ старший техник-лейтенант! Это во-первых...

Техник смутился, но не очень. Небрежно мне козырнув, он раскрыл было рот, чтобы что-то сказать, но я его опередил:

— Помолчите! Это во-вторых. В-третьих, почему вы со мной в таком тоне разговариваете? И в четвертых, вы опоздали, — самолет уже сдан. До свидания!

Я опять козырнул и отвернулся.

Евсеев въедливо захихикал и, чтобы окончательно добить самонадеянного техника, небрежно сдвинул «молнию» на своем комбинезоне, будто ему жарко стало. Показался краешек петличек со «шпалой», тускло блеснул орден Ленина.

И техник ретировался.

Пришел Алексеев с инженером эскадрильи, высоким здоровяком, похожим на медведя, и с добродушным лицом, исковырянным оспой. Не глядя на самолет, он тут же подписал приемо-сдаточные акты.

— Чего уж тут, — сказал он. — Лётом же пришли. А нам — хоть на палке летай — не хватает машин.

И как все порой складывается странно! Как иногда заведомое действие, происходящее наперекор установленным порядкам и традициям и здравому смыслу, направляет ход событий по другому руслу. И тогда люди удивляются происшедшему, говорят: «Вот, если бы не было того, то было бы это!».

Так получилось и на этот раз: не встреть меня Алексеев, дело несомненно приняло бы совсем другой оборот.

В тот день нам уехать не удалось: вдруг что-то плохо стало Кравцову, видимо, отравился чем-то, и его отвезли в изолятор. Нас троих поместили тут же на аэродроме, в комнате для приезжих. Ничего вообще-то, но только очень шумно. Начались учебные полеты. Аэродром расцветился гирляндами огней, и где-то в другом конце его то и дело вспыхивал посадочный прожектор. Взлет был на служебное здание, и когда самолет пролетал над нами, все тряслось от грохота моторов, и в груди неприятно вибрировали легкие. Спать было невозможно. Мы с Евсеевым оделись и вышли на воздух.

Чернильная ночь разливалась вокруг, и лампочки ночного старта лишь сгущали темноту, и в ней, в этой темноте-, в издревле непонятной, заселенной злыми духами и всякими темными силами, что-то рычало, стучало, и разноцветные огоньки сновали в разных направлениях. Смотреть на это со стороны мне почему-то всегда было не очень приятно: возникало какое-то чувство беспокойства и безотчетного страха. Но стоило лишь самому сесть в самолет, вдохнуть в себя дыхание моторов, ощутить вибрацию крыльев, увидеть вздрагивающие стрелки многочисленных приборов, поставить ноги на педали да взяться за штурвал, как ты уже органически сливаешься с машиной, и какие там уж страхи, когда сердце твое рвется в воздух и ноздри трепещут, и пальцы левой руки нетерпеливо сжимают рукоятки секторов управления двигателями, чтобы выжать из них своей волей две тысячи двести лошадиных сил!

Все это мне было близко и понятно, и, постояв с минуту, я уже вжился в эту родную мне симфонию звуков и в калейдоскоп огней. И уже привычным ухом ловил иногда фальшивые нотки в работе какого-то мотора.

К служебному зданию подъехала полуторка. Хлопнула дверца, и в полосу света, падающего из окон, вошел человек, в котором я сразу же узнал инженера, принявшего наш самолет. Увидев нас, инженер подошел и попросил у Евсеева «огонька». Прикуривая, сказал:

— Сейчас Алексеев самостоятельно полетит. На вашем самолете. — И прислушавшись, добавил: — Да вот он, взлетает!

Я насторожился:

— На нашем? Так быстро?

— Да. А что же? — удивился инженер. — Вы же на нем прилетели!

— Да, конечно, но... — пробормотал я, обеспокоенный мыслью: а успел ли Кравцов предупредить, что мы заменили цилиндр и поршень левого мотора?

И тут меня словно дубинкой огрели: да не наш ли это мотор барахлит?!

Самолет был уже в конце разбега, почти на отрыве, и вдруг от него посыпались искры и через мгновение до нас долетели характерные звуки барахлящего двигателя.

Сердце мое куда-то провалилось. В долю секунды я оценил ситуацию: взлетать нельзя! И не взлетать нельзя! Аэродром кончался, а тут уже стояли служебные помещения, корпуса общежитии... Надо было взлетать почти на одном... Но для этого была нужна чудовищная выдержка и высший класс в технике пилотирования, а за штурвалом сидит курсант... мальчишка...

Бомбардировщик, рассыпая искры, грохочущий и страшный, мчался в черной ночи прямо на нас. Я оцепенел. И не оттого, что был почти уверен в том, что нам, здесь стоящим, грозила верная смерть, а оттого, что вина в этом, в какой-то степени, была моя...

Но свершилось чудо: самолет оторвался! Ошеломив нас грохотом и ревом, осыпав искрами, пронесся он в каком-нибудь метре от крыши служебного здания...

Дальше все было как в невероятном сказочном сне. Аэронавигационные огни, почти скрываясь за домами, прочертили в черной ночи круг, развернулись, исчезли, вновь появились. И вот уже вспыхнул посадочный прожектор, и появился силуэт... И вот уже катится самолет по земле, и слышно, как стучит шасси, и как победоносно хлопают глушители...

Только тут мы пришли в себя, и только тут я заметил, что немеющими пальцами крепко держу инженера за плечо, а тот стоит, закрыв глаза, с необычайно белым, но уже счастливым лицом.

Мы обнялись на радостях, отдавая дань пережитым чувствам отчаянья и страха, и оба враз крикнули: «К машине!».

Полуторка домчала нас до самолета. Он стоял в стороне, не мешая взлету и посадке (пилот и тут оказался на высоте!) и Алексеев, загораживаясь рукой от света наших фар, сидел на колесе под гондолой правого мотора.

Мы выпрыгнули из машины. Инженер, первый подбежав к Алексееву, сграбастал его в медвежьи объятия:

— Толя, дорогой! Ты молодец, ты молодец!

— А я что? А я что? — бормотал парнишка. — Понимаете — сдох правый мотор...

— Правый?! — воскликнул я.

— Правый! — резюмировал Евсеев. — Я так и знал! Левый не мог отказать, потому что там все в порядке! — И добавил: — Странно все получилось: если бы сдали мы самолет, как полагается, — некого было бы нам и поздравлять...

Дед Захар

И снова боевые полеты. Правда, хоть и по-прежнему трудные, но уже какие-то размеренные, вошедшие в ритм и... в привычку. И линия фронта, хоть медленно, но верно — двигалась на запад. А вот бомбы наши все еще рвались на нашей же земле. И это удручало. Железнодорожные узлы, разъезды, перегоны, аэродромы противника, скопление танков — всё на нашей территории! Обидно.

Однажды за мной присылают:

— Готовьтесь слетать к партизанам. На «ЛИ-2».

— К партизанам? Отчего же — пожалуйста!

— С посадкой. Раненых забрать.

— Можно и с посадкой. «ЛИ-2», это не «ИЛ-4».

И мы полетели. Полет как полет. Темная ночь с небольшим снегопадом. Разыскали партизанскую площадку. Сели. Подсвечивая фарами, подрулили к заснеженной опушке леса и выключили моторы. Пока я выбирался из пилотской кабины, борттехник Козодоев, пожилой и молчаливый, уже открыл дверь и приставил лесенку. Снаружи спрашивали:

— Аккумуляторы привезли?

— А детонаторы?

— А патроны?

Это были обычные вопросы, которые задавали партизаны, но борттехнику доставляло большое удовольствие отвечать на них, получая взамен радостные возгласы вроде: «Отлично!», «Вот молодцы!».

Из соснового бора тянуло сыростью и хотя термометр показывал только восемь градусов ниже нуля, было холодно.

— Хотите погреться? — обратился ко мне один из партизан. — Пойдемте, я вас в землянку провожу. Там как раз пассажиры дожидаются.

Он повел меня в лес по тропинке, протоптанной среди высоких снежных сугробов. Землянка оказалась близко. Мой проводник остановился, предупредил:

— Осторожно, здесь ступеньки! — и нырнул в чернеющий провал.

Снизу доносились приглушенные голоса, смех. Кто-то громыхал как из бочки, густым раскатистым басом, ему вторил другой — звонкий, захлебывающийся голос.

— Дед Захар чудит! — объяснил партизан, шаря ладонью по двери. — Раненых развлекает. Он у нас такой — веселый!

Скрипнув, открылась дверь. Партизан посторонился, пропуская меня вперед.

— Вот и отдыхайте, пока мы самолет разгрузим.

Большая землянка с бревенчатыми стенами и крепкими дощатыми нарами в два этажа слабо освещалась коптилкой, подвешенной к потолку. Посредине стояла докрасна раскаленная железная печь, сооруженная из оцинкованной бочки. Возле нее на ящике из-под патронов сидел сутуловатый, узкоплечий старик в меховой кожаной шапке с козырьком, в гимнастерке, в ватных штанах и валенках.

Держа в руках кисет с табаком и еще нераскуренную козью ножку, он заразительно смеялся дребезжащим старческим тенорком. Все лицо его, морщинистое, белобровое, с пожелтевшими от табачного дыма обвислыми усами и реденькой седой бородкой, выражало такое беззаботное веселье, будто дело происходило не в глубоком вражеском тылу, а на «Большой земле». Он быстро по-птичьи крутил головой, поглядывая на нижние и верхние нары, где, громко смеясь, сидели и лежали бойцы. Это были раненые партизаны, собранные из соседних отрядов для переправки их самолетом на «Большую землю».

Когда шум улегся, дед нагнулся, поднял с пола сосновую ветку, прислонил ее концом к раскаленной печке. Ветка вспыхнула и зачадила густым смолистым дымком.

— Так что же, дедушка Захар? — спросил сидевший на нижних нарах широкоплечий паренек в матросской тельняшке, с забинтованными руками, тот самый, который смеялся густым басом. — За что же вам такое прозвище-то дали? Расскажите!

— Да что рассказывать-то! — прикуривая, возразил дед. — Ну, дали и... шут с ними! Давно это было, не помню...

— Расскажите, дедушка Захар, расскажите — наперебой стали просить партизаны. — Ну, напоследок! — н снова смешок прошел по землянке. Видимо, история эта была всем знакома, слушали ее здесь не в первый раз.

Дед польщенно улыбнулся, неторопливым взглядом окинул нары, будто желая убедиться, все ли его слушают.

— Ну, ладно! — согласился он. — Напоследок расскажу, только чур, не перебивать, особенно ты, Степочка! — указал он веткой на паренька в тельняшке. — Так вот, слушайте!.. А дело-то это было в империалистическую войну. Послал нас унтер-офицер разведать, что делается в соседней деревне и кто в ней сидит. «Вот, — говорит, — языка надо. Как подвернется, тащите, по чарции будет вам».

Ну, мы и пошли. Я, да еще солдат один, земляк мой, Ефим, по прозвищу «Скворешня», длинный такой, шея тонкая и тоже длинная, и рот всегда открытым держал, вроде скворешни. Силища была — у-у-у, какая! Подковы руками разгибал. Во-о!

Ну, значит, пошли мы. Ночь, темнота. Дождь мелкий сыплет, холодно. А дорога-то разведчикам, сами знаете, не дюже гладкая. Где кустарник, где лесок, где пашня, а где и болото. Грязь и... страшно.

Но это сначала так было. А потом, как рассмотрелись, да к месту-то применились, то и тропочки стали замечать, и от ходьбы вроде бы теплее стало, и страх пропал. Долго шли. И уж деревней запахло, сарай какой-то показался, собака где-то тявкнула. Только хотел я шепнуть Ефиму, что, дескать, надо прямо к сараю идти, как за что-то ногой зацепился. Нагнулся, пощупал — провод. Телефон значит. Пошептались мы и решили — немецкий.

Вынул Ефим нож и — чик! Перерезал провод. Спрятались рядом в кустах. А из деревни в это время ракета взвилась. Яркая такая, ну прямо как днем стало все видно. Смотрим, а за сараем орудийные зарядные ящики стоят, да много так! Вгляделись — немецкие.

Сидим, ждем. Конец провода я в руках держу. Холод пробирать стал, а без языка-то ворочаться жалко! Вдруг слышим: идет кто-то, сквозь кусты продирается, грязь под ногами хлюпает. Слышу: провод тащит. Проверяет, значит, где обрыв. Вдруг опять ракета. А немец — вот он, тут! Здоровенный такой и в каске с шишаком... Увидел меня, да за винтовку, да как заорет:

— Ха-альт!.. А Ефим сзади:

— Хенде хох!..

Да как навалится на него! Разом на спину повалил, ручищей рот зажал. Так это мы ловко проделали, что пока ракета догорела, он у нас как миленький лежал, и рог портянкой заткнут, чтобы не орал, значит. Ну, тут собаки залаяли, стрельба поднялась. Ефим немца на плечи и — в кусты.

Намаялись мы с ним не дай бог..»

— Так всю дорогу и несли?! — не удержался паренек в тельняшке.

— Всю дорогу, сынок! Не идет, хоть убей! Мы его на ноги ставим, а он падает и все мычит что-то. Когда рассвело, из нас и дух вон!..

Бросили мы немца на землю, сели около, цигарки закрутили. Сидим и дымом ему в морду пыхаем. А он сначала все выкручивался, да мычал, а потом тоже видать, обессилел. Лежит, буркалы на нас уставил и... кажется мне, что глаза его будто смеются. Я его даже со злости ногой пхнул, а потом на плечи взвалил. Моя очередь нести была.

Ну, принесли мы его. Тут он сам на ноги встал. Видим, унтер бежит, радостный такой, а Ефим меня в бок толкает: «Сейчас, — говорят, — мы с устатку-то по чарции опрокинем!»

Ефиму-то хорошо, он здоровый, а у меня спина трещит и ноги трусятся.

— За такого, — говорю, — бугая и по две мало!

А немец на нас буркалами повел, и опять у него глаза вроде смеются.

Разозлился я, хотел было его по морде съездить, да унтер подбежал, и слышу — Ефим уже докладывает:

— Так что, разрешите доложить, господин унтер-офицер! Деревню разведали и... вот языка привели!

— Молодцы, — говорит, — ребята!

— Рады стараться! — отвечаем.

— Ну, ведите, — говорит, — его к поручику!

А сам за портянку — раз! И освободил немцу рот.

А тот вдруг по-украински как заругается:

— Щоб у ваших таких-сяких разведчиков очи повылазылы! Да щоб им пусто було! Схватылы, прозвище не спыталы, онучу у рот запхалы! Да щоб им пусто було! Самопэры нещастные!..

Да как понес, да как понес!..

Унтер глаза выпучил, руками развел, ничего не понимает. И мы тоже.

— Да ты кто такой будешь? — это наш унтер его спрашивает.

— Унтер-офицер Остапчук из батальона связи Двадцать восьмой дивизии!

Это нашей, значит! Мы так и присели... А унтер все не верит.

— А что, — спрашивает, — ты у немцев делал и почему в немецкой форме?

— А это, — говорит, — пид вечир немцев из того села Двисти тринадцатый полк вышиб, ну мы и примеряли на складе ихнюю амуницию.

Наш унтер к телефону. Так все и было, как он сказал. Вот, после того нас с Ефимкой «самопэрами» и прозвали. Дразнили — ужас как! Почитай, более шести верст этакого бугая на горбу проволокли. Вот!

Дружный хохот разорвал тишину землянки.

— Ну и дед у нас! Такого поискать.

Моего плеча коснулась чья-то рука. Я обернулся. Передо мной стоял высокий худой человек в овчинном полушубке. Это был заместитель командира партизанского отряда по политчасти. Он улыбнулся, потом молча снял шапку, стряхиул снег и шагнул на освещенное место.

— Погода, товарищи в самый раз! — сказал он звучным приятным голосом, по-волжски нажимая на «о». — Снежок идет. Давайте готовиться, вылетать пора.

Партизаны засуетились. Дед Захар резво поднялся с места и побежал в дальний угол помогать одеваться слабым.

Мы вышли из землянки. Было темно. На ресницах застревали снежинки.

Через несколько минут, когда раненые были размещены в самолете, дед Захар заглянул в пилотскую кабину. Прощаясь, подал всем по очереди жесткую руку.

— Уж вы, товарищи летчики, того... это... полегче с ними. — Сказал он, кивая в сторону пассажиров. — Вы уж довезите их в аккурате. Хорошие ребятки! Ну, прощайте!

И заспешил к выходу.

Жучок

С базового аэродрома мы вылетели налегке. Упакованные в фанерные ящики медикаменты весили всего триста килограммов, поэтому нам предстояло еще сесть на прифронтовом аэродроме и догрузиться какими-то специальными минами с часовыми механизмами, детонаторами, патронами — словом, всем тем, в чем особенно нуждались партизаны.

Выпавший за ночь обильный снег тщательно прикрыл израненную землю, припудрил макушки сосен, нагромоздил сугробы. Кругом стало чисто, опрятно, словно не было здесь боев, не полыхали пожары, не лилась человеческая кровь. Только вдоль дороги, напоминая о недавних битвах, чернели кузова опрокинутых машин, походных кухонь, да торчали, уставившись в небо стволы разбитых орудий.

Мы с трудом разыскали аэродром, оказавшийся обычной деревенской улицей. Вдоль одной стороны ее, тесно прижавшись друг к другу, стояло несколько чудом уцелевших бревенчатых хат, а вдоль другой — самолеты, — истребители и штурмовики. Сзади них тускло желтел песчаным откосом высокий берег речки, обильно занесенной снегом. За речкой начинался бор, из-за которого валили густые столбы черного дыма. Там была линия фронта.

Подрулив к прикрытой брезентом груде уложенных ящиков, я выключил моторы.

Начальник штаба, щуплый носатый капитан с мефистофельским профилем, щурясь от дыма трубки, старательно накладывал сургучные печати на пакет. Увидев меня, он кивнул и, продолжая работать, сказал:

— Ну вот, хорошо. Прилетели, значит? Одну минутку, я сейчас.

Я положил перед ним документы. Смолистый запах расплавленного сургуча и висящие I в воздухе синие струйки табачного дыма придавали комнате, заваленной папками и рулонами карт, такой домашний вид, что я прислонившись к горячей печке, блаженно зажмурил глаза: «А может, и нет войны? Может, это только сон? И этот капитан в накинутой на плечи шинели, и этот отдаленный гул артиллерийской перестрелки?..»

— У нас очень важный груз, но полторы тонны, — сказал капитан, рассматривая грузовые документы. — Не много ли будет?

Я прикинул.

— Нет, ничего. Грузите, — сказал я и вышел на улицу. Самолет уже грузили. Три бойца, сняв телогрейки, подтаскивали к трапу тяжелые ящики с минами. Тут же вертелись мальчишки, кричали звонко:

— Товарищ техник-лейтенант, а это можно тащить?

— Можно, — отвечал из самолета борттехник. — Тащите!

Кряхтя и высовывая от усердия языки, ребята таскали груз, который полегче. Одеты мальчишки были кто во что горазд: кто в старую, не по росту телогрейку, кто в 1 немецкий мундир до пят, кто в женскую кофту. На ногах у кого были валенки с дырявыми пятками, у кого — старые опорки. Только один был одет во все новое: защитного цвета телогрейка, гимнастерка, синие суконные штаны-галифе, аккуратно подшитые валенки. Все было по росту и впору, лишь великовата шапка. Она беспрестанно съезжала на лоб, и мальчик быстрым привычным движением то и дело поправлял ее. Старался он изо всех сил. Подняв ящик и взвалив его на спину, он, согнувшись до самой земли, торопливо побежал с ним к трапу. Бортрадист Бедросов, худощавый сержант с широкими черными бровями, подхватив груз, сказал:

— А ты крепкий, Жучок, молодец! — и, увидев меня, предупреждающе шепнул: — Майор!

Мальчик оглянулся, поправил шапку и, лихо взяв под козырек, поздоровался со мной:

— Здравствуйте, товарищ гвардии майор!

— Здравствуй, — сказал я. — Это ты, Жучок?

— Я! — глядя на меня живыми серыми глазами, с готовностью ответил мальчик.

— Что-то имя странное у тебя. Или это прозвище? Не похоже. Жучок должен быть черным, а ты... светишься весь.

Мальчик снисходительно улыбнулся:

— А это не имя. Фамилия у меня такая — Жучок. А звать Иваном. Иван Жучок.

— А сколько тебе лет?

— Четырнадцать.

Я посмотрел на него с недоверием:

— Будто?

Жучок смутился, поправил шапку и принялся носком валенка ковырять ямку в снегу.

— Ну, не четырнадцать, конечно, а одиннадцать, — признался он. — Это я так, прибавляю, чтобы в бой меня взяли — фашистов бить. Да вот все говорят — мал. А я из пулемета могу стрелять, гранаты бросать.

Внезапно он обернулся, посмотрел укоризненно на своих застывших от любопытства товарищей:

— Ну, чего стали?! Уж и поговорить не дадут. «Мстители»! Грузить надо, помогать фронту. Как уговорились?.. — И ко мне: — Разрешите продолжать погрузку, товарищ гвардии майор?

— Грузите, — ответил я и отошел от самолета.

Темнело. Сосновый бор наливался чернотой. И только там, где дымились пожары, розовели слегка макушки сосен да грязноватым заревом отсвечивали облака. Изредка глухо, раскатисто ухало. Мерцая в морозном воздухе, взлетали ракеты.

Вылетать было рано, и я стоял, задумавшись, глядя на сверкающие вдали орудийные сполохи. Кто-то, поскрипывая снегом, подошел ко мне сзади, вздохнул и помолчал, видимо не решаясь заговорить. Я обернулся. Это был Жучок.

— Ты ко мне?

— К вам! — обрадовался мальчик. — Я хочу попросить... Товарищ командир, возьмите меня с собой к партизанам! Там мое родное село.

— Ах, вон оно что! А ты разве нездешний?

— Нет, здешний.

И он назвал местечко, куда лежал наш путь. Я подозрительно покосился на мальчика. Знал ли он наш маршрут, или это случайное совпадение?

— Нет, Ваня, мы летим совсем не туда, — проверяя его, соврал я. — Мы... правее. Значительно правее.

— Ну и что же? — просто ответил он. — Ведь на запад же? За линию фронта! — и добавил мечтательно: — Мне бы лишь к партизанам попасть, а уж там я доберусь. Моего батьку каждый знает. Он у меня боевой, хороший!..

И в голосе его послышались такие теплые, горделивые нотки, что сердце мое дрогнуло, и я едва не сказал: «Ну, ладно, давай!» И сказал бы, если бы вдруг кто-то не крикнул сердито:

— Ты опять здесь, дрянной мальчишка?! Это был начальник штаба.

— Все готово, — сказал он, обращаясь ко мне. — Можно вылетать. Погода в Куреновской хорошая... Стоявший поодаль Жучок вскрикнул сдавленно:

— К батьке?!

Капитан сердито фыркнул:

— Вот чертенок! Сладу с ним нет, — и, как бы извиняясь, пояснил: — Это воспитанник наш. Сын полка. Рвется на фронт, к партизанам, фашистов бить. Отряд организовал «мстителей». Видали сорванцов у самолета? Трижды на передовые бегал. Мне за него влетало не раз — командир в нем души не чает. Говорит: «Отвечаешь головой».

Начальник штаба, протянув мне журнал и пакет, подсветил фонариком:

— Вот, распишитесь. Пакет вручите командиру.

На горизонте за лесом один за другим неслышно вспыхнули взрывы. Выхваченные из темноты самолеты окрасились на миг в бордово-красный цвет, блеснули стеклами кабин и вновь потерялись в ночи.

Расстегнув шинель, капитан прикрылся от ветра полой, закурил. Огонек его трубки затлел, засветился, озарив кончик сухого, хрящеватого носа.

— Ну, майор, ни пуха вам, ни пера!.. Пошли Жучок. Но Жучка не было.

— Удрал, — добродушно проворчал капитан. — Обиделся.

...В иссиня-черном бархатном небе горят, переливаются звезды. С высоты двух километров они кажутся ярче и холодней. Внизу, под самолетом темнеют леса с извилистыми лентами заснеженных рек, с прямыми, тонкими ниточками шоссейных и железных дорог. Села и хутора угрюмо спят, настороженные, непокорные. Здесь, в этих лесах, враг не был хозяином.

Положив на колени планшет, штурман склонился над картой. Тусклый свет лампочки освещает штурвал, кисть руки и, мягко отражаясь от приборов, вырисовывает широкоскулый профиль с упрямо сжатыми губами. Губы шевельнулись, что сказал штурман, я не расслышал. Что-то грохнуло, затрещало, и перед глазами запрыгали голубые молнии. Удары, тяжелые и частые, потрясли самолет. В наушниках крики радиста: «Истребитель!» И снова: «Тук-тук-тук!» — стрельба из бортового пулемета.

Потом все кончилось так же резко и неожиданно. В наушниках тяжелое дыхание радиста и хриплый голос:

— Товарищ командир! Атака отбита. Фашист подожжен...

Я силюсь унять дрожь в коленках. В горле пересохло, и, так же как радист, хриплым голосом отвечаю:

— Молодец, Бедросов!..

В кабине густо пахнет пороховыми газами. Светятся циферблаты приборов, мерцают звезды на небе. Они кажутся ярче, даже видно крыло, поблескивающее металлом. Штурман возится в своем кресле, вытягивает шею, смотрит за борт.

— Правый мотор горит, — угрюмо, без волнения докладывает он.

— Что?! Правый мотор?.. — Я приподнимаюсь на сиденье: — А-а, ч-черт!..

Из-под капота по крылу, словно уголки пионерского галстука, трепещут красные язычки.

«Пожар!» — страшное слово для летчиков. Это означает: «Секунд через тридцать-сорок взорвутся баки. Надо прыгать с парашютами!»

Охваченный страхом, я бессознательным движением руки перекрываю бензокран увеличиваю до отказа обороты горящему мотору: так скорее выработается бензин из карбюратора.

Борттехник, согнувшись в проходе, срывает пломбу с огнетушителя. В кабине поблескивают оранжевые зайчики. Мне видно напряженное лицо бортмеханика — смертельно бледное, с расширенными глазами. Смотрит на меня, ждет команды.

Пламя хлещет по крылу. В кабине светло, как. днем. Удушливый дым забивается в легкие. Машина резко дергается — остановился мотор. Так, хорошо! Я киваю головой: «Давай!»

Бортмеханик дергает рычаг. Секунды бегут: вот-вот взорвутся баки. Болит охваченное страхом сердце. Скорее!.. Прыгать!..

Громко кричу:

— Надеть парашюты! Покинуть самолет!

Борттехник исчезает. За ним, путаясь в привязанных ремнях, выбегает штурман. Я остался один. Левый мотор ревет с предельной нагрузкой. Сквозь дым успеваю заметить — высота теряется. Медленно, но теряется. Слишком сильно нагружен самолет. Пламя бушует. Пора!

Тяжело, как свинцовую, поднимаю руку, чтобы нажать кнопку — сигнал для прыжка. Там, в фюзеляже, зажжется красная лампочка, и я останусь один. Совсем один. Тогда я заглушу мотор, введу машину в планирование, вылезу из тесного сиденья, побегу в фюзеляж, сниму € крючка парашют, пристегну к карабинам и только потом прыгну.

Сзади возня, какой-то шум, крик. В проеме между кресел показывается борттехник. На лице его растерянность. Правой рукой он тащит кого-то за шиворот.

— Вот, видали?! В чехлах сидел!..

Передо мной стоит Жучок, растрепанный, без шапки. Лицо в черных масляных пятнах, в глазах восторг и восхищение.

Рука моя безвольно падает на штурвал. «Пять человек и... четыре парашюта!»

Противоречивые чувства — радости и гнева, страха и надежды охватывают меня. Некоторое время сижу в замешательстве, не знаю, что предпринять, и вдруг замечаю — в кабине темно. Голос штурмана, спокойный и какой-то безразличный, доходит до меня словно издали:

— Пожар прекратился. Мотор горел пятьдесят восемь секунд...

Я откидываюсь в кресле, облегченно вздыхаю. Волна радости сладкой истомой разливается в груди. В темноте нащупываю прижавшегося в проходе Жучка, ласково глажу коротко остриженную голову, потом мягко выталкиваю из кабины. Борьба еще не кончилась, опасность еще не миновала.

Штурман сидит в кресле, сверяет карту с местностью. В проходе настороженно замер техник. По-прежнему ярко горят звезды, чернеет лес внизу. Гулко, с надрывом рокочет мотор, и стрелка высотомера, с которого я не спускаю глаз, ползет по шкале все ниже и ниже.

Нет, опасность не миновала. Она впереди, в неизвестном. Партизаны ждут нас, чтобы решить задачу, важную для фронта, и я отгоняю соблазнительную мысль — сбросить груз и налегке вернуться домой. Нет, мы должны долететь! Даже ценой самолета! Даже...

Я поворачиваюсь к штурману:

— Сколько километров до Куреновской?

— Сто.

— Это много, не дотянем. — И к борттехнику: — Груз сохранить, остальное — все за борт!

Техник вздрагивает, умоляюще смотрит на меня.

8 глазах страдание. Я понимаю его: самолет новый, инструмент, домкраты — все новое.

— Все, все за борт! Живо! Даже пулеметы! В наушниках восклицание радиста:

— Товарищ командир!..

— Отставить! Выполняйте приказание!

Техник исчез. Штурман неловко выбирается из своего сиденья, останавливается, молча жмет мне руку, лежащую на штурвале.

Мотор тянул из последних сил, звенел, переливался на высоких нотах и все же самолет снижался. Уже вдали были видны костры на партизанском аэродроме — три пары огоньков. Но нет, не дотянуть до них.

Не отрывая взгляда от костров, спрашиваю техника:

— Все лишнее сбросили?

— Все, товарищ командир! — торопливо ответил он. — Даже сиденья отвинтили.

Костры замерцали и потухли, скрывшись за макушками сосен. Самолет снижался. Внизу, под нами, зловеще чернел лес, рядом, близко. И ни одной полянки, ни одного просвета!

Самолет подбрасывало слегка, словно он уже задевал крыльями за деревья. Он еще жил. Еще билось его сердце, и пульс штурвала, вздрагивая, отсчитывал последние минуты. Металлические пряжки кожаных перчаток отражали звезды. В темноте кабины отчетливо белели лица с плотно сжатыми губами. И одна и та же мысль в расширенных глазах: «Вот сейчас... самолет врежется в лес. А сзади смертоносный груз. Удар! Взрыв... Столб огня, и... все будет кончено».

— Где чехлы? — не обращаясь ни к кому в частности, хрипло спрашиваю я.

— Что? — наклоняясь ко мне, переспросил техник.

— Чехлы! — заорал я. — Где чехлы?! Теплые моторные чехлы?!

Техник виновато втянул голову в плечи.

— Здесь, не выбросил. А что?

— Обернуть коробки с детонаторами!.. И снова чернота внизу, густая, непроглядная. Лес внезапно оборвался, и перед нами снежной белизной возникла длинная прогалина. Кто-то хрипло сказал:

— Охх!..

Может быть, это был общий вздох надежды и облегчения?

Я резко приглушил мотор, включил фары. Два ослепительно ярких луча уперлись в снег, бугристый, неровный. Навстречу нам, отбрасывая тени, неслись торчащие стволы обломанных деревьев и черные сплетенья корневищ.

Заученным движением я медленно тянул штурвал на себя — сажал машину. В полуоткрытую форточку с унылым свистом врывался ветер. Свист, постепенно меняя тон, переходил на басовые ноты. Самолет терял скорость. Это было его последнее дыхание. Сиял, искрился снег.

Кто-то вбежал в кабину:

— Товарищ командир, детонаторы обернуты!..

В тот же миг самолет зашуршал брюхом по снегу. Вцепившись обеими руками в штурвал, я инстинктивно откинулся назад. Жесткий толчок, треск. Самолет подпрыгнул, встал на дыбы, повалился вниз. Опять толчок, грохот ящиков в фюзеляже, скрежет, металлический звон. Вслед за тем — тишина.

В кабине, оседая, кружилась снежная пыль. Снаружи в ярких лучах фар, кивая ветвями, качался потревоженный ствол осинки, а по нетронутой белизне моталась зигзагами тень длинноухого зайца.

Звонкий детский смех прозвучал неожиданно:

— Вот. напугали зайчишку!.. Улю-лю, косой!.. Я вздрогнул, приходя в себя, отпустил штурвал и выключил фары.

Часа через два томительного ожидания мы услышали скрип лыж по снегу. Я приказал сидеть тихо; это могли быть и немцы. Рядом, прижавшись ко мне, стоял Жучок.

Шаги ближе. Треснула ветка, и кто-то громко сказал:

— И где их искать? Словно сквозь землю провалились!

Жучок встрепенулся:

— Батя!

Через два дня за нами прилетел самолет. На этом и закончились наши полеты к партизанам…

Поворот судьбы

Февраль. Март. Апрель. Май. Полеты, полеты, полеты. Потери. Сбили такого-то. Не вернулся такой-то. Новый самолет. Новый экипаж. Полеты. Потери. Все воспринималось как должное. Война. Никто не считал себя лучше других. Перед вылетом каждый из нас вкладывал в ствол своего пистолета девятый патрон, «для себя». При возвращении тут же, в кабине, патрон вынимался. Все очень просто: собьют — что ж. Не собьют — совсем хорошо!

Июнь. Ночь короче воробьиного клюва. Чуть задержался над целью, и уже рассвет застает тебя над территорией, занятой врагом, и вездесущий «мессершмитт», подкараулив на маршруте, начинает клевать тебя с дальней дистанции из пушек. И ты крутишься на сиденье, как флюгер: летишь вперед, а смотришь назад. И все видишь; и всплески пламени в носу у истребителя, и как летят тебе вдогонку снаряды: красные, желтые шарики. Смотришь, не отрываясь, и ногой-ногой потихоньку отворачиваешь. И снаряды пролетают мимо. А когда застучит, затарахтит ответным огнем твой радист из башни, «мессершмитт» торопится уйти. Но все равно война есть война, и наша боевая страда продолжалась.

А для меня она неожиданно прервалась.

Звонок. Беру трубку и слышу взволнованный голос майора Леонидова — начальника штаба нашего полка:

— Срочно! Одна нога там, другая тут — беги ко мне!

— Есть! А что такое?

— Потом скажу.

Пожимаю плечами: что за спешка? Однако сердце затрепетало от каких-то неясных, но добрых предчувствий.

Леонидов, худощавый, с большими добрыми глазами, раскуривая трубку «Мефистофель», сказал:

— Сдавай эскадрилью. Я недоверчиво хмыкнул:

— Что за шутки! Леонидов пыхнул трубкой.

— Нет, серьезно, — указание свыше: «Направить в распоряжение начальника штаба АДД».

— И все?

— Все.

— Не густо.

— Какое-то задание, — так я думаю. Я фыркнул:

— Ну, подумаешь — свет клином сошелся! Леонидов нахмурился и сказал, не вынимая трубки изо рта:

— Ладно, не паясничай и не напрашивайся на комплименты. Иди — прощайся с эскадрильей. Через час с четвертью отъезжает машина.

Открытие нового, познание неизвестного! Кому не знакомо это непередаваемо волнующее чувство?

Война есть война, со своими рисками, со своими опасностями и, если это действительно какое-то серьезное задание, значит, оно должно быть сопряжено с еще большим риском, с еще большими опасностями! И странное дело: все-таки любому нормальному человеку свойственно чувство самосохранения и, казалось бы, в такие минуты следовало задуматься над тем, чем все это может кончиться? Но мне в эти дни исполняется тридцать, и поэтому беспокоиться о чем-то... просто было некогда.

И уже у меня что-то отключилось. Я был весь там, в Неизвестном. И все то, с чем я сжился, к кому и к чему привык, все было сейчас в Прошлом, помыслы же мои — в заманчивом Будущем.

Сегодня эскадрилья полетит без меня. В мой самолет сядет другой командир. И штурман Евсеев, и радист Заяц, и стрелок Китнюк будут слетываться с новым комэском, а это в боевой обстановке — сложно и опасно: другие повадки, другие привычки, другая судьба...

...В Москве, в просторной приемной Командующего АДД оказалось довольно много людей; все аэрофлотские, и потому, почти все друг другу знакомые: борттехники, летчики, радисты. Восклицания, удивления, недоуменные вопросы: зачем вызвали, что затевается? Но никто ничего толком не знал. Было ясно, что всех нас собрали для какой-то одной цели, но для какой? В воздухе неслышимо, незримо витала одна фраза: «Специальное задание», и все!

Ну, специальное так специальное! Наше дело маленькое. Когда понадобится — скажут. А что мы будем делать сейчас?

Какой-то подполковник из штаба, расторопный и веселый, охотно пояснил:

— Что будете делать сейчас? Летать! Набивать руку и глаз. Мы создадим из вас Отдельную эскадрилью. И вообще можете не сомневаться — работа будет!

И работа нашлась, только совсем не такая, какую я ожидал. А где же риск? А где же опасности? Ташкент — это разве опасность?! Меня вместе с другими экипажами отправили в Ташкент!

Вообще, конечно, это было здорово! У меня даже дух захватило от такого сообщения. Ташкент — моя вторая родина. Детство, юношество — все связано с этим любимым городом. Бывшие мастерские «Добролета», в которых я учился и работал, были тоже мне родными. Там мы собирали самолеты — старую немецкую рухлядь: почтовые и пассажирские «юнкерсы». Там старейший летчик Михаил Хохлачев впервые поднял меня в воздух и тем решил мою дальнейшую судьбу. Оттуда я пошел учиться на летчика. Туда же вернулся, окончив школу. Там же началась моя летная романтика: древние пустыни, древние-древние горы. Жаркое солнце. Кишлаки. Хлопковые поля. Арыки. Реки с романтическими названиями: Сырдарья, Амударья. Полеты, полеты. Грузы. Почта. Пассажиры. Геологи, нефтяники, животноводы. Все! Все мне было там родное! Все...

Задание было прозаическое: там, в бывших Ташкентских мастерских, куда эвакуировался из Москвы авиазавод, выпускавший пассажирские самолеты типа «дуглас» — «ПС-84», клепали теперь транспортные «ЛИ-2» — тот же «ПС-84», только без пассажирского комфорта. Сейчас по особому заданию завод выпускал несколько машин пассажирского варианта. Самолеты надо было придирчиво осмотреть, испытать в полете и перегнать в Москву. Вот и все! Проще простого!

Мы подлетали к Ташкенту. Я волновался, я трепетал, глядя сверху на знакомые мне пригородные кишлаки и колхозные поля. Я не был здесь сто лет! Ну, может, не сто, а целых... восемнадцать месяцев! Мало? Нет, много! Нам на войне день шел за три дня, и это справедливо: жизнь там крутится бешено. И я думал, что увижу Ташкент таким же, каким покинул его, когда ушел на фронт. Но я ошибся. Ташкент был не тот. Совсем не тот. Здесь тоже, видимо, день шел за три дня, если не больше. Ритм теперешнего города не уживался с тем, что закрепилось в моей памяти. Нет больше тихих улиц, нет поливальщиков на них, которые из ведра по вечерам, ловко обрызгивают придорожную пыль. И уже за грохотом машин не слышно больше мелодичного журчания арыков. Город был в напряжении: Все для франта! Все для победы над врагом!

На заводе нас встретили сдержанно. Небывалая практика, чтобы продукцию принимали «чужие» летчики. Все-таки «свой» испытатель вернее. Он уже сжился и зря придираться не будет. А тут еще поставлены условия — если машина будет плохо брать высоту — браковать беспощадно! Чужим-то летчикам что — закапризничал и все тут, а как же план?!

Мы пришли на завод рано утром, чтобы облетать машины до жары. Наши самолеты стояли отдельно: зеленые, со звездами, в новых чехлах. Экипажи разошлись по машинам. Мой борттежник Иван Романов, худощавый, смуглый, с густой шевелюрой вьющихся черных волос, озорно сверкнув цыганскими глазами, подбежал к самолету, хлопнул ладонью по фюзеляжу, крикнул на цыганский манер:

— Ай, маладой, карасивый, неженатый-холостой! А ну, стоять! Не лягаться! — и дернул завязки чехлов.

Романов был русский по отцу и цыган по матери. Нас с ним связывает старая дружба. Мы еще мальчишками учились в одном классе в Ташкенте. Потом расстались и снова встретились, уже вот здесь. Веселый, жизнерадостный, он всегда и всем был по душе, и дело свое знал отменно.

Сняли чехлы, отперли дверь, и когда распахнули ее — ахнули. Ряды мягких пассажирских кресел, салон с просторными диванами, красная ковровая дорожка, шелковые занавески на окнах,

— Сила! — одобрительно сказал Романов. — Шелковая машина! Кто же, интересно, на ней полетит и куда?

Копались долго. Романов придирчиво осматривал машину: узлы, ролики, тросы управления. Чуть ли не обнюхивал каждую деталь. Но все было сделано на совесть. Лишь радист, высокий молчаливый парень, по фамилии Бурун, хмуро копался в рации. Где-то завалилась какая-то колодка, и он не мог ее достать.

Наконец, все готово: моторы опробованы, рация в порядке, барограф включен. Выруливаем к старту. Взлетаем.

В мою задачу, кроме всего прочего, входило: за единицу времени набрать побольше высоты. Стрелка самописца прочертит на барограмме наш путь по вертикали и по времени. Это и будет документ качеств самолета.

Идем по кругу. Высота берется легко. Тысяча метров. Две. Три. С волнением смотрю на горы, сверкающие снежными вершинами. Вон там за ними — Ферганская долина, а там вон, за грядой высоких отрогов — Фрунзе, Алма-Ата. Все летано и перелетано.

Романов, сидящий на правом сиденье, как-то обеспокоенно взглянул на меня, потом «а вариометр, стрелка которого показывала скорость набора высоты — два метра в секунду.

— Может, хватит, командир?

— Чего хватит? — не понял я.

— Высоту набирать.

— Как это «хватит»? Ты что?!

Борттехник смущенно отвернулся и промолчал. Набрав еще метров триста, я посмотрел на Романова. Странно, он явно задыхался. Сказалась привычка к полетам на малой высоте.

— Иван, ты что? Борттехник повел глазами:

— Кислорода не хватает.

А мне смешно. Вот уж, поистине «сытый голодного не разумеет!» Три тысячи четыреста. Да разве это высота? Мы сидим тут в самолете, не двигаясь и не тратя энергии, а как же наши бойцы там, на Эльбрусе, на Кавказском фронте, ползают по снегу на высоте четырех километров?! Да еще с винтовками, да с минометами и пулеметами?!

— Ничего, — сказал я. — Потерпи. Вот доберем до четырех и будем снижаться.

Романов испуганно вытаращил глаза:

— Не выдержу! — простонал он. — Снижайтесь.

Я разозлился. Сколько лет летал здесь на почтовых самолетах, и всегда запросто, набрав пять тысяч, перемахивал через горы. Мне и в голову тогда не приходило, что на этой высоте кислорода меньше, чем на земле. Наоборот, я наслаждался свежестью воздуха и крепким морозцем. А там, на фронте... Да что и говорить! Нежности какие. Распустят слюни...

— Сиди! — жестко сказал я. — Ничего с тобой не случится. Будем набирать до четырех.

В проходе неожиданно появился радист. Рот открыт, глаза выпучены, грудь вздымается и опускается, как после марафона.

— Здрассте! — приветствую его. — Явление второе. I Что случилось?

Бурун судорожно вцепился руками в подлокотник моего кресла:

— Командир... не могу... Задыхаюсь... Я вскипел:

— Час от часу не легче! Да вы что обалдели?! Да как вам не стыдно! Еще нет и четырех, а вы уже нюни рас пустили! Идите оба в пассажирский салон да посмотрите, что показывает барограф.

Радист, одарив меня укоряющим взглядом, вышел в салон, вслед за ним, еле волоча ноги, поплелся борттехник. И почти тут же, чуть не сбив Романова с ног, поя вился Бурун. Глаза его горели победным огнем.

— Товарищ командир!.. На барографе четыре тысячи шестьсот! Вот! — и сел на пол.

Я посмотрел на высотомер: три тысячи семьсот. Странно. А может быть кто-то врет? Либо мой высотомер, либо барограф, либо Бурун?.. Однако ладно. Жалко ребят.

Что ж, будем снижаться.

На земле разобрались: был неправильно установлен высотомер в пилотской кабине, и мы набрали тогда высоту с разными там инструментальными и прочими поправками — пять тысяч пятьдесят метров, что и было торжественно запротоколировано дирекцией завода.

Совершенно секретно

Мы пригнали в Москву таинственные «шелковые» самолеты и поставили их на прикол. Зачехлили, запломбировали. До какой-то поры, до какого-то времени.

Меня посадили на «ПС-84», и стал я возить молодых штурманов на радионавигационные учебные полеты.

Экипаж у меня стал другой. Борттехник, он же радионавигатор, Тимофей Глушарев, невысокого росточка, круглый, как колобок, глаза — щелочками. В движениях нетороплив и даже важен. И, как-то у него получалось: подойдет к самолету, коснется рукой, и сразу кажется, будто это и не самолет вовсе, а добрый-добрый красавец конь. Вот-вот заржет он, потянется мордой и тронет мягкими теплыми губами ласковую руку хозяина. И Глушарев-хозяин смотрел на свой самолет, как на создание, вполне одушевленное.

Бортрадист лейтенант Николай Белоус был полной противоположностью капитана Глушарева. Высокий, стремительный. Дело свое тоже знал отлично и ключом работал виртуозно.

Летали мы днем и ночью и в любую погоду. По пять, по семь часов без посадки. В пассажирском салоне человек двадцать штурманов. У передних кресел — два столика с компасами и радиоаппаратурой. Практиканты, сменяя друг друга, по очереди «колдовали» над картой. Если были облака — шли по сложному маршруту в облаках, и ребята, ориентируясь по радио, прокладывали путь. Это было здорово! И это было совсем не похоже на то, как вел ориентировку мой Евсеев: «Недалече!»

Иногда мы прилетали домой в тумане. Тогда Глушарев сам становился к прибору и быстро-быстро, один за другим, давал мне пеленги. Потом мы выпускали шасси, на расчетной высоте выходили точно на приводную, выпускали посадочные щитки, убирали обороты моторам, и шли на посадку, не видя земли, но твердо зная, что сейчас вот, через несколько секунд, перед нами появится посадочная полоса. И она появлялась! Восхитительные это были полеты!

В ноябре все побелело. Леса, поля — в синеватом снеге. Светит морозное солнце в морозном чистом небе, и с высоты четырехсот метров уже видно хорошо, как мышкуют лисы. Встанет огненная чертовка, вытянув хвост, ушки торчком — вся внимание! Потом вдруг кинется, и пошла работа. Летит снег фонтаном из-под задних лап. Затем носом — тык! И уже видно — поймала! Сидит, жмурится — жует. Вкусно! Или в ивановских лесах, в буреломе, где черт ногу сломит, вдруг увидишь парочку громадных лосей. Шея на шею — как лошади — стоят неподвижно, нежатся. Хорошо, тихо, комара нет, и охотники все на войне.

Но в такую погоду летать скучно: нет напряжения и (нечем похвастать перед самим собой — вот мы какие! А сердце все чего-то ждет, ждет...

И вдруг в середине ноября команда: «Явиться в штаб, на прием к Командующему АДД маршалу авиации Голованову...»

Та же премия, где мы уже были пять месяцев назад. Те же знакомые лица, человек двадцать-тридцать. С удовольствием здороваюсь с Романовым и Буруном. В назначенный час все робко входят в просторный кабинет Голованова, которого мы обожаем и которым гордимся. Это наш человек, плоть от плоти. Блестящий летчик ГВФ, неисчерпаемая энергия которого создала воздушную армию — авиацию дальнего действия.

Голованов сидит прямо, сухопарый, высокий. Удлиненное лицо, высокий лоб и какие-то особенные, проницательные и в то же время добрые, умные глаза.

— Проходите, рассаживайтесь, — сказал он и, взяв со стола ярко вышитый кисет, принялся закручивать длинными пальцами махорочную самокрутку.

Мы сели на стулья, расставленные вдоль стен, и тихо, как дети, положив руки на колени, замерли.

Голованов прикурил, затянулся и, выпустив струйку сизого дыма, сказал:

— Что ж, друзья, возможно, полетим в Америку. Однако маршрут могут изменить. Во время войны все возможно.

Общий вздох изумления, общее движение. Все мы хорошо понимали, что значит — лететь зимой, через всю страну, через горы, через сопки, через тайгу « тундру в Аляску, а потом в Америку. Конечно, будут пассажиры (ведь повезем же мы кого-нибудь!). Дальность полета наших «ПС-84» с полной загрузкой, вообще-то никудышняя. Придется часто заправляться, а это значит часто лететь на предельном запасе горючего. А вдруг в это время испортится погода, что тогда?

Не дав нам опомниться, маршал добавил:

— Надеюсь, здесь сейчас сидят серьезные взрослые люди, которые понимают, что говорить об этом...

Общий вздох, общее движение. У всех были такие лица и такие убедительные жесты, что было ясно — ну, никто, абсолютно никто никому ничего не скажет. Даже своей жене. Могила!

Убедившись в том, что государственная тайна будет соблюдена, Голованов спросил, у кого будут какие вопросы и предложения. Обладая феноменальной памятью, он называл при этом каждого из нас не только по фамилии, но и по имени. Зная, что он не любит, когда его величают по званию, мы называли его Александром Евгеньевичем, и обстановка от этого сразу же стала какой-то домашней, будто мы собрались в мирное время в порту, чтобы обсудить обыкновенный рейс.

И предложения посыпались, как из рога изобилия. Кто предлагал обязательно включить в снаряжение экипажа, на случай вынужденной посадки, охотничьи ружья с запасом патронов, кто лыжи, кто утепленные палатки и даже деревянные лопаты для разгребания снега. Более практичные предложили спирт. А вдруг обледенение!

Александр Евгеньевич с серьезным видом все это записывал. Потом, когда набрался длинный перечень наименований, кому-то пришла в голову мысль, что самолет с таким грузом не взлетит, даже если не будет ни одного пассажира. Подсчитали — да, действительно — не взлетит. И все рассмеялись.

Тогда стали список сокращать. Исключали все подряд, лишь на спирте произошла заминка. Все-таки — обледенение!

— Спирт нужен, — твердо заявил Романов и красноречиво облизнулся.

Все рассмеялись, но спирт оставили. Мало ли зачем он будет нужен: в шасси залить или еще куда...

Через несколько дней нас собрали снова, уже к ночи, посадили в автобус и повезли в Москву. Ночная темь, звезды, скрипучий снег под колесами. И ветерок с морозцем. Куда нас везут?

Наконец, привезли. Вылезли, встали на одеревеневшие ноги. Какая-то набережная. Какие-то высокие дома с темными глазницами окон. Визжит под каблуками снег. Ну и морозище!

Скрипнула дверь, и нас обдало теплом и запахом складского помещения. Ослепленные светом, мы не сразу поняли куда попали. Мимо торопливо прошмыгнул человек в штатском, через плечо у него свисал портняжный сантиметр. Вслед за ним прошли еще несколько человек и тоже с сантиметрами. Кто-то сказал вполне отчетливо, но не совсем понятно:

— Заходите, товарищи, выбирайте, кому какая понравится...

Чего выбирать? Ко-го выбирать? Еще не пришедшие в себя от мороза, мы вошли в другое помещение, где на специальных вешалках висело множество палускроенных и полусметанных генеральских шинелей из лучших сортов драпа.

— Эх, вот это да-а-а! — воскликнул кто-то, и мы опомниться не успели, как этот кто-то, оказавшийся мотористом, кинулся в самую гущу шинелей выбирать себе по вкусу.

— Эй-эй! — крикнул Романов. — Тебе не положено по уставу!

— Ничего, ничего, — вмешался портной. — На это есть особое распоряжение. Выбирайте, и мы сейчас же на вас все подгоним.

— Ну, раз особое указание...

Я выбрал себе шинель. Портной, хлопоча возле меня и намечая мелком, где урезать, где подшить, сказал:

— Вот, товарищ майор, вчера я Иосифу Виссарионовичу шинельку справил, а сегодня делаю вам.

— Иосифу Виссарионовичу?!

И я с трепетным чувством посмотрел на его ловкие пальцы, порхающие у моей груди и словно благословляющие меня на что-то, пока мне неизвестное.

Через два часа мы были одеты с йог до головы во все новенькое. Даже носовые платки и великолепные кожаные перчатки на меху лежали в карманах наших шинелей.

— Си-ила! — восхищенно сказал Белоус, разглядывая себя в зеркале и поправляя на голове потрясающую шапку-ушанку из светло-серого каракуля.

Что и говорить, все мы были писаные красавцы, только вот мотористы в шинелях из генеральского драпа выглядели странно.

— Разжалованные генералы! — сострил Белоус и загоготал. Он любил острую шутку.

Куда мы летим?

Утро 23 ноября 1943 года выдалось морозное и туманное. Мы вышли к самолетам еще как следует не проснувшиеся и не пришедшие в себя от вчерашнего сказочного переодевания. Нас подняли рассыльные:

— Срочно! Перелетать на Центральный аэродром!

«Начинается!» — подумали мы. На душе волнение перед неизвестным. Такой полет! Такой громаднейший маршрут! Все ли долетим до места назначения?

Застоявшийся самолет принял нас холодком. Но заработали моторы, запульсировали стрелки заиндевевших приборов, и машина согрелась, ожила. Все готово, все в порядке! Выруливаем, взлетаем. Ставлю курс на Москву. Но где же Москва, и где Центральный аэродром? Как найти его, в этой густой смеси тумана и дыма, висящего над столицей?

Однако нашли. Заход, посадка. Подруливаем к указанной стоянке и выключаем двигатели. На аэродроме тихо, и уже стоят другие наши самолеты. Однако до чего же неприятная, промозглая погода!

Выбираюсь из сиденья, чтобы еще раз проверить пассажирский салон — все ли в порядке. Ряды мягких кресел ослепляют белизной чехлов. Ноги мягко тонут в ярко-красной ковровой дорожке. Глушарев уже успел наладить отопление салона, и в самолете тепло и уютно.

Нас никто не встречает. Пассажиров нет. Странно. Ждем минут двадцать. Наконец появляется автобус и из него как-то вяло и с какими-то, как мне показалось, недовольными лицами вылезают офицеры с планшетами в руках. Они расходятся по самолетам. Это кто же? Наши пассажиры? Что-то очень мало — по одному на экипаж.

Вглядываюсь в приближающегося к нам офицера и узнаю в нем знакомого штурмана Сергея Куликова.

Куликов поднимается по лесенке. Здороваемся. Сергей явно не в духе. Говорит ворчливо:

— Штурманом я у тебя. Пошли.

— Как пошли?

— Пошли. Запускай моторы и пошли.

— Ничего не понимаю! А пассажиры? Куликов досадливо махнул рукой:

— Не будут. Пошли, потом расскажу.

Я пожал плечами:

— Ну пошли так пошли.

Запустили моторы. Надо выруливать, а мне все не верится: пассажирский салон пустой. Неужели так и полетим? Куда? Зачем?

С недоумением смотрю за борт. Стоит Голованов и с ним флаг-штурман полковник Петухов. Он машет мне рукой:

— Выруливай! Взлетай!

Отвечаю жестом: «Понял!»

Взлетаем. Легкий, как пробка, самолет тотчас же отрывается от земли и устремляется вверх. Непривычно как-то и несолидно.

На компасе курс 145. Сейчас мы наберем высоту и возьмем курс на восток — 90. Ведь нам лететь в... Америку!

Куликов сидит на правом сиденье. Вид у него кислый и какой-то загадочный.

— Курс! — говорю я, обращаясь к нему. Сергей кивает головой:

— Так и держи! Я обалдело хлопаю глазами.

— Это что за новость?! Куда мы летим? Между кресел появляется Глушарев:

— Почему не ложимся на курс? Отвечаю сухо:

— Мы на курсе! — и к штурману: — Показывай!

Куликов разворачивает карту. На ней маршрутная линия: Москва — Сталинград. Курс — 145. Расстояние — 900 километров. И все!

У Глушарева глазки-щелочки превращаются в кругляшки:

— Ничего не понимаю! Что это значит?

— Не знаю, — растерянно говорит штурман. — Этот маршрут мы получили... только вчера. Поздно вечером и...

— Ладно. Раз не знаешь, значит, не знаешь, — обиженно говорю я и отворачиваюсь. Глушарев уходит.

Летим молча. Высота две тысячи метров. Под нами разорванные облака, и земля просматривается плохо: снежный покров смывает очертания рельефа. А мне плевать. Не первый раз. И вообще я зол на штурмана: подумаешь — секреты!

Куликов совсем раскис. Он ворочается в кресле, то и дело посматривая на меня. Наконец не выдержал:

— Ну, чего ты надулся? Думаешь, я от тебя что-то скрываю?

— А то нет?

— Ну, честное слово, ну!..

Заглядываю ему в глаза. Да, действительно, он ничего не знает! Вот так штука!

— Ладно, Сережа, извини.

Появляется Белоус, сует мне в руку бланк радиограммы. Земля запрашивает:

«Сообщите ваше местонахождение».

Передаю радиограмму штурману: это по его части.

Куликов бросает взгляд на часы, потом на карту, что-то подсчитывает по линейке и, перевернув листок, пишет на его обороте ответ. Беру у него радиограмму. Только из моих рук радист подаст ее в эфир.

Читаю: «Пролетели Ковров» — и подпись: «Куликов».

Вот это здорово! Ковров — ведь это на восток. А мы летим на юг.

Быстро подсчитываю: мы в воздухе 1 час 15 минут. Значит, прошли что-то около трехсот километров, и под нами должен быть... Да вот он — Ряжск.

Я готов возмутиться. Только что клялся, что ничего не знает...

— Слушай, Сергей!..

Куликов растерянно улыбается, пожимает плечами:

— Ничего, давай. Так надо, чтобы не знали, куда мы летим.

Ладно, понял. Раз надо, значит, надо, и штурман здесь ни при чем. Визирую радиограмму и передаю ее Белоусу.

Белоус исчезает. Снова молчим. Летим в прослойке между облаками. Земли не видно совсем. Скучно.

Мы в полете уже три часа. Скоро Сталинград, и надо пробиваться книзу. В проходе появляется радист. Подает радиограмму, с тем же самым: «Сообщите ваше местонахождение». Передаю бланк штурману, достаю карту, линейку, подсчитываю. По расчету времени, мы сейчас должны быть примерно в районе Борисоглебск — Поворино, а Куликов наверняка даст... Чебоксары.

Куликов улыбается, возвращает мне бланк. Так и есть: «Пролетаем Чебоксары».

Радист уходит и через несколько минут возвращается:

— Товарищ командир! В Сталинграде плохая погода. Нас догоняет маршал. Он предлагает вам пристроиться к нему и вместе идти на посадку.

Куликов заглядывает в форточку.

— Да вот он — справа, сзади.

Голованов возглавляет нашу группу. Он сам ведет машину. у него настоящий «Дуглас» с моторами «Райт-Циклон» и скорость его несколько больше, чем у нас.

— Хорошо. Передай: «Вас поняли, спасибо — пристроимся!»

Я немного польщен и немного обижен: «Что он меня опекает как маленького!»

Пропускаю вперед «Дуглас» и, нырнув под него, пристраиваюсь справа.

Идем рядом, метрах в восьми друг от друга. С правого сиденья мне улыбается через форточку полковник Петухов и рукой показывает: «Сейчас будем садиться!» Ясно, мы готовы!

В облака ныряем вместе. Снижаемся. Валит густой снег. Хлопья его влетают через щель полуоткрытой форточки и тают на щеках. Не отрываю глаз от самолета Голованова. Теперь мы — целое. Повторяю все его движения. Высота сто метров. Пятьдесят! Голованов уверенно снижается. Он в этих местах когда-то летал и здесь все ему знакомо. Каждый кустик, каждый овражек.

На приборе нуль! Ага, кажется, пробились! Но видимость скверная: белый покров сливается с падающим снегом. Горизонта не видать, только рядом что-то мелькает, кажется, овраги.

Голованов убавил скорость. Ясно — сейчас он выпустит шасси! Выпустил! Выпускаем и мы. Закрылки! Идем на посадку, но куда — не имею понятия. Хватился только тогда, когда машина мягко коснулась колесами укатанного аэродрома. Ну и молодец же Голованов! И как он только разыскал в такой погоде аэродром?!

На пробеге, отвернув чуть-чуть вправо, стараюсь не терять из виду «Дуглас». А Голованов, как дома: убрал щитки и уже рулит куда-то на приличной скорости. Я восхищен — вот это летчик!

Впереди замаячили темные пятна. Приглядываюсь — самолеты! Стоят, выстроившись в ряд, зачехленные истребители и рядом громоздятся сугробы.

«Дуглас» затормозил и, подрулив к снежной стене, развернулся. Чихнув синим дымом выключились моторы. Все — прилетели!

Я поставил свою машину слева от «Дугласа», дверь которого выходила в нашу сторону. В наступившей тишине слышно, как потрескивают остывающие двигатели и гудят, вращаясь, роторы пилотажных приборов. Близкие сердцу, родные и знакомые звуки!

Посидели с минутку, приходя в себя. Все-таки полет — это наслаждение. Это музыка. Это радость. А сегодня — особенно. В груди скакали солнечные зайчики. Все было так необычно! Куда летим? Зачем летим? Неизвестно. А что может быть заманчивей и интересней неизвестности?!

Неожиданно за бортом послышались крики. Штурман открыл форточку:

— Ого!

Я и сам понял, что «ого!». Кто-то ругался.

Куликов фыркнул:

— Ничего себе встречают. Посмотри-ка — генерал!

Я выглянул в форточку. Да, действительно, генерал в папахе. Низенький, толстый, в фетровых бурках, в новеньком, настежь распахнутом кожаном пальто-реглане на меховой подстежке. Он только что выбрался из подъехавшей «эмки» и, разъяренно размахивая кулаками, кинулся к «Дугласу», из дверей которого с нарочито-важным видом опускался по лесенке флаг-радист капитан Топорков.

— Какого черта вы тут объявились?! — кричал генерал. — Кто вас сюда приглашал? Убирайтесь отсюда сейчас же! Чтоб духу вашего не было!

Топорков с невозмутимым лицом выслушал гневную тираду генерала, и когда тот сделал паузу, чтобы набрать в легкие новую порцию воздуха, кончиком пальцев тронул его за плечо:

— Товарищ генерал, доложите, пожалуйста, маршалу...

Генерала словно водой облили. Он вздрогнул, обернулся и обомлел: в проеме двери, в накинутой на плечи шинели, стоял маршал авиации Голованов.

— Генерал, встречайте гостей! — сказал Голованов, прикрывая рукой улыбку. — Непрошеных. Сейчас прилетят еще четыре самолета. Распорядитесь привлечь их цветными ракетами.

Это что — Америка?

Все вокруг было разбито, разворочено, выжжено. Даже сугробы снега не могли скрыть трагических следов войны. Хозяин-генерал был в отчаянии:

— Да куда же я вас положу?!

Кинулся к телефону, чтобы позвонить в город, там должна быть гостиница для экстравагантных случаев, но Голованов властно положил руку на аппарат:

— Ни в коем случае! О нашем прилете никто не должен знать.

Странно все это, таинственно.

Ночевали на полу в чудом уцелевшей хибарке, которая была сверху донизу набита постоянными ее жильцами — тощими голодными... клопами. Кошмарная ночь!

А наутро — туман, и как назло потеплело. Самолеты покрылись корочкой льда. Обледенение. Попробуй тут улети! А лететь мы знали куда — в Баку. Только не знали зачем. А спрашивать боялись. И где же тут Америка? Где Вашингтон?

Ждали до полудня, с душевным трепетом поглядывая на хибарку. Неужели ночевать? Нет, это немыслимо! И лететь опасно. С обледенением в полете шутки плохи. Тут уж не помогут никакие качества пилота: разом превратишься в кусок льда.

А туман стоял. Иногда он редел, становился светлым. Значит, толщина его небольшая, и там солнце. А что, если пробиться вверх и пойти по курсу до Каспия? Уж возле моря-то наверняка хорошая погода.

Голованов смеется:

— Что, клопов испугались? Ладно, давайте попробуем.

Хозяин-генерал — сама готовность: нужна горячая вода — пожалуйста! Быстро вскипятили, наполнили цистерны и полили из шлангов самолеты. Тонкая корочка льда с протестующим звоном сползла на снег. Запустили моторы, прогрели и один за другим пошли на взлет, в туманную хлябь. Стекла тотчас же мазнуло кристалликами изморози, но немного. Пошли низом.

Местность явно понижалась, и мы уже шли над калмыцкими степями, пробиваясь через щель, между землей и облаками.

А через два часа полета впереди порозовело, облака ушли назад, и мы вырвались на ослепительный морской простор, с голубым пологом неба и сияющим солнцем.

Море тихое, гладкое. Справа — прямой линией тянулся песчаный берег, устье, реки с камышами и масса птиц. Прижимаю машину к самой воде. Вот сорвалась спугнутая нами стайка диких уток и пошла наперерез. Нам видно, как селезень-вожак ритмично и сильно взмахивает крыльями. Но мы догоняем. Селезень вывернул шею, чтобы посмотреть, и, потеряв высоту, бухнулся в воду — только брызги полетели.

Куликов расхохотался. Глаза его сияли, и в эту минуту он был похож на ребенка, которому показывают сказку. И действительно, все вокруг было сказочно и непривычно.

Вон впереди, на песчаном берегу, гордо выпрямив плечи, стоит возле самой воды горец в черной бурке. Подлетаем ближе. Он неожиданно расправляет полы своей бурки и, тяжело взмахивая крыльями, отрывается от земли. Орел! Вот тебе и «горец»!

Баку встречает нас сильным ветром, сухим и горячим. Мы прилетели дружно, кучкой, и садимся один за другим на аэродроме ГВФ. Крутом вышки, вышки. Сердце колотится: ведь здесь же я родился!

Зарулили, выключили моторы, ступили на землю, на которую с таким вожделением целились фашисты. К самолету подошли четверо. В штатском:

— Здравствуйте!

— Здравствуйте.

Смотрят зорко, ощупывая взглядом. Распределились по одному, взяли машину в каре и замерли.

Так, ясно — специальная охрана. А чего охранять-то — пустые самолеты? Однако это не наше дело. Взяли свои чемоданы, пошли.

Поместили нас тут же, в гостинице. Шикарно! Через час пригласили к обеду. Большой зал, длинный стол, обильно уставленный закусками и выпивкой: коньяк, шампанское, водка.

— Ого! — воскликнул Белоус. — Это что — Америка? — и смачно щелкнул пальцами. — Вкусим!

Вкусили. Без Голованова. Он уехал в город. А жаль. Я хотел отпроситься, походить по Баку, попробовать разыскать приют, куда меня подкинули тридцать лет тому назад, найти дом, в котором я жил в чужой семье на правах приемного сына. Меня тревожило волнение. Тридцать лет!

Глушарев сказал:

— Здесь живет мой брат. Пойдем, позвоним ему, а потом вместе и отпросимся.

Поднялись наверх. На стене телефон. Подходим. Со стула поднимается человек. В штатском.

— Вы хотите звонить?

— Да, а что?

— Лучше воздержаться.

Глушарев удивленно округляет свои щелочки-глаза:

— Но у меня здесь брат!

— Все равно.

Мы переглядываемся. Так, понятно — раз нельзя, значит, нельзя. Пожимаем плечами, выходим. Настроение мое падает. Если нельзя звонить, значит, нельзя и в город! Ясно.

Дует горячий ветер, несет поземкой песок. Неуютно.

— Пойдем домой, что ли!

«Дома» нет никого. Да куда же все делись? Открываем одну дверь, открываем другую — пусто! Наконец нашли. Все собрались в самой большой комнате. Сидят на койках, гадают: куда летим, зачем? А где же Америка? А где Вашингтон? Или, на худой конец, — Нью-Йорк?

Воздушный десант

Солнце взобралось в зенит. Жарко. Сонно гудят мухи. Их здесь много, это в ноябре-то! Я все время думаю о Баку. Странно. Я совсем его не знаю. Одни лишь смутные воспоминания детства. Узкие кривые улицы, мощенные булыжником, густой воздух, пропитанный запахом моря, нефти и жареных каштанов. Ажурный лес из нефтяных вышек, куда ни посмотри. Ловлю себя на мысли, что я люблю город Баку.

Вот и сейчас — вышки, вышки, вышки. И залах моря и нефти. Ну, что хорошего? А я горжусь. Баку — это такой город! Такой город!.. Наши летчики, танкисты и автомобилисты — все обязаны Баку! Здесь нефтяники добывают нам победу... из-под земли! Это уж точно.

На аэродроме тихо. Никто не прилетает, никто не улетает. Закрыт аэродром. И даже дорога к нему закрыта. Люди в штатском с оттопыренными полами пиджаков стоят на своих постах. Хрустит лесок под ногами. Скучно.

Мы сидим здесь уже второй день. Зачем сидим — не знаем. А спрашивать не хочется. Не хотим мы знать никаких государственных тайн! Так легче — душа не болит от нагрузки. Ведь знать тайну и ни с кем не поделиться, даже по строжайшему секрету, ой как трудно! Так уж лучше не знать. Нужно будет — скажут, а наше дело — выполнять, и постараться оправдать доверие.

Но вот какое-то оживление. Какая-то команда передается из уст в уста: «Экипаж такого-то — на вылет!»

И мы уже насторожились, подтянулись.

Вслед за тем — еще команда. И еще. И еще...

У меня от волнения пересохло во рту: «Почему не вызывают?» А солнце уже перевалило зенит и опускается. «Неужели опять ночевать?»

Наконец-то слышу свою фамилию. Срываемся, как спринтеры на старте. Глушарев бежит к самолету, мы со штурманом — получать задание.

Лететь в... Тегеран! Зачем? Э-э-э!.. — не наше дело: В Тегеран так в Тегеран. Конечно, это не Америка, но все же заграница.

Мы у самолета. Ждем пассажиров. Нервничаем. Солнце склоняется к западу, а лететь три часа — времени в обрез.

Наконец приезжают пассажиры. Двадцать пять человек. С чемоданами, с пишущими машинками в объемистых футлярах. Снуют, грузятся. Что-то потеряли. Ищут какого-то Петрова. Нет Петрова и его чемодана, а в чемодане — вся соль!

Я сижу на своем месте, держусь за штурвал. От страшного волнения у меня вспотели ладони. Если через пять минут этот Петров с чемоданом не явится, мы наверняка не вылетим. В ночь, в горы, да еще с такими пассажирами, нас никто не выпустит.

Проходит пять томительных минут. Шесть. Восемь! Петрова нет. Салон гудит, как улей. Пассажиры нервничают.

— Петров! Где Петров, ч-черт его побери!

Я срываю зло на мухах. Они набились в самолет я сейчас нахально ползают по стеклу, как у себя дома. Сбиваю их щелчком.

Наконец появляется Петров. Маленький, рыженький, весь мокрый и страшно сконфуженный: волочит за собой громадный рыжий чемодан, обтянутый ремнями. Его встречают возгласами негодования.

Смотрю на часы. М-да. Время вышло. Однако...

— Ну-ка, Сережа, дай карту!

На карте маршрут проложен с изломом. Горы. Их надо обходить. Смотрю на отметку: три тысячи метров. М-да. Задачка! А если их перевалить? Тогда мы сэкономим целых сто километров. А это 25 минут полета!

Переглядываюсь с Куликовым:

— Как, Сережа?

Тот пожимает плечами:

— Не знаю, как пассажиры.

— А что пассажиры — они даже и не заметят. Ну, будет чуть-чуть в голове кружиться и только. Пойдем напрямую!

— Пойдем.

Запускаем моторы.

Рядом кто-то дышит мне в ухо. Оборачиваюсь — какой-то полковник в зеленой фуражке. Нос горбинкой, усики. Грузин. Глаза строгие. Начальник.

Даю команду — убрать колодки из-под колес.

Убирают. Но в это время бежит дежурный с флажками, машет мне и показывает крест. Вылет запрещен. Понятно — опоздали! Однако обидно.

Полковник вытягивает шею, грозно выкатывает глаза:

— Что там надо ему?

— Поздно, вылет запрещен, — отвечаю ему и тут же скороговоркой добавляю: — Однако успеем. Пойдем напрямую.

Полковник дергает бровям :

— Успеем, да-а? Тогда какого черта! — Нагнулся к форточке, властно махнул рукой. — Пошел вон атсюда!

Дежурного как ветром сдуло, и мы выруливаем.

Взлет. Курс. Набор высоты. Под нами море. Бирюзовое. С запада и юга оно окружено горами. Тень их ложится сейчас па прибрежную долину, уже тонущую в предвечерней сиреневой дымке.

Нет, все-таки полет — это не просто полет. Это высшее эстетическое наслаждение! Ну, когда и кому удастся подсмотреть такое диво, такое сочетание красок, такой пейзаж!

Золотом брызжет солнце. Лучи его касаются макушек гор. Искрится на вершинах снег, а у подножия синеет вечер, и тут и там в неподвижном воздухе поднимаются веревочки дымков.

Кто-то трогает меня за плечо. Оборачиваюсь — полковник. Приветливо улыбаясь, он преподносит мне разрезанный и полуочищенный, в виде экзотического цветка апельсин.

Вот это да-а-а! Я не верю своим глазам. Полковник смеется:

— Берите, кушайте, пожалуйста.

— Спасибо.

Такой же апельсин получает и Куликов.

— Сила!

— Вкуснота!

Высота около трех тысяч метров. Становится прохладно. Мимо моего носа, усиленно работая в разреженном воздухе крыльями, медленно пролетает муха, за ней вторая. А вот это уже ни к чему. Везти за границу мух!

Осторожно открываю форточку. Чуть-чуть. Сильный отсос воздуха. Мухи, почувствовав неладное, разворачиваются и начинают угребаться подальше от окна. Балуясь, регулирую форточку так, чтобы скорость полета мух уравновесилась со скоростью движения воздуха. Отлично! Мухи, изо всех сил работая крыльями, висят на месте. Открываю форточку пошире: вжжжик! И они за бортом.

Куликов смеется:

— Воздушный десант!

«Воздушный десант? Это идея! Надо выгнать всех мух. Пассажиры помогут. Отвлекутся и не заметят высоты».

Бедные мухи! Каково-то им было — вместо теплого уютного салона вдруг очутиться над морем на высоте трех тысяч метров!

Тегеран

Перевалив горы, мы стали снижаться в опаленную солнцем пустынную долину, с редкой паутиной проселочных тропинок и дорог, с небольшими, тут и там разбросанными кишлаками. Пылили арбы, шли караваны верблюдов. Ну точно так же, как и у нас, в каком-нибудь глухом уголке Средней Азии.

Тегеран открылся неожиданно. Он стоял за горой, и мы увидели его только тогда, когда аэродром оказался почти под нами. Жадно всматриваюсь в кварталы иранкой столицы. Город, как город. Центральная часть — европейского типа: широкие асфальтированные улицы с многоэтажными домами, площадь с монументом, парк.

окраины — древние-древние, с кривыми улочками и глинобитными одноэтажными домишками, с мечетями и минаретами. У меня к такой старине особое почтение. Мудрость человека зарождалась тут.

Делаем круг. Аэродром большой. По одну сторону стоят американские самолеты, по другую — наши. Небольшое здание с ветроуказателем на крыше. Все, как у нас?

Сели, подрулили к своим. Нас никто не встречал, если не считать четырех человек в штатском. Так же, как в Баку, они взяли самолет в каре и замерли, каждый 13 своем посту. Было сумеречно, и я не мог хорошо разглядеть их лица, но мне почему-то показалось, что на них лежал какой-то отпечаток грусти. Проходя мимо одного аз них, я случайно задел его локтем и обо что-то больно ушибся.

— Ой, простите! — сказал человек. — Вы ушиблись?

— Нет, что вы, это я виноват! — Кончиком пальца я тронул его талию. — Что у вас тут?

Незнакомец доверительно распахнул полы пиджака, сказал с усмешкой:

— Арсенал, — и взволнованно спросил: — Ну, как там нас?

— Где? — не понял я, глядя на рукоятки пистолетов.

— В Москве. Москвич я. Снегу небось навалило. Хрустит, а?

И тут я догадался, что за печать лежит на лицах этих людей. Ностальгия! Тоска по родине.

— Хрустит, — сказал я. — Морозец щиплет уши. Березки в инее. И вам привет от Родины! У незнакомца сверкнули глаза:

— Спасибо вам! Спасибо, товарищ гвардии майор!

Уже опустилась теплая южная ночь, когда за нами приехал небольшой автобус. Мы заняли места, и шофер, рванув машину, стремительно вылетел на шоссе, где было все вперемежку: шли ослики с поклажей, мчались грузовые автомобили допотопной конструкции, гордо вышагивали верблюды с вьюками, и среди них, нисколько не снижая скорости и круто лавируя, сновали юркие «виллисы» и сверкающие лаком лимузины. Мимо нас мелькали тюки, вьюки, частокол верблюжьих ног, сюртуки и шапки погонщиков. От света фар вспыхивали изумрудом глаза верблюдов и ослов, пахло конским потом, навозом и пылью. Шофер, объезжая препятствия, лихо выкручивал баранку, нас бросало из стороны в сторону и мы, вот-вот ожидая столкновения, изо всех сил сжимали пальцами подлокотники кресел. Ну и ну! Вот это заграница!

Очнулись только, когда остановились на узкой улочке, возле небольшого двухэтажного здания с ажурными балконами, с которых нас приветствовали криками экипажи самолетов, прилетевших раньше.

Откуда-то из сводчатых ворот появился иранец в широких штанах в длинном жилете, одетом поверх чистой белой рубахи. Вежливо открыл дверь, улыбнулся, сказал по-русски, с трудом подбирая слова:

— С-да-раствуйте. Очен рад вам. Пажалста.

Он повел нас почему-то через черный ход. По узкой скрипучей лестнице мы забрались на второй этаж, где нам была отведена комната с четырьмя кроватями и керосиновой лампой под потолком. Два распахнутых настежь высоких окна и просторный балкон, выходили на улицу.

К там в комнату с шумом ввалились ребята. Они были чуточку навеселе.

— Привет!

— Привет.

— Притопали?

— — Как видите.

— Ну, как вам нравится заграница?

— Еще не осмотрелись.

— Тогда пошли, мы вам покажем.

И все повалили вслед за хозяином. Иранец показал нам умывальник с «пипкой» и примитивную уборную, которой мы немало подивились: все-таки же — заграница! Водопровода не было. Как объяснил нам хозяин, вода в Тегеране принадлежит шаху, и населению ее развозят в бочках за плату. Есть деньги — есть вода. Нет — пей из арыка!

Мы удивлены:

— Вот так заграни-и-ца!

Иван Романов тут же ввернул: •

— Есть хотите?

— Хотим.

— Ну, тогда пошли. У нас еще осталось кое-что.

Нам подали завернутую в бумагу половину отварной индюшки, хлеб, несколько луковиц. Иван Романов взял флягу, потряс ее, широко улыбнулся.

Я тут же почему-то вспомнил того парня — возле самолета, и тех — других, и их печальные лица. Ностальгия. Страшная болезнь!

— Хлопцы, вы видели этих ребят у самолетов?

— Видели, — отозвался кто-то из дальнего угла. — Тоскуют по родине. Один кинулся меня обнимать. Как брата родного. И слезы на глазах...

Куликов спросил:

— Ну, а зачем мы сюда прилетели, кто скажет? Маршал ничего не говорил?

— Ничего. Прилетел и уехал куда-то. Озабоченный такой.

— Странно, — сказал Куликов. Положил косточку в общую кучу, собрал объедки, туго завернул их в бумагу и вытер пальцы о сверток. — Ладно. Не знаем так не знаем. Спать, что ли, пойдем?

Большая Тройка

Нас разбудило громкое воркование голубей. Я просыпался медленно, не торопясь и как-то по особенному вкусно. Безмятежно. Войны будто и не бывало. Уже отвык за пять месяцев от ночного бдения, от грохота моторов, от стука шасси на взлете, от прожекторов и зенитных снарядов. Уже пять месяцев я ложусь спать по-человечески — с вечера и утром просыпаюсь. Открываю глаза и по привычке тут же таращу их через окно на небо, чтобы узнать из первоисточников, а какая же там погода и как поживает доброе старое Солнышко? А тут голуби — олицетворение мира. И воркованье, несущее с собой воспоминания о детстве...

...Ташкент. Высокие тополя в центре города. Магазины. Там, под крышами, жили голуби и так же вот стонали по утрам от избытка любовных чувств...

Кто-то прошлепал по коридору босыми ногами, открыл дверь:

— Ребята, вставайте, казначей приехал!

— Казначей? Какой казначей?

Однако интересно! Полетели одеяла в сторону. Быстро! Быстро! Надо бежать в умывальную, там небось очередь сейчас.

Белоус потрогал пальцем подбородок:

— Побриться бы.

— Я дам тебе бритву, — сказал Глушарев. Белоус мотнул головой:

— Не надо, пойду в парикмахерскую.

— А деньги?

— Даст казначей. Зачем же он тогда приехал!

Схватил полотенце, мыло, зубной порошок, — вылетел. Через полминуты стремительно распахнулась дверь. Белоус просунул голову:

— Казначей выдает денежки! Двадцать два с половиной тумана в сутки. Во! — и скрылся.

Двадцать два с половиной тумана? Много это или мало?

Казначей, с желтым лицом, молчаливый, строгий, поправив кончиком пальцев очки в золотой оправе, отсчитал двадцать две новенькие бумажки и, придавив их сверху пятью монетами, пододвинул ведомость:

— Распишитесь.

Первый раз в жизни я держал в руках иностранные кредитки, со странным названием «туманы». А что мы будем делать с этими туманами?

И тотчас же нашелся ответ. Флаг-штурман, полковник Петухов сказал:

— Товарищи! Питаться будем за плату в посольской столовой. Кто готов, пойдемте со мной, остальные с капитаном Топорковым. Он знает, где посольство. Ну пошли?

Я поискал глазами свой экипаж. Борттехник здесь, штурман здесь и моторист здесь. А где же Белоус? Радиста не было. Куда его черти уволокли?! Пришлось ждать. Оказывается, он и борттехник Романов пошли в парикмахерскую. Вот шутоломные головы!

Но вскоре они явились. Белоус влетел в комнату, словно кто гнался за ним. Дышит часто — запалился, глаза горят, на лице румянец.

— Бра-атцы! — сказал он, с трудом переводя дыхание. — А вы знаете, зачем мы здесь?! — и обвел всех торжествующим взглядом.

— Ну зачем? — сердито спросил я, собираясь сделать ему хороший нагоняй.

— Сталин в Тегеране! Мы подскочили на стульях.

— Что-о-о?!

— И Рузвельт! И Черчилль! Я видел их всех! Глушарев махнул рукой.

— Брось трепаться! Что вы слушаете его, командир? Белоус пылко стукнул себя кулаком в грудь:

— Провалиться мне на месте!..

Это было, конечно, нелепо: пошел какой-то радист и сразу же увидел и Сталина, и Рузвельта, и Черчилля! Подавляя смех, я спросил с издевкой:

— А где же ты их видел, дорогой? У Белоуса от возмущения захватило дух, и он, сверкнув в негодовании очами, выпалил:

— В парикмахерской!

Мы взорвались хохотом. Куликов, сидевший на койке, смешно дрыгнул ногами и повалился лицом в подушку:

— И вы... И вы... все брились?.. О-хо-хо-хо-хо!.. И ты спросил у Черчилля, кто последний? А-ха-ха-ха-ха! Ну и чудак же наш Белоус!

Но Белоус нисколько не смутился. Укоризненно посмотрев на нас, он открыл дверь в коридор и крикнул:

— Романов!

Романов тотчас же отозвался:

— Что тебе?

— Иди сюда! Вот тут не верят...

Вошел Романов и улыбнулся, увидев нас, растрепанных от смеха.

— Нет, товарищи, не смейтесь. Все так. Мы вошли в парикмахерскую и сразу же увидели портреты Сталина, Рузвельта и Черчилля. Сегодня ж начинается конференция Большой Тройки! Вот. Ясно? Так что не смейтесь.

Мы смущенно переглянулись.

— А ведь похоже на правду, — пробормотал Глушарев.

— А это и есть правда! — вставил Белоус. — Что я врать, что ли, буду!

— Ладно, пошли, — сказал я, вставая. — Где там наш проводник?

На улицу мы вышли с каким-то новым, приподнятым чувством. Уже одно то, что Рузвельт и Черчилль прибыли на эту встречу, ярче всяких слов говорило о наших фронтовых успехах.

Город встретил нас оживленной суетой. Мы были так взволнованы, что не заметили, как вышли на проезжую часть перекрестка. Завизжали покрышки тормозящих машин, и вокруг нас сразу же образовался затор.

Крайне смущенные, мы бросились назад. Мы ожидали гневных реплик и жестов, «о что это? Вместо рассерженных лиц — широкие улыбки. Шофера, высунувшись из кабин, доброжелательно махали нам руками:

— Проходите! Проходите! Мы показывали жестом:

— Проезжайте! Проезжайте!

Тогда водители стали что-то дружно скандировать. Заулыбались прохожие на тротуарах, и один из них, пожилой персианин в больших роговых очках, сказал по-русски:

— Идите, идите, молодые люди! Они кричат, что не поедут, пока вы не пройдете.

Мы подчинились. И лишь сделали первые шаги, как все умолкло. Стало так тихо, что было слышно, как цокали подковки наших сапог. Мы шли в каком-то опьянении. Чувство гордости за родину переполняло нас до краев. Это было необыкновенно сильное чувство!

Перешли улицу, обернулись. Пальцы сами сжались в замок, в символ единения и дружбы. Мы подняли руки над головой: «Спасибо! Спасибо!»

Затор рассосался. Машины разъехались, а мы шли опьяненные.

Улицы Тегерана тихие, усаженные платанами. Несмотря на конец ноября, листья с деревьев еще не облетели, и мы, возвращаясь в гостиницу, с удовольствием прятались в их тени от знойных лучей южного солнца.

Шли тесной группой, ни на минуту не забывая, что находимся за границей, стараясь подметить черты, свойственные зарубежным городам. Но ничего такого пока в глаза не бросалось. Такие же улицы, дома, деревья, как, скажем, в Ташкенте. Такие же люди, по-разному одетые. Есть, правда, кое-что из прошлого Ташкента, каким он был в годы нэпа: фаэтоны, например, и уличные чистильщики сапог. Вот один из чистильщиков, дробно барабаня щетками, наводит блеск на ботинках какого-то " европейца, которых в Тегеране много. Тот, поставив ногу, лениво, как бы от нечего делать, посматривает по сторонам. А у меня сердце: ёк! В этом человеке я сразу угадал разведчика и, конечно, нашего!

Что его выдавало? Показное равнодушие или, может быть, какие-то чисто профессиональные жесты? Но ведь я человек в этом деле совершенно неискушенный. Нет, тут что-то другое. Что-то социальное и национальное, что может явиться своеобразным паролем только для нас — советских людей!

И лишь когда мы подошли ближе, мне стало ясно, чем он себя выдавал: глазами! Взгляд его был очень взволнован. Глаза так жадно смотрели на нас, и столько лилось из них ласки и какого-то душевного порыва, что я, проходя мимо, не удержался и, раскрыв его инкогнито, широко ему улыбнулся и подмигнул. Он растерялся. Лицо его вспыхнуло, озарилось радостью. Этот человек тоже болел ностальгией.

...Советское посольство размещалось в обширной усадьбе, некогда принадлежавшей богатому персидскому вельможе. Большой парк, могучие кедры, платаны, пруды с ярко-красными стаями рыб, плакучие ивы. Воздух насыщен прохладой журчащих арыков. Высокая каменная стена надежно огораживала территорию посольства от нескромных взглядов.

Мы были сначала удивлены, когда узнали, что Рузвельт остановился в нашем посольстве, но потом все разъяснилось. Оказывается, советской разведке стало известно, что группа агентов третьего рейха, под руководством матерого эсэсовца штурмбанфюрера Отто Скорцени готовилась по поручению Гитлера выкрасть в (Тегеране президента Рузвельта и ликвидировать «большую тройку». В случае удачи в этой операции Гитлер рассчитывал договориться с Америкой и тем самым повернуть ход войны в свою пользу.

Советское и английское посольства были в непосредственном соседстве, американская же миссия находилась на окраине города. На это и рассчитывала немецкая разведка. Если бы Рузвельт остановился у себя, то ; кому-то пришлось бы ездить каждый день на переговоры по узким улицам города, а это было опасно.

Улицы Тегерана усажены платанами. Несмотря на конец ноября, листья с деревьев еще не облетели. Мы, ни на минуту не забывая, что находимся за границей, старались увидеть что-то необыкновенное. Но ничего такого в глаза не бросалось. Такие же улицы, дома, деревья, как, скажем, в Ташкенте, и люди такие же.

Но скоро мы освоились и стали подмечать признаки отсталости страны и социального неравенства. Улицы иранской столицы носили отпечаток какой-то странной смеси архаичности и современности. Цокали подковами лошади, впряженные в фаэтоны, громыхали моторами автомобили старинных марок, неслышно катились новенькие «форды», «бьюики», «фиаты» и тут же вышагивали с гордо поднятой головой верблюды, семенили ослики.

Среди пестро одетой публики из коренного населения выделялись люди, явно не знающие, куда себя деть. Хорошо одетые, они либо разъезжали в шикарных лимузинах, либо просто фланировали вдоль тротуаров. Это были состоятельные беженцы из охваченной войной Европы, сумевшие вовремя перевести в Тегеран свои капиталы и жить здесь безбедно.

Конечно же, среди этой толпы находились и фашистские агенты. Прежде чем установились дружественные отношения между Ираном и антигитлеровской коалицией, престарелый Реза-шах, не скрывавший свои симпатии к Гитлеру, создал условия резидентам абвера. Реза-шах отрекся от престола и бежал в Южную Африку, а тщательно законспирированная гитлеровская агентура осталась.

Зная об этом, американская военная охрана, сопровождавшая на совещание остальных членов своей делегации, остановившихся в миссии США, каждый день устраивали в городе своеобразный спектакль. Вдруг откуда ни возьмись выскакивают «виллисы», резко тормозят, и на мостовую с пулеметами в руках спрыгивают ловкие парни. Раз-два! — пулеметные сошки уперлись в асфальт, и уже на тротуаре в картинной позе раскинуты ноги, и солдат держит приклад у плеча. А мимо: Фррр! Фррр! Фррр! — проносятся машины. Парни вскакивают, облепляют «виллис», и только дымок остается.

Дальше