Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Мы — экипаж

Утром в столовой ко мне подошли трое: капитан и два сержанта. Капитан пожилой, плотный, с совершенно лысой головой. Чем-то похож на медведя. Протянул руку с толстыми, короткими пальцами, представился:

— Евсеев. Назначен к вам в экипаж штурманом.

Мне неловко. Штурман старше меня по возрасту и по званию. Мне хотелось бы молодого, с новой, современной выучкой. Ну да ладно, что поделаешь. Судить о качествах еще, пожалуй, рано.

Подходит второй — высокий, подобранный, с густыми вьющимися волосами, лицо доброе-доброе. В светлых глазах лукавинки.

— Старший сержант Заяц. Стрелок-радист. Назначен к вам о экипаж.

Подходит третий. Невысокого росточка. Круглый, как колобок. На розовых, не тронутых бритвой щеках пушок. Как на персике. Глаза — сама готовность. Скажи ему: «Прыгни в огонь», — прыгнет! Встал по стойке «смирно», доложил:

— Младший сержант Китнюк. Воздушный стрелок. Назначен к вам в экипаж.

Смотрю на всех троих. «Значит, теперь мы — экипаж. Мы связаны одной веревочкой, и жизнь каждого зависит от внимания и умения другого. Мы должны быть дружны и спаяны. Один за всех — все за одного. Но...» Я прерываю свои мысленные философские рассуждения. Чего уж там: у нас ведь нет еще и самолета...

Спрашиваю у сержанта, устроились ли в общежитии.

— Нет, товарищ командир, — отвечает Заяц, оправляя безукоризненно сидящую гимнастерку. — Там еще ребята спят после боевого вылета, не хотим их будить.

«Пять очков в твою пользу, — подумал я. — Значит, ты не эгоист и у тебя развито чувство уважения к другим. Молодец, Заяц!»

— Ну тогда идите погуляйте. Осмотритесь. Когда нужно будет, позову.

Со штурманом у меня разговор особый. Штурман, как я убедился, фигура в экипаже важная, и мне хочется знать о Евсееве побольше.

Идем с ним в тень аллеи и садимся на скамью.

Штурман достает портсигар с папиросами, вежливо предлагает мне. Я отказываюсь — не курю. Толстыми пальцами достает из коробка спичку. Чиркает, обламывает. Пальцы его чуть заметно дрожат. Волнуется. Закурил, потушил спичку, посмотрел, куда бросить. Не нашел, сунул в коробок.

«Пять очков в твою пользу. Ты аккуратный человек».

Через полчаса я уже знал о нем все, что надо.

Евсеев попал в полк из госпиталя. Летал на «ИЛ-4». В первом же дневном бомбардировочном вылете их самолет был подожжен фашистским истребителем. Экипаж выпрыгнул на парашютах и был тотчас же расстрелян в воздухе из пулеметов тем же асом.

Евсеев прыгнул тоже, но допустил ошибку: сначала выдернул кольцо, а потом покинул кабину. Парашют, распустившийся раньше времени, зацепился стропой за хвостовое колесо и поволок за собой штурмана. Но ему повезло: возле самой земли оборвалась стропа, и Евсеев благополучно приземлился на изодранном в клочья парашюте, только вывихнул ногу.

Я слушал его, затаив дыхание. Ничего себе, «окрестился»!

Из дверей штаба полка вышел комиссар нашей эскадрильи капитан Соловьев. Высокий, худой, сутулый. Сейчас, заменяя выбывшего в командировку майора Назарова, он исполнял обязанности командира эскадрильи.

Извинившись перед Евсеевым, я сорвался с места, догнал Соловьева.

— А, это вы? — сказал капитан, глядя куда-то поверх меня. — Очень хорошо. Сегодня в ночь вы с вашим экипажем полетите на боевое задание. Ваш самолет «десятка». Готовьтесь.

И ушел. Ведь сам же летчик, должен понимать, а он... Сухой, казенный голос, отсутствующий взгляд. Такой торжественный момент, и столько равнодушия!

Ну, ладно. Значит, так надо. Возвращаясь, сообщаю Евсееву о предстоящем полете и предлагаю сходить к самолету, облетать его. Такой порядок был у нас в аэрофлоте.

Разыскали Зайца с Китнюком, снарядились шлемофонами, взяли в штабе разрешение на облет самолета и, не найдя попутной машины, пошли пешком.

Далеко шли. Устали, вспотели. Наконец вот она — «десятка». Нас встречает техник. Невысокого роста, рыжий, лицо в конопушках.

— Гм! Облетать? Это можно. — Полез пятерней в затылок. — Только вот, знаете, у нее астролюка нет.

— Как это нет?

— Нет. Сорвало в полете.

Смотрю — действительно: в потолке штурманской кабины зияет квадратная дыра, а люка нет. Плохо дело.

Мысленно представил себе, каково будет нам в полете с этой дырой. Рев мотора усилится, как в корпусе гитары, и всю дорогу ветер будет продувать нас со штурманом, как в трубе. И будет нести пыль и песок в глаза. Штурману нельзя открыть карту — воздушной, струей моментально вырвет. Какой уж тут полет!

Опрашиваю:

— К вечеру люк будет готов?

— Не-ет, что вы! Это дело долгое.

— Тогда все. Пошли ребята.

Шел я в расстроенных чувствах. Ведь, наверное, знал капитан Соловьев о люке. Как же он мог включить такую машину в план боевого расписания, да еще предлагать ее летчику, отправляющемуся в первый ночной боевой вылет?

Капитана я нашел в коридоре общежития. Он стоял ссутулившись и что-то выговаривал двум летчикам. Лицо его — как маска. Без выражения. Сухое, неулыбчивое. Полная противоположность майору Назарову или командиру полка.

Уже предчувствуя, какой у меня выйдет с ним разговор, я все же подошел и, выдержав паузу, обратился:

— Товарищ командир! Разрешите доложить: «десятка» неисправна, и лететь на ней нельзя.

Соловьев медленно повернулся ко мне, его близко поставленные к переносит; круглые глазки уставились на меня, как буравчики.

— А что с самолетом? — спросил он, едва разжимая губы.

— Нет астролюка.

— Только-то всего?

И никаких эмоций. На меня смотрела маска. Стало неприятно и вместе с тем обидно. Что это он на себя напускает?

— А что, этого мало? — несколько вызывающе спросил я.

— Мало, — ответил капитан. — Мало, если вы действительно хотите лететь, и много, если не хотите.

Ну уж, это слишком! Я задыхался от возмущения.

— Вам...вам никто не давал повода подозревать меня в трусости, товарищ капитан! — Я перевел дыхание. — А посылать в полет неисправную машину вы не имеете права!

Кажется, я сказал это слишком громко. Открылась дверь, и из-за нее показалось несколько любопытных.

Лицо Соловьева пошло пятнами, но выражение не изменилось ничуть.

— Не забывайте, что вы находитесь в действующей армии, — сказал он угрожающе. — Приказ командира не обсуждается. Иначе...

— Что иначе? — Я уже был не в силах сдерживать себя. — Договаривайте!

Мы стояли друг перед другом в недвусмысленных позах.

— Ну-ну, что за разговор в таких тонах? Я обернулся. Это был подполковник Щербаков. Он улыбался. Доброе лицо, добрые глаза. Мне стало стыдно.

— Извините, товарищ командир. Я хочу лететь, но...

— Знаю, — сказал подполковник, глядя на меня со смешливым любопытством. — Знаю все. «Десятка» не пойдет, и вам придется подождать. — Он положил руку на плечо Соловьева. — «Десятку» я вычеркнул. Она неисправна. А этому петуху завтра дадите «четверку», которую пригнал Назаров. Это будет его самолет. Ну, а сейчас пойдем, нужно разобраться в одном деле. — И он увел Соловьева.

Я проводил командира полка влюбленными глазами. За такого — в огонь и в воду!

Над целью снаряд угодил в мотор, и летчик, не дотянув до дома, посадил машину ночью на брюхо посреди колхозного поля. Самолет подняли, отремонтировали, перегнали в полк. Это и была «четверка», которую дали мне.

Назаров сказал:

— Машина хорошая, легкая, но... Сам знаешь — посадка на брюхо. Словом, чуть-чуть деформировалась. И летит как-то по-собачьи — боком.

Ладно, сойдет, Я и этому был рад. По крайней мере, своя машина.

Техника дали мне с «десятки» — того самого, в рыжих конопушках. Молчаливый и какой-то медлительный. Тоже сойдет. Торопливость в авиации подчас вредна.

И вот мы летим в первый ночной полет. Небо закрыто облаками. Темно, как в печке. Кое-где сверкнет огонек и погаснет. И не разберешь сразу, где: на земле, или в воздухе. Лечу, волнуюсь. Во рту сухо. А ну как подкрадется истребитель. А ну как поймает прожектор и шарахнет зенитка? Что мне делать, какой маневр?

Но никто не подкрадывается и никто не шарахает. Даже линию фронта прошли без приключений.

Постепенно освоился и даже горизонт стал различать в темноте, и леса, и реки. Совсем хорошо! Ночью-то куда лучше, ты все видишь, а тебя — нет. Лечу, блаженствую. И уж гордостью меня всего охватывает: теперь-то уж я настоящий боевой летчик, как и все.

Штурман тоже, видать, освоился. Смотрю — включил свет, расстелил карту на полу кабины, встал над ней на карачки, докладывает:

— Подходим к Ельне.

И только произнес, как у нас перед самым носом, ослепительно сверкнув, с громким треском разорвался снаряд:

— П-пах!

Штурман полетел кубарем. Вскочил, кинулся к левому борту и давай царапать пальцами шпангоут.

— П-пах!

Второй снаряд. Я догадался: немцы бьют прицельно, по освещенному носу кабины. А штурман царапает стенку.

— Евсеев, ты что? Выключай свет к чертовой матери!

— П-пах! Третий снаряд...

— У-у-у! — подвывает штурман. — Где выключатель?

— Да справа же!

Опомнился. Кинулся к правому борту, пошарил руками, выключил. Наконец-то! Вот тебе и Ельня!

Я сделал отворот.

— Голова ты, голова! Да разве ж можно ходить через узловые станции, да с зажженным фонарем?

Летим дальше, под Смоленск, бомбить фашистские склады с боеприпасами. Чувства у нас самые растрепанные. Никак в себя прийти не можем после Ельни.

Цель видна далеко, по вспышкам рвущихся бомб, по синим лучам прожекторов. Подходим, смотрим во все глаза. Ох, страшно! Иногда там, на земле, что-то взрывалось, и тогда блекли прожектора, и взбудораженные облака светились мрачным грязновато-бордовым светом. И на миг становились видны повисшие в воздухе самолеты и рябь дымков от только что взорвавшихся зенитных снарядов. И снова обшаривают ночь прожектора, и снова густо сверкают звездочки разрывов зенитного огня. А на земле, падая расплавленными каплями металла, вспыхивают, перекрывая друг друга, длинные серии бомб. Воздух стонал и дрожал, осыпь осколков врезалась в самолет. И он вздрагивал, словно от боли, подпрыгивал, качался, и мимо проносились тени.

Влетаем прямо в ад. Штурман склоняется к окуляру прицела.

— Чуть-чуть левей. Еще. Так, хорошо.

Я не дышу, выдерживаю курс. Штурман прицеливается. Он должен положить свои бомбы как надо.

Луч прожектора ударил то глазам. Проскочил, остановился, стал шарить и... справа, чуть выше нас, совсем рядом, наткнулся на другой самолет. А мы его не видели! Мы могли бы столкнуться с ним над целью или попасть под осыпь его бомб. И тотчас же склонились сюда другие лучи, взяли в пучок. И открылась такая канонада!..

Наконец штурман говорит спокойно, будто мы с ним сидим у штаба на скамейке:

— Подверни чуток направо. Так, хорошо. Бросаю.

И я почувствовал сладкий запах взрывающихся пироксилиновых патронов и ощутил толчки — отрывались бомбы от замков: одна за другой. Тринадцать штук. Как долго... Все!

Резко разворачиваюсь влево, круто пикирую, ухожу подальше. Уф-ф!..

В столовой нам подносят законные сто граммов. И я вдруг вспоминаю ту сцену в аэропорту, когда из-за глупого лихачества единым духом выпил пол-литра водки, которую налил мне в кружку Грызлов. Мне было плохо тогда, ужасно плохо. Долго после того от одного только вида водки меня всего трясло и мутило...

Поморщившись, я отодвинул стакан к штурману.

— Пей, я не буду.

— Ну, что ты! Надо же. Иначе не уснешь.

— Нет, нет, не моту. Мне противно. Пей.

У меня в глазах все еще мелькают взрывы, прожектора, жуткие тени на встречном курсе...

Еле волоча ноги, идем в общежитие. Уже светло. Плывут по небу кисейные облачка, чуть позолоченные по краям. Шелестят листвой березки. День, а мы должны ложиться спать. Не могу! Не хочу! Все во мне противится, протестует. Однако иду. Раздеваюсь. Ложусь.

А ребята храпят вовсю. Завидую. Ворочаюсь.

Подходит время — пора вставать. Встаем. Одеваемся. Вялые, измятые. Обедаем. Идем в штаб. Получаем задание. Едем к самолетам. Взлетаем в ночь. Взлетаем в ад... И снова, и снова...

Вот мы опять только что пришли с боевого задания. Не то завтракаем, не то ужинаем. По времени — завтракаем: на дворе утро, по положению — ужинаем: сейчас мы отправимся спать.

Я не сплю третьи сутки. Сижу за столом, в голове звон. Но сознание ясное. Усталости нет. Возбуждение.

Откуда-то из-за сизого тумана выходит командир полка Щербаков. Наклоняется ко мне. Я вижу его добрые, лучистые глаза. Шепчет потихоньку:

— Ты что как головешка? Похудел, почернел. Не спишь, что ли?

— Не сплю, товарищ командир.

— А ты сто граммов!

— Не могу, товарищ командир. Не идет.

В глазах командира полка искреннее удивление.

— Вот те на! Как же это!

— Не привык.

Молчание. Командир в недоумении: чтобы летчик да не пил!

— Ну, а что-нибудь пьешь? Вино, например?

— Вина бы выпил.

(Командир уходит. И вскоре передо мной на столе возникает бутылка портвейна «777». Ого!

Официантка смотрит на меня, как на чудо. Ставит стакан. Наливает.

Вино холодное, ласковое, пахнет морем и свежестью гор. Я выпиваю всю бутылку. Стакан за стаканом. Потом сплю. День и ночь. Меня не будили. Командир не велел.

Каждый отличается по-своему

С нашим переговорным устройством что-то не ладилось. Пока моторы работают на полной мощности, все хорошо, а как сбавишь обороты — сразу падает слышимость. Аккумуляторы, что ли, сели?

Мы пришли с боевого задания. Ночь. Темно. Только кусочек посадочной полосы освещен прожекторами. Веду машину на посадку и в это время слышу слабый голос радиста. Что он говорит, не разобрать, слышно только в наушниках: «Блю-блю-блю!»

Я отмахнулся. «Ладно, — думаю, — сядем — разберемся». И уж сели почти, только штурвал осталось добрать, как у меня перед глазами что-то ослепительно сверкнуло и словно кто палкой по забору провел: «Трр-р-рррахх!..»

С перепугу я резко дал обороты моторам, и мы снова ушли в воздух. И тут на меня полился бензин. Мне стало не по себе от мысли, что мы загоримся. И я все ждал взрыва и языков пламени. Но было темно, только огни бортовые горели. Я выключил их. Спрашиваю:

— Что случилось?

Но никто не отозвался: вышло из строя переговорное устройство. Вгляделся в приборную доску, а от нее — одни клочья. Все приборы побиты. Ничего не пойму.

Вести самолет без приборов темной ночью трудно. А тут еще старт погасили. Сесть бы скорее...

А бензин все льется на меня, брызжет в лицо. Ядовитый бензин, с этиленовой смесью... В левом сапоге хлюпает и сильно жжет ногу и грудь.

Наконец включили стартовые огни, и я уже не помню, как посадил тяжелую машину.

Очнулся в медсанбате. Солнце клонилось к западу. Значит, я проспал целый день. Ничего себе!

Дежурная сестра, увидев, что я проснулся, вышла, и тотчас же в палату вошли мои ребята — штурман, стре-: лок и радист. У штурмана в руках букет полевых цветов. Он кладет их мне на койку и поздравляет меня с днем рождения. И откуда он узнал? А я совсем-совсем забыл. Да, действительно, сегодня, 28 июня — день моего рождения.

Опрашиваю:

— Друзья, объясните, что такое с нами произошло?

И мне рассказали, что к нам вплотную подкрался фашистский истребитель — нас-то видно было, мы шли с включенными бортовыми огнями — и стал обстреливать из турельного пулемета. Но, видимо; стрелок был плохой, и пулеметная трасса проходила сзади меня, я ее не видел. А Заяц не мог ответить огнем своего пулемета из-за неисправности затвора. Он стал кричать, чтобы я погасил бортовые огни и отвернул в сторону, но я его не расслышал. Тогда немецкий ас зашел к нам в хвост, дал очередь из всех своих пушек и пробил нам бензиновые баки, которые не взорвались только потому, что я перед посадкой наполнил их, согласно инструкции, углекислым газом. Тем мы и спаслись.

Разумеется, с разрешения врача мы выпили по стаканчику красненького за мой день рождения и еще по стаканчику за вторичное рождение каждого из нас. И Заяц поклялся тогда, что «добудет» этого аса. Но мы его клятву на веру не взяли, потому что спьяну-то бедный зайчик чего не наговорит!

А фашистские ночные истребители досаждали нам здорово. Каждую ночь вылетали они на охоту за нашими бомбардировщиками. Где мы ходим, они знали. И вот займут позицию над нашей территорией, как раз по трассе, и кружатся в воздухе — нас поджидают.

А мы летим один за одним и, чтобы наши зенитчики в нас не стреляли, время от времени условленного цвета ракеты пускаем. Дескать, смотрите, братки, не стреляйте, я свой. И так как мы ходили на цель большой группой, то вплоть до самого аэродрома в воздухе светились ракеты: то один пальнет, то другой. Немецким летчикам не стоило никакого труда обнаружить нас. Подкрадется он снизу, сбоку, чтобы стрелок хвостовой не увидел, и — в упор из пушек...

Тогда мы перестали бросать опознавательные ракеты, но фашистские асы и тут применились: стали искать нас по пламени, что вылетало из наших выхлопных труб.

Надели мы на выхлопные патрубки специальные пламегасители и, чтобы фриц не смог подойти снизу, стали возвращаться домой бреющим полетом. Летать низко над землей и днем-то опасно, а ночью и того хуже. Были и такие случаи, когда самолеты цеплялись винтами за макушки деревьев и падали.

Трудно стало фашистам разыскивать нас по маршруту, и они повадились ходить к нам на аэродром.

Это только на первый взгляд кажется, что такие полеты рискованны. А на самом-то деле риску у них не было почти никакого. Ночь. Темно. Над аэродромом гул от нескольких десятков самолетов, теснота. Чтобы не столкнуться друг с другом, мы включали бортовые огни. Немецкие же истребители не включали. И получалось, что они нас видят, а мы их нет. Если и мелькнет силуэт двухкилевого самолета без огней, стрелять в него опасно: а ну как свой. У нас тоже были двухкилевые самолеты. Кто возьмет на себя такой грех — сбить, может быть, своего же друга?!

А фашист нас бил. В упор, почти без промаха. И так уж лам хотелось подловить хоть одного.

Однажды, после того как нас чуть не зажгли на посадке, назначил меня командир полка дежурить по старту.

Проводили мы полк на боевое задание, выключили огни и, чтобы не скучно было, собрались всей командой возле счетверенного зенитного пулемета. Сидим, разговариваем. Тихо. Темно. Только цигарки светятся. И уж переговорили все, все пересказали. И уж сон начал веки смеживать, как вдруг вдали послышался рокот моторов. Я поглядел на часы; может, наши возвращаются? Нет, вроде бы рановато.

— Идет! — сказал пулеметчик.

— Кто идет? — спросил я.

— Фриц.

— Откуда вы знаете?

— Духом чую.

Я только кашлянул с досады. «Духом». Этого мало, чтобы открыть огонь. Мало и неубедительно. Однако меры предосторожности принял.

— Старт не включать! Все по местам! Рассредоточиться. Без моей команды не стрелять!

Самолет приближается, держит курс прямо к летному полю. Прислушиваемся к звуку моторов. Вроде наш, а вроде и не наш.

— Ишь ты! — ворчит пулеметчик. — Идет как домой. — И приготовился к стрельбе.

А я почему-то вспомнил, как встретил неделю назад на одном из аэродромов Героя Советского Союза Александра Молодчего и как он на прощание сказал: «Как-нибудь, возвращаясь с задания, залечу к вам в гости. Примете?»

Еще бы не принять такого героя! А ведь он летает на двухкилевом самолете.

Моторы гудят. Все ближе и ближе. Ждем. Подлетает. Становится в круг. Снижается. И вот уже летит низко-низко, прямо на нас. Кто он? Может, это летчик из соседнего полка и ему нужно срочно сесть. А, может, это Молодчий? Ну нет, старт я включать не буду. Не имею права. Здесь люди, и я за них в ответе.

Нам уже виден расплывчатый силуэт.

— Двухкилевой? — спрашивает кто-то.

— Кажется, да.

— Фриц?

— Черт его знает...

Пулеметчик, привстав на цыпочки, ведет всеми четырьмя стволами навстречу движущемуся пятну. Стоит только нажать на спусковой крючок, и огненный ливень превратит самолет в груду металла.

Кто он — друг «ли враг?

Я почти уверен, что это враг. Что это тот самый обнаглевший фашист, который стрелял тогда в нас. Так сбить его, гада!

Я уже готов дать команду. Уже вот-вот сорвется с моих губ короткое слово: «Огонь!» Но я не решаюсь. Нет, не могу. А вдруг это наш?!

Обдав землю горячим своим дыханием, самолет пролетел над нашими головами, оставив нас гадать, кто же все-таки это был: друг или враг?

Три боевых вылета за ночь — это„ конечно, много. Последний полет мы завершали, находясь уже в каком-то полубессознательном состоянии. Казалось, самолетом управляет кто-то другой. Кто-то крутит штурвал, выпускает шасси, сбавляет обороты моторам. И, как назло, на этот раз над аэродромом скопилась куча самолетов. Всякий, норовя скорее сесть, лезет напропалую, пересекает курс, нарушает очередь. Только огоньки, мелькают на крыльях и на хвосте: то справа, то слева.

Я тоже плюнул на вежливость и, не вставая в круг, сделал крутой разворот над самым стартом. Оттеснил кого-то, бесцеремонно занял его место на последней расчетной прямой. Летчик, испугавшись внезапно появившегося перед ним самолета, метнулся в сторону. В ту же секунду я успел заметить длинную пулеметную очередь, идущую откуда-то снизу, сбоку и явно предназначенную тому, кого я оттеснил. И трасса досталась нам.

Я слышал, как вскрикнул радист и тут же в ответ затрещал наш пулемет. И туда, в темноту, откуда только что стрелял невидимый враг, полилась нескончаемая огненная линия.

Конечно, мне уже было не до посадки. Я выключил свет и ушел на второй круг, недоуменно слушая, как стрекочет без умолку наш пулемет. В наступившей внезапно тишине — видно, кончилась лента — я услышал, к своей радости, звучные проклятия радиста:

— Г-гад! П-паразит! Ж-жаба! Прострелил плечо. У-у-у! Я снимал парашют, а он!

Когда мы сели, то увидели: на земле, возле самого «Т», лежит на брюхе «фокке-вульф» и тут же, окруженные нашими офицерами, стоят, понурив головы, три фашистских летчика.

— Ну вот, — подавляя стон, проворчал сквозь зубы радист. — Сказано — сделано. Заяц трепаться не любит.

И получил наш радист нежданно-негаданно за сбитого фрица орден Красной Звезды. Плечо его, пробитое пулей, быстро зажило, и вот он лежит с нами в густой траве под крылом самолета и нет-нет да покосится на свою грудь, словно невзначай раздвинет ворот комбинезона.

Штурман сказал, подмигнув:

— Знаешь что, командир. Как-то неловко получается, что экипаж начинают награждать с хвоста. Теперь я тоже, слово даю, отличусь как-нибудь. Ну, прямо хоть в этом вот полете. И тоже, как Заяц, отхвачу себе орденок. Тогда, братцы мои, ко мне не только на козе — на таракане не подъедешь.

Радист, спрятав в глазах смешинку, приподнялся на локте:

— Это вы на что намекаете, товарищ гвардии капитан? Разве я уж так заважничал?

— А как же! Вчера говорю: «Заяц, дай-ка мне хоть клочочек твоей шерстки — лысину прикрыть». А ты что ответил? Самому, дескать, надо. И не дал. Нехорошо так, Заяц, не по-товарищески.

Заяц провел пятерней по своей густой шевелюре. — Ладно, товарищ гвардии капитан, отличайтесь. Мешать не будем. А что касается волос, то у меня есть волшебная расческа. Хотите, подарю?

— Не надо, — буркнул штурман. — У меня своя есть.

И действительно: вынул из кармана гимнастерки расчешу, подул на нее, делая вид, что очищает с зубьев прилипший волос, и принялся с серьезным видом скоблить себя по голой макушке.

Я смотрю в небо, разрисованное тонкой кисеей перистых облаков. Там, на большой высоте, где движение масс воздуха постоянно в своем направлении, дуют сейчас с запада на восток сильные ветры. А нам лететь на запад. Значит, при полете до цели не нужно торопиться набирать высоту. А вот зато оттуда...

В аэрофлоте при полетах с запада на восток я всегда использовал эти воздушные течения как попутную силу. И тащило меня тогда с удвоенной скоростью. Инженер, проверяя после полета баки с горючим, бывало, разводил руками: «Да ты что — заправляешься, что ли, где-то по дороге?»

...Бомбардировщики, замаскированные ветвями и сетками, крылом к крылу стоят длинной вереницей вдоль опушки леса, окружающего большое и не очень-то ровное для взлета толе. Экипажи, как и наш, лежат в тени, сдержанно разговаривают.

Перед нами ответственный полет. Сегодня, в ночь на 18 июля 1942 года, нам, летчикам бомбардировочной авиации дальнего действия, предстоит совершить первый рейд в глубокий тыл врага. Потом будут рейды еще и еще, конечная цель которых — достигнуть логова фашистского зверя — Берлина.

Сколько раз бомбили оккупанты советскую столицу. Рушились, горели московские дома, гибли в развалинах мирные люди, а берлинские обыватели, прячась за толщей расстояния, рукоплескали кровавому шествию фашистских орд. Они верили: Берлин от русских далеко. Берлин недосягаем.

Да, предел возможностей наших самолетов известен: столько-то горючего на столько-то часов. Но кто может измерить пределы возможностей советского человека? А если добраться все-таки до Берлина? Приложить к этому всю свою злость, весь свой опыт, все свое умение?

И было решено: объявить своеобразный конкурс на мастерство вождения самолета на дальние расстояния, на степень выносливости экипажей, на умение летчиков экономить горючее. Намечены этапы в проверке сил и возможностей: бомбардировочные рейды на Кенигсберг, затем — на Данциг. После каждого рейда будут тщательно замеряться остатки горючего в баках. И тот экипаж, результаты которого позволят рассчитывать на то, что он, достигнув Берлина, сумеет дотянуть домой, будет зачислен в ударную группу.

И вот сегодня — первый бомбовый налет на Кенигсберг. В люках самолета — бомбы, в баках — бензин «под завязку». Да еще под фюзеляжем на бомбовых замках два дополнительных бака с горючим. Это придает самолету внушительный вид. Но мне эти баки не нравятся. С ними тяжелее взлетать, а в полете они создадут излишнее лобовое сопротивление, на которое придется потратить как раз тот же самый бензин, что находится в них.

В несчетный раз мысленно перебираю основные источники экономии горючего в полете. Их четыре.

Во-первых, надо вести самолет так, чтобы весь маршрут пройти с минимальным отклонением от расчетной прямой. Чем меньше отклонений, тем, разумеется, короче путь.

Во-вторых, надо пилотировать машину так, чтобы она не рыскала по высоте. Здесь тоже немалый выигрыш в пути. По существу, мне предстоит более чем восьмичасовой полет по приборам.

В-третьих, нужно правильно эксплуатировать моторы. Чем больше высота, тем воздух беднее кислородом: бензин, не успевая сгореть, выбрасывается из чрева моторов вместе с выхлопными газами. Чтобы этого не было, летчик должен, ориентируясь по приборам-газоанализаторам, регулировать подачу воздуха от нагнетателей в смесительные камеры двигателей. Все это было бы проще простого, если бы газоанализаторы работали исправно. Но они безбожно врали! Доверившись им, летчик рисковал вывести моторы из строя.

И наконец, в-четвертых, отбомбившись по цели, нужно, возвращаясь домой, помнить о ветре. Теперь он будет попутным и, чем выше, тем сильней. Значит, надо набрать как можно большую высоту.

Вот только «белое пятно» тревожило меня — наши газоанализаторы. А в остальном я к полету готов.

Солнце склонялась к закату. Все тише, тише становились разговоры. Экипажи с нетерпением ждали команды на вылет. Нервы у всех натянуты до предела. Как удастся этот первый почин, ведь у летчиков столько случайностей!

Точка вылета самолетов продумана умно. Мы один за другим снимаемся с пустынно-болотистого места. Линия франта здесь вытягивается длинным языком к западу, чуть ли не до Великих Лук, и можно лететь, почти не беспокоясь о том, что тебя атакует немецкий истребитель или обстреляют зенитки.

Еще светло, и местность под нами просматривается хорошо. Но мне смотреть некогда. Я весь ушел в борьбу за экономию горючего. Не спускаю глаз с приборов. Чуткая стрелка вариометра замерла в одном положении: набор высоты — четверть метра в секунду. Мне торопиться ни к чему. До цели успею набрать потолок — семь тысяч метров. А пока нам выгодней лететь на меньшей высоте: здесь встречный ветер — слабее.

Через сорок минут полета выработался бензин из подвесных баков.

Говорю штурману:

— Баки выработаны. Сбрасывай их скорее ко всем чертям!

— Есть, сбрасывать! — бодро отвечает Евсеев. Через прорезь в (приборной доске мне видно, как он склонился над бомбосбрасывателем.

— Впереди населенный пункт, — говорят Евсеев. — Давай сбросим их в огороды, мужикам на зажигалки.

— Здесь еще наши? — опрашиваю я.

— Наши.

Баки легкие, из прессованного картона, и опасности при падении не представляют. И конечно же, в них остался бензин. В хозяйстве он как пригодился бы. Но... порядок есть порядок.

После некоторого раздумья говорю:

— Нет уж, Николай Гаврилович, такими вещами шутить не полагается. Сбрасывай куда-нибудь в болота.

Справа от нас нашим курсом идет самолет. Его хорошо видно на светлом фоне северной части неба. А слева — темнота. Горят звезды. Странно. Мне такого никогда не приходилось видеть. На правом крыле хоть заклепки считай, а левого не видать.

С трудом доходит до меня, что в Ленинграде сейчас белые ночи. Ну, а юг остается югом.

На меня откуда-то вдруг пахнуло сквозняком. Самолет вздрогнул. Вслед за тем невнятное бормотание штурмана:

— Ах, черт побери! Ах, черт побери! Как же это... Как же...

Включаю переговорное устройство, чтобы спросить, что случилось, но меня опережает насмешливо-фамильярный голос радиста:

— Ну вот, товарищ командир, теперь можно и возвращаться.

Я опешил: какая вольность!

— Это что еще там за команда с хвоста? Что вы себе позволяете!

— А как же? — обиделся радист. — Бомбы-то... сброшены...

Я не верю своим ушам.

— Что-о?! Что ты сказал?

— Сброшены, говорю... Вон они — догорают.

Накреняю самолет, смотрю вниз. Пустынный болотистый луг, речка, и поперек нее — серия огненных пятен. Сомнений нет — это наши бомбы. Но как это случилось?

Обалдело смотрю на приборную доску. Это же просто чудовищно! Столько трудов, столько надежд...

Мне уже все понятно. Перед взлетом штурман поставил, как полагается то инструкции, рычажки бомбосбрасывателя на отметку «залп», а перед тем, как сбросить баки, забыл поставить эти рычажки на нулевое положение. И вот результат...

В душу мою змеей вползает мысль о предстоящих объяснениях с начальством. Неприятностей не оберешься. Расспросы, допросы, оскорбительные подозрения. Докажи вот теперь, что бомбы сброшены не из-за трусости. Еще хорошо, что я не разрешил ему освободиться от баков над населенным пунктом. От мысли, что могло бы за этим последовать, меня продирает мороз по коже.

— Ах, черт возьми! Ах, черт возьми! — причитает Евсеев.

— Замолчи! — кричу я вне себя от огорчения. — Ворона!

Штурман умолкает. Подавленный случившимся, он сидит, согнувшись и обхватив голову руками, мычит, словно от зубной боли.

Мне становится стыдно за свою несдержанность.

— Ладно, — говорю, — успокойся. Как-нибудь обойдется. Давай обратный курс.

Подавляя вздох, разворачиваю машину, беру обратный курс. Теперь уже правое крыло самолета растворяется в темноте, а левое...

Что такое? Что такое? По крылу от мотогондолы тянется широкая темная полоса, испещренная рябью. Рябь колышется от воздушных струй и, оползая с кромки крыла, срывается, образуя в пространстве длинный шлейф.

Масло! Что-то случилось с масляной системой левого мотора, и сильный насос выкачивает его наружу. Еще минут пятнадцать-двадцать, трудно сказать, я не знаю, когда это началось, — мотор заклинился бы, остановился и... кто бы мог предугадать, что нас ожидало там — за линией фронта, во вражеском стане!

Буря самых противоречивых ощущений охватила меня. Еще не остыла досада на штурмана за его преступную небрежность, еще болела душа от огорчения и стыда за прерванный рейд, и вот я уже радуюсь и тому, что штурман ошибся, и тому, что именно сейчас, а не позже обнаружена эта серьезная неисправность.

Штурман сидит в носу самолета, и ему не видно, что творится с левым мотором. Это может заметить только радист из-под своего прозрачного колпака. И я выжидаю с десяток секунд: может, он скажет об этом? Но Заяц молчит. Так оно и должно быть. Это значит, что он бдительно несет свою вахту. С изменением курса он повернул свою башню с двумя пулеметами на правый борт и сейчас до боли в глазах всматривается в темноту, откуда всегда можно ждать атаки истребителя. Молодец, радист! Ты выдержал экзамен. Теперь остается выдержать экзамен мне.

Решаю задачу с одним неизвестным: сколько осталось масла в баке? Если мотор через десять-пятнадцать минут остановится, нам придется прыгать с парашютами. В баках полно бензина, машина тяжелая, и на одном моторе не дойти.

В этот момент я, наверное, похож на ученика, сидящего перед строгим экзаменатором. В руке у него секундомер. С каждой отсчитанной секундой все меньше и меньше остается шансов на благополучный исход.

Скорее интуитивно, чем сознательно, сбавляю обороты левому мотору и в то же время прибавляю правому.

Стрелка вариометра, качнувшись, клюнула вниз и нехотя возвратилась к нулю. Сбавляю еще левому и прибавляю правому. Мотор ревет, звенит, задыхается. Иного выхода нет. Убираю почти до отказа левый мотор. Вариометр показывает снижение — один метр в секунду. Это уже терпимо. У нас на приборе — пять тысяч метров. Хватит, чтобы дотянуть. Лишь бы только крутился левый. Если его остановить, широкие лопасти винта упрутся в воздух и тогда...

Ладно, не будем гадать, что тогда, пора уже обрадовать штурмана. Щелкаю включателем переговорного устройства, вызываю радиста, говорю небрежно:

— Заяц, передай на КП: «Неисправен левый мотор. Бомбы сброшены, пытаемся дотянуть до ближайшего аэродрома». Все!

— Мотор? — восклицает радист. — А что с мотором?

— Воспаление хитрости, — угрюмо констатирует Евсеев. — Брось, командир, не старайся!

— О-о-о! — удивляется Заяц. — Смотрите-ка, и в самом деле все крыло в масле.

Штурман недоверчиво хмыкает:

— Эх, Заяц, Заяц, и ты туда же! Да что я — маленький, что ли? Обманите свою бабушку.

— Ну ладно, хватит! — вмешиваюсь я. — Прекратить разговоры! Мы сейчас идем на правом моторе. Левый в любую минуту может остановиться. Тогда будем прыгать. Приготовьтесь. Николай Гаврилович, проложите куре на ближайший аэродром. Выполняйте!

Мне слышно в наушниках, как судорожно вздохнул штурман, освобождаясь от нестерпимого груза совершенной ошибки. Кажется, нам всем повезло в этом полете именно благодаря рассеянности штурмана.

В блеклом сумраке белой ночи я осторожно посадил машину на бетонную полосу какого-то пустующего аэродрома. И первое, что мы сделали, когда выбрались из самолета, от всей души обняли Евсеева.

— А вы все-таки свое слово сдержали, товарищ гвардии капитан, — оказал радист.

— Какое? — опросил Евсеев.

— А как же — отличились!

— Ах, да! Гм... — только и смог ответить Евсеев на эту двусмысленную похвалу. И, чтобы скрыть смущение, достал из кармана расческу. — Когда-то я у меня тоже были такие же волосы, как у тебя, Заяц.

Мы побиваем рекорд

Начальник штаба полка, коренастый, с добродушнейшим лицом гвардии подполковник Шевчук, давая летному составу боевое задание, сказал:

— Этим рейдом мы должны убить сразу двух зайцев: во-первых, нанести поражение скоплению вражеских танков под Константиновкой и, во-вторых, потренироваться на дальние полеты. Прошу развернуть карты.

Штурманы зашуршали планшетками.

— Константиновка — это на юге, в районе Донбасса, под Горловкой. От нас — 900 километров. А до Кенигсберга — 1100.

Толкаю Евсеева:

— Дай-ка взглянуть,

Наш маршрут пролегает над территорией, не занятой противником. Пролетев две трети пути вдоль линии фронта почти строго на юг, мы где-то возле города Богучар развернемся на запад и пересечем фронт.

Да, полет трудный. И туда и обратно — при сильном боковом ветре. Одна надежда — на экономичную эксплуатацию моторов. Эх, если бы можно было подобрать травильные дозы газовой смеси! Но эти злосчастные газоанализаторы по-прежнему оставались для нас «белым пятном».

— Экипажам прошу учесть, — продолжал начальник штаба. — На этот раз в баки ваших самолетов будет залито бензина на шесть часов плюс аэронавигационный запас. И поэтому блуждать не рекомендуется.

Взлетели мы засветло. Но от этого нам не было легче. Густая мгла непроницаемой стеной застлала все вокруг. Едва оторвавшись от земли, мы повисли в каком-то неопределенном пространстве.

Эти секунды самые неприятные. Пока самолет разбегается, ты еще видишь дальний край аэродрома: капониры, опушку леса. И вдруг все это, промчавшись под крылом, исчезает. А впереди мгла! Ты лихорадочно ищешь, за что бы зацепиться взглядом, чтобы по этому предмету ориентировать машину, но ничего не находишь. И тогда в оглушительном реве моторов тебе начинают слышаться тревожные нотки. Может быть, у самолета уже крен и он валится к земле?

Слева под ребрами: «Ек! Ек!» Тогда, мысленно плюнув «а горизонт, которого не видно, ты впиваешься взглядом в приборы. И тут же перестает щекотать под ребрами. Все нормально! Самолет набирает высоту. Никакого крена нет. И уже в сознании вспыхивает искоркой хвастливая мысль: «Вот он какой я! Как хорошо взлетел!»

Все эти чувства, самые что ни на есть противоречивые, промелькнут в сознании за какую-то ничтожную долю секунды, встряхнут тебя всего с головы до ног и придадут такой острый вкус к жизни, какой едва ли испытает тот, кто не ходит рядом со смертельной опасностью.

На высоте четырех километров мы надеваем кислородные маски. На высоте пяти я плотнее застегиваю воротник комбинезона: холодно.

Темнеет. Земли не видно. Все та же мгла вокруг. Откуда ее принесло? Монотонно, усыпляюще гудят моторы. В памяти встают мирные полеты над песками и горами Средней Азии, Каракумы, Кызылкумы, отроги Тянь-Шаня, скалистые хребты Памира... Тогда у меня были совсем другие грузы: почта, пассажиры. Чабаны, инженеры-нефтяники, геологи, геодезисты, строители, врачи...

Впереди слева виден какой-то неясный силуэт. Осто-рож!но приближаюсь к нему. Самолет нашего полка. На хвосте — синяя полоса и цифра «19». Гришанин. Пожилой, тихий, молчаливый летчик. Ветеран полка. У него уже перевалило за сто боевых вылетов, и мы, молодые летчики, смотрим на него с почтением. Редко кому удается перешагнуть такой рубеж.

Стрелок-радист, увидев нас, приветственно махнул рукой. Гришанин повернул к нам свое бледное лицо. Оно у него всегда бледное, а на этот раз, оттененное черным шлемофоном, кажется белым, как бумага. Некоторое время он смотрел на нас каким-то странным, отрешенным взором, в котором, как мне показалось тогда, выражалась необыкновенная усталость и тоска. Посмотрел, отвернулся, втянул голову в плечи и замер, глядя на приборную доску. Мне стало не по себе, и я поспешил отойти в сторону.

Вскоре стемнело совсем. Отчетливо засветились фосфорическим светом цифры и стрелки приборов, стал хорошо различим накалившийся глушитель левого мотора.

Сколько раз я видел этот глушитель! То он был ярко-красным, то розовым, то почти черным. Видел и... не придавал этой разнице цветов никакого значения. А тут мне словно кто в ухо шепнул: «Дурень ты, дурень! Зачем тебе газоанализатор, который врет? Ты ведь можешь хорошо отрегулировать смесь по глушителям. При нормальной смеси глушитель должен быть светло-красным. Вот и подгоняй его под этот цвет сектором воздуха».

В самом деле, как это мне прежде не приходило в голову? При богатой смеси, когда в карбюратор поступает мало воздуха, горючее, не успевая сгорать в цилиндрах, выбрасывается в глушители и, охлаждая их, придает им темную окраску. Проще простого!

Я нетерпеливо заерзал на сиденье. Черт побери, это уже было своего рода открытие! Волнуясь, осторожно сдвинул сектор подачи воздуха и поглядел на глушитель. Никаких изменений. Странно. Неужели я ошибся в выводах? И газоанализатор молчит. Сдвинул еще немного. Ага! Стрелка газоанализатора, показывавшего до этого крайне обедненную смесь, дрогнула и поползла к смеси богатой. Так. Хоть наоборот, да показывает. А глушитель?

Я смотрю на него минут пять. Наконец-то. Черное,

чуть светившееся до этого колено трубы, уходящей под

крыло, начало покрываться светлыми пятнами. Еще минут пять, и глушитель приобрел ровный темно-вишневый цвет.

Так. Хорошо. Чудесно! Уже смелее передвигаю сектор еще немного вперед. Нужно довести глушитель до светло-красного цвета.

Глушитель правого мотора мне не виден. Не беда. Зато он виден штурману. Я попрошу его помочь мне.

Через два часа полета мы изменили курс. Нас время от времени обдавало сыростью, и тогда вокруг раскаленных глушителей начинал светиться грязновато-красный ореол. Мы шли среди рваных облаков.

Вскоре под нами обозначилась линия фронта. Пожары, пожары и огненные швы пулеметных трасс и летящих снарядов. Что-то вспыхивало, взрывалось, летели искры, и к самым облакам вздымались мрачные столбы дыма. Внизу шли кровопролитные бои.

На несколько секунд мой взгляд остановился на бомбардировщике, летящем впереди. Четкий силуэт его был ясно виден на фоне освещенных облаков. А снизу, справа, силуэт поменьше. Истребитель! В тот же миг стремительные синенные язычки лизнули борт бомбардировщика. И его не стало... Он испарился в адском взрыве собственных бомб. А потом все исчезло. Наш самолет вошел в облака.

Мы молчали. Все было ясно и так: Гришанин...

Вынырнули из облаков через десять минут. Осмотрелись. Тихо. Темно. Совершенно темно.

Опрашиваю у Евсеева:

— Сколько лететь?

— Сорок пять минут.

И все. Опять молчим. Бледное лицо Гришанина стоит передо мной. И радист приветливо машет рукой. Штурман... Кто у Гришанина штурман? Ах да, Ципляков! Высокий такой. Балагур и гитарист. А воздушный стрелок вроде нашего Китнюка — круглый, как колобок. Нет их. Были — и нет. Ушли в ничто. Мгновенно. Может быть, даже ничего не почувствовав.

А вот и цель. Впереди, слева. Прожектора, зенитки, вспышки рвущихся бомб. Все как надо...

Отбомбились. Отошли от цели. Взяли курс. Вошли в облака. Штурман закурил папиросу. Я не курю, но душистый дымок табака мне приятен. Словно сидишь у кого в гостях за мирным домашним столом. Ровно гудят моторы. Мерцают приборы. Пахнут влагой облака.

Высота — шесть тысяч метров. Холодно. Время от времени я поглядываю на глушитель. Ровный, приятный розовый цвет. Такой же и у правого мотора. Интересно, даст ли нам ощутимую экономию горючего это новшество?

Наверное, мы уже прошли линию фронта. Но штурман молчит и не просит, чтобы я вышел из облаков для уточнения маршрута. Что ж, ему видней.

Прошло еще минут пятнадцать. Начинаю беспокоиться. Вроде бы пора и курс менять.

Включаю переговорное устройство:

— Николай Гаврилович, ты не спишь? Наверное, пора и курс менять?

— Через восемь минут.

— Снижаться будем?

— Обязательно.

— Тогда пошли?

— Пошли!

Снижаемся. Пять тысяч метров. Четыре. Три! Мы вырвались из облаков.

— Ого! Что это — линия фронта?

Это мы выкрикнули чуть ли не хором. Под нами изломанные полосы пожаров, столбы дыма и нервно шарящие по облакам метелки прожекторных лучей.

Штурман в растерянности:

— Что за ч-черт?

А у меня в глазах силуэт самолета и яркая вспышка... Опять нарвались на то же место.

Синий луч коснулся крыла. Рядом глухо хлопнул крупнокалиберный снаряд.

Мы ушли в облака, растерянные, обескураженные. Что за чертовщина? Судя по времени, линия фронта должна быть далеко позади...

Молча осмысливаем положение. Мне слышно, как вздыхает штурман, взваливая на себя всю ответственность за эту странную историю: потерял ориентировку, факт!

Стрелка индикатора радиополукомпаса, укоризненно кивая мне со своего циферблата, утверждает, что мы уклонились влево.

Евсеев взрывается:

— Черт бы побрал этот РПК! — Щелкает выключателем. — Держи прежний курс. Будем идти еще двадцать минут.

Двадцать минут — это сто километров. Ничего не понимаю. Как это случилось? Шли, шли. и, пожалуйста, — пришли!

Облака кончились. Над нами звездное небо. На земле — ни огонька. Держу курс. До боли в глазах всматриваюсь в местность. Леса, овраги, поля. Какая-то река, железная дорога, шоссе...

У меня за голенищем карта. Развернуть бы ее, посмотреть. Но тогда нужно включить в кабине свет, а это, во-первых, опасно: можно привлечь внимание истребителей, а во-вторых, я все равно ничего не разберу: меня ослепит, и ночь за бортом станет для меня словно политая тушью.

Томительно проходят двадцать минут. Судя то маршруту, на месте излома курса должна быть река, железная дорога и город. Но под нами ровная местность с жидкими перелесками и маленькими хуторками. Где мы?

Штурман досадливо кашляет и дает мне новый курс. Теперь мы будем идти на северо-запад. Линия фронта слева. Это все, что мы пока знаем. Мало! Слишком мало или почти ничего, если учесть, что у нас в баках осталось горючего на три часа, то есть как раз столько, чтобы дотянуть до аэродрома. Ч-черт!..

Я уже принял все меры для строжайшей экономии горючего. Сбавил обороты моторам, снизил скорость. Сейчас нам важно не дальше пролететь, а дольше продержаться в воздухе. Прикидываю в уме: может, хватит горючего, чтобы продержаться до рассвета! Нет, не хватит.

О том, чтобы выйти на свою базу, нечего и думать. Оставалось надеяться на случай, который заботливо подсунет нам какой-либо аэродром с ночным стартом. Мало ли их тут разбросано!

Евсеев сидит курит. А кто будет сверять карту с местностью? Кто будет восстанавливать ориентировку?

Так вот у него всегда: замрет и философски отдается воле случая. Никак не могу понять: то ли у него «заклинивает» что-то в голове, и он теряет всякую способность здраво рассуждать, то ли это я его избаловал, как он любит выражаться, счастливой звездой. Спорить с ним в это время, ругаться — бесполезно.

В таких случаях я стараюсь говорить с ним ласково: «Коля, милый, сделай то-то». Коля делает, но не так, как надо.

Еле сдерживаю себя, чтобы не взорваться.

— Слушай, дорогой. Ну, развернул бы ты карту, расстелил бы ее на полу, тебе ведь удобно. Посмотрел бы внимательно, прикинул. Вон, видишь, река под нами? Какие крутые берега! Ведь можно же ее опознать. А вон железнодорожный мост...

В наушниках слышен подавленный смешок. Это Заяц хихикает над моим елейным голосом. И смех, и грех!

— Справа впереди аэродром! — неожиданно провозглашает штурман. — Самолеты летают!

Меня коробит его победоносный тон. Будто это его заслуга, что впереди появился аэродром.

— Чему ты радуешься? — спрашиваю я. — Это что — наш аэродром?

— Нет, конечно, — беззаботно отвечает Евсеев, — но мы там сядем.

Садиться на чужой аэродром — удовольствие маленькое. Вряд ли нас там накормят, а уж спать-то наверняка придется сидя в кабине.

— Сядем, — ворчу я и тут же, к слову, ехидно замечаю: — А ты уверен, что это наш аэродром, а не фашистский? А может быть, мы болтаемся сейчас над территорией, занятой врагом, а?

Штурман явно обескуражен.

— Ну-у, тоже мне скажешь... Ясно, наш.

В голосе его неуверенность. Он так сбит с толку этим ночным приключением, что может сейчас поверить чему угодно.

На высоте тысячи метров подходим к аэродрому. Светится ночной старт, но какой-то странный. По кругу ходят три самолета, четвертый взлетает. Аэродром явно тренировочный, и самолеты небольшие. Возможно, что нам и не сесть здесь. Надо посмотреть, не то завалишься в конце пробега в овраг.

Договариваемся: я сделаю предварительный заход на посадку и, когда мы будем проходить низко над землей, Заяц пустит вверх осветительную ракету. Мы увидим, какие стоят самолеты. Если большие или истребители, значит, можно садиться.

Снижаюсь. Включаю бортовые огни, захожу на посадочную полосу. Мне видны силуэты приаэродромных построек и стоящих в ряд самолетов. Все они мчатся на нас со скоростью свыше двухсот километров. Успеем ли мы разглядеть?

— Заяц, давай! — кричит штурман.

В воздух взлетает ракета. Сначала мне виден только ее искрящийся след, а затем мертвенно-бледное, дрожащее зарево освещает окрестность. Бросаю взгляд вниз направо «... ох-х! — под нами проносятся пять или шесть зачехленных немецких транспортных самолетов «Ю-52».

— Немецкие самолеты! — кричит Заяц.

— О-о-о! — стонет штурман.

Я резко даю обороты моторам, торопливо выключаю бортовые огни. У меня в голове мешанина. Кисель. Ничего не понимаю! Что же это — неужели мы в тылу у немцев?

Обычно, когда человек лишен возможности соображать сам, он обращается за помощью к инструкции. Я никогда не мнил себя их знатоком, а тут вдруг вспомнил:

«Если экипаж потерял ориентировку и не уверен в том, что он находится над своей территорией, командир

самолета обязан взять курс на восток и лететь до полной выработки горючего, после чего выброситься на парашютах...»

Не особенно уверен в точной передаче текста, но главный смысл инструкции именно такой: «Экипажу выброситься на парашютах».

Соображаю: горючего в баках еще на два часа. Это значит: мы сможем пролететь почти шестьсот километров. Прикидываю по памяти на карте: допустим, что линия фронта не слева от нас, как мы думали, а справа, ну от силы в пятнадцати-двадцати километрах (хотя это никак не укладывается в моем сознания). Тогда выходит, что наши моторы остановятся где-то... за Пензой! А если вдруг окажется, что мы уже сейчас болтаемся над Пензой (а это тоже не умещается у меня в голове: откуда же там немецкие самолеты?), тогда выходит, мы залетим аж чуть не под Урал. Уму непостижимо!

Фантазия рисует мне «веселую» картину: где-то в глубочайшем тылу, на Урале, грохается об землю самолет и с неба на «зонтиках» спускаются четыре «ангела». Конечно, нас хватают, как «шпионов-диверсантов».

«Вы откуда? Кто вас послал? С каким заданием?» — «Да вот, понимаете, полетели мы бомбить фашистов...» — «Фашистов?! Так вы же не туда курс взяли, голубчики! Совсем в другую сторону. Фронт-то во-он где — на западе, а вы и а восток ударились».

Потом, конечно, все выясняется, и нас отпускают с ботом. Но стыд-то какой! Позор на всю страну!

От таких мыслей хочется взвыть по-собачьи. Сижу в полной растерянности, набираю высоту, машинально держу прежний курс — на северо-запад. Самолет охотно лезет вверх. Еще бы! Он стал на четыре тонны легче...

Справа на горизонте что-то светлеет. Будто пожар. Всматриваюсь: луна! Ну, теперь проще. Через четверть часа она поднимется и засветит так, что можно будет свободно восстановить ориентировку. Облегченно вздыхаю. К черту инструкцию!

И вот я уже почти счастлив. Много ли человеку нужно? Луну! Всего только одну луну! Горючее у нас еще есть, а значит, есть и время на распутывание этого странного узла событий сегодняшней ночи. Единственно, что меня еще тревожит, — придется ведь все-таки доложить начальству о том, что мы заблудились. Последствия могут быть самые печальные: нас не допустят к подготовительным полетам на Берлин. А наши-то сейчас (возвращаются домой. Садятся. Идут в столовую. А мы...

Щелчок в наушниках, и Заяц докладывает:

— Товарищ командир! С КП распоряжение: «Всем экипажам! Наша база подверглась нападению бомбардировщиков противника. Посадка запрещена. Идите на запасные аэродромы». Все!

Час от часу не легче. Впрочем... Впрочем... Черт возьми!

Радист словно угадывает мои мысли:

— Ну и везет же нам, товарищ командир. (Кто теперь подумает, что мы заблудились.

В наушниках осторожное покашливание штурмана:

— Даю поправку, товарищ Заяц. Везет не вам, а лично мне. Так-то вот. Я олух царя небесного и признаюсь в этом во всеуслышание.

Мне радостно слышать повеселевший голос штурмана, но я обрываю его самобичевание:

— Перестань, чудило! Мы с тобой оба хороши и давай разделим эту историю по-братски. Если бы мы, летя в облаках, вместо поспешных решений сменили курс по расчету времени, было бы все это?

— Нет, конечно!

— Ну так вот, дорогой, разворачивай карту и прокладывай ориентировочно по времени этот наш распронесчастный маршрут.

Штурман долго капается с картой. Луна уже поднялась высоко, и ее отражение скачет внизу по каким-то болотам. Напрягаю память. Что-то знакомое. Озера, крутые извилины речек и сеть прямых каналов, какие я видел на торфоразработках.

Невероятная догадка почти ослепляет меня. Не может быть! Придерживая левой рукой штурвал, правой вынимаю из-за голенища карту. Лист трепещет от воздушных струй. Сгибаю его, кладу на коленку. Вот так! И света включать не надо — все видно отлично.

Всматриваюсь вниз. Слева неожиданно появляется отрезок железной дороги. Один конец ее, загнувшись к западу, упирается в озеро, другой уходит вперед, нашим курсом. Справа — тоже озеро и река.

Лихорадочно шарю глазами но карте. Не выдерживаю, Включаю освещение кабины. Так. Все ясно! Выключаю свет, сворачиваю карту. Если минут через пять наткнемся на перекресток железных дорог, значит, мы в районе города Гусь-Хрустального. Ничего себе, отклонились! Почти на триста километров!

Через пять минут появляется перекресток. Точно! Гусь-Хрустальный.

Штурман тоже определил наше местонахождение. Это видно по его сокрушительным вздохам:

— Ах, черт возьми! Надо же так! Опрашиваю:

— Что там у тебя? Отвечает не очень-то весело:

— Понимаешь, под нами-то Гусь-Хрустальный! Вон куда занесло!

Через десять минут мы приземляемся на запасном аэродроме. Здесь уже стоят десятка полтора самолетов нашего толка. Подруливаем, выключаем моторы. Все спят, и нас никто не встречает. И не надо. Нам чертовски радостно и так.

Мы проболтались в воздухе девять с половиной часов. В мирное время нам с Евсеевым преподнесли бы по лавровому венку с лентой, потому что мы побили мировой рекорд по дальности полета на данном классе самолетов. Но, разумеется, из-за вполне понятной скромности мы ни перед кем не стали хвастаться своими достижениями. Мы обсудили их тихо, с глазу «а глаз.

— Что же все-таки с нами произошло? — спросил я. — (Как это мы так с тобой? Евсеев почесал макушку.

— Не говори! Вспоминать тошно. Вот, смотря. — Он развернул карту. — Возвращаясь от цели, мы из-за сильного попутного ветра промахнули точку разворота и вышли на эту вот узловую станцию, которую бомбили немцы. Нас приняли за фашистов и обстреляли. Мы, подумав, что это линия фронта, снова ушли в облака и вышли во-от сюда, аж за Пензу... Там мы увидели трофейные «юнкерсы» и...

— Ладно, Коля, не продолжай. Все ясно. Мы с тобой... плохо думали.

— И то верно, — согласился штурман. — Особенно я. Хороший мужик этот Евсеев!

А мировой рекорд по дальности полета был все-таки нами побит!

Специальное задание

Я по-прежнему летал на своем стареньком самолете-ветеране под номером четыре. Он был легкий, как балерина. Я любил его, как хороший кавалерист любит своего коня. После полета, в благодарность за верную службу, я гладил ладонью его округлый, покрытый заклепками бок. И В эти мгновения в груди моей теплилось к нему нежное-нежное чувство. Мы были с ним одно целое. Я верил ему, и он никогда не подводил меня. В свою очередь он доверялся мне. В полете я слушал его сердце. Ритмично работали двигатели. Стрелки приборов докладывали, как обстоят дела в недрах моторов: какие обороты коленвала, какая температура головок цилиндров, какое давление масла и многое-многое другое. Приборы не всегда радовали меня хорошими показаниями. Но я не обижался на них, наоборот, я любил их за это, потому что они говорили мне правду. И когда я получал предупредительный сигнал, я принимал необходимые меры. Приборы были моими друзьями, моими союзниками. Они служили самолету, мне, Родине. Служили честно и действительности не приукрашивали.

Мы летали много, трудно, тяжело. Мы теряли товарищей. Часто на наших глазах чей-нибудь самолет, цепко схваченный прожекторами над целью, вдруг взрывался или опрокидывался, и среди дымов и огня вспыхивали иногда белые купола парашютов. И тогда мы страдали. Жестоко, мучительно. В товарища бьют, стреляют, а он висит беспомощный, и ты ничем, ничем не можешь ему помочь, не можешь его спасти, даже ценой своей жизни...

Стояли тихие ясные ночи. Мы их видели и не видели.

Они едва воспринимались в нашем сознании сквозь густую завесу зенитного огня, сквозь голубые лезвия лучей прожекторов, сквозь атаки ночных истребителей. Боевые ночи, летная страда!

Все крутилось, вертелось, сменялось, как в калейдоскопе. Порхали листки календаря, и, просыпаясь после тяжкого сна, весь скованный страшной усталостью, ты отмечаешь мимолетом, что где-то горланит петух, кричит козленок и лучик солнца пробился сквозь листву к тебе в комнату; значит, ты жив, ч-черт побери!

Наш полк стал дивизией. Я стал комэской в новом полку. Какая разница! Все те же боевые вылеты, все те же страдные ночи...

Вчера у нас был выходной. Мы легли спать по-человечески — вечером — и утром проснулись. Здорово!

Где-то действительно блеял козленок, кудахтала курица, устраивали свару воробьи, шуршала листва за окном. Я слушал, слушал, не открывая глаз. Какое-то волшебство. До чего ж хорошо!

Но затрещал телефон, и все волшебство пропало. Война. Война. Зенитки. Истребители. Прожектора... Я вскочил с постели, схватил трубку. Я еще не привык к этому атрибуту и не привык к должности комэски. Я — летчик, это прежде всего. И наверное, — летчик не плохой. Я знаю, что не плохой, но хочу быть еще лучше. Хочу, чтобы меня узнавали по почерку, по боевым делам, а не по телефону и не по важному виду. К черту важный вид! Даешь боевой задор и летное мастерство! Все остальное — приложится. Однако телефон — это все-таки штука...

Звонили из штаба полка:

— Вас вызывают в дивизию. Срочно. Высылаю машину...

— Есть!

С почтением опускаю трубку, а сердце у меня: ек-ек! За лаконичностью слов я уловил что-то важное, большое.

Еду с удовольствием. Командир дивизии — наш бывший командир полка, Щербаков. Я люблю этого человека, его добрую улыбку, добрые с лукавинкой глаза.

Командир встречает меня приветливо. Поднимается из-за стола, высокий-высокий. Выходит навстречу, смотрит внимательно, с высоты своего роста и нового положения. Протягивает руку: «Здравствуй. Садись». И ласково трогает меня за плечо. Он чем-то смущен. Явно смущен. Я это вижу. И готов пойти ему на помощь. Готов сделать для него все возможное и невозможное.

— Гм. Да... — говорит он, садясь за стол, и обеими руками крепко потирает себе лицо.

Он хочет что-то сказать и не решается. Соображаю — что? Догадываюсь: задание. Ответственное и, очевидно, опасное. Если он не решается, мнется, значит, опасное. Волнение командира передается и мне. Говорю почти шепотом:

— Товарищ командир, я готов на выполнение любого задания.

Он бросает на меня быстрый взгляд.

— Спасибо. Я это знал. — Чуть-чуть улыбнулся. — И там, «наверху», тоже знали. Словом, ты угадал — задание.

Потянувшись рукой, он, не глядя, взял стоявшую в углу свернутую в рулон карту, развернул ее на столе и прижал углы тяжелым пресс-папье и пепельницей.

— Полетите вот сюда... под Варшаву. Я удивленно откинулся в кресле.

— Под Варшаву?! Товарищ командир, так нам же не хватит ночного времени!

Щербаков вздохнул, постучал пальцем по столу. — Вот то-то и оно, что не хватит. Об этом и речь.

Так вот оно что! В груди у меня холодок, азартное волнение. Мелькнула мысль: «Задание Верховного Главнокомандования?»

— А... это что, важно?

— Очень. Сказано: «Даже ценой экипажа!» Вот как.

Молчание. Я взвешиваю обстановку. Мысли идут стройной чередой: «Ценой экипажа? Ерунда! Как-нибудь это дело обмозгуем. Важно долететь туда, это ясно. Ну и... конечно, важно вернуться обратно! Но это уж мое дело». Я уже увлечен заданием.

— А что мы там должны проделать?

— Сбросить на парашютах четыре человека и груз.

Четыре человека! Я уже догадываюсь, что это за «человеки». Разведчики. И конечно, большие, раз задание «сверху». Я уже не могу сидеть спокойно. Вскакиваю с кресла, вытягиваюсь по стойке «смирно».

— Товарищ командир, я готов!

Щербаков вздыхает, убирает карту со стола, долго-долго окручивает ее в рулон. Я вижу, он хочет что-то спросить. Жду. Наконец он решается. Поднимает голову и смотрит на меня с «вскрываемым интересом.

— Ты вообще-то, между нами говоря, понимаешь, что это значит — нехватка ночного времени?

— Понимаю, товарищ командир. На обратном пути, где-то возле линии фронта, нас, возможно, собьют истребители.

— Ну, и на что ты надеешься? Я пожал плечами.

— На случай. И на обстановку. Сейчас трудно сказать. Там видно будет.

Командир опустил глаза. Нет, он не такого хотел от меня ответа, я это видел отлично. И я уже знаю, о чем он хотел бы еще спросить. Он хочет знать: почему я с такой готовностью соглашаюсь на этот полет?

Откровенно говоря, я и сам не знал точно — почему. Просто хотелось — и все. Нельзя, конечно, принижать достоинства врага, но не нужно их и преувеличивать. Мы ведь тоже не лыком шиты. Ну, а основную роль играл, наверное, фактор доверия. Задание «сверху», да еще персональное — это, это... Недаром же мы говорим: «Служу Советскому Союзу!» Вот ему-то я и должен послужить.

— Ну, ладно, — сказал командир. — Раз так — прощаться не будем. Действуй, выполняй и... возвращайся. — Он поднялся, поставил в угол свернутую карту и протянул мне руку. — Иди. У тебя теперь эскадрилья, выбирай любой самолет. Вылет отсюда, с нашего аэродрома. Все!

«Любой самолет. Любой самолет, — думал я про себя, трясясь на трескучем сиденье «эмки». — Какой же мне взять самолет? Ну, разумеется, свою «четверку». Какой же еще?»

Да у меня, собственно, не было и выбора. Правда, только вчера дам пригнали с завода четыре новеньких «ИЛа», но они еще не облетаны. Сегодня в первый раз пойдут на боевое задание, и лететь на них в дальний полет нельзя. Могут быть какие-то неполадки.

По пути заезжаем на аэродром, подкатываем прямо к моей «четверке». Подзываю инженера эскадрильи, тихо, вполголоса даю указания: горючего залить «под завязку», снять хвостовой пулемет и бронеплиту. Бомбы не подвешивать. Все!

Инженер понимающе кивает головой. Он ничего не опрашивает, ему все ясно. Если снимается хвостовой пулемет и бронеплита воздушного стрелка — значит, самолет полетит на спецзадание, повезет какой-то груз.

Я уезжаю. По дороге то и дело поглядываю на часы: времени в обрез, только пообедать, одеться и перелететь на дивизионный аэродром. Там Евсеев получит задание, и там загрузит самолет.

Евсеев ждет меня, лежа на койке. Перед ним на табуретке поршень от мотора, заменяющий пепельницу. Он полон окурков.

— Что ты так долго? Заморился, ждавши.

— Давай, давай собирайся, быстро! Спецзадание. — Я снимаю с вешалки комбинезон. — Одевайся теплее.

Штурман кряхтит и мгновенно, по-молодому поднимается. Гладит короткими пальцами лысину.

— Спецзадание?

— Да. Собирайся.

Я хлопочу, суетливо мотаясь по комнате. Зацепил коленкой, опрокинул пепельницу. «Черт тебя дери!» Наконец сажусь на табурет и замираю в неподвижной позе. Мне нужно разобраться в странных чувствах, вдруг нахлынувших на меня. Какая-то ноющая боль в сердце, какие-то смутные предчувствия. Что бы это такое могло быть?

Евсеев, ворча, ползает по полу, собирает окурки, а я сижу, полузакрыв глаза, и лихорадочно доискиваюсь: что могло послужить причиной такого моего состояния?

Мне было ясно одно: в этом полете нам угрожает опасность. Но откуда и какая?

Может быть, это покажется кое-кому смешным, но я верю в предчувствия. Верю не слепо — по опыту. Услужливая память тотчас же подсказывает примеры.

Однажды мне предстояло перелететь с базового аэродрома на оперативный. Днем, не ночью и не на боевое задание. Но на меня тогда вот так же напала тоска. Болело сердце, лететь не хотелось. Но лететь надо было. Техники до предела загрузили самолет разным снаряжением и сели сами — девять человек. Итого вместе с экипажем нас было тринадцать. И за всех я в ответе.

Запустил моторы. Опробовал, послушал тщательно и так и этак. Кажется, все хорошо. А сердце болит.

Вырулил, взлетел. Пока взлетал, весь покрылся холодным потом. Перегруженный самолет оторвался только в конце аэродрома. Замелькали столбы, дома, деревья, опоры высоковольтной линии. Откажет мотор — верная смерть.

В страшном напряжении набираю высоту. Сто метров. Двести. Жду. Когда же, когда же это случится?!

Взлет был по курсу, и мы могли бы так прямо и идти по маршруту, но я, ни на йоту не сомневаясь в предчувствии, сделал разворот и пошел с набором высоты по кругу. Триста метров. Четыреста. На сердце отлегло. Теперь уже было не страшно, у нас — высота. Круг завершен, мы над аэродромом. Высота восемьсот. Ложусь на курс. И тут случилось — отказал мотор. Мы благополучно сели.

Или еще: старый опытный летчик Чулков. Лучший в дивизии ас. Как он маялся тогда перед вылетом. И сядет, и ляжет, и закроет глаза, и руки закинет за голову. Я сказал тогда Евсееву: «Смотри, как мается человек. Вот увидишь: не зря».

И точно! На наших глазах но маршруту срезал его огнем своих пушек ночной фашистский истребитель.

И еще случай, и еще, и еще...

Нет, не зря болит мое сердце. Не зря. Значит, где-то глубоко во вражеском тылу откажет какой-нибудь мотор — и все, крышка! А в ствол моего пистолета будет заложен девятый патрон — «для себя».

Откуда-то издалека до меня доносится голос Евсеева:

— Ты что, командир невеселый такой? Тебе плохо?

Я открыл глаза. Да, мне было плохо. Выходило, что лететь никак нельзя. Будет честно, если я откажусь от полета сегодня, а завтра вместо своей старушки возьму другой самолет — новый. Ведь, наверное, можно отложить? Зачем рисковать? Кому это нужно? Ведь мы, очевидно, повезем очень больших и важных разведчиков. Бели случится, что и они попадут в лапы врага, это будет такая потеря, что и оценить нельзя.

Перед моими губами стакан с водой.

— На вот, выпей.

Хороший ты мой, Гаврилыч!

Я осторожно отвел рукой стакан.

— Спасибо, друг, не надо. Пошли обедать.

Я почти не ел. Не хотелось. По-прежнему болело сердце. Отказаться. Отказаться! Но под каким предлогам? Сослаться на предчувствие? Меня же засмеют. Опытный летчик, коммунист, и вдруг такое... Смешно!

Мы поехали на аэродром. Я подходил к машине, как к чужой. Я уже не верил ей, твердо зная: сегодня она меня подведет.

Мы перелетели на дивизионный аэродром. Нас поставили в самый дальний угол, подальше от любопытных глаз. Густая трава, кустарник, с десяток берез и за ними река. Я всегда восторгался ею, с наслаждением слушая мирный плеск воды и вдыхая запах речного простора. Но сегодня мне было не до природы.

Подъехала «эмка» командира дивизии. Я подал команду «смирно», хотел доложить, но Щербаков поморщился, махнул рукой: «Не надо!»

Ну, не надо так не надо. Я не любил докладывать. Зачем? И так все ясно: «Материальная часть в исправности, экипаж к полету готов...» — хотя это сейчас и не соответствовало действительности. Но попробуй докажи!

Командир, заметив мое состояние, спросил:

— Ты что, тебе нездоровится?

Наверное, было бы лучше, если бы я сказал, что нездоровится. Но я не мог соврать. Нет, я чувствую себя хорошо, но... И я решился, тем более, что передо мной стоял такой человек, которому можно довериться. Я рассказал ему все. И он мне поверил. Выслушав, помрачнел и принялся вышагивать взад и вперед возле хвоста самолета.

— Да! — сказал он. — Да... Хуже всего то, что я не в силах отменить полет. И командир корпуса не в силах. И даже командующий АДД. Вот какая штука. — Он остановился, ожесточенно потер ладонями лицо. — Ну, а предлог — сам понимаешь — смешон. «Предчувствия». М-да. А вон и твои пассажиры едут.

К нам подкатила легковая машина, а вслед за ней — доверху нагруженная полуторка. Кузов ее был тщательно закрыт брезентом.

Из легковой машины вышли четверо: трое мужчин и девушка. Мужчины в шляпах, в элегантных костюмах заграничного покроя, девушка в изящном комбинезоне, перетянутом в талии широким кожаным ремнем, на котором с правой стороны висела фляга, а с левой — маузер в деревянном футляре.

— Вот это да-а-а! — восхищенно воскликнул Заяц, выглядывая из своей сферической башни. — Вот это си-и-яла!

Девушка была действительно «сила». Изящная, стройная, нежная. Пышные волосы золотистыми волнами опадали до плеч. Большие голубые глаза с длинными ресницами источали само очарование, а прямой тонкий нос и чувственные губы говорили, кричали о том, что в жизни есть не только бомбы, самолеты, прожектора, зенитки но и кое-что другое.

Заяц ахал в фюзеляже: «Бывает же такое, а!».

Щербаков посмотрел на девушку, на Зайца, на меня и, кашлянув, с досадой бросил:

— Ладно, что-нибудь придумаем.

Пассажиры подошли, поздоровались и тут же принялись разгружать полуторку. Сдернули брезент, открыли борта. Мы ошеломленно смотрели на длинные тяжелые тюки, упакованные в прочные брезентовые чехлы, Техник самолета сокрушенно всплеснул руками:

— Да куда же это мы впихнем такую прорву!

Действительно, узкий фюзеляж бомбардировщика не был приспособлен для такого груза, а кроме того, ведь еще и пассажиры!

Я машинально прикинул: весь груз на хвосте, — задняя центровка. Опасно. Соверши на развороте хоть небольшую ошибку в технике пилотирования — машина завалится в штопор.

Командир, поговорив о чем-то со старшим группы, открыл дверку, повернулся ко мне:

— Без команды не вылетать. Все указания пришлю с посыльным. Кажется, там по маршруту гроза. Поеду потолкую с синоптиками.

И он уехал, оставив меня с самыми тяжелыми мыслями. Надежды на отсрочку я не питал.

Пассажиры, сняв пиджаки, работали: подносили тюки, прикрепляли к ним парашюты. Техник и Заяц укладывали груз в фюзеляж. Мы с Евсеевым отошли в сторону и легли в траву.

Солнце склонялось к горизонту. Наши часы истекали. Я мысленно перелетел в свой полк. Сейчас ребята ужинают, потом пойдут в штаб, затем — к самолетам. Цель сегодня близкая — железнодорожный узел Витебска. Правда, там сильно бьют зенитки, но ведь это почти возле самой линии фронта. Если и подобьют, то можно спуститься на парашютах к своим.

Груз уложен. Изрядно вспотевшие пассажиры надели пиджаки, комбинезоны, опоясались ремнями и прицелили к ним по фляге, по куску пакли и какую-то дощечку с шершавым красноватым слоем, как на коробке со спичками, и еще — кобуру с пистолетом.

Я опросил одного из них, высокого, седоволосого, с недовольным лицом: для чего эти фляга и пакля с дощечками?

Седоволосый, поведя крючковатым носом, сказал сварливо:

— Неужели не знаете такой ерунды! Во флягах бензин, им смачивают паклю, чиркают вот этой штучкой по дощечке, и факел готов. Это будет сигналом для вас, что все в порядке.

— Ясно, — сказал я и, увидев бежавшего к нам человека, поднялся. — Прошу занять места!

Ко мне подбежал, запыхавшись, молоденький веснушчатый сержант с васильковыми глазами. Остановился, взял под козырек.

— Вам записка, товарищ капитан!

Я взял свернутую в несколько раз, влажную от пота бумажку, развернул ее и, не веря своим глазам, прочитал:

«Ваш полет из-за метеоусловий переносится на завтра. Летите домой и отдыхайте. Щербаков»,

Я был готов расцеловать сержанта.

— Спасибо, дорогой, спасибо! — и не сдерживая радости, крикнул: — Отставить занимать места! Разгружать самолет! Вылет не состоится!

И тут со мной произошла метаморфоза. Мне никак не хотелось лететь сегодня, а сейчас... Отдыхать? Как бы не так! Нет, мы сегодня слетаем. Обязательно слетаем. Нужно доказать командиру и самому себе, что мои предчувствия верны.

— Быстро разгружать самолет! — заорал я. — Быстро! Мы должны слетать на боевое задание!

Евсеев удивленно вытаращил на меня глаза, но ничего не сказал. Пассажиры пожали плечами, и по их лицам можно было видеть, что они недовольны. И я их понял: мобилизовать себя на подвиг, на который они шли, стоило больших трудов. И вот — досадный перерыв, расслабление, может быть, бессонная ночь в ожидании.

Но... ведь они же не знают, что этот вот ясноглазый паренек принес сейчас для них счастливый билет, на котором написано: «Жизнь».

Ладно, каждому свое. Радость меня не покидала. Я уже знал: опасность миновала нас. Я даже знал приблизительно... нет, пожалуй, точно — где, когда и как это произойдет. Это будет после бомбежки по цели. У меня будет хорошая высота, которая позволит дойти до аэродрома на одном моторе. Я ощущал себя окрыленным, заряженным.

— Скорей, скорей!

Седоволосый, вдруг повеселев, подошел ко мне, дернул носом.

— А вы знаете, я так себя скверно чувствовал. Я тоже не хотел лететь сегодня. Завтра — пожалуйста, а сегодня — нет! — Он приложил руку к груди. — Вот тут что-то болело, так нехорошо. Я вытаращил на него глаза:

— И вы? И вы тоже?! Но откуда вы знаете, что я не хотел лететь?

Седоволосый пожал плечами,

— Не знаю. Я ощущал опасность. Вы — тоже. Это было видно.

Техник крикнул:

— Товарищ командир, самолет разгружен! Я кивнул седоволосому:

— Вы правы. До свидания. Завтра я вам все расскажу.

На нашем аэродроме было пусто. Полк улетел на задание. Мы сели. Самолет еще не закончил пробег, а я, открыв фонарь, приподнялся на сиденье и, надрывая связки, закричал:

— Бо-ом-бы-ы-ы!

Меня поняли сразу. В эскадрилье забегали, засуетились. Откуда ни возьмись, появились бомбы, лебедка для подвешивания. Оружейники работали как маги, как волшебники. Минута, другая, третья...

— Все готово, товарищ командир!

— Молодцы, спасибо. От винто-ов!..

И вот мы отбомбились, отошли от цели, взяли курс домой. Я весь в напряжении, я чего-то жду.

Придирчиво вслушиваюсь в работу двигателей: может, уже есть какие симптомы? Нет. Моторы поют, урчат: «Ровно-ровно-ровно-ровно!» Ничего похожего.

Я обескуражен: неужели обманулся?

Под нами линия фронта. Надо снижаться. Идти над своей территорией на такой высоте рискованно: свои могут обстрелять из зениток. И снижаться боязно.

И тут сдал мотор. Левый. Хорошо сдал, красиво: с искрами, с дымом, с языками пламени. Вот оно!

Быстро принимаю меры к ликвидации возможного пожара.

— Заяц! Свяжись с КП, передай: «Отказал левый мотор. Идем на одном. Приготовьте посадку».

Мои предчувствия оправдались, и совесть моя чиста. Ах, какой же опасности мы избежали! И это все командир Щербаков. Был бы на его месте сухарь, флегматик, хлебать бы нам горе полными ложками...

Задание выполнено

Наш самолет опять набит до отказа. Но это уже другой самолет — новый. И настроение у меня другое. Так весь мир и обнял бы!

Сегодня утром в штабе мы мимоходом встретились с Щербаковым. Командир сделал движение, будто хотел обнять меня. У меня был такой же порыв, но кругом люди. Мы только переглянулись и поняли друг друга без слов. Слегка коснувшись пальцами моей груди, он спросил:

— Ну как, а сегодня тут в порядке? Я засмеялся:

— Еще бы, товарищ командир. Порядок полный!

— Ну и ладно. По маршруту опять гроза. Но сейчас это уже хорошо. Мы выпустим тебя пораньше, чтобы ты мог вернуться домой затемно. Понял? — И прошел.

Я смотрел ему вслед, не веря ушам. Да при такой ситуации полет этот будет увеселительной прогулкой! Вернуться затемно, подумать только!

Мои пассажиры, уже одетые во всю свою амуницию, лежали поодаль, курили. Только девушка была в стороне, и возле нее увивался Заяц.

Я подошел и прилег возле старшего труппы. Это был лет сорока, коренастый, с артистической внешностью мужчина. Крупная голова его с рыжеватыми волосами была разделена безукоризненным пробором. Нос с горбинкой. Густые нависшие брови. Голубые глаза смотрели важно и надменно. На среднем пальце холеной руки красовался перстень с крупным бриллиантом. Он лежал на животе, закинув ногу на ногу и подперев обеими руками массивный подбородок, курил папиросу, задумчиво пуская вверх кольца синеватого дыма.

— Закуривайте. — Он пододвинул мне большой золотой портсигар, украшенный каким-то замысловатым гербом и драгоценными камнями.

— Спасибо, не курю, — сказал я, рассматривая портсигар.

Он перехватил мой взгляд, вздохнул.

— Не ломайте голову, — сказал он. — Бутафория. Портсигар, конечно, золотой, и камни настоящие, но... все равно бутафория.

— А девушка, — поинтересовался я. — С маузером. Это тоже бутафория?

Он усмехнулся, глядя на флиртующего Зайца:

— — Эта девушка может с любой руки, хоть с левой, хоть с правой, а то и с обеих сразу, влепить десяток пуль в полной темноте, только по шороху, в предмет величиной, ну, скажем, с консервную банку на расстоянии двадцати метров.

Я опешил.

— Такая... такая воздушная?!

— Вот именно — воздушная. Она прыгает уже девятый раз.

Признаюсь, у меня по спине поползли мурашки. Трудно было отказаться от установившихся взглядов: раз нежная, изящная, значит, слабая, беспомощная.

Но у меня было к старшему дело: самолет наш был совершенно не приспособлен к сбрасыванию парашютистов и тем более громоздких грузов. Хвостовой люк узок и неудобен; для каждого раза требовался отдельный заход, а у нас парашютистов четыре и тюков — девять. Значит, нужно сделать тринадцать заходов и, конечно, на малой высоте. Но на какой: двести, триста метров или на сто?

Вот об этом я и опросил у старшего. Тот задумчиво (пыхнул папиросой.

— Как можно ниже, — ответил он. Все во мне взбунтовалась. За кото он меня принимает!

— А можно и с бреющего! — вызывающе сказал я. — Подойдет?

— Вполне, — ответил старший.

И я попался. Ночью сделать на бреющем полете тринадцать заходов! Но пятиться было поздно. Назвался груздем — полезай в кузов!

— Хорошо, — сказал я. — Будем бросать с бреющего. Но как я узнаю о результатах?

Тот пощелкал наманмкюренным пальцем по фляге:

— А факел?

Я недоверчиво хмыкнул.

— Да вы же не успеете!

— Успеем.

Я пожал плечами. Выторговать хотя бы метров пятьдесят высоты мне не удалось. Ну, ладно, с бреющего, так с бреющего.

Вскоре прибежал посыльный, как и вчера, принес сводку погоды и распоряжение на вылет. Сводка была великолепной — гроза в районе Курска.

Линию фронта мы прошли засветло, между грозовых и слоисто-дождевых облаков. Очень удобно и хорошо. Если привяжется фриц, мы уйдем от него в дождевую муть. А пока, лавируя меж ними, идем открыто на высоте трех тысяч метров. Внизу, под нами, на нашей земле снуют вражеские автомашины. Взлетают, садятся самолеты. Как у себя дома. Сердце мое негодует. В нем только ненависть. Острая, болезненная, лютая.

Слева и оправа бородатые облака поливают землю дождем. Сходясь, щупают друг друга огненными клинкам и молний. Под нами пересекающим курсом прошли четыре «мессершмитта».

— Заяц, смотри!

— Вижу, товарищ командир. Идут мимо.

Ясно! Конечно, кому из тих придет в голову, что днем, на таком отдалении от линии фронта идет совершенно открыто самолет противника.

Впереди сплошная облачность и дождь. Влетаем в ливневый грохот. Хорошо! Каскады воды хлещут в ветровое стекло. Спокойно, не болтает. Машина словно замерла. Только вот неудобно — вода течет на колени. Пахнет озоном, прибитой пылью и деревней, какую я помню с детских лет. На душе моей празднично.

Постепенно день гаснет. Темнеет, наступает ночь. Дождь хлещет по-прежнему. Идем вслепую, на высоте триста метров. Моторы гудят, гудят. Хорошо, уютно.

— Заяц, как там пассажиры?

— Спят, товарищ командир. Я удивлен:

— Спя-ат? Вот молодцы! И девушка? Отвечает :не сразу. Потом нерешительно:

— Н-нет, товарищ командир, девушка не спит.

— Хе-хе! — вмешивается Евсеев. — А что же она делает, а, Заяц?

— Она... помогает мне, — нехотя признается радист. Кроме девушки, не спит еще один, пятый пассажир. Это инструктор. Он прыгать не будет. Он отвечает за ; десант. На земле перед вылетом мы разработали с ним технику сбрасывания. Десантник, присев на корточки перед открытым узким люком, должен ждать энергичного толчка ногой в спину. И все!

Я прыгал с парашютом, и не раз. Не скажу, чтобы это было очень легко — перебарывать в себе чувство страха перед высотой. Но чтобы тебя выталкивали в спину?! Брр!..

Дождь резко прекращается, и мы освобождаемся из облачного тлена. Слева и сзади в чистом, умытом небе висит огрызок луны. Ее отражение бежит за нами по земле. Догадываюсь: болота. Значит, мы где-то возле Пинска. Ага, вот и река! Наверное, Припять. Вынимаю карту из-за голенища, ориентируюсь. Точно — Припять!

— Припять! — говорит Евсеев. — Через двенадцать минут будет Пинск. Обойдем?

— Справа сзади на нашей высоте вижу самолет, — докладывает Заяц. — Идет нашим курсом.

Впереди па земле медленно зажегся свет. Ясно — посадочный прожектор.

— Аэродром! — говорит штурман. — По. кругу ходят самолеты.

— Эх, бомбочки бы сюда! — вздыхает Заяц.

— Хорошо бы! — соглашаюсь я.

Меня душит бессильная злоба. Г-гады! Сволочи! На нашей земле!

Оборачиваюсь. Самолет, очевидно «Юнкерс-88», идет с зажженными огнями. Если убавить скорость и дать ему возможность пройти над нами, можно отлично вспороть фашисту брюхо кинжальным огнем наших пулеметов.

Соблазн велик. Рука сама тянется к секторам газа. Обороты убавлены, скорость снижается. Глядя назад, поджимаю ножным управлением свою машину под фашистский бомбардировщик. Он нагоняет нас. Ближе, ближе! Ярко горят на крыльях огни. Вот он уже рядом, почти над нами. Мне уже видны его синеватые выхлопы моторов.

Заяц оказал нетерпеливым шепотом:

— Ого!.. Товарищ командир, команда будет? Евсеев метнулся с кресла.

— Какая команда?! — заглянул в иллюминатор, увидел, понял. — Ты... Ты что, с ума сошел? Забыл, кого везешь, какое задание выполняешь?! Да за это нас, знаешь...

Я скрипнул зубами и резким движением бросил машину в сторону, Евсеев был прав, конечно, но до чего же обидно!

Пинск позади. Бежит луна по болотам. Тихо. Скучно. Борюсь со сном. Мы продвигаемся вперед долго, нудно, медленно. Мой палец почти застыл на карте: скорость его движения — один сантиметр за пять с половиной минут! А сколько у нас всего таких сантиметров! Пятьдесят пять! Или тысяча триста семьдесят километров в один конец...

Но время идет, пережевывая расстояние. Кобрин. Брест. Граница Польши. Я сбрасываю с себя дремоту. Наконец-то! Цель близка. Осталась самая малость — двести километров, или сорок пять минут полета. Сорок пять! Это и мало и много. Мало — если тебе предстоит еще и обратный путь. Много — если ты уже устал от монотонного гула моторов, от ночного бдения, от огненной боли в раковинах ушей, (прижатых шлемофоном, от многочасового неподвижного сидения, от борьбы со сном. И я гоню, гоню от себя мысль, что нам еще лететь назад, так же долго, так же трудно, так же утомительно.

Цель близка. Всего... восемь сантиметров. Я поджигаю себя мыслью, что мы идем хорошо, совершенно точно. Что мы вот-вот выйдем на речку, потом на озеро, потом на небольшой лесной массив. Там мы разыщем поляну, с четырех сторон которой нам замигают условным кодом огоньки карманных фонариков... От мысли, что мы можем и не натолкнуться на речку, проскочим озеро и лесную полянку, нехорошо замирает сердце. А вдруг?! А вдруг?!

Нет, никаких «вдруг» быть не должно!

— Хорошо идем, — говорит штурман. — Сейчас будет железная дорога, потом речка. Заяц! Буди пассажиров, пусть готовятся.

Дальше все пошло стремительно быстро. Вильнула речка, проскочило озеро. Лес!

Мы смотрим во все глаза. Полянка! Нет, не та. Еще полянка! Опять не та. А вот и та! Четыре огонька замигали. Наши! Наши! В глубоком вражеском тылу!

Снижаюсь. Делаю разворот. Намечаю ориентир для захода.

— Заяц, вы готовы?

— Готовы, товарищ командир. Парашютисты у люка...

Идем бреющим. Низко-низко. Мимо проносятся макушки сосен.

— Внимание! — кричит штурман. — Приготовиться!.. — и вслед за тем у меня на доске ярко вспыхивает красная лампочка: — Бросай!

— Готово!

Я скрениваю самолет и невольно восклицаю от изумления: факел уже горит!

Мне просто не верится. Да когда же он успел?

Последней прыгала девушка. Заяц тяжело задышал, будто это он склонился над черным проемом открытого люка, будто над его спиной повисла нога, обутая в унт...

Красная вспышка.

— Бросай!

— О-о-о!.. — стонет Заяц. — Тебя бы так!.. Готово...

Четвертый факел опустился на землю и угас. Все! Я облегченно вздыхаю. Люди сброшены благополучно. Теперь тюки: девять заходов. Чувствую себя уставшим от нервной перегрузки. Сбрасывать ночью, с бреющего!.. Ничего, ничего, сам виноват — напросился.

Еще один за другим девять заходов. Мне слышно в наушники, как кряхтит и ругается Заяц:

— Ч-черт! Тяжелый какой! Застрял...

Наконец-то все! Усилием воли стряхиваю с себя усталость. Ее нет. Ее не должно быть. Ведь нам еще предстоит обратный путь.

Теперь вверх! В высоту. В объятия попутного воздушного потока.

Возвращались мы розовым утром. Вставало солнце, переливалась бриллиантами росистая трава. Дремала Ока под туманным одеялом, а на хмурых опушках сосновых лесов блондинки-березки сушили свои косы.

К аэродрому мы подошли на бреющем полете. На старте стояла машина руководителя полетав и лениво, словно мухи, ползали люди. Один, коренастый, отошел в сторону и встал в позе Наполеона. Ишь ты! Надо его положить...

Прижимаю машину к самой траве. Сейчас ты у меня, голубчик, поцелуешь землю.

Фигура ближе. Стоит?! Ах, ты!

Налетаем как вихрь. Не выдержал, плюхнулся. Ну вот, это — другое дело!..

Лихо закладываю машину в глубокий боевой разворот, выпускаю шасси, сажусь. Рулю мимо старта к своей стоянке. Коренастый, смеясь, грезит мне кулаком. Вглядываюсь, и сердце мое обрывается: генерал! Командир корпуса Логинов...

По союзникам врага!

Я зашел в штаб полистать свою летную книжку: все ли полеты записаны.

Июнь. Июль. Август... Начало сентября. Книжка жжет руки. Каждая строка в ней — драма, трагедия, ужас. Каждая буква написана кровью. Тоскливо сжимается сердце: мы бьем врага, но враг-то... в нашем доме!

«Харьковский аэродром». «Курск, станция товарная». «Брянск, вокзал товарный». «Ржевская группировка». «Аэродром Балбасово». «Танки под Воронежем»...

Наши бомбы рвут родную землю! До чего ж обидно!

Сорок второй год. Чаша весов часто склоняется на сторону врага. Против нас многие государства Европы. Их солдаты топчут нашу землю, убивают, грабят, жгут. Их родина далеко — там, за горами. Солдаты спокойны. Их семьи в безопасности. Русским их никогда не достать. Никогда!

Час расплаты? Это невозможно! Горы. Далеко. Русским сюда никогда не дойти. Никогда! Но русские долетели.

Июль: Кенигсберг, Кенигсберг. Наконец-то! Бомбы рвутся на фашистской земле!

Август: Данциг! Берлин! Берлин! По фашистской Германии!

А теперь — по ее союзникам. Сегодня мы со своими «поздравлениями» идем на Будапешт. Там — праздник. Чей-то день рождения, какого-то фашистского высокого ;лица. Там собралась вся фашистская нечисть из государств, воюющих против нас.

Будапешт, это уже сложнее, чем на Берлин. Во-первых, дальше и, во-вторых, курс не строго на запад. В полете на обратном пути почти отпадает важный фактор попутного ветра. Здесь нужно ухо держать востро. Ох, трудный будет этот полет.

Сборы. Подвеска бомб. Заправка горючим. Перелет в Лугу, на аэродром «подскока».. В целях маскировки на тюле — деревянные лошадки с мочальными хвостами, фальшивые «копны» сена. Самолеты в кустах, вдоль опушек леса — накрыты сетками, чехлами, срубленными ветками. Все чин по чину. Даже в воздухе рокот фашистского разведчика. Ищет, проклятый.

День, как назло, выдался жаркий. Горючее в баках расширилось и потекло из пробок. Пришлось сливать. Жалко до слез. Каждый грамм на счету.

По экипажам ползут неприятные слухи: синоптики колдуют плохую погоду. Что они — ошалели, что ли? Небо — синь-бирюза. Ни облачка! Плохая погода. Откуда?

Слухи все настойчивей!

«Отменяют полеты».

Не верится.

Ползет время. Тени от деревьев становятся длинными. Вроде бы и взлетать пора.

Молчание. Отменить такой полет может только главнокомандующий, которому летчики, сбросив бомбы над целью, докладывают: экипаж такой-то, командир корабля такой-то, — задание выполнил.

— Начинаем нервничать:

— Ждать да догонять — хуже всего.

— Черт бы их побрал совсем, этих колдунов! Гадают на кофейной гуще.

— -Что им — Гитлер сводку, что ли, отрадировал?

Наконец команда:

«Вылет разрешен! Запасная цель — Львов, станция товарная. Там большое скопление вражеских войск, техники, боеприпасов...»

— Запускай мото-оры-ы!..

Летчики рады: даешь удар по германским союзникам!

Ночь. Звезды. Темь под «рылом. Я регулирую качество смеси по глушителю. Летим, летим, летим, а под нами — вся наша страна. Много захватил фашист со своими сподручными!

Впереди какие-то огненные всплески. Что это?! Вот — опять.

Штурман ворчит что-то про себя.

— Ты что, Николай Гаврилович?

— Да вот, говорю, этого еще не хватало.

— Чего не хватало?

— Датой — гроза. Не видишь разве?

— Гроза-а-а?

Гроза — это плохо. Особенно ночью.

Держим прежний курс. Всплески все чаще и чаще. В ноздрях защекотало пряным запахом озона. В лицо пахнуло влагой. Дело дрянь. Молнии гуляют по небу со всей своей необузданной силой. Злость берет, хоть плачь. До

цели — рукой подать, только перевалить через Карпаты. И вот — пожалуйста! Что делать?

И, как всегда в подобных случаях, мое «я», раздваиваясь, вступает в опор с самим собой.

«Лететь нельзя — опасно!» — говорит та половина, которая боится грозы.

«Конечно, опасно! — охотно соглашается вторая. — Но надо попробовать. Не возвращаться же обратно. Может быть, там окно, коридор. Может, пройдем...»

Рядом, перед самым носом полоснули по черным тучам разветвленные зигзаги молний. Страшный треск. Самолет становится «а дыбы. В ветровое стекло с силой бьют водяные потоки. Опять молния!

«Что ты делаешь — опомнись! — вопит первая половина «я». — Немедленно назад!»

«Да, да! — изрядно напугавшись, соглашается вторая и кладет машину на обратный курс. Думает: — Надо что-то сообразить. Но что? Перешагнуть через грозу? Нет, это невозможно — слишком высоко. Но что же, что?»

Мы выскакиваем из грозового хаоса. Опять звезды. Тихая ночь. Справа на земле возникает вспышка. Одна, другая, третья. Утыкаются в небо синие иглы прожекторных лучей. Падают бомбы, занимаются лож ары.

— Что это?

— Запасная цель, — хмуро говорит штурман. — Станция товарная. Ребята не прошли.

«Вот-вот! — обрадовалась первая половина моего «я». — Запасная цель. Живая сила. Техника. Боеприпасы. Смотри, смотри — бомбят все самолеты! Через эту грозу никто не пройдет. Облака над горами. А ты знаешь, какие они мощные, эти облака! Как в них бросает, А скалы — рядом. Ка-ак шмякнет! Знаешь же. Вот. Иди на запасную цель, отбомбись, и все в порядке».

«Обидно-то как! — вздыхает второе «я», разворачиваясь вправо. — Ведь только через Карпаты перешагнуть!»

Но первое «я» уже знает, что второе хитрит. И точно! Самолет, развернувшись вправо, идет не на Львов.

Грозя неистовствует. Беспрестанные вспышки молний освещают бесконечно длинную гряду черных туч. Иногда нас встряхивает, иногда швыряет в лицо шквалистыми ливнями. Наш самолет представляет собой сейчас заряженный аккумулятор: тронь — убьет! Концы крыльев, стволы пулеметов, стойка антенны — все светится голубым электрическим сиянием.

Летим минуту, другую, третью. Пять минут! Десять!.. Запасная цель уплывает назад. Она кипит в огневой сумятице. Самолеты, уткнувшись в грозу, возвращаются бомбить станцию товарную. Вспоминаю игривый мотив глупой джазовой лесенки, слышанной мною еще в начале войны в Ташкенте:

Сосиски с капустой Я очень люблю — Ждем вас во Львове!..

Горько усмехаюсь.

Время идет. Никаких изменений. Гроза. Молнии. Черные тучи. Гудят моторы, жрут горючее. Сердце сжимается: ведь на учете каждая капля...

«На что ты надеешься?» — въедливо спрашивает первое «я».

«На случай! — стиснув зубы, деспотически огрызается второе. — Случай — это великая вещь! Это жар-птица! Надо только не спать, как это делали старшие братья Иванушки-дурачка. Надо набраться терпения и подкараулить...»

Время идет. Сердце болит, разрывается. Горючее! Горючее!!

«Нет, безнадежное дело, — гнет свое первое «я». — Надо возвращаться».

«Ну, еще минутку», — униженно просит второе.

«Ладно, минутку можно! — торжествуя, великодушно соглашается первое. — Можно даже две! От Львова домой — горючего хватит...»

Прошла минута. Проходит вторая. И (вдруг справа, среди клубящейся тьмы я увидел... звездочку!

Руки сработали сами. Глубокий разворот. Я не опускаю глаз со звездочки. Нас схватило, тряхнуло, бросило вниз. Бросило вверх. Сердито загавкали, зарычали мо-горы, сладкий страх объял все мое существо. Сладкий оттого, что мне такой надеждой светила звезда!

Минуты казались вечностью. Мы стремительно падали, падали, падали. Стрелка высотомера сделала оборот. Тысячи метров как не бывало. Затем мягкий толчок и... все осталось позади. Теплая южная ночь распахнула свое покрывало. На небе — ни облачка. Звезды — по кулаку.

— Проткнулись! — радостно закричал Евсеев. — Смотри-ка — звезды! Молодец ты, командир!

Я вытер ладонью мокрое от пота лицо:

— Молодец не я. Молодец мое второе «я».

— Что ты сказал? — не понял Евсеев.

— Да так. Хорошо, говорю! Смотри-ка, смотри! Ч-черт побери, да у них и города светятся! Как в мирные дни...

— Да, действительно, — внизу светились города. Слева, справа, впереди. Большие, маленькие...

— Ну, знаешь... — с сердитым изумлением произнес Евсеев. — Это уж сверхнаглость. Воюют и не ощущают войны!

Под нами треугольник из городов. Светятся неоном рекламные вывески, мелькают фары автомобилей.

— — Ужгород, Мукачево, Чоп! — перечисляет штурман названия городов. — А впереди, видишь, — громадное зарево? Это Будапешт. Сорок пять минут лета!

Сорок пять? Не верится. Так далеко, и такое зарево? Вот это городище! Я подавлен и восхищен. Когда-то, очень, очень давно, в каком-то сказочно-прекрасном сне я, летя на гражданском самолете, видел сверху ночью освещенные города. И вот опять — тот же сон... А может быть, это !вовсе и не сон? Может быть, я все еще сижу за штурвалом гражданского самолета и сзади меня, в салоне, в мирном сне похрапывают пассажиры? И я, наверное, тоже вздремнул чуть-чуть, и мне приснились кошмары войны.

Мы летим, не таясь, на высоте двух тысяч метров. Зарево растет, расползается, как при мажаре. Вот уже появляются отдельные огоньки. Кучки огней. Море огней. Они колеблются, переливаются, мигают. Какая прелесть! Бриллиантовая россыпь!

Огни отражаются ;в Дунае. Мосты. Мосты, и по ним вереницы скользящих автомобильных фар. Город рассекается пополам широким и прямым, как стрела, проспектом.

— Наша цель! — говорит штурман. — Сейчас мы поздравим именинника. Открываю люки!

Я вздрагиваю, приходя в себя. Я совсем забыл, зачем мы летим. Нет, мы не везем пассажиров. Сон — это другое. Это прошлое, это будущее. Сейчас же — действительность. Мы везем бомбы. Война. Цель: сборище фашистских прихвостней.

Одумайтесь, правители!

Самолет наползает на бриллиантовую россыпь.

— Китнюк! Приготовиться бросать листовки!

— Есть приготовиться, товарищ командир!

Слева что-то вспыхнуло. Слабо, едва заметно.

— Ого — бомбят! — восклицает штурман. — Это «ТБ-седьмой». Вон сколько вывалил бомб!

Над городом встали лучи прожекторов: немного, штук восемь, бледные-бледные, о зареве огней. Стоят, растеряно качаясь. Сразу видно, что водит их неопытная рука. Вот один коснулся нашего крыла.

— Заяц, огонь по лучу!

— Ду-ду-ду-ду! — солидно затукал наш крупнокалиберный пулемет. Вниз, вдоль луча, долетели огненные точечки. Луч, словно обжегшись, отскочил в сторону да так и замер.

— Чуть-чуть правей! — командует штурман. — Так, хорошо. Залп!

Машина вздрагивает. Все, можно отходить. Штурман закрывает люки, будничным голосом задает обратный курс. Нам нужно спешить — у нас мало горючего.

Бросаю прощальный взгляд на Будапешт. Город уже кое-где пригасил огни. Разом проваливаются в темноту отдельные районы. В потемневшее небо тут и там летят редкие снаряды. Стреляют плохо, наугад. Падают бомбы — тоже не густо. Мы сосчитали шесть самолетов. Наш — седьмой. Мало. А что было бы, если б не гроза над Карпатами?

В тот же час радио столицы Венгрии оповестило мир:

«Самолеты неизвестной принадлежности бомбят Будапешт». И только утром, прочитав листовки, сконфуженно дало поправку:

«Ночью четвертого сентября советские самолеты бомбили Будапешт...»

Советские?! Не может быть! Откуда?

Какая была погода над целью?

Возвращение было томительно долгим. Болела душа: а хватит ли горючего? Меры по экономии приняты все, и даже больше, чем надо; я обеднил смесь почти до предела. Глушитель левого мотора светится бледно-розовым цветом. То и дело оправляюсь у штурмана:

— Как правый глушитель?

— Чуть темнее левого.

— Та-а-ак. Добавим еще немного воздуха!

Евсеев беспокоится:

— А клапана не сожжешь?

— — Что ж поделаешь, — -вздыхаю я. — Бог не выдаст, свинья не съест. Иначе не доберемся.

Летим.. Вернее — висим в какой-то полупрозрачной облачной мути. Высота — восемь тысяч метров. Моторы гудят, гудят. Мучительно хочется спать. Стынут ноги и руки. Болят раковины ушей. Болит все тело. Я то и дело меняю положение в кресле. Не помогает. Усталость, усталость, усталость. Все это принимается безропотно, как должное. На то я дальний полет! Но вообще-то хорошо бы встряхнуться. Например, чего-нибудь испугаться. Или рассердиться. Но все спокойно. Ночь.

Чуть сереет небо. Рассвет. Я беспокойно ерзаю в кресле: «Где мы находимся? Как бы не встретиться с истребителями».

Евсеев, конечно, опит. Он это умеет делать «незаметно и классически»: уткнется локтями в коленки, подопрет подбородок ладонями и опит. Сзади смотреть — сидит прямо, бодрствует, а на самом-то деле находится в объятиях Морфея.

Дрожащим от зависти голосом хрипло произношу:

— Где мы? Скоро ли линия фронта? Штурман словно от удара в челюсть, вскидывает голову:

— А? Что? Линия фронта?..

Начинаю сердиться и сразу же чувствую, как меня покидает усталость.

— Да. Далеко ли линяя фронта? Евсеев для вида заглядывает в иллюминатор и, ткнув пальцем в планшетку, изрекает:

— Недалече...

Я подпрыгиваю в кресле. И это ответ штурмана? «Недалече».

— Что значит недалече? — кричу я. — А точнее?

Евсеев, ворча себе что-то под нос, снова проделывает ту же процедуру с иллюминатором и планшетом и, стараясь придать своему голосу как можно больше убедительности, докладывает:

— Под нами... Жиздра. Через восемь минут — линия франта.

Ну врет же! Нахально врет! У меня раздуваются ноздри. Сон как рукой сняло. И усталости нет, и боли в ушах.

«Значит, врать?! — кипячусь я. — Ну, погоди ж ты, я тебя проучу!»

Спрашиваю въедливо:

— Так уж ровно через восемь?

— Ну, не через восемь, так через восемь с (половиной или через девять...

— Угу! — только и Мог я оказать от возмущения. — Засекаю.

Штурман обиженно шмыгнул носом:

— Засекай...

Восемь минут душевного кипения.

Уже совсем рассвело, и, если мы все еще болтаемся в расположении врага, встречи с истребителями нам не миновать. А замки наших пулеметов смерзлись. Мороз — 30 градусов.

Ревниво слежу за стрелкой секундомера, завершающей последний круг. Стоп! Конец. Включаю переговорное устройство:

— Восемь минут прошло. Можно снижаться? Евсеев опасливо заглядывает в иллюминатор.

— Н-нет, — неуверенно бормочет он. — Подожди еще чуток... На всякий случай.

«Чуток, на всякий случай. Эх, Евсеев, Евсеев!» Наклоняюсь, чтобы достать карту, и в то же время пытливо всматриваюсь вниз. Земля просматривается хорошо, только выглядит все уж что-то очень мелко. Ах да! Ведь у нас высота — восемь километров.

— Ну что, можно? — спрашиваю опять.

— Еще чуток подожди.

Жду...

Леса, квадраты полей, населенные пункты. Река. Большой, в несколько пролетов железнодорожный мост. Что-то знакомое почудилось. Я еще не успел осознать — что, как острая догадка пронзила мозг. Не может быть! Вглядываюсь — точно — наш аэродром! А рядом — хорошо охраняемый крупнокалиберной зенитной артиллерией железнодорожный мост...

От неожиданности теряю дар речи. При нашей высоте нас запросто могут принять за фашистского разведчика, прилетевшего, в порядке военной хитрости, на советском трофейном самолете. Еще две-три минуты, и мы могли бы попасть в неприятное положение. Слева мост и зенитки, справа — запретная зона и опять зенитки. Уж, наверное, мы у них сейчас на прицеле...

Торопливо, рывком убираю обороты моторам, закрываю наглухо систему охлаждения и резко кладу машину в глубокую нисходящую спираль. Самолет камнем валится вниз.

Евсеев схватился за живот:

— Ой!..

Я знаю, — он терпеть не может резкого снижения, но что же поделаешь, я не виноват — сам привел.

Через круто опущенный нос машины с опасен и ем смотрю на землю: если откроют огонь — нам крышка. Сбить самолет на опирали — проще простого.

...А на земле в это время разыгралась следующая сцена.

Начальник штаба полка, выйдя после короткого сна по малой нужде из КП, услышал рокот моторов на большой высоте. «Кто бы это мог быть? — подумал он. — Все самолеты давно вернулись, летчики опят. Наверное, фриц!»

Запрокинул голову, разыскал в сером небе еле видную точку. «Высоко, ч-черт, забрался. Ну, конечно же, фриц! «Ю-88», бомбардировщик. Ага, вот и моторы убрал, сейчас будет бомбить...»

Кинулся в КП к телефону, вызвал командира обороны моста:

— Алло! Что ж вы не стреляете? Фриц над нами! В трубке короткий смешок и потом мягкий с ленцой украинский говор:

— Та нет же, товарищ полковник, це наш.

— Какой там наш, открывайте огонь, «Ю-88» над нами!

— Та нет же, це «ИЛ-4»... Вин уже «а посадку иде-е-е...

Подполковник бросил трубку, выскочил из КП и в великом смущении полез пятерней к затылку:

— Срам-то какой! Надо же так опростоволоситься!

Насквозь промороженный и весь белый от еще не успевшего растаять инея, наш самолет, свалившись с «верхотуры», уже заканчивал пробег по травянистому аэродрому.

Начальник штаба, на лице которого было видно радостное изумление, встретил нас у входа в КП.

Я доложил о выполнении задания.

— Значит, прошли до Будапешта?! — удивленно переспросил он. — Ну, молодцы, ну, молодцы! Очень, очень рад за вас. Проходите.

На КП непривычно тихо. Нет шума, нет говора, нег шелеста карт. Пустые скамьи, пустые столы. Мы с Евсеевым упали на первую попавшуюся скамью. До чего же хорошо упереться локтями о стол и положить на ладони тяжелую голову!

Начальник штаба, смущенно улыбнувшись, сказал:

— А я тут на вас чуть зенитчиков не натравил, — и, устало моргнув покрасневшими веками, добавил: — Не вернулись три экипажа, в том числе и ваш. Мы вас не ждали, думали... конец.

Мы с Евсеевым одновременно вскинули головы.

— Не вернулись? Это кто же?

— Ветров из нашего полка и Моргачев — из соседнего.

— М-да, — сказал Евсеев, подавая подполковнику заполненный бланк боевого донесения. — С Ветровым это уже второй раз. Тогда он пришел один, без экипажа. Жалко ребят!

Достав из кармана портсигар, закурил, пустив колечко дыма в робкий солнечный лучик, заглянувший в окно землянки.

Подполковник, держа листок на отлете, пробежал глазами по строчкам. Одно место в донесении чем-то привлекло его внимание. Он запнулся, прочитал еще раз и как-то исподлобья посмотрел на нас.

— Так какая же была погода над целью?

Мы переглянулись. Вопрос, по крайней мере, нетактичный и даже оскорбительный. Получилось так, будто он сомневается, действительно ли мы дошли до цели?

Я почувствовал, что бледнею. Евсеев был невозмутим, только пальцы его, сломав мундштук папиросы, примялись крошить табак.

— Над нашей — ясно, товарищ начальник штаба, — медленно поднимаясь из-за стола, оказал он. — Но разрешите узнать, почему вы так опрашиваете?

Начальник смутился:

— Вы меня не поняли. Садитесь, пожалуйста. Я не хотел вас обидеть и нисколько не сомневаюсь в том, что вы были над целью. Наоборот. Но... впрочем, сейчас вам все станет ясно.

Он подошел к столу, уставленному телефонными аппаратами, взял трубку, нажал на зуммер.

— Алло! Алло! «Лилия»? Суровкина мне. Спит? Разбудите! Суровкин? Да, это я. Надо, потому и разбудил. Слушай, ты еще не отправил донесение хозяину? Нет? Хорошо. Поправка есть. А вот какая: у нас только что возвратился с задания один экипаж... Да, да, с основной. Прошли... Конечно, молодцы, но я тебе не об этом. У вас тоже один прошел, но погоду-то над целью и боевую обстановку он дает другую! Ваш докладывает, что цель была сильно защищена и что там была гроза, а наш — наоборот. Ясно? Кто из них брешет? — Начальник штаба повернулся к нам и подмигнул. — Ваш! Уверен... Ты не шуми, не шуми! Какие основания? А вот какие: ваш давно уже спит, а наш только что вернулся. Ясно? Прикинь по линейке — путевая скорость, расстояние, продолжительность полета. Проверить? Нетрудно. Опроси у соседей, они там были... Ну, давай, действуй. Результаты сообщи. Жду.

Подполковник положил трубку.

— Вот какие дела, друзья. Ну, что же — можете быть свободными. Берите машину и езжайте отдыхать. Наконец-то я обрел дар речи.

— Отдыхать? — сказал я. — Нет уж, товарищ начальник. Если разрешите, мы подождем результата. Интересно все-таки...

И мы остались. Ждать пришлось недолго. Солидно загудел телефон. Начальник штаба схватил трубку:

— — Слушаю! Да, у телефона. Так... Так... Все ясно. Я же говорил! Пожалуйста... Не стоит благодарности... Конечно, хозяину была бы неприятность, а тебе вдвойне. Будь здоров!

Начальник штаба потер пальцами глаза, потянулся и откровенно зевнул:

— Ну, братцы, а теперь отдыхать. Даже я и то устал. Езжайте...

Паника или тревога?

Мы опять лежим под крылом самолета все на том же полевом аэродроме, и трава по-прежнему высокая и густая, но теперь она звенит сухим осенним звоном. На лугу все те же кони с мочальными хвостами, все те же копны сена. Ни дать ни взять колхозное поле с сенокосными угодьями.

Все правильно, по уставу, но деревянных коней я убрал бы. Именно они своей неподвижностью и могут при-

влечь внимание немецких летчиков-разведчиков. А немцы «ас ищут. Они обескуражены. Такая дерзость — бомбить Берлин как раз в то время, когда министр пропаганды Геббельс раззвонил по всему свету, что у русских почти нет самолетов, бомб не хватает, летчиков нет, бензина нет! Русские задыхаются, русским конец. Арийцы, держитесь! Еще немного. Еще совсем-совсем немного! Уже победа близка. Хайль!

А самолеты летят, летят, как из прорвы. Сыплются бомбы. Сотнями тонн рвутся в глубоком немецком тылу — в Восточной Пруссии, в Центральной Германии! И советский радиодиктор Юрий Левитан, которого Гитлер посулил повесить, как только немецкий сапог ступит в Москву, торжественно вещает всему миру: «Большая группа наших самолетов бомбардировала военно-промышленные объекты Берлина, Кенигсберга, Данцига, Штеттина...»

Мы, летчики, все экипажи, все, кто в данный момент находились в части, собирались возле репродуктора и слушали в строгом молчании. Да, это о нас, о нашей работе, о наших делах. Мы понимали: сейчас это сообщение Совинформбюро слушает вся страна. Слушают женщины-работницы, недавние домохозяйки, с потемневшими от (Металла пальцами и почти такими же от недоедания и недосыпания лицами, заменившие у станков мужей, готовящие оружие и боеприпасы для фронта. Колхозницы, одни в обезлюдевших деревнях кормящие армию и город, сами впрягающиеся в плуги, чтобы пахать землю, потому что лошадей почти не стало. Они слушали эту сводку, и на душе у них становилось легче: значит, не только фашисты бомбят наших, но наши им тоже дают... И пехотинцам, артиллеристам, саперам — -всем родам наземных войск, испытавшим на себе удары «юнкерсов» и «мессершмиттов», им тоже становилось веселее, и крепла вера в нашу конечную победу. Да и у самих летчиков АДД — авиации дальнего действия — распрямлялись плечи: нет, ничто не проходит бесследно, и наши жертвы тоже. Пусть не спят по ночам и трясутся от страха немецкие бюргеры. Пусть их гансы и фрицы на передовой получают из дома тревожные вести. Пусть! Мы будем еще сильнее бомбить их заводы, мосты, железнодорожные эшелоны, сеять панику в их тылу. Мы знали: бомбовые налеты нашей авиации на глубокие тылы противника производили на врагов подавляющее впечатление. Авиации у русских нет, а бомбы сыплются — и с бомбами листовки.

«И откуда они летают? — гадали фашисты. — Из-под Москвы — далеко, не хватит горючего. Может быть, из какой-нибудь нейтральной страны?»

И тут их осенила «догадка»: русские делают «челночные» рейды! Взлетают от линии фронта, летят на Берлин, бомбят, садятся в Англии. Там заправляются, подвешивают бомбы и возвращаются домой. По пути бомбят Берлин. Так, и только так!

Сегодня у нас третий налет на фашистское логово. Позади опыт: Кенигсберг, Данциг, Берлин, Будапешт. Мысленно ворошу в памяти предыдущие рейды. Может быть, что сделано не так? Нет, все как будто правильно. Найденный нами способ экономии горючего оправдал себя с лихвой. Мы возвращаемся на свой аэродром с таким остатком горючего в баках, что его хватило бы еще часа на два.

Солнце склонялось к западу. В синем небе там и сям висели облачка. Крутобокие, тугие, ослепительно белые. Мне не нравились эти лицемерно-мирные облака, ползущие с запада. Значит, там, над Балтикой, собирается гроза. Ничего хорошего.

Я взглянул на часы. До вылета оставалось сорок минут.

Зашуршала трава под чьими-то ногами, затрещали кусты, и перед нами появился стрелок. Круглое розовое лицо его светилось детской радостью. 1

— Товарищ командир, смотрите! — и он протянул мне горсть красных ягод.

— Малина?! Где набрал?

— А тут, недалеко. Там ее полно. Мы разом поднялись:

— Показывай, Китнюк, где этот рай.

По кустам уже ходили ребята из других экипажей. Нагибались, присаживались, обрывали ягоды, клали в рот и замирали в блаженстве.

Мы продрались сквозь терновник на просторную полянку, сплошь заросшую малиной, и остановились. Лес, шуршание травы и кустов, запах прелых листьев, шляпки грибов из-под них, ведь это же — олицетворение жизни и мира, а мы...

Подавляя в себе невесть откуда взявшееся чувство беспокойства, я наклонился и приподнял приникшие кземле кусты малины. Рубиновые капли не тронули меня, как бывало в детстве, не наполнили сердце восторгом и радостью. Неужели я так огрубел? Равнодушно обобрал ягоды и ссыпал их в рот. Ну, душистая, сладкая, и что из этого?

Малины было много. Я собирал ее и ел горстями, все время бессознательно (прислушиваясь к чему-то.

— Ишь, г-гад, летает, — проворчал Китнюк, набивая рот очередной порцией ягод.

И только тут мне стало понятно мое беспокойство, моя тревога: оде-то над лесом гудел самолет, не наш, фашистский. Прислушался. «Рама»! Да вот и он сам. Кружится, ищет. Значит, нащупал. Если найдет — беда! Вызовет по радио пикировщиков, и наломают они нам дров! Самолетов полно. Стоят тесно — крылом к крылу. У каждого бензин под завязку, бомбы. Стоит только задеть любой, и отойдут рваться один за другим...

— Ты что насторожился? — опросил Евсеев. — На «раму», что ли? Ерунда! Они давно тут летают. И прошлые разы ходили, помнишь?

— Да? Ты думаешь? А помнишь, как они ходили прошлые разы? Спокойно, равно. А сейчас... Видишь, видишь! — разворачивается. Рыскает, как собака по следу.

— Лупануть бы его, гада, — оказал Китнюк, недовольно морща курносый нос. — Низко ходит, враз можно сбить.

— — Стрелять нельзя, — возразил Заяц. — Демаскируешь аэродром.

«Фокке-вульф» развернулся и, словно собака, почуявшая след, принялся рыскать по курсу.

— Похоже, что нашел, — почему-то шепотом произнес Евсеев.

— Все может быть, все может быть... — бормотал я, не отрывая взгляда от самолета. — Ага, спикировал! Взял курс на запад. Теперь уж точно обнаружил. Ну, братцы. — Решение пришло само собой: нужно бежать к самолету, готовить моторы к запуску. Должна, обязательно должна быть команда на взлет по тревоге.

— К самолету! — скомандовал я. — Быстро! Мы ринулись сквозь терновник. Затрещали кусты, полетели клочья шерсти от унтов.

— Скорей!!

Бежавший впереди меня Евсеев налетел на кого-то, споткнулся и, смешно взбрыкнув унтами, с ходу сунулся головой в малинник.

— Кто тут, кто тут? Фу ты, ч-черт, напугал! Передо мной выросла высокая фигура летчика из третьей эскадрильи по фамилии Каланча:

— Что вы, ошалели? Куда вас черт несет? У меня запалилось горло от бега. Не останавливаясь, я прохрипел:

— Запускать моторы. Нас обнаружил разведчик.

— А что, команда была? — прокричал мне вслед Каланча.

Я только махнул рукой. Неужели непонятно: «Нас обнаружил разведчик!»

Мы подбежали к самолету. Сидевшие группами летчики недоуменно смотрели на нас — исцарапанных, запыхавшихся. А я-то думал, что здесь уже дана команда! Впрочем, дать-то ее в этих условиях трудно: телефона нет, самолеты расползлись по опушкам на несколько километров. Пока от КП добежит связной...

— Вы что, будто за вами медведь гнался? — усмехнувшись, опросил у меня горбоносый летчик с лихим казацким чубом.

— Медведь не медведь, — несколько обескураженно пробормотал я, — но... нас обнаружил разведчик. Чубатый насмешливо хмыкнул:

— Ну и что? Значит, панику разводить?

Я смутился вконец. Паника? А вдруг я ошибся и «фокке-вульф» вовсе не обнаружил нас. В таком случае мои действия можно расценить именно как панику. А за панику, за ложную тревогу, да еще перед таким полетом, когда мы над целью лично докладываем Верховному Главнокомандующему, при такой ситуации можно запросто угодить в штрафной батальон.

Я окинул взглядом бесконечную цепочку «ИЛов».

А если я не ошибся? Если, скажем, на КП не обратили внимания на маневры «фокке-вульфа»? Так что же, ждать, пока прилетят пикировщики и начнут делать из нас винегрет?!

— Как хотите, — сказал я. — Вас никто не принуждает, а приготовить моторы к вылету мне никто не запретит. — И подчеркнуто командным тоном отдал распоряжение: — Экипажу занять места!

Мгновенно сняты чехлы, откинуты ветки. Я надел парашют и забрался в кабину.

В экипаже слева от нас забеспокоились, К нам подбежал моторист:

— А что, разве команда была?

— Нет, — ответил техник. — Хотим прогреть моторы. И вам рекомендуем.

— А зачем? — выпытывал дотошный моторист.

Техник что-то ответил, ткнув пальцем в небо, а затем покрутил им возле своего лба: «Соображать надо!» Моторист мотнул головой:

— Понял.

Прокрутили винты, засосали в цилиндры смесь. Я облизнул пересохшие губы. «А, была не была!»

— От винто-ов!

Громко стрельнув, запустился мотор: правый, левый. Тщательно прогоняв их на всех режимах, я выключил зажигание. Я готов. Теперь при необходимости мы можем взлететь сразу, без прогрева двигателей.

Самолет наш стоит носом на юг. За пологой выпуклостью поля, с которого уже убрали и деревянных коней и фальшивые копны, мне, видна далекая опушка леса. Там КП и место старта. Если встать на крыло, то откроется широкий горизонт. Направо пустынная желтизна лугов, болотистых и топких, прямо — лесные чащобы. Лишь оттуда, и только оттуда следует ждать врага. И, разумеется, они пойдут крадучись, на бреющем полете.

Приказав экипажу сидеть на местах, я вылез на крыло. Слева с шумом запустился мотор. Ага, все-таки здравый смысл победил! Справа, у другого самолета техники прокручивали винты, и командир экипажа, горбоносый скептик с казацким чубом, стараясь не смотреть в мою сторону, копошился в кабине. По всей опушке забегали люди. Пуская дымки, зашумели моторы.

Я взглянул на часы. До вылета осталось двадцать минут. Отводя глаза от циферблата, я боковым зрением заметил далеко на горизонте, над самой кромкой леса, какое-то неясное движение. Вскинул голову. Нет, показалось. Птица, наверное, или марево. Отвернулся, скосил глаза. Вот опять! Вгляделся внимательно — они! Летят пикировщики. Бреющим. Много, штук тридцать.

И в это время коварная мысль: «А может, это наши истребители или штурмовики? Ой, смотри, паря, не ошибись! По лезвию ходишь. Отсюда до штрафбата рукой подать...»

IНо голос другой, твердый и уверенный: «Ошибки быть не может, это врат!»

Указывая пальцем, я завопил во всю мочь:

— Идуу-ут! — И плюхнулся в кабину. — От винто-ов!

Моторы запустились сразу.

— Убрать колодки!

Порулили. Скорей, скорей к старту!

Поле большое, неровное. Громко стучат стойки шасси. Мне жалко машину, но что поделаешь! Сзади уже выруливают другие. Тревога поднята, назад возврата нет.

Вот и старт. Из-за кустов с флажками в руке выбегает дежурный по полетам. Высокий, стройный. Вглядываюсь — наш командир Щербаков. Лицо его — сплошное недоумение. Подчеркнутым движением он задирает рукав гимнастерки и тычет пальцем в часы, затем красноречивым жестом крутит этим же пальцем у своего виска.

Было понятно без слов: «До взлета осталось восемнадцать минут, куда тебя черти несут, сумасшедшего?»

Я приподнялся на сиденье. Пикировщики уже были хорошо видны. Злые осиные силуэты с раскоряченными шасси. Сомнений нет — «Ю-87».

Несмотря на трагичность положения, губы мои расползаются в дурацкой улыбке. Протягиваю руку:

— Посмотрите назад.

Командир оборачивается, роняет флажки, хватается руками за голову. В следующее мгновение я вижу его побледневшее лицо. Быстро нагибается, подбирает флажки, торопливо машет:

— Давай! Давай! Давай!..

Взревели моторы. Машина, переваливаясь на неровностях, пошла на взлет. Моторы ревут на предельной мощности, а самолет бежит, бежит тяжело, нехотя. Подпрыгивает, падает. Жутко стучат шасси. Каждый удар отдается в сердце: вот-вот подломятся стойки... Ощущаю всем телом, как гаснет от отрыжкою с таким трудом набранная скорость. И снова бежит самолет. Только бы оторваться! Только бы оторваться!

Но он налетает на трамплин. Подпрыгивает, валится вниз. Скорость еще мала, крылья не держат его в воздухе. Я замираю в страшном напряжении: если сейчас колеса ударятся о землю — придется прекращать взлет. Но сзади наверняка взлетает другой, значит... катастрофа! Прекращать нельзя. Надо взлететь, надо!.. Я делаю все, чтобы не дать машине опуститься, но она медленно-медленно сыплется вниз. Моторы воют, молотя по воздуху винтами — напрасно: мы падаем... Падение прекратилось возле самой земли. Самолет повис, словно в раздумье, и стал понемногу набирать скорость.

Я дернул на себя рычаг уборки шасси. Проклятый трамплин, был бы ты чуть-чуть позднее!

Минуты через две, придя в себя, я услышал в наушниках стон радиста:

— О-ох! О-ох! Товарищ командир, посмотрите, что сзади творится!

Я скренил машину и, повернувшись в кресле, заглянул назад. Пачками взлетали самолеты: по два, по три, по четыре, а между ними вскидывались вверх черные султаны земли. В воздухе роем носились пикировщики... Поздно, г-гады, поздно! Мы уже рассредоточились.

Над Берлином

Взлететь раньше времени на восемнадцать минут — это значит очутиться засветло над территорией, занятой врагом! Хорошего мало! Но нас спасают грозовые облака. Мы идем по коридорам между грозных клубящихся стен. Коридоры узкие, настоящие лабиринты! Иногда, огибая тучу, мы меняем курс на 90 градусов. Это мне не нравится: лишний расход бензина, а перед нами большой и тяжелый путь.

Идем на высоте пять километров. Внизу уже темно, а верхушки облаков, громоздящихся над нами, еще алеют под прощальными лучами солнца. Впереди встает темно-синяя стена тучи. Неприятно сжимается сердце: неужели мы попали в тупик, в ловушку?

Подлетаем ближе, — кажется, нет. Кажется, ход разветвляется. Куда повернуть? Налево, где темнее, или направо, где светлее?

Решаю: поверну направо. Готовлюсь. Крепче сжимаю штурвал. Коридор узкий, надо не зевать, не то как раз влезешь в тучу. Она уже рядом, дышит влагой и холодом. Пора! Отжимаю штурвал, ввожу машину в крутой разворот и вдруг вижу: прямо на нас, точно на нашей высоте, мчится пересекающим курсом немецкий самолет.

Сильно, пожалуй, слишком сильно, швыряю машину в крутое пике. Меня отрывает от сиденья, я повисаю на ремнях. Краем глаза вижу, как штурман, нелепо раскинув руки и ноги, парит в невесомости под потолком своей кабины. Глаза выпучены, широко раскрытый рот хватает воздух...

Тяну штурвал на себя. В тот же миг от внезапно возросшей тяжести плюхаюсь на место. Штурман летит кувырком вдоль кабины, ударяется о пулемет и, возвращаясь обратно, застревает головой между креслом и кислородным прибором.

Все произошло в считанные секунды. Страх еще не успел прийти, а смертельная опасность уже миновала. Страх пришел, а его место уже заняла радость.

Впрочем, штурман мою радость не разделял. Он сидел по-турецки на полу кабины и потирал ладонью покрасневший лоб. Немецкий бомбардировщик так же внезапно исчез, как и появился. Мне кажется, он даже не заметил нас...

Где-то я читал такое изречение: «Ничто не появляется из ничего, ничто не исчезает бесследно». Для нас эта встреча также не прошла бесследно.

Штурман включил переговорное устройство и хмуро сказал:

— На голове — синяки и шишки, дома — пироги и пышки. Что делать будем, командир? Оборвана трубка кислородного прибора.

— Как оборвана? — возмутился я. — Ты что, не проверил перед вылетом?

— Проверил. Вот видишь, отпечаток. — И показал шишку на лбу.

Я онемел от этой вести. Час от часу не легче. Кислородная трубка... Маленькая такая, тонкая и кривая. Она идет от баллона к кислородному прибору. Из-за нее, из-за этой паршивой трубки, возвращаться домой? Да еще после всех передряг! И с такого важного задания? Это немыслимо, невозможно, недопустимо!

Однако и лететь нельзя. Без кислорода — как? Евсеев надевает маску уже с четырех километров. А мы бомбим с семи.

М-да... Впрочем, разве обязательно с семи? Можно и ниже. Ну, с пяти, например. Нет, с пяти нельзя. Над городом висят аэростаты воздушного заграждения. Как раз на этой высоте. Что же делать?

Перебираю в уме все возможные варианты. У штурмана свой баллон, у меня свой. В крайнем случае, можно дышать, приставив шланг маски прямо к оборванной трубке. Правда, в баллоне высокое давление — сто пятьдесят атмосфер, но можно открыть чуть-чуть...

Нет, не пойдет. Будет очень большой расход кислорода, а его нужно беречь на обратный путь. Ведь нам отужен попутный ветер.

«На обратный путь... На обратный путь...»

Ну, конечно же, на обратный путь! До цели мы дойдем на высоте пять тысяч метров. Затем наберем еще с полтысячи и отбомбимся. Когда возьмем обратный курс, штурман откроет баллон. Только тогда, и не раньше!

Сообщаю штурману свои соображения. Он возражает:

— Не выдержу.

— Выдержишь. Ничего с тобой не случится. Ишь, разбаловался — на четыре тысячи маску надевать!

— По инструкции же.

— Ладно, помалкивай. Я надеваю на пяти.

— То ты... — И тут же он соглашается: — Ладно, пошли, это я так.

Мы уже давно вышли из окружения облаков. Над нами звезды. Другие миры. И если там живут разумные существа, они, конечно, не знают, что такое война. Забыли, пройдя этот мучительный путь эволюции. Мне хочется верить в это. Очень! А мы вот тут несем вахту мира... через войну.

Время от времени спрашиваю у Китнюка, что он делает, как поживает. Не вздремнул ли случайно. Для стрелка вздремнуть — плевое дело. Велик соблазн. Весь полет он лежит в хвосте на броневой плите возле пулемета. И конечно, веки смежаются сами. А смотреть надо в оба. Фашистские ночные перехватчики уже оснащены радиолокаторами. Подкрадется, даже если ты будешь идти в облаках, — расстреляет в упор из пушек.

Евсеев величает Китнюка начальником пассивной обороны и министром пропаганды одновременно. В его обязанности входит время от времени брать приготовленные заранее, связанные в пачки тридцатисантиметровые полоски фольги и, разрезав тесемки, бросать за борт. Тонкая фольга, разлетаясь облаком, создает большой металлический экран. Пусть гоняется перехватчик-фашист за призрачными самолетами!

А над целью Китнюк бросает листовки. Чтоб знали фашистские бюргеры: расплата придет! А сейчас:

— Эй, не дремать на посту, не дремать!

Моторы гудят свою старую песню: «Ровно-ровно-ровно-ровно...» Мерцают фосфорическим светом приборы. Чуть подрагивают стрелки. Они тоже на посту: следят, докладывают. Это мои друзья. Их несколько десятков: большие, маленькие, неподвижные и нервные. Всякие. И все они нужны. Через них я знаю, что творится в недрах моторов. И если стрелки, дрогнув, сообщат мне тревожные данные, я не буду выдавливать каблуком сапога циферблаты приборов. При чем здесь прибор?

Я ненавижу лишь один прибор — газоанализатор. На него нельзя положиться. Он всегда говорит неправду, приукрашивает действительность. Мотор задыхается от бедной смеси, а газоанализатор докладывает, что все хорошо и всего достаточно. Мотор захлебывается от избытка горючего, а прибор говорит: «Все идет отлично! Так и надо, в самый раз...»

Сейчас газоанализаторы молчат. Вчера, перед вылетом, я приказал технику выключить их. Обхожусь. Смотрю на глушитель и подбираю нужный цвет. Так оно лучше. Надежней. Не люблю дезинформаторов.

Штурман в своей кабине пытается закурить. Я это слышу по запаху серы.

— Черт побери совсем! — раздраженно ворчит Евсеев. — Спички какие пошли — воняют, а не горят.

— Голова! — отвечаю ему. — Спички — народ несознательный. Они не загораются от величия цели. Ты меня понял?

— Н-нет, — признается Евсеев. — Не пойму, что им надо?

— Кислороду.

— Тьфу ты, ч-черт! — ругается Евсеев. — Действительно голова! — И, придвинувшись к баллону, закуривает, чуть-чуть приоткрыв вентиль.

Потом он затихает. Копошится с картой, ложится на пол, прижимается лбом к плексигласу своего фонаря и долго смотрит на землю.

Я уже знаю, сейчас он скажет громким голосом: «Пересекаем границу Восточной Пруссии!»

Его волнение передается мне. Я тоже, как и он, ощущаю, будто летим мы сейчас не над землей, а над бездонной пропастью. Вспоминаются не то виденные в фильме кадры, не то что-то прочитанное: показалось какой-то фрау в Берлине в 1914-году, что пересекающий площадь пожилой господин как-то подозрительно оглянулся.

— Русский шпион! — взвизгнула фрау.

И тотчас же сбежались почтенные дамы с зонтиками... А когда подоспел полицейский, то опознал в бесформенной груде мяса и тряпья уважаемого господина Винделя — часовщика из магазина фрау Мюллер...

Нет, здесь уже не спустишься на парашюте, если откажут моторы или собьют истребители. Здесь советских партизан не найдешь.

Далеко справа видно, как наши бомбят Кенигсберг. Это запасная цель для тех, кто по разным причинам не может дойти до Берлина. У кого неладно с мотором, у кого не хватает горючего, а у кого и выдержки — всякие бывают причины. Летчик больше, чем кто-либо другой, зависит от случайности. Летит, летит уже пять часов, а вон еще только Кенигсберг появляется. Из-за встречного ветра машина еле ползет. Двести тридцать километров в час — путевая скорость. Пять часов, да еще до Берлина почти три — итого восемь. Да обратно лететь столько же. А ветер! Ветер может стихнуть или перемениться, кто его знает. Разве можно надеяться? Нет, (вернее на Кенигсберг. Сворачивают, идут на Кенигсберг.

Летим дальше. Молчим, не разговариваем, думаем каждый о своем. Перебираем в памяти прошедшее. О будущем мы не мечтаем. Не положено. Рано. Война еще не кончилась.

Томительно, очень томительно ползут минуты последнего часа. Наконец штурман завозился в своей кабине. Сейчас он включит переговорное устройство, прокашляется и. скажет: «До цели осталось тридцать минут. Приготовиться к пряникам!» Пряники — это разрывы зенитных снарядов.

Потом, когда даже в темноте уже будет видна распластанная громада города, Евсеев начнет пыхтеть, стонать и, наконец, признается, что у него... «нет спасу», как болит живот. Так бывало- с ним уже два раза при полетах на Берлин.

Наш полковой доктор говорит, что это психологический эффект и что ему подвержены многие. Тогда я приказал технику класть штурману перед полетом оцинкованную коробку из-под патронов. С крышкой.

Щелкануло в наушниках. Евсеев прокашлялся и оказал:

— До цели осталось тридцать минут. Приготовиться к пряникам!

— Ладно, слышал, старо. Ты вот лучше о себе скажи.

— Н-не знаю... Пока не болит.

Я поставил машину в набор высоты. Вглядываюсь вперед. Сегодня над целью необычная тишина. Ни прожекторов, ни разрывов снарядов. Оно и понятно: самолеты еще не пришли, и мы будем первыми. И наш доклад Верховному Главнокомандующему будет первым. Радист нажмет на ключ, подаст в эфир позывные нашего экипажа: «Москва, Кремль... Задание выполнено!»

Уже ощущается близость большого города. Если приглядеться, можно различить переплетения шоссейных и железных дорог, каменные глыбы городишек. Дороги все гуще, гуще, и городишки все чаще и чаще. И вот он — Берлин! От непривычной тишины становится как-то не по себе. Почему не стреляют?

— О-ох! — стонет штурман и торопливо снимает парашют.

— Черт возьми, приспичило! — бешено кричу я, — Ты что — с ума сошел? Цель почти под нами...

— О-ох, не могу, — нет никакого терпения...

Ну, что ты с ним поделаешь! Открываю обе форточки в своем фонаре и, ловя лицом холодные струи забортного воздуха, замираю:

— Ладно уж!

Мы над окраиной города. Не стреляют. Тихо, темно.

— Бросаю! — кричит штурман. Я вздрагиваю от неожиданности.

— Что бросаешь?! Люки-то не открыты!

— Сюрприз!.. Обвязал проволокой.

— Тьфу ты, черт тебя подери!..

В наушниках смех стрелка и радиста.

— Товарищ командир, готовлю листовки!

— Правильно, Китнюк, молодец!

Потянуло сквозняком. Штурман открыл бомболюки. Под нами мелькает округлая тень. Что это? Ах да, я и забыл: аэростаты воздушного заграждения!

Город, как паук в паучьей сети. Притаился, замер. Мы почти над самым центром. Не стреляют. Наверное, принимают за своих. Штурман нажимает на кнопку:

— Залп!

В тот же миг мне в лицо брызжет ослепительным светом. Я прячусь за борт, тщетно — мы в лучах прожекторов. Слепит глаза. Я едва различаю приборы. Рядом лопается снаряд. Другой, третий! И вот уже вокруг нас беснуется огонь...

Они не пройдут! Мы пройдем!

Вдавив голову в плечи, я делаю левый разворот. Он длится вечность, а я сижу, скованный тупым, тяжелым страхом, порожденным беспомощностью. Что я могу поделать, если скорость самолета не превышает 250 километров в час и если нам нельзя уйти от прожекторов и зенитного огня обычным пикированием: ведь под нами аэростаты! Мы висим в грохочущем пространстве, оглушенные и ослепленные, и ждем, куда кривая вывезет... Что-то сзади мягко толкает меня в затылок. И все кончается. Разом. Будто я, хлопнув дверью, вышел из шумного зала, наполненного грохотом машин. Вышел — и растворился. Меня нет. Я — это нечто необъяснимое, большое. Я — восторг, любовь и счастье. Я невесом. Я — розовый свет, розовый звон. Отлично вижу, что этот звон — розовый, чуть фиолетовый по краям. Смотрю на эти перемежающиеся фиолетовые края, что-то силюсь понять — и не могу.

Восторженность исчезла. Вместо нее я ощущаю какое-то смутное беспокойство, смешанное с болью. Боль безграничная, объемная, пространственная. Она во мне и вне меня. Вязкая, нестерпимая. И звук тоже нестерпимый, нарастающий, тревожный. Все громче, громче.

Боль, звук, свет, острое беспокойство, сойдясь в кошмарном сплетении, сдавили меня, словно тисками. Яркая вспышка в тысячу солнц и... темнота. И боль. И вой. Будто кто-то снова открыл дверь в шумный зал, где, выматывая душу, надсадно воют машины.

Некоторое время, превозмогая боль, тупо смотрю на какой-то предмет, расплывчатый и неясный, пока до меня не доходит, что воют наши моторы, а я, уткнувшись лбом в приборную доску, разглядываю колонку штурвала.

Бессознательно, заученным движением пальцев

уменьшаю обороты моторам. Вой прекратился, осталась боль. Теперь ее границы определяются уже точно — разламывается голова. Я сделал судорожный глоток, в ушах хлопнуло, и боль исчезла.

Некоторое время, может быть, долю секунды, нахожусь в безмятежном блаженстве — тихо, боли нет, какое наслаждение! И в этот миг моего сознания коснулся смертельный холодок. Это еще не был страх, он еще не пришел. Мой мозг был занят анализом событий: где я, что со мной?

Обеими руками, почти не прилагая усилий, я легко оттолкнулся от приборной доски и повис на ремнях в невесомости. И тут я понял: мы падаем!

И страх ворвался. Он пронзил меня с головы до пят: «Давно ли мы падаем?! Какая высота?!»

Молниеносный ищущий взгляд на приборную доску: где указатель высоты, скорости?

Десятки приборов. Мерцающее месиво из стрелок и цифр. Разберись тут!..

«Время!.. Уходит время! Черт с ней, со скоростью и высотой! Надо скорее выводить самолет из пикирования! Рвануть штурвал на себя...»

Мысли, противоречивые, несвязные, стараясь опередить в невероятном беге время, наскакивали друг на друга, как бильярдные шары, и разлетались в стороны:

«Скорей! Скорей!»

«Нет, торопиться, рвать штурвалом нельзя! Тяжелая машина дала разгон. Мы в отвесном пикировании... Громадная скорость. Самолет при резком выводе разрушится от перегрузки».

«Земля! Где земля? Далеко ли? Близко ли? Скорей, скорей, уходит время!»

«Нельзя скорее, надо медленней... Развалится машина...»

О, голос разума! Как ненавидел я его в эти мгновения! Нельзя скорее — самолет развалится; нельзя медленней — можно врезаться в землю...

«Пропади ты пропадом! К черту разум. Может быть, все обойдется и самолет не развалится? Я хочу жить...»

«Ты хочешь жить в плену? — это голос разума. Холодный, жесткий голос. — Ты хочешь, чтобы враг торжествовал?»

«Пле-е-ен?! — Я внутренне содрогнулся от ужаса. — Нет, лучше смерть!»

«Так говорят только трусы. Мужественные борются!»

«Трус?! Ладно. Конечно, я боюсь плена, я не хочу, чтобы враг торжествовал, и поэтому буду бороться!»

Обеими руками вцепился в штурвал и потянул на себя: руль подался легко, словно плоскости его находились в безвоздушном пространстве.

«Все! Конец... Перебиты тросы... Надо прыгать...»

«Прыгать?! Куда, в плен?..»

Опять этот разум! Вспоминаю: заложил ли я девятый патрон «для себя» в ствол пистолета? Да, заложил.

«Тогда зачем же прыгать?»

Разум смеется надо мной. Он ловит меня на наивной хитрости, он уличает меня в нерешительности.

В бессильной ярости толкаю штурвал от себя и вдруг чувствую, что он живой! Дрожит чуть-чуть под слабыми ударами воздушных струй. Значит, целы тросы! Значит, аэродинамическая тень...

Рву штурвалом на себя. Опять от себя.

Страх отодвинулся: я занят. Весь интерес моей жизни сейчас заключен только в том, чтобы зацепить рулем высоты побольше воздуха. Ага, наконец-то! Я торжествую. Самолет задрожал, застонал, руки налились упругостью.

Теперь надо тянуть штурвал на себя. Медленно-медленно. В груди холодный комок. Это страх. Он твердит свое: «Скорей! Скорей! Близко земля!»

«Медленней, медленней! — возражает разум. — Развалится самолет. Плен...»

Плен — это страшнее смерти. Весь холодея в ожидании удара о землю, миллиметровым движением тяну на себя упруго дрожащий штурвал. На плечи наваливается тяжесть. Все больше и больше. Штурвал вот-вот вырвется из рук. Держу. Продолжаю тянуть. В глазах — красная пелена. Голова, словно налитая свинцом, склоняется на грудь... Секунда, другая, третья... Я задыхаюсь. Вот-вот удар.

И вдруг разом — облегчение, невесомость. Вышли!

Широким движением отдаю от себя штурвал и передвигаю вперед секторы управления газом. Всхлипнув, заурчали моторы. Бросаю взгляд на прибор. Триста метров!

Я весь обмяк. В душе сумятица: радостное недоумение, горделивое чувство победы (что — взяли!) — все вперемешку. С минуту сижу бездеятельно. Прихожу в себя. С приборной доски мне тускло подмигивают зелеными кошачьими глазами мои друзья-приборы. Мигают звезды над головой. Ветром щекочет ресницы. С трудом доходит до сознания: нет фонаря кабины. Очевидно, снесло взрывной волной. Снимаю с лица кислородную маску, оглядываюсь. Прожектора, зенитки, вспышки рвущихся бомб. Все это уже далеко, и все это пройденный этап. Впереди большой, трудный путь, и кто знает, удастся ли его благополучно завершить. А пока нужно действовать.

И еще: надо узнать, что с экипажем.

Ставлю курс. Включаю ларингофоны. Тишина. Даже треска не слышно. Та-а-ак. Значит, вышло из строя переговорное устройство. Нажимаю на сигнальную кнопку пневмопочты. Та же история. Красная лампочка не загорается: нет тока, очевидно, разбит генератор.

Достаю из кармана листок бумажки и карандаш. Под блеклым светом приборов пишу крупными буквами: «Как дела», ставлю большой вопросительный знак. Вынимаю из зажимов патрон пневмопочты, закладываю в него записку и нажимом рычага отправляю патрон в хвостовой отсек, к радисту и стрелку. Затем резким движением педалей ножного управления трижды качаю самолет: влево-вправо, влево-вправо.

Моих ног касается рука. Это Евсеев дотянулся из своей кабины, тормошит, дергает за унты и, сжав кулак, выставляет вверх большой палец. Та-ак, ясно: штурман жив и здоров, чувствует себя «на большой».

С минуту выжидаю и, ощутив слабые толчки в педалях (это из задней кабины дергают за трос управления), лезу пальцем в приемник пневмопочты. В патроне записка: «Полный порядок!»

Облегченно вздыхаю. Чувствую себя чертовски счастливым. Задание выполнено, экипаж цел, моторы крутятся, чего еще надо? Шепчу, как молитву, заученный мною лозунг испанских антифашистов: «Но пасаран! Но пасаран!» — «Они не пройдут! Они не пройдут!». «Пасаремос!» — «Мы пройдем!».

А почему бы нет? Советские люди умеют совершать невозможное. Разве ждали нас фашисты в Берлине? Нет, не ждали. А мы пришли!

Еще в начале войны, когда самолеты Балтийского флота совершали налет на фашистское логово, командир полка бомбардировщиков Герой Советского Союза

Е. Н. Преображенский рассказывал, как, выполнив задание, летчики возвращались домой буквально с несколькими килограммами горючего в баках. Это тогда, с острова Эзель. А сейчас мы на этих же машинах летаем из-под самой Москвы, и путь наш удлинился чуть ли не вдвое!

Нет. Они не пройдут. Они не пройдут! Мы пройдем!

Набираем высоту. Самолет легкий, идет вверх хорошо. В воздухе спокойно. Мерцают звезды. Впереди по курсу ярко блестит Сатурн. Чтобы не таращиться на компас, держусь Сатурна.

На высоте пяти тысяч метров надеваю маску. Морщась от боли в раковинах ушей, расправляю резинки, охватывающие голову. Тяжелый шлемофон нарушил кровообращение. Боль несусветная. Привычно терплю.

Высота — семь тысяч восемьсот метров. Меня обдувает ледяным ветром. Мерзну. Терплю и это неудобство. Меня согревает сознание, что с каждым оборотом винтов мы ближе и ближе подходим к линии фронта, а там — конец опасностям и — дом!

Начинает светать. Сереет небо, тускнеют звезды. Сатурн поднялся высоко, переместился вправо и сейчас одобрительно мигает мне со своей верхотуры. Гудят моторы. Клонит ко сну. Сильно клонит. Я засыпаю мгновенно. Голова падает на грудь. Самолет клюет носом. Тревожно гавкают моторы. Я просыпаюсь, вздрагиваю, испуганно таращу глаза, выравниваю машину, и все начинается сначала. Это же пытка!

Чтобы отвлечься, достаю из кармана шоколадку «кола», отламываю добрый кусочек и кладу за щеку. Таращу глаза, стараясь разглядеть, что там нас ожидает впереди. Небо на востоке окрашивается в грязно-фиолетовый цвет. Неожиданно различаю чуть розовеющие кромки кучевых облаков. Облака высокие — не перешагнуть, и нижняя кромка — наверняка метров на триста-четыреста. Что же делать? Снижаться? Нельзя. Сейчас высота для нас — гарантия. Приборы не работают. Я не знаю, сколько в баках горючего. И еще — в любую минуту может отказать мотор, один или другой. Очень сомнительно, чтобы после такой передряги они не были бы повреждены. Нет, снижаться нельзя!

Сон как рукой сняло. Я снова в борьбе. Все мои помыслы сейчас — как можно больше набрать высоты. Борюсь за каждый метр.

Облака ближе. Громоздятся, вздымаются. Беспокойно ерзаю на сиденье, ищу лазейку между тучами. Вверху, под робкими лучами восходящего солнца-, они белые, как снег, а внизу синие-синие.

После некоторого раздумья решаю: если не найду прохода, пойду напролом. Другого выхода нет. Набираю высоту по крошечке, по сантиметру. На приборе — девять тысяч метров. Так высоко мы никогда «е забирались. Как-то там штурман?

Наклоняюсь, смотрю через прорезь приборной доски. Евсеев лежит на полу, держит шланг маски возле штуцера кислородного баллона, дышит. Встретился со мной глазами, ободряюще мигнул.

Мороз дает себя знать. Облака уже рядом. Мчатся на нас, обдают холодом. Нужно входить. Нет, боюсь. Зачем лезть на рожон? Отворачиваю вправо, иду рядом с крутобокой тучей. Ага, коридор! Была не была! Круто разворачиваю и ныряю в узкую мрачную щель. Машина вздрагивает. Мимо проносятся стены фантастических замков. Коридор сворачивает налево, затем направо и вдруг теряется в серой лохматой облачности. Черт возьми, вот это удача! В следующее мгновение мы влетаем в мокрую вату спокойных высокослоистых облаков. Тихо, хорошо. Идет снег. Я облегченно вздыхаю. Я снова счастлив. *

Уже совсем светло. Наверное, пора снижаться. Заглядываю к штурману. Евсеев прилип к баллону. Лежит на полу, держит шланг возле штуцера. Лицо закрыто маской, но все равно мне видно, какой у штурмана кислый вид.

Показываю на часы, делаю знак рукой: «Не пора ли снижаться?»

Евсеев радостно закивал головой: «Пора, пора!» — и красноречивым жестом потряс шланг кислородной маски: мол, надоел до смерти!

Из облаков вынырнули на высоте четырехсот метров. Сумрачно, дождливо. Видимость скверная. Под нами болотистая местность. Слева какая-то речушка, впадающая в озеро.

Евсеев стоит в коленопреклоненной лозе у прозрачного носа своей кабины, уточняет ориентировку. Перед ним, словно коврик у молящегося магометанина, лежит развернутый планшет с картой. И сам Евсеев до смешного похож на правоверного. Посмотрит вперед, беззвучно пошевелит губами, нагнется к карте, упираясь ладонями в колени, и снова выпрямится: «Ашхаду анна иллаха аллах. Уо шхаду анна Мухаммедан расулу аллах!» (Нет бога, кроме аллаха, и Магомет — пророк его).

Вот опять — нагнулся, ткнул пальцем в карту, схватил карандаш, листок бумаги, черканул торопливо две строчки и полез ко мне передавать.

Та-а-ак, хорошо! Мы вышли левее Клина, правее Калинина, на речку Шошу, впадающую в Волгу. Сейчас будет железная дорога, идущая на Ленинград, и отсюда мы будем менять курс на свой аэродром. Москва останется слева. Это запретная зона. Залетать в нее категорически запрещено. Да нам и нет необходимости.

Наскакиваем на железную дорогу. Какая-то вдрызг разбитая станция. Валяются остовы полусгоревших вагонов. Корежатся к небу ржавые железные конструкции водонапорной башни.

Разворачиваемся, берем курс домой. Идем почти бреющим. Проносимся над домами разбитого Клина, над аэродромом, забитым «ИЛами»-штурмовиками. Погода совсем никудышная. По самой земле стелются клочья тумана. Все гуще и гуще. Впереди все закрыто, и, как видно, до своей базы нам не дойти. Дело дрянь, нужно куда-то садиться. Разве, пока не поздно, вернуться в Клин?

Бросаю взгляд налево. Москва! Черный дым из заводских труб накрыл город грязным шлейфом. Решение приходит внезапно:

— А, была не была!

Круто разворачиваю влево. У штурмана округляются глаза. Хватает карандаш, бумажку, пишет, сует мне записку: «Ты с ума сошел? Запретная зона!» Я верчу записку в руке: «Запретная?! Хм!» Озоруя, пишу «резолюцию»: «Но пасаран! Пасаремос!» Возвращаю Евсееву. Прочитал, засмеялся, махнул рукой: давай, мол.

Подходим к городу. Где-то здесь должен быть центральный аэродром. Почти из-под самого нашего носа из облаков вдруг появляется округлая громада аэростата воздушного заграждения. Шарахаюсь в сторону и тут же замечаю зеленое поле аэродрома с белым посадочным «Т». Выпускаю шасси, с ходу иду на посадку.

В самом конце пробега самолет вдруг ни с того ни с сего заартачился, заскрежетал колесами и, высоко задрав левое крыло, резко крутнулся на месте. Этого еще не хватало! Торопливо ударяю рукой по лапкам выключателей моторов. Самолет остановился, вздохнул, как запаленная лошадь, и, осев на правый бок, замер в такой позе, будто увидел что-то интересное в траве.

Я отстегнул ремни и вылез из кабины. К нам, постреливая вверх синими кольцами дыма, спешил аэродромный трактор-тягач.

Дальше