Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Глава пятая.

Неужели отвоевался?

«Ноги резать не дам»

Госпиталь, куда меня привезли, находился на окраине Москвы, в одном из общежитий сельскохозяйственной академии. Он был эвакуационным. В нем оказывали первую помощь, затем отправляли в глубокий тыл. Задерживались здесь лишь те, кто считался нетранспортабельным. К их числу относился и я. Мое положение было очень тяжелым, и врачи не были уверены, что выживу.

Страшное слово «гангрена», которое профессор-консультант произнес шепотом, дошло до меня. В сознании мелькнуло: «Значит, все». Не было страха, была досада: бои в разгаре, а я отвоевался.

Я знал, что гангрена распространяется быстро и лишь нож хирурга может преградить ей путь. Ампутация... Мне было странно, что врачи говорят об этом так, будто это не касается меня. Я сказал:

— Ноги резать не дам!

Врач А. Е. Брум пристально посмотрел на меня:

— Понимаю, Иван Георгиевич, но...

— Все равно. Делайте что угодно, только не ампутацию.

Брум ничего не ответил.

Среди медицинского персонала здесь оказалось немало сестер из Минского окружного госпиталя. В хирургическом отделении, например, работала Нина Кузнецова, та самая, которая в июне 1941 года зашла [146] в пятнадцатую палату и, успокаивая нас, пообещала:

— Провожу больных до Слепянки и вернусь за вами.

Но мы больше так и не видели ее. Я спросил:

— Что же вы за нами тогда не заехали?..

Кузнецова рассказала, как везла раненых. Бомбежка была жуткая. Все же добрались до Слепянки, а сдать людей некому. Вот и пришлось идти с ними на восток.

Я подивился мужеству девушки. Три месяца находилась она в пути, терпя лишения. Двигались в основном пешком. Тех, кто выбивался из сил, оставляли у надежных людей в деревнях и селах. Из сорока восьми линию фронта перешли тридцать два человека. Никогда ни они, ни их дети не забудут о подвиге скромной медицинской сестры. И когда в день 24-й годовщины Красной Армии я увидел Нину Кузнецову с только что полученным орденом Красной Звезды, от души поздравил ее с высокой наградой.

И теперь Нина Кузнецова, Феодосия Апухтина, Мария Кравченко и другие работники госпиталя делали все, чтобы облегчить страдания раненых воинов.

У меня сильно болели обмороженные ноги, и часто я не мог спать. Во время одного из таких приступов ко мне зашел начальник госпиталя. Увидев, что я бодрствую, он сказал:

— Все ясно: какой начальник, такие и подчиненные.

Я попросил объяснить, в чем дело.

— Десантники ваши высадились. Ночь на дворе, а они рвутся сюда. Не разрешил: думал, спите. Впустить или коменданта вызвать? Наверно, целая рота пришла.

Я попросил пригласить ребят. Очень хотелось повидаться с ними. В палату, рассчитанную на двоих, втиснулось человек тридцать. От парашютистов веяло холодом, смолой и дымом костров. Всего шесть часов назад они были еще на передовой. Я пытался расспрашивать их, но Анатолий Авдеенков приложил палец к губам:

— Молчите, товарищ майор, а то врач мигом нас выставит! [147]

Пришедшие рассказывали о себе, о последних боях. Я заметил, что многие из них старались не смотреть на мои неукрытые ноги, согреваемые мощными электрическими лампами. Мне так хотелось в этот момент встать и уйти вместе с ними. Словно читая мои мысли, Анатолий Авдеенков сказал:

— Ничего, товарищ майор, обойдется.

Дольше всех у меня задержались Мальшин, Авдеенков, Балякин и Карпеев.

Авдеенков сообщил:

— А ведь мы, Иван Георгиевич, чуть в пехоте не оказались. Когда перешли линию фронта, командир стрелковой дивизии хотел нас прибрать к рукам. Мне, говорит, во как разведчики нужны. Обещал командирами сделать. Выручил представитель штаба фронта.

— А сейчас куда направляетесь? — поинтересовался я.

— В Раменское. Там место сбора всех выходящих из вражеского тыла.

От Авдеенкова я узнал, что в нашем госпитале лежат восемнадцать десантников, в их числе Катя Швецова, которая была в группе Анатолия Левенца.

После ухода десантников я немного вздремнул. А утром новая радостная встреча — зашел начальник штаба ВВС Западного фронта генерал С. А. Худяков. Сергей Александрович сказал, что Военный совет доволен результатами действий десанта, хотя все получилось и не совсем так, как первоначально намечалось:

— В общем, ребята сделали все, что могли. [148]

Худяков поведал также, что разгрому юхново-мятлевской группировки противника содействовал не только наш отряд. 18 января в район Знаменки, Желанья было выброшено четыреста пятьдесят парашютистов во главе с капитаном Суржиком. Они подготовили посадочную площадку, на которую приземлилось более полутора тысяч человек.

Генерал подробно обрисовал, как проходила эта операция.

— Правда, из-за погоды десантирование растянули на трое суток. Внезапности не добились. Но все равно получилось неплохо.

Я с интересом слушал Сергея Александровича, сам хотел поделиться с ним многим, но врач прервал наше свидание.

Позже, когда состояние моего здоровья несколько улучшилось, генерал навестил меня еще несколько раз, и мы подолгу беседовали о теории и практике применения десантов. В госпитале располагаешь вынужденным досугом, есть возможность привести в порядок мысли, подумать, обобщить. Осмысливая приобретенный опыт, пришел к выводу, что выбрасывать тактический десант и мелкие парашютные группы лучше всего ночью с малой высоты. И обязательно компактно. Все парашютисты должны хорошо знать местность, сигналы, свою задачу и задачу всего подразделения, уметь ориентироваться ночью, быть готовыми к действиям в отрыве от своего подразделения. Зимой 1941/42 года мы были недостаточно обеспечены средствами связи. В тыл врага часто приходилось летать только с одним радистом. Поэтому не всегда была возможность управлять группами оперативно.

Мы с генералом основательно разобрали действия парашютистов в тылу противника, и мне яснее представились наши успехи и промахи.

27 января 1942 года Сергей Александрович вошел в палату взволнованный, радостный.

— Добрая весть, Иван Георгиевич.

— Какая? Неужели Юхнов освобожден?

— Нет, не то.

— Что же?

— С орденом Ленина тебя поздравляю! Анатолий Константинович Левенец и Иван Михайлович Смирнов [149] тоже этой награды удостоены. Да тут вот целый список, — Худяков протянул мне текст приказа войскам Западного фронта.

Я пробежал глазами по строчкам и с радостью увидел имена лейтенанта Юрия Андреевича Альбокримова, старшины Михаила Ивановича Климова, красноармейца Анатолия Алексеевича Авдеенкова. Они награждались орденом Красного Знамени. Красной Звездой отмечались старшины Иван Андреевич Бедрин, Андрей Андреевич Гришин, старший сержант Леодор Алексеевич Карпеев, сержант Андрей Михайлович Моисеев, красноармейцы Александр Иванович Буров, Григорий Антонович Хиль; медалями — сержанты Николай Кузьмич Гарусов, Иван Романович Якубовский, Александр Сергеевич Ковалев, младший сержант Виктор Степанович Закуреев, красноармейцы Василий Андреевич Большаков, Дмитрий Иванович Корначик, Петр Никитич Онищенко, Иван Никитич Хоруженко.

Да, ребята эти вполне заслужили такую честь.

Ими гордился весь отряд

Оказалось, что находящиеся в госпитале десантники не только ранены, но и сильно обморожены. А это значило, что многим из них грозило то же, что и мне, — ампутация.

Первой, с кем мне вскоре удалось встретиться, была Катя Швецова, юная парашютистка из группы Анатолия Левенца. Не забыть мне бесед с ней. Она тяжело переживала, что лишилась ступней обеих ног. Катюша была ранена, а затем обморозилась, когда вместе с Анатолием Левенцом и Петром Онищенко участвовала в захвате пленного на Варшавском шоссе. Вот как это было.

Легковая автомашина на большой скорости мчалась по дороге. За поворотом из предрассветной дымки перед ней возникли трое вооруженных людей. Один из них крикнул:

— Стой!

Водитель резко затормозил. Раздалось несколько выстрелов. Смертельно раненный фашистский офицер, находившийся в автомобиле, успел выстрелить из маузера [150] и ранить Швецову. Она упала на снег. Старший лейтенант Левенец и красноармеец Онищенко подхватили ее и направились в придорожную рощу. Там перевязали, а после на руках вынесли из вражеского тыла. И вот она здесь, в московском госпитале.

Я, как умею, успокаиваю девушку, говорю, что я в таком же положении. А сам думаю: «Я все-таки мужчина. И постарше... А каково ей, только начинающей жить?»

В день, когда Кате вручали орден Красного Знамени, командование госпиталя устроило по этому поводу небольшой праздник. Собрали нас в палату, где помещалась Швецова, — кого принесли на носилках, кто сам добрался. Представитель штаба Западного фронта генерал-майор Григорьев, огласив приказ, подошел к Кате.

— Ну-ка приподнимись немного, — попросил он, — я прикреплю...

Все поздравили Швецову с высокой наградой. Приехавшая к нам секретарь ВЦСПС Клавдия Николаева по-матерински обняла Катю, сказала:

— Главный целитель во всякой беде — время. Ты еще будешь счастлива, доченька.

Мы очень хотели, чтобы Катюша была счастлива, нашла свое место в общем строю, научилась ходить, обрела былую жизнерадостность. Веря, что все так и будет, мы подарили Швецовой несколько пар туфель, самых красивых, какие только можно было раздобыть в то время. Когда готовили подарок, было немало споров. Одни говорили, что это может ее обидеть, другие возражали, что, наоборот, вселит надежду.

Мне вспомнились боевые операции, в которых участвовала Катя Швецова, хрупкая на вид, но сильная духом девушка. Вражеский тыл — это не только схватки с противником, но и лесная чащоба, овраги, занесенные снегом, чавкающие болота, беспрерывный дождь, слякоть, завывание вьюги, лютые морозы, голод, жажда, неимоверные лишения.

Екатерина Швецова прошла через все это. Но, глядя на ее светлые, коротко остриженные волосы, глаза, полные слез, и крепко сжатые губы, острые, как у подростка, плечи, трудно воспринимать, что она — испытанный огнем воин. [151]

Я не знаю, как сложилась судьба Кати Швецовой. Но уверен, что этот замечательный человек всегда будет пользоваться у всех заслуженным уважением и любовью.

* * *

...Я утешал Катю, а самому было не легче. Я не мог представить себя, тридцатишестилетнего командира, мастера спорта, инвалидом. Не хотелось с этим мириться. Чего я боялся? Одного — меня страшило, что не смогу больше летать, прыгать с парашютом. Вот почему твердо решил: лучше умереть, чем разрешить отрезать ноги. Я твердил себе: «Если есть хотя бы один шанс из тысячи, то стоит рисковать».

В этом решении меня укрепляло и то, что врачи не были единодушны. Одни говорили, что ноги надо ампутировать, и как можно скорее; другие находили возможным ампутировать лишь пораженные места, а там будет видно...

После очередного осмотра я спросил начальника хирургического отделения А. Е. Брума, продолжает ли он настаивать на ампутации ног. Брум долго рассматривал меня, видимо что-то решая, потом сказал:

— Ладно, майор. Попробуем сделать такую операцию, чтобы смог ходить на своих двоих.

— А прыгать?

— Ишь чего захотел!

Я подумал: «Если уж буду на собственных передвигаться, то прыгать тоже научусь».

5 февраля 1941 года получил письмо от фельдшера Шуры Кузьминой. Она бывала у меня. На этот раз не сумела прийти и написала:

«Иван Георгиевич, я справлялась о вашем здоровье у доктора А. Е. Брума. Не печальтесь, что у вас будет маленький физический недостаток. Вы не один раз рисковали жизнью и пока отделались только этим.
Я думаю, что для тех, кому вы были дороги, кто вас знает, вы таким же и остались.
Наши ребята пустили слух, что майор Старчак возвращается из госпиталя и снова заберет к себе своих подрывников. Об этом я слышала от многих. Значит, в вас верят».

Мне было приятно читать эти строки. Они поддерживали меня в споре с теми, кто говорил: [152]

— Иван Георгиевич, не тешь себя иллюзией. Штурманом еще, может быть, сумеешь. Ну даже летчиком. А вот парашютистом...

Я читал в их глазах: «Брось хорохориться. Смирись...»

А я не хотел. Боевые друзья тоже ждали меня. Как самое дорогое храню я письмо Юрия Альбокримова, Василия Мальшина, Анатолия Авдеенкова:

«Мы сейчас находимся на отдыхе, но в любую минуту готовы выполнить боевую задачу, какой бы трудной она ни была и каких бы жертв ни потребовала... Товарищ майор, сообщаем вам по секрету, за точность данных несем полную ответственность: нам стало доподлинно известно, что после выздоровления вы вернетесь на прежнюю должность...
Мы надеемся, что скоро снова вместе будем громить врага. Боевой красноармейский привет!»

Душа моя рвалась к этим замечательным ребятам.

Путешествие в молодость

Да, мне хотелось в небо. Лежа на больничной койке и глядя в стену, я мысленно возвращался к дорогим моему сердцу дням. Вспоминались то летная школа, то какой-нибудь экспериментальный прыжок.

Вот память воскресила образ инструктора навигационной службы Климова, человека уже немолодого, хорошо знающего свое дело. За его плечами немалый боевой опыт. Он участвовал в гражданской войне летчиком-наблюдателем.

Климов, как и я, пришел в авиацию из кавалерии. Предмет, который он нам преподавал, не отличался сложностью. В кабине штурмана имелось всего три прибора. Их мы освоили быстро.

Наконец нас подняли в воздух. Полет прошел нормально. Чувствовал я себя хорошо.

После приземления пилот сказал:

— Теперь для полноты счастья остается прыгнуть с парашютом. Это пострашнее будет...

На своем веку мне пришлось без малого тысячу сто раз покидать самолет в небе. Не все случаи запомнились. А первый... О нем хочется рассказать подробно. [153]

Мы укладывали парашюты на длинных, сколоченных из досок столах. Зацепив за гвоздь уздечку полюсного отверстия, вытягивали купола, стропы, подвесные системы. Полотнище укладывали на две стороны, так же разбирали стропы, потом всовывали их в соты ранца.

Наземная подготовка длилась около трех часов. Инструктор рассказал о совершенных им семи прыжках.

Он наставлял:

— Парашют вводится в действие выдергиванием вот этого красного кольца. Тянуть за него надо, когда увидите низ фюзеляжа...

Укладчик — на его счету было два прыжка — утверждал:

— Парашют раскрывайте, когда начнет свистеть в ушах...

На аэродром прибыли к пяти часам. В шесть поднялись в воздух.

Когда стрелка высотомера достигла восьмисотметровой отметки, услышали команду: «Пошел!»

Я все делал, как советовал инструктор. Система сработала безотказно. Мелькнула мысль: «Неужели это так просто? Даже приятно!» Падения почти не ощущалось. Хотелось повисеть в небе как можно дольше. Но снизу уже доносился предупреждающий крик:

— Ноги, ноги!

О них-то я тогда чуть и не забыл... Но все обошлось благополучно.

После этой начальной подготовки я поехал в Оренбург, в летную школу.

Здесь от инструкторов Лаца, Житкова, Столярова я впервые услышал о самостоятельном расчете прыжка, о скольжении и о том, что самолет можно покидать и при выполнении им различных фигур высшего пилотажа.

После двух неудачных приземлений на препятствия, случившихся у нас на занятиях, командир нашей эскадрильи Трубников сказал:

— Надо учиться управлять парашютом.

— А как это делать? — спросил я его.

— А хотя бы изменяя угол плоскости купола или его объем. — Немного подумав, комэск добавил: — Вообще-то [154], в прыжках с горизонтально летящего самолета толку мало. Это на учениях хорошо. А во время боя мало ли что может произойти. Надо, дорогой мой, уметь прыгать из любого положения машины.

Этот разговор запомнился.

* * *

По окончании школы, а затем курсов усовершенствования по классу штурманов тяжелой бомбардировочной авиации меня направили в Западную Сибирь. Там в одном из соединений мне пришлось всерьез заняться парашютизмом. Вместе с Мартыновым, Евдокимовым, Самсоновым, Губиным, Муратовичем, Новожиловым, Каляевым учился применять парашют не только как спасательное средство, но и как средство десантирования.

Дни и месяцы проходили в тренировках и поисках. Не берусь сейчас утверждать, кто именно был пионером в выполнении того или иного нового приема, знаю только, что в нашей стране среди первых мастеров, осуществивших прыжок с самолета, вошедшего в штопор, были инструкторы Оренбургской летной школы Лац, Житков, Столяров, позже — Колосков и Петров.

Поиски и эксперименты, к сожалению, не обходились без жертв. В 1934 году летчик Ольховик, оставляя машину, обо что-то ударился и потерял сознание, не успев выдернуть кольца. Дорогой ценой приходилось расплачиваться за опыты. Многие славные воздухоплаватели погибли.

Я тоже осваивал сложные способы выброски из самолета. Помню один контрольный прыжок, выполненный в Белоруссии. Полетели мы с командиром эскадрильи Ганичевым. За два больших круга набрали высоту тысяча шестьсот метров, вышли на прямую. Я внимательно следил за наземными знаками. Вот под нами, слева по борту, «точка сбрасывания». Ганичев поднял левую руку, предупреждая, что сейчас введет машину в штопор. Еще несколько мгновений — и Р-5 начинает падать.

Когда он совершил третий виток, я, преодолевая сопротивление воздуха, покинул биплан. Мощный воздушный поток подхватил меня и бросил в сторону. Отстабилизировав свободное падение, я через пять — [155] семь секунд раскрыл парашют. Приземлился нормально.

Вскоре меня послали в Ленинград на сборы парашютистов. Там я увидел зачинателя затяжных прыжков Николая Евдокимова. Невысокий, сухощавый летчик-истребитель, спокойный и деловитый, просто и ясно рассказал, как в районе Евпатории впервые затянул свободное падение и тем самым опроверг опасения медиков, что человеческий организм не может вынести такого полета. Погода была хорошая, и Евдокимов продемонстрировал нам свое искусство.

Из Ленинграда я вернулся в Сибирь, обогащенный опытом и новыми идеями.

В войсках начались эксперименты по высадке крупных десантов. В этом, кстати сказать, наши Вооруженные Силы явились пионерами. Большие учения с выброской парашютистов были проведены под Москвой.

С нескольких аэродромов одновременно в воздух поднялись туполевские четырехмоторные бомбардировщики, на борту которых находилось более двух тысяч двухсот бойцов. В каждом ТБ-3 разместилось до тридцати человек. Выпрыгивать они могли сразу из восьми — десяти точек. Бомбардировщик освобождался за десять, а в некоторых случаях и за пять — семь секунд. Это очень важный показатель: чем быстрее группа покинет машину, тем компактнее приземлится и меньше времени потребуется на ее сбор.

Конечно, для этих целей удобнее были бы специальные самолеты, но в тридцатые годы их не выпускали.

Рождался новый род войск. Он получил признание.

Началась разработка тактики.

У меня уцелела тетрадь с записями тем занятий. Вот одна из них: «Произвести прыжки с постановкой дымовой завесы в воздухе и на земле; прыжок со стрельбой из личного оружия и гранатометание с воздуха по наземным целям».

Десантник, когда он медленно опускается на землю, очень уязвим. Мы понимали это и стали искать, как уменьшить опасность поражения бойца в воздухе. Возникла идея сокращения высоты выброски парашютистов. [156] Ее надо было проверить на практике. Некоторый опыт в этом уже был. Первым в нашей стране с рекордно минимальной высоты прыгнул мой товарищ и однополчанин Петр Балашов. Еще 12 августа 1933 года он покинул самолет на высоте восемьдесят метров, благополучно приземлился на московском стадионе «Динамо» и вручил футболистам букет цветов. Однако более поздняя попытка известного спортсмена Самфирова повторить это достижение закончилась трагически. Поэтому думать о массовых прыжках с подобной высоты с парашютом ручного раскрытия не приходилось. Стали пробовать десантироваться методом срыва. Незадолго до Великой Отечественной войны группа экспериментаторов, состоявшая из шести человек: Гаврилова, Павлова, Корнеева, Попова, Волкова и автора этих строк, — испытала этот способ. Я тогда уже служил в Белорусском военном округе.

Поднялись мы на ТБ-3. На заданной высоте выбрались на крыло и, крепко держась за натянутую здесь веревку, замерли в ожидании команды. По сигналу штурмана «Пошел!» раскрыли парашюты. Наполнившись воздухом, они сорвали нас с плоскости.

Опыт прошел благополучно. Однако при этом методе трудно было избежать раскачивания, а также закручивания строп. То же самое проделали, но не во время горизонтального полета корабля, а при его планировании. Получилось немного лучше.

И все же он также не решил основного вопроса. Выход был найден, когда мы получили новый парашют с ручным и с принудительным раскрытием. Мой сослуживец мастер спорта СССР старший лейтенант Степан Гаврилов прыгнул с этой системой с семидесятиметровой высоты. Произошло это в конце апреля 1941 года на аэродроме вблизи Минска. Вслед за Гавриловым группа инструкторов десантировалась со стометровой высоты.

Дальнейшие эксперименты показали, что для хорошо подготовленных парашютистов прыжки со ста — двухсот пятидесяти метров вполне безопасны.

В годы минувшей войны высадка бойцов с таких малых высот вводила противника в заблуждение. Об этом свидетельствует книга гитлеровского офицера Алькмара фон Гове «Внимание, парашютисты!». В ней [157] он утверждает, что кроме обычной выброски десантов русские в районе Ельни и Дорогобужа применили новый, типично русский метод: транспортные самолеты с бреющего полета высыпали пехотинцев с оружием прямо в сугробы без парашютов. Глубокие снега смягчали удар, и большинство солдат не получало никаких повреждений.

Как участник событий, о которых идет речь, могу подтвердить, что мы действительно выбрасывались с малых высот. Но что касается прыжков прямо в снег, то пусть автор попробует совершить их сам.

Первый Всеармейский сбор парашютистов, проведенный летом 1939 года в придонских степях близ Ростова, показал, чего мы достигли. Нам демонстрировали новую авиационную и парашютную технику, в частности, кислородные приборы и стабилизаторы для высотных и затяжных прыжков.

А после сборов — новые поиски. Это они перед началом войны привели меня в Минский госпиталь.

* * *

Утро. В палату входит врач Капустянская. Вместе с обычной дозой глюкозы она вводит еще что-то. Я это сразу почувствовал: по телу разлилась приятная усталость, потянуло ко сну. Я насторожился, спросил:

— Это наркоз, доктор?

Ответа не услышал — погрузился в глубокий сон.

Очнулся во второй половине дня. Никого ни о чем не спрашивая, сорвал с себя одеяло и стал ощупывать ноги: много ли отрезано? Бедра целы, голени тоже. Ступни замотаны, словно куклы, бинтами, и не узнаешь, что именно здесь ампутировано.

Зашел А. Е. Брум, успокоил:

— Операцию сделали по заказу: нет пяточных костей и пальцев, а все остальное на месте, можно не проверять.

Потянулись скучные дни лежачего больного. Иногда они скрашивались посещениями друзей.

23 февраля поздно вечером ко мне пришли поздравить с праздником, а заодно и проститься Авдеенков, Курлинэ, Карпеев, Озолин, Озурас, Мальшин, Островский, Голубев и еще несколько человек. Все они завтра полетят в тыл врага. Каждый из них назначен командиром самостоятельно действующей группы. [158]

Я был горд, что им оказано такое доверие, и, признаться, беспокоился: сумеют ли выполнить задание? Проговорили мы долго. В беседе принял участие и навестивший меня писатель Алексей Силыч Новиков-Прибой.

Пока мы толковали о делах военных, он слушал нас молча, что-то записывал. Когда же речь зашла о бытовом устройстве во вражеском тылу, Новиков-Прибой тоже включился в разговор:

— Друзья мои дорогие, я никак не пойму, откуда у вас столько житейской мудрости. Каждому из вас не больше двадцати лет, а рассуждаете вы, как много пожившие люди.

Помолчав, он продолжал:

— Считайте шуткой, но в том, что скажу, пожалуй, будет и доля правды. До войны вы, наверное, не пошли бы в одиночку ночью в лес. А вот теперь вижу: ничего вас не страшит. Как же это получается?

Мальшин, краснея и волнуясь, ответил:

— Вы правы, Алексей Силыч. Не так давно мало кто из нас осмелился бы на такое. Я, например, никогда не ходил на кладбище. Даже днем. Неприятно как-то чувствовал себя рядом с крестами. А когда пришлось выполнять задание прошлой осенью в Минске, то целую неделю прожил среди могил. И ничего! Надо было, вот и прятался там...

Мальшин, собираясь с мыслями, провел рукой по своим темным волосам. Потом снова подал голос:

— Мы ж Советскую власть отстаиваем. Отцы ее на ноги ставили, а нам от фашистов оборонять пришлось. Разве тут до страха... Герои вашей «Цусимы» тоже не оглядывались, когда за честь Родины надо было постоять...

Выслушав сбивчивую речь Мальшина, Новиков-Прибой подошел к нему, крепко обнял и пробасил:

— Спасибо, уважил старика!..

Потом обратился ко всем парашютистам:

— Позвольте, сынки, сказать вам несколько слов. Очень отрадно сознавать, что наше народное государство защищают такие вот молодые, сильные, преданные Родине и партии ребята, как вы. Вы мне представляетесь детьми одной матери, одного батьки. Среди [159] вас царит дух товарищества, и идете вы не в одиночку, а все вместе. Берегите это товарищество, дорожите им, как своей жизнью.

Заглянув в лицо каждому, Алексей Силыч сказал:

— Вернетесь с задания, прошу ко мне, будете самыми желанными гостями!..

Дежурная сестра уже в который раз появилась в двери, давая понять, что беседа слишком затянулась. Начали прощаться. Я пожал всем руки. Десантники вызвались проводить А. С. Новикова-Прибоя до дому.

Когда палата опустела, мне стало грустно: все при деле, куда-то торопятся. А я? Что теперь ожидает меня? Об этом не хотелось думать. И все же думалось...

Рассказ при свете ночника

Узнав, что в госпитале находится боец нашего отряда Руф Федорович Демин, я попросил начальника хирургического отделения А. Е. Брума перевести его поближе ко мне:

— В соседнюю палату хорошо бы...

Брум возразил:

— Нечего здесь землячество разводить. Не лечиться будете, а о десантах по ночам толковать.

Я не отступал. Наконец Брум сдался. А когда Демин оказался рядом, уговорил санитаров устроить нам свидание. И вот в один из вечеров они принесли Руфа Федоровича в нашу комнату вместе с кроватью. Мы с интересом рассматривали друг друга, как будто никогда не виделись.

— Ну рассказывай, где был, что делал, — обратился я к Демину.

Он махнул рукой:

— Если не повезет, так не повезет. Не столько воевал, сколько в сарае отлеживался...

В больничной одежде, при слабом свете ночника, Руф показался мне несколько старше, чем был на самом деле. Видно, жизнь успела наложить на него свою печать. Волнуясь и от этого немножко путаясь, Демин стал рассказывать о том, что перенес за тридцать пять дней, которые провел в деревне, занятой врагом. [160]

— Как вы знаете, товарищ майор, мы вылетели в ночь на пятнадцатое декабря. Километрах в двадцати — тридцати за линией фронта начали выброску. Прыгали через дверь и два бомбовых люка. Я, как старший группы, должен был оставить самолет последним. Сначала все шло хорошо. Когда же очередь дошла до меня, то случилась заминка — за что-то зацепился. Благо было чем: кроме парашюта и карабина на мне было еще два вещевых мешка с гранатами, взрывчаткой и патронами. Не помоги бортовой механик, я бы, пожалуй, не скоро освободился. Парашют сработал нормально. По темным контурам на белом снегу определил, что подо мной окраина села, речка, а за ней выселок. Ветром меня сносило в поле. Я определил, что оторвался от своей группы километра на три — четыре. За ребят был спокоен. С ними были два моих заместителя, которые хорошо знали задачу.

— Кстати, — прервал я рассказ Демина, — ваши товарищи действительно не растерялись. После приземления вышли к дороге, установили на ней более десяти мин, устроили два минированных завала...

— А вот у меня, — продолжал Руф Федорович, — сразу все не так пошло. Спрятав в сугробе парашют и один из вещевых мешков, направился к селению, чтобы разведать, есть ли там противник. Выбрался на проселок, не прошел и с полкилометра — услышал скрип снега. Остановился, пригляделся. В темноте заметил движущиеся силуэты вражеских солдат. Они тоже насторожились. Раздался окрик: «Хальт!» Мне оставалось одно — уходить. В ночи загремели винтовочные выстрелы, затарахтел ручной пулемет. Одна из пуль угодила в правую ногу. Я упал на колено. Поднявшись, почувствовал, что в валенок течет кровь. Свернул с дороги, пошел к реке. Выйдя на крутой берег, спрыгнул на лед и попал в полынью. С трудом выбрался, подался на другую сторону. Здесь меня начали покидать силы. Кое-как дополз до сарая, расположенного на краю какого-то выселка. Из-за реки послышалась сильная пальба. В небо полетели сигнальные и осветительные ракеты. По поднявшейся суматохе, по гулу заводимых моторов я понял, что неприятель готовится оставить село. Превозмогая острую боль, я открыл дверь строения, вошел в него и [161] повалился на хранившееся там сено. Хотел снять валенок, но не смог.

Руф Демин сделал небольшую паузу, потянулся к графину с водой. Наполнив стакан, он тут же забыл о нем, вернулся к прерванному рассказу:

— Наступило утро, потом день... вечер и опять день...

На следующую ночь я вылез из своего убежища, намереваясь ползти в район действия нашего отряда. Нога сильно болела. Еле-еле дотащился до ближайшей деревни. Никого из парашютистов в ней не оказалось. Дальше двигаться не было сил. Решил немного отдохнуть. Нашел сеновал, пробрался в него и вскоре потерял сознание. Очнулся днем. Все тело разламывалось, голова пылала... Понял: никуда уйти не смогу. Одно меня утешало, что высадились мы всего в двадцати — тридцати километрах от линии фронта. Надеялся, вот-вот подойдут наши войска.

Отступавшие гитлеровцы начали жечь хранилища с сеном и зерном. Пламя поползло от одного строения к другому. Стало светло как днем. Запах горящей ржи щекотал ноздри. Едкий дым лез в легкие. Глядя в щели, я видел солдат с чадящими факелами, даже различал их лица. Хотелось вступить с фашистами в бой. Но удерживало то, что моя вылазка может толкнуть этих головорезов на крайнюю карательную меру — уничтожение всех жителей селения. Огонь все ближе подступал к моему укрытию. «Видно, придется сгореть живым, чтобы не сдаться в плен», — подумал я. Но на этот раз мне повезло. Сарай, в котором я находился, не подожгли. Он стоял немного на отшибе, и, может быть, немцы просто поленились идти к нему по глубокому снегу. В общем, мое пристанище уцелело.

— А знаешь, — снова перебил я Демина, — Бедрин еще с кем-то из ребят был в той деревушке, где ты скрывался, даже на сеновал тот заходил.

— Как же он меня не нашел?

— Ушел ты уже оттуда.

— А может быть, он не в том сарае побывал?

— Нет, именно в том. Вот посмотри, — я протянул Руфу лист бумаги, исписанный карандашом, — твой почерк? Бедрин нашел. [162]

Демин почти выхватил записку из моих рук, внимательно всмотрелся в нее. Возвращая, сказал:

— Оказывается, десантная почта действует не хуже, чем полевая...

Строчки, сообщавшие о том, что произошло с Руфом Федоровичем потом, были слишком скупыми, и я попросил Демина вспомнить некоторые подробности. Собравшись с мыслями, он заговорил:

— Состояние мое было очень плохое. Часто терял сознание. Силы поддерживал пайком. Мучила жажда. Днем ел снег, ночью спускался в овраг. По дну его бежал небольшой ручей. Туда же за водой ходили и гитлеровцы. Я наблюдал за ними через щель. Однажды, захватив с собой финский нож, которым пробивал лед, я отправился к источнику рано утром. Когда полз обратно, услышал шаги. Что делать? Спрятался в кусты... Мимо прошел солдат. Был он в одном кителе, поверх пилотки женский платок. Пока он наполнял канистру, я подумал: «Вот бы мне такую штуку. Не нужно было бы каждый день сюда таскаться». Решил рискнуть. Возвращаясь, гитлеровец беспечно насвистывал. Мой белый халат надежно маскировал меня, и я отважился подтянуться к самой тропинке. Когда враг поравнялся со мной, я ударил его по ногам, потом навалился и всадил финку под лопатку. Отдышавшись, стащил труп вниз, засунул его под лед. Кровь на тропинке засыпал снегом и, толкая перед собой тяжелую канистру, направился к своему убежищу.

— Канистру, о которой ты говоришь, Иван Бедрин нашел, — сообщил я Демину. — В сене была зарыта.

Руф Федорович ничего не ответил. Он был во власти нахлынувших на него воспоминаний.

— Весь тот день, — медленно ронял он слова, — я чего-то ждал. Начала болеть вторая нога. Валенки смерзлись и стали как кость. Хотел разрезать их, но не нашел ножа, наверно, где-то обронил. Так промучился еще несколько дней. Наконец с востока донесся глухой гул разрывов, небо осветили сполохи. «Наши, идут наши», — догадался я. Первый раз за это время у меня радостно забилось сердце. Не раздумывая, подался навстречу своим. Каждый метр стоил огромных [163] усилий. Но я упорно двигался. К утру оказался возле хутора, расположенного неподалеку от деревни Малюново. Это в Лотошинском районе. Вокруг царила тишина, и я решил, что противника в этом месте нет. Дополз до ближайшего дома, взобрался на крылечко, постучал. Меня впустили. Просторное помещение было полно народу. Я даже растерялся сначала. Потом спросил, что за народ и откуда столько. Хромой старик, видимо хозяин, коротко ответил: «Беженцы, погорельцы». Мне не стали задавать вопросов. Старик и две девушки положили меня на печь, разрезали валенки. От страшной боли я потерял сознание. Когда очнулся, не сразу вспомнил, где я. Уже знакомый старческий голос успокоил: «Не бойся, сынок, здесь все свои...» Позже я узнал имена людей, которые оказали мне помощь. Это были Семен Гущев и его дочери Екатерина и Анна. Положение мое было незавидным. Обе ноги почернели до самого колена. На правой, выше лодыжки, была сквозная рана. Я так мучился, что несколько раз просил застрелить. Но дядя Семен, старый солдат, раненный еще в первую мировую войну, говорил: «И думать не смей об этом! Такой молодой, красивый! Я еще на свадьбе у тебя спляшу...» Когда на хутор приезжали гитлеровцы, Гущевы прятали меня во дворе. А когда не успевали вынести из дома, на вопрос, кто такой, отвечали: «Из соседней деревни малый. Ваши сапоги с него сняли, вот и поморозил ноги». Немцы, взглянув в мою сторону, говорили: «Капут!» — и уходили. Я понимал, что все это до поры до времени, и уговаривал Гущевых унести меня из дома. Но они и слышать не хотели. Лечить было нечем, перевязывать тоже. В ход пошли пеленки и Катина простыня. Бинты Аня и Катя стирали в щелоке — мыла не было. Сушили утюгами и вновь накладывали на раны. Сменять повязки приходилось по четыре раза в день. А мне с каждым днем становилось все хуже. Началась гангрена. Как помочь мне, никто не знал. Однажды Аня, вернувшись из соседнего села, куда ходила за картошкой, сказала: «Там врач-румын из военного госпиталя за плату делает местным жителям операции». Гущевы готовы были отдать все, что у них было. Свою помощь предложили и соседи. Но я не согласился. Показав на топор у порога, [164] сказал: «Лучше вон тем топором отрубить, чем-у врагов лечиться». Тогда сестры Гущевы решили разыскать старого больничного фельдшера, который где-то прятался. Однако все их усилия оказались тщетными.

Демин замолчал, взглянул на меня так, будто сказал: «Эх, закурить бы...» Курить в палате строго воспрещалось. Но я махнул рукой:

— Ладно, нарушай...

Руф достал из-под подушки папиросу, чиркнул спичкой, с наслаждением затянулся.

— В семье Гущевых меня любили, — снова услышал я голос Демина, — относились, как к родному. Все делали, чтоб скорее поправился. Питание какое? Одна картошка. Поставят на стол чугун, самые лучшие картофелины вытащат мне. А уж потом сами едят. У одной бабушки уцелела коза. Молока она давала не больше стакана. И опять... от себя, от детей отрывала, мне оставляла. Если, случалось, пекли хлеб, я первый ломоть получал. Все с нетерпением ждали Красную Армию. Она пришла в конце января. Поднимая столбы снежной пыли, облепленные десантниками в белых маскировочных халатах, надетых поверх полушубков, в хутор вошли наши танки. Жители высыпали на улицу встречать их. Но танкистам некогда было задерживаться. Они спешили на запад. Потом появились вторые эшелоны, тылы... В общем, примерно через час после их прихода я уже был в медсанбате, а вечером — в госпитале. В три сорок ночи положили на операционный стол. В восемь двадцать утра проснулся в палате. Ног уже не было.

Демин тяжело вздохнул. Я спросил:

— Настроение, конечно, плохое?

Руф утвердительно кивнул головой:

— И поверьте, не столько от того, что стал инвалидом, а от сознания, что так мало пришлось повоевать. Только и было два боя: на Угре и Извери.

Я утешал товарища, как мог. Говорил ему, что и это немалый вклад парашютистов в разгром немецко-фашистских захватчиков.

— Ничего, я еще послужу Родине, — убежденно произнес Демин. — Нахлебником не буду. Вылечусь, [165] пойду учиться. Не возьмут в консерваторию, поступлю в музыкальную школу...

Не знаю, сколько бы мы еще проговорили с Руфом, если бы нашу беседу не прервал дежурный врач.

Совершая обход и не обнаружив Демина в его палате, он дал нагоняй сестре и приказал немедленно разыскать больного.

Мы поспешили распрощаться. Пожимая Демину руку, я сказал:

— Ну, Руф, до скорой встречи!

Однако случилось так, что вновь увиделись мы лишь шестнадцать лет спустя. Произошло это на концерте в городе Кольчугино. Оркестр исполнял что-то классическое. За дирижерским пультом стоял высокий человек с удивительно приятным лицом. Я сразу узнал его. Это был Руф Демин.

* * *

А вот с Сашей Буровым, тем самым, которого фашисты дважды расстреливали, мне в то время повидаться не удалось. Он также находился в нашем отделении. Но оба мы не могли двигаться и вынуждены были довольствоваться лишь перепиской. Одно из его писем у меня сохранилось. Вот оно:

«Нередко вспоминаю, как вы не раз говорили: «Бороться за жизнь могут только сильные и смелые люди, знающие цену жизни, любящие жизнь». Откровенно говоря, раньше я как-то не придавал этим словам значения. Мне казалось, что ко мне они не относятся. А когда посмотрел в бездонные глаза смерти, понял, что значит лишиться жизни, не исчерпав всех возможностей в борьбе за нее. Знаю, положение мое тяжелое: я, как видно, надолго вышел из строя. Очень тяжело это сознавать, но я буду полезен родной стране. Если состояние здоровья не позволит вернуться в боевой строй, буду среди тех, кто кует оружие победы. Я вернусь туда, где меня застигла война, — на металлургический завод.
Уже больше месяца нахожусь в госпитале, но еще ни разу не вставал с кровати. Врачи говорят, что предстоит еще несколько сложных операций. Не беспокойтесь за меня, товарищ майор, у меня достаточно сил. Хотелось бы только, чтобы все это было побыстрей...» [166]

«Дипломатический прием»

Как-то в необычное время в палату, где я лежал, вошел дежурный врач и спросил:

— Как себя чувствуете, Иван Георгиевич?

Я сказал, что хорошо.

— В таком случае я приглашу сейчас к вам иностранную делегацию. Ее члены выразили желание побеседовать с вами.

— Пожалуйста, — ответил я.

Через несколько минут в сопровождении главного врача к моей койке приблизились несколько английских офицеров. Они были в белых халатах, накинутых на плечи. Один из гостей, пожилой, рыжеволосый майор, представившись, сказал:

— Я член военной миссии. Много слышал о подвигах вашего отряда и очень рад счастливой возможности побеседовать с командиром десантников. — Он сел на стул и продолжал: — О русских парашютистах мы самого высокого мнения. Некоторые наши обозреватели считают, что именно две тысячи парашютистов спасли Москву в октябре тысяча девятьсот сорок первого года.

Я улыбнулся:

— Те, кто так думают, ошибаются: двухтысячный отряд не мог решить такой большой задачи. Нашу столицу спас весь советский народ.

С трудом подбирая слова, майор возразил:

— Согласитесь, у вас нередко поступают вопреки здравому смыслу.

— Что вы имеете в виду?

— На войне тоже есть своя логика. Когда благоразумие подсказывает, что сопротивление бесполезно, надо складывать оружие. А ваши солдаты и в этих случаях продолжают воевать. У нас это называют фанатизмом.

Английский майор откинулся на спинку, далеко выставив ноги в щегольских, неформенных ботинках. Брюки цвета хаки были тщательно отутюжены, и складки четко разграничивали на них свет и тень. Я в упор посмотрел на гостя и ответил:

— По-вашему, это фанатизм, а по-нашему, любовь [167] к земле, на которой вырос и которую возвеличил трудом. Любовь к стране, где ты — полный хозяин. И то, что советские бойцы бьются за Родину до последнего патрона, до последней капли крови, мы считаем самой высокой воинской и гражданской доблестью. В этом, если хотите, и есть наша логика войны. А та, о которой говорили вы, нам, извините, не подходит.

Майор пожал плечами:

— Собственно говоря, мы здесь не для подобных споров. У меня к вам есть вопросы. Можно?

— С удовольствием. Что вас интересует?

— Я хотел, чтобы вы, — майор прищелкнул пальцами, припоминая нужное слово, — поменялись опытом. Как у вас используется трофейное оружие?

— Мне кажется, — сказал я, — этот вопрос не ко времени.

— Почему?

— Прежде чем говорить об использовании трофейного оружия, надо попытаться захватить его. А союзная армия до сих пор пришивает пуговицы.

— Зачем так? Мы пришли как друзья. У нас общие идеалы.

— Идеалы общие, враг общий. А бьемся с ним мы пока одни.

Врач, видя, что беседа принимает нежелательное направление, вежливо напомнил посетителям:

— Больной устал.

Англичанин поднялся со стула и стал для чего-то застегивать пуговицы халата.

— Верю в ваше скорое выздоровление. Надеюсь еще услышать про командира русских парашютистов. Честь имею, господин майор!

Гости ушли, а врач стал упрекать меня:

— Нельзя, дорогой, так напрямик, надо деликатнее, дипломатичнее. Неприятностей не оберешься. Все же союзники.

Пришлось успокоить врача:

— Не бойтесь, милый доктор. Правда есть правда. Так что разговор был правильный... [168]

Я возвращаюсь в строй

Девять месяцев провел я в госпитале. И вот вновь на прифронтовом аэродроме. Когда отшумели вешние воды, а земля покрылась зеленым ковром и наступила пора цветения, я снова собирался испытать то, что пережил много лет назад, впервые прыгнув с парашютом. Я волновался. Еще бы! На этот раз мне предстояло впервые покинуть борт самолета после операции.

Врач опять попытался отговорить меня:

— Товарищ майор, повременили бы. Сказать по совести, вы и ходите-то — смотреть горько...

Я заговорил о погоде, благо эта тема для авиаторов всегда важна и актуальна.

Наконец с формальностями покончено, и мы в воздухе. Кто из нас, сидевших в самолете, больше переживал — я или новички — не знаю. Чтобы немного отвлечься, я ушел в кабину пилотов. Но и там не мог думать ни о чем другом, кроме приближающегося момента выброски. Ведь от того, как справлюсь с этой задачей, зависит мое будущее.

Отделение от машины, разумеется, не представляло никаких трудностей. Главное было в другом: сумею ли по всем правилам приземлиться? Врач, например, был уверен, что нет.

— Сломаете ноги, на себя пеняйте, — сказал он.

Загудела сирена. Я вышел в общую кабину. Один из десантников, сидевших поближе к двери, вытащил из кармана носовой платок и, улыбаясь, протянул мне.

— Это зачем, — спросил я. — Слезы утирать?

— Нет, — ответил боец, — когда будете приземляться, подстелите.

Я принял шутку:

— Спасибо, на земле верну.

По сигналу «Пошел!» первым бросился в дверной проем. Все шло нормально. Вот привычный рывок — и над головой наполненный купол. Ощущение такое, словно и не было долгого перерыва в тренировках.

Через некоторое время раскрыл запасной парашют. Подо мной — зеленое поле. Всмотрелся — увидел контуры капониров, где совсем еще недавно стояли бомбардировщики, [169] перелетевшие на другой аэродром, поближе к фронту. Узнал землянки нашего нового отряда. По стелющемуся дымку безошибочно определил место полевой кухни.

По мере приближения к земле становился все более спокойным. Крепла уверенность, что все будет хорошо. Правда, не очень приятные ассоциации вызывала санитарная машина, стоявшая у кромки аэродрома.

На стометровой высоте развернулся куполом запасного парашюта в плоскость ветра. Когда до земли оставалось всего метров десять, подтянул внутренние лямки запасного парашюта, сблизил его купол с куполом главного. И тотчас же падение стало более медленным. В момент соприкосновения с землей подтянулся на лямках и устоял на ногах.

Это был мой тысяча сорок второй прыжок вообще и первый с того дня, когда врачи произнесли: «Ну, батенька, отрыгался».

Не передать сейчас того чувства, которое овладело мной в тот памятный день. Меня переполняло безмерное счастье: я снова возвратился в строй... [170]

Дальше