Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Глава вторая.

Кокарда в грязи

1

Ноябрь 1914 года. В поезде, в нескольких теплушках, едут в Москву новобранцы из Серпуховского уезда. 253 человека назначены в 56-й пехотный запасной батальон. Батальон — это завтрашний полк, который бросят в очередную брешь «за веру, царя и отечество». Останется ли кто из новобранцев в живых? Или принесут к жене, старикам и детям на носилках без рук или без ног...

Люди молчат. Отводят душу табаком. Если новобранцы из одной деревни, то иногда спросят о чем-либо друг друга, и то шепотом. Потому что еще длиннее стали уши у жандармов. И другое настораживает: в теплушку может затесаться шпик из черной сотни.

Сижу, скорчившись, на нарах и тоже думаю: что ждет серпуховчан? Куда доставят их — на поля Галиции, Восточной Пруссии или еще куда? По России уже катится тревожная молва: в Восточной Пруссии мы потеряли десятки тысяч убитыми и ранеными. Была армия Самсонова — и нет ее. Два корпуса, 13-й и 15-й, окружены и полностью попали к немцам в плен. В руках у неприятеля оказалась вся артиллерия. Железные дороги забиты ранеными.

Написав эти строки, невольно уношусь мыслями в Музей Революции СССР. В одном из его залов находится модель артиллерийского орудия. На ней написано: «76-мм пушка, принятая на вооружение царской армии в 1902 году, являлась лучшей скорострельной пушкой в годы первой мировой империалистической войны». Именно эти лучшие орудия, созданные умом русских пушкарей, из-за неподготовленности царской России к войне и отсутствия снарядов легко попадали в руки неприятеля.

...Нас разместили в Кремлевских казармах, распределили по ротам. В своем подразделении я встретил человек [24] пятнадцать знакомых, в том числе пятерых школьных товарищей.

В первое же воскресенье в Москву вместе с сыном приехала моя жена и остановилась на квартире у своего родственника Михаила Ивановича Рогова. Тот посоветовал ей, как лучше связаться с моим начальством и добиться свидания со мной. Сразу же скажу: Михаил Рогов (впоследствии Секретарь ВЦИК при Я. М. Свердлове и заместитель председателя Московского Совета) производил на меня хорошее впечатление. До встречи с ним я знал, что он наезжал в Серпухов к своему дяде — местному «деловому человеку» Кирсанову (тот подряжался класть каменные дома). От Рогова Кирсановы узнали истинный смысл нашумевшего в ту пору «дела Бейлиса». Затеяли его черносотенцы в оправдание еврейских погромов. Они объявили, что Бейлис умертвил русского младенца и воспользовался его кровью для таинственных национальных обрядов. Это было в 1912 году, когда я состоял в кружке Дроздова. Нам стало известно возмущение подрядчика Кирсанова провокацией черносотенцев.

— Эти черви, — сказал он, — по всей России стали ползать. Если их не передушат, крови прольют немало.

Поэтому меня не удивляло, что именно Кирсанов финансировал своего племянника. Михаил Рогов учился на юридическом факультете МГУ, но со второго курса был отчислен за участие в студенческих сходках. В Москве проживал легально и вел большую подпольную работу. На какой-либо штатной должности он не числился. За плату по договоренности вел отчетность у мелких подрядчиков и кустарей, писал тем, кто к нему обращался, прошения к начальникам и ходатайства в суды. Это, видимо, приносило ему какой-то заработок и служило ширмой для ведения революционной работы.

Как я обрадовался, узнав, что жена с помощью Рогова все-таки нашла лазейку: уговорила начальника отпустить меня повидать больного сына! На квартире Михаила Ивановича и произошла моя первая встреча с ним. Жена представила меня «дяде Мише». Судя по всему, он уже говорил с Маришей обо мне и встретил меня как человека, которому можно доверять. Усадил на скамью, оглядел с ног до головы и сказал:

— Ну вот, Егор Павлович, теперь и ты в «солдатушках, бравых ребятушках». [25]

Потом стал расспрашивать, как служится, чему учат. Особенно интересовала его подготовка к смотру, на который должен прибыть для принятия присяги сам царь Николай.

— В тылу вас долго не продержат. Фронт трещит по швам. Для пушек царя и кайзера нужно мясо, — сказал Рогов.

Михаил Иванович оказался прав. Уже в декабре 1914 года, научив кое-как шагистике и отданию чести, нас решили привести к присяге. Настал день «высочайшей милости» — смотра.

Солдат одели и обули во все новое. Выдали незаряженные винтовки. Потом перегнали из казарм в помещение Московского манежа. Запасной батальон, в котором было по меньшей мере 500 человек, выстроили в две шеренги и подали команду «Смирно». Стояли мы долго, превозмогая нестерпимую ломоту в ногах. Наконец показался царь со свитой. Полковник Кевнарский, приведший батальон, опрометью бросился навстречу монарху и отдал рапорт. Затем царь в сопровождении нескольких генералов и высших чинов стал проходить вдоль фронта. На его поздравления новобранцы отвечали нестройно, отчего у Кевнарского, самого рьяного блюстителя ритуалов, глаза лезли на лоб. Но самодержца, видимо, не смутил нестройный хор верноподданных. Он остановился и, как ни в чем не бывало, начал речь.

— Дети мои, вам придется защищать... — были первые его слова.

Что «придется защищать» на самом деле, многие из нас, серпуховчан, знали и без того. Низкого роста, конопатый, с эполетами полковника, Николай выглядел плюгавеньким человечком. Минут семь длилась его речь. Как самые несостоятельные запомнились слова: «Видит бог, я войны не хотел. Нам ее навязали». Если учесть, что речь произносилась в декабре 1914 года, когда уже всей стране стали известны поражения русской армии, то будет ясно: даже незадачливому Николаю стукнуло в голову оправдываться. А ведь по мановению этого «нехотевшего» человечка в Восточной Пруссии разыгралась одна из самых страшных трагедий войны.

При очередной встрече с Роговым я рассказал ему о смотре. И, между прочим, о том, что сразу после посещения царем манежа Кевнарский распорядился снять с «детей [26] его величества» яловые сапоги и снова выдать ботинки с темно-зелеными обмотками.

— Вот, Георгий, и ты удостоился лицезреть божественную особу. Кому хочется умирать за этого, как говоришь, плюгавенького человечка! — сказал Михаил Иванович.

Я ответил, как, впрочем, отвечал и раньше, что если попаду на фронт, то при первой возможности сложу оружие и буду вести работу среди военнопленных.

— А не лучше ли тебе, — посоветовал Рогов, — перейти на нелегальное положение, уехать за границу. Я достал бы тебе паспорт. Махнешь в Архангельск, там тебя устроят рабочим на пароход, и ты доберешься туда, куда нам надо...

Эти слова были сказаны многозначительно, и я понял, что Рогов верит в мои способности.

— Дядя Миша, а не лучше, прежде чем уезжать за границу, окончить в Москве школу прапорщиков и поработать среди офицерства? В роту поступило указание учесть солдат, имеющих первый и второй разряды образования, и предложить им поступить в школу прапорщиков.

— Тоже неплохая идея, — согласился Михаил Иванович. — Партии нужны товарищи, знающие военное дело.

Я подал заявление с просьбой послать на учебу. Командир роты зачислил меня в команду вольноопределяющихся. Но неожиданные обстоятельства внесли в наши планы свою поправку.

Пребывание новобранцев в запасном полку подходило к концу. Из них уже сформировали для отправки на фронт маршевые роты. В воскресный день к солдатам приехало много провожающих. Встретившись с провожающими, солдаты крепко подвыпили. А вечером после отбоя стали резаться в карты. Играли на деньги.

Откуда ни возьмись, появился дежурный офицер. Он словно подкрался к нарам, на которых сидели играющие, и вырвал из рук карты. Тогда один из игроков выхватил из стоявшей рядом пирамиды винтовку. В ответ офицер выхватил из кобуры револьвер. С нар поднялось еще несколько солдат. Схватив винтовки, они окружили офицера. Тот струсил, вернул карты и под улюлюканье выскочил из казармы. Но не прошло и пяти минут, как дежурный [27] снова появился у казармы в сопровождении караула. Вовремя заметив его, игроки потушили огонь и заперлись — просунули палку в дверную ручку. Солдаты караула принялись взламывать дверь.

Наконец офицер ворвался в казарму и приказал дневальному зажечь свет. Пока тот возился с лампой, солдаты разбежались по своим нарам.

Вскоре появился и сам командир полка Кевнарский. Он потребовал от дневального назвать «бунтовщиков». Дневальный не захотел выдавать солдат.

— Не знаю, — твердит, и только.

— Увести под строгий арест! — громко крикнул Кевнарский, и дневального арестовали первым.

В дверях появился кадровый командир роты поручик Андреев. Один из подвыпивших маршевиков, словно не замечая присутствия Кевнарского, вскакивает с постели и командует «Смирно». Приложив руку к непокрытой голове, в одном белье, но в сапогах, он устремляется с рапортом навстречу поручику. Тот развернулся и резким ударом по уху сбил весельчака с ног.

В роте поднялись крики:

— За что бьешь, сволочь?

Лежа под одеялами, маршевики выкрикивали ругательства в адрес начальства. Тогда поручик начал по очереди сдергивать с людей одеяла и всех, кто оказывался в ботинках, поднимать и арестовывать под охраной караула. Таких нашлось человек десять. Заперев их в каталажке, находившейся в другой казарме, офицеры отправились восвояси.

На мне обуви не было. Но на другой день я и еще двое солдат тоже попали под арест. Видимо, проговорился кто-то. Поручик Андреев учинил и мне допрос. Уставившись на меня беспокойными недобрыми глазами, он испытующе выкрикнул:

— Зачинщик?

— Понятия не имею об этом, ваше благородие, — как мог, спокойно ответил я. — Ералаш поднялся стихийно. Пьяный человек власти над собой не имеет.

— Вы-г-г-ораживаешься, стерва! Ну, я покажу тебе! Говори: кем была потушена лампа и кто заткнул палку в дверную ручку? — кричал Андреев. Он сжал кулаки, и я почуял нешуточную угрозу. [28]

— Спал на своем месте на втором ярусе нар, — говорю разъяренному поручику, — и оттуда не мог видеть, что творилось у двери.

— А вот дневальный, когда ему в ухо заехал, сказал, что дверь была заперта по твоему указанию. И ты же крикнул, чтобы потушили огонь. Что скажешь теперь?

— Ваше благородие, совет дебоширам я действительно давал, но только совсем другой. Когда я проснулся и узнал, в чем дело, я из-под одеяла крикнул дневальному, чтобы тот открыл дверь и впустил офицеров.

Андреев вызвал дневального. Тот собрался с духом и говорит уже другое:

— Я такое предложение слышал и выполнил, ваше благородие. Голос Софронова узнал. Могу подтвердить, что говорил это именно он.

— Вы-г-г-ораживаешь, стерва! — прокричал командир роты и ткнул кулачищем дневального в спину. Потом снова уставился на меня: — Уж я-то хорошо знаю твой голос. Ну, а что ты говорил в мой адрес?

Я почувствовал — и за совет дневальному заткнуть палку в дверную ручку и потушить свет, и за слова, осуждающие солдафонство Андреева, придется держать ответ. И решил предпринять психическую атаку на самолюбие Андреева.

— Ваше благородие, вы верно служите царю и отечеству. Вы оказывали мне доверие — переписывать важные бумаги. Я горжусь этим. Вы знаете, что я готовлюсь стать офицером и потому не могу позволить себе действия, наносящие вред вашему авторитету. Офицер русской армии для меня все.

Андреев снова испытующе посмотрел на меня. Но зубодробительный зуд у него прошел.

— Офицером ты не будешь, — спокойно заговорил он после некоторой паузы. — Не заслуживаешь доверия. Вместо школы прапорщиков — дисциплинарный батальон.

Но случилось так, что я попал в состав маршевой роты, которую 13 февраля отправили на фронт. Но желание стать офицером меня не покинуло.

Не думалось тогда, что через каких-нибудь пару-тройку лет снова встречусь с Николаем II, но уже в Екатеринбурге, где мне, как начальнику гарнизона, поручат организовать охрану арестованного владыки и его семьи. [29]

2

Командиром маршевой роты назначили прапорщика Дьяконова, вчерашнего подпрапорщика нашего полка, призванного из запаса. Этот человек был уже не из той замкнутой касты офицеров-дворянчиков, которых лелеял царь. Он мог позволить себе сесть с солдатом и поиграть в шашки.

Узнав, что я окончил четырехклассное городское училище, командир назначил меня писарем. Дьяконову было за сорок, и, умудренный опытом жизни, он старался не грубить солдатам, выделялся отеческим отношением к ним.

В небольшом польском городишке Пшасныш мы поступили на пополнение 1-го Сибирского стрелкового корпуса. При распределении новобранцев по частям прапорщик Дьяконов взял меня с собой во 2-й Сибирский стрелковый полк, куда его назначили командиром роты.

Под Пшаснышем я увидел типичную картину позиционной войны. Люди неделями сидели в одних и тех же окопах полного профиля, перед которыми устанавливались проволочные заграждения. Линия обороны отстояла от немецкой метров на 120, а кое-где и дальше. Стороны вели ружейно-пулеметную перестрелку. Русские трехдюймовые пушки и шестидюймовые гаубицы из-за недостатка снарядов вступали в дело редко и лишь обозначали артиллерийскую подготовку наступления. После такого налета, который не причинял противнику ощутимого вреда, солдаты по команде офицеров выскакивали из окопов и цепями шли на неприятеля. Атаки, как правило, захлебывались. Оставив на ничейной полосе десятки убитых и раненых, солдаты возвращались в окопы, шлепая ботинками по грязи и скопившимся нечистотам. Но и зловонный окоп был лучше, чем смерть. Люди возвращались не так, как наступали. Некоторые солдаты перед наступлением надевали последнюю пару белья и выбрасывали из вещевых мешков все лишнее. Как правило, товарищи обменивались прощальными письмами, которые оставшийся в живых должен был отправить на родину.

В Сибирском полку роты таяли на глазах. Дисциплина падала, хотя ее и старались поддерживать мордобоем. Били не только «кобылку», как презрительно называли солдат командиры, но и унтер-офицеров. Как-то под Пшаснышем [30] наша рота поднялась в атаку, а один стрелок задержался в окопе. Командир батальона назначил ему в наказание розги. Фельдфебель стегал солдата прутьями под бой барабана, который так и не заглушал крики несчастного. Исполосованного кровавыми рубцами солдата еле подняли со скамейки и в сопровождении фельдшера отправили в землянку.

Рота тогда понесла большие потери. Мой школьный товарищ серпуховчанин Соколов был ранен.

Однажды перед наступлением я получил из дому посылку: пару белья, круг копченой колбасы и кусок сала. Продукты жена купила у хозяина магазина, где работала кассиршей. Мария страдала чахоткой, и я знал, чего ей стоило оторвать средства (от себя и маленького сына) на эти покупки. Вообще посылок в роту приходило мало. В России тогда было не до подарков. Но если они приходили, солдаты по-братски делили их между собой. Иные посылки поступали в роту, когда вручать их было некому. Такие запоздалые гостинцы обычно оставались у фельдфебеля, и он распоряжался ими, как хотел. Я поговорил с Дьяконовым:

— Нельзя ли посылки передавать в отделение, где раньше служил погибший? Ведь если бы солдат остался живым, он, по обычаю, обязательно поделился бы продуктами с товарищами.

Ротный удовлетворил мою просьбу, и посылки стали доходить до солдат. Фельдфебель, узнав о решении командира, ходил как туча и за самую малую оплошность отпускал затрещины пуще прежнего.

В Новогеоргиевской крепости под Варшавой власти дали солдатам понять, что угрожает им за непослушание. На окраине был сооружен помост. К месту казни доставили «изменника», сняли с него кандалы. Для устрашения и назидания выстроили недалеко от помоста множество солдат из разных частей. Объявили приговор. К осужденному приблизился поп. Солдат резко оттолкнул протянутый крест, отказываясь от исповеди. Рядом уже хлопотал толстый, краснорожий палач в картузе и широких шароварах, заправленных в лаковые сапоги, и косоворотке, перехваченной на животе поясом с кистями. Типичный вид пухлого купчика. Люди ждали, что же скажет осужденный. Но он только разинул рот, а сказать ничего так и не смог. (Уже позднее, став прапорщиком, я узнал, что [31] жандармы заставляли докторов делать специальные уколы осужденным перед казнью, у них распухал язык, и ничего не оставалось, как молчать. Иначе даже приведенная в исполнение казнь могла превратиться в суд над палачами.) Осужденный взошел на помост и отпустил два низких поклона толпе — в одну и другую сторону. Кто-то передал ропот передних зрителей:

— Да у него язык-то, видать, не того, больной.

Но палач уже набросил на жертву холщовый саван, надел на шею осужденного петлю, подтолкнул, чтобы тот поднялся на табурет. Все то, что люди видели, потом вызывало у них не столько чувство страха, сколько омерзения и ненависти к устроителям расправы.

Это было в феврале, а в марте 1915 года наша рота кормила вшей уже в окопах под Млавой. Стояли небольшие морозы, в лужах плавали льдинки. Ночью я каким-то образом сполз на дно окопа и весь вымок. На другой день почувствовал себя плохо. «Вот и отвоевался, — решил я, — не иначе воспаление легких. Авось доберусь и до Москвы». Но цена солдата на ненавистной ему войне ничтожна. «Кобылки» гибли тысячами. Меня вернули в роту. И если бы не заботливость командира Дьяконова, я бы протянул ноги. Он дал мне возможность отлежаться в блиндаже. Почувствовав доверие Дьяконова, я решил откровенно сказать ему, что воевать не хочется. Прапорщик невозмутимо посмотрел на меня и в свою очередь заявил:

— А ты думаешь, мне хочется! Но что делать — приходится воевать. Вот кончится война — и отдохнем.

— Ваше благородие, а что нам даст эта война? — с наигранной робостью спросил я.

— Побьем немцев — и жить будет легче.

— Кому жить будет легче?

— Всем нам, русским. По крайней мере избавимся от немцев, засевших в министерствах и окруживших царя.

Вступить в спор с ротным я, однако, не решился, так как почувствовал, что дальше официальных версий о войне Дьяконов не пойдет.

Догадывались ли подобные ему, что кровавая драка идет за передел мира? Что затеяна она правящими классами: с одной стороны — Германии, Австро-Венгрии и Италии, с другой — Англии, Франции и России? Что война готовилась много лет?

Для большинства в ту пору истинные цели войны были [32] тайной за семью печатями. Поэтому угрозы и демагогия офицеров оказывали действие, пустые слова «вера, царь, отечество» вдруг наполнялись каким-то смыслом и для пролетария и для батрака, одетых в солдатскую шинель. Люди шли на смерть по традиции слепого послушания и потому, что их подталкивала палочная дисциплина. Что касается таких, как я, то и они не могли не подниматься в атаку, когда иного выбора в путаной и опасной обстановке, грозившей расправой за непослушание, не было.

Уже в беседах с Роговым я пришел к признанию единственно верной установки — на поражение царского правительства в захватнической, империалистической войне. Эта линия поведения подвергалась тогда невероятным нападкам. Ведь многие социалистические партии Европы, в том числе русские меньшевики, эсеры и другие мелкобуржуазные партии, открыто скатились в болото защитников буржуазно-помещичьего отечества в войне. Пресса была переполнена псевдопатриотической болтовней. В военном угаре оборонцы лили грязь на большевиков, объявляли их изменниками отечества.

В. И. Ленин в статье «О национальной гордости великороссов» остро и доказательно разоблачил эти наветы. Он показал, в чем истинная национальная гордость русского пролетария-интернационалиста и кто настоящий носитель и защитник национальных традиций.

Поражение царизма в войне облегчало победу революции. Признавать эту истину — значило стоять на верных исторических позициях. Отстаивая линию на поражение правительства в войне, депутаты-большевики IV Государственной думы голосовали против военных кредитов, разоблачали пресловутый «гражданский мир» с буржуазией.

Стать пораженцем на фронте не так-то просто. И у рядовых солдат вставал вопрос: кто первый начал войну? Германия! Значит, Россия обороняется, значит, отечество надо защищать. Но какое отечество? Было ли оно у рабочих?

На солдатской папахе — кокарда, означающая принадлежность к русскому воинству. Под началом Невского и Донского, Багратиона и Кутузова русские воины совершили героические походы в защиту родной земли. Их доблесть низвергла полчища тевтонских псов-рыцарей, Мамая и Наполеона. Какого благородства были исполнены [33] подвиги русских богатырей! И вдруг — стратегия поражения в войне. Поражение правительства, а значит, и армии. Не каждому дано было понять, что войска Николая, брошенные им ради царя и «отечества», англофранцузских и русских монополистов в кровопролитную бойню, принуждались защищать не близкие воинам освободительные, благородные, а черные, захватнические цели.

Однако слепой героизм не мог быть длительным. Достоинства солдата в несправедливой войне падают столь же стремительно, как они возрастают в войне справедливой. История потом не раз подтверждала это.

Большевики вели борьбу за поражение царского правительства, чтобы облегчить условия для его свержения. Но они знали также, что господствующие классы своей власти и привилегий без боя не отдадут. Поэтому другим основным пунктом большевистской программы действий в этот период было превращение империалистической войны в гражданскую, то есть курс на социалистическую революцию. Этот процесс сложный, болезненный, требующий крови, и многие солдаты тогда не смогли его понять.

Жизнь требовала продолжать антивоенную пропаганду на фронте. Основной ее формой было распространение большевистских листовок, беседы с солдатами и теми офицерами, которые отрицательно относились к войне.

Не помню точно, но кажется, из листовки мы узнали, что думские товарищи, депутаты Петровский, Бадаев, Шагов, Муранов и Самойлов, уже арестованы, осуждены и сосланы на вечное поселение в Туруханский край. Узнавали постепенно и о массовых арестах других большевиков, а также рабочих, подозреваемых в политической неблагонадежности.

Многие из арестованных по политическим мотивам высылались тогда на фронт, где эти люди в той или иной степени продолжали антивоенную борьбу, приближая тем самым новую революцию в стране. Репрессии царя лишь подливали масла в огонь, и «кобылка» становилась все менее и менее послушной. Солдаты все отчетливее видели, какую жалкую цену назначили им империалисты, бросив в кровавую бойню.

Весной 1915 года 2-й Сибирский стрелковый полк занимал оборону в районе Цеханува. Наши и немецкие окопы [34] разделяли всего 60–80 метров. На той и другой стороне вместо привычных частоколов проволочных заграждений были лишь кое-где разбросаны рогатки с колючей проволокой.

Погода стояла отменная. Помнится, солдаты позавтракали и небольшими группами собрались в окопах. Затишье потянуло на разговоры о домашних очагах, о родных. Кому-то взгрустнулось, и он негромко запел. Неожиданно и с немецкой стороны донеслась песня. Поднимая руки с головными уборами, носовыми платками, шарфами, мы показали, что сочувствуем немцам, как и они нам. Солдаты все больше смелели. Кое-кто на нашей и на той стороне встал в полный рост. Головы торчали выше бруствера. Чувствуя, что дело может вылиться в братание, я вылез из окопа и сел на бруствер. Вылезли из окопа и два немца. На наших и на немецких брустверах скоро оказалось по десятку человек. Тогда я встал и предложил сидевшим со мной солдатам:

— А ну, товарищи, пойдемте поздороваемся с немцами.

И тут же шагнул вперед. За мной двинулись еще два стрелка. Не успели мы пройти и десяти шагов, как с супротивной стороны навстречу нам, тоже без винтовок, вышло до десятка человек. Из наших окопов показалось еще пятеро. Примерно на половине пути между окопами мы встретились. Немцы угощали нас сигаретами, галетами, а мы их махоркой и кто чем мог. Никто из нас не понимал по-немецки. И среди немцев не оказалось человека, знающего русский язык. Но тем и другим было понятно без слов: войну надо кончать.

Через каких-нибудь десять минут между окопами собралось уже около сотни человек. Неожиданно за нашей спиной раздались артиллерийские выстрелы. Неподалеку стали рваться снаряды. Солдаты бросились врассыпную. Часть немцев побежала в наши окопы, а часть сибиряков бросилась в немецкие. В немецких окопах укрылся и я.

Разогнав солдат, артиллерия прекратила огонь. А неприятельские орудия вовсе не вели стрельбы. Наступило затишье. Потом воины стали возвращаться в свои окопы. С кем-то вдвоем мы задержались на той стороне. Однако нам вскоре дали понять, что немецкое начальство «гостей» не пожалует. Появились два вооруженных солдата и под конвоем отвели нас в русские окопы. [35]

Эта стихийная встреча показала, что у русских и немецких солдат стали появляться общие настроения. Они уже начали сознавать, что война нужна не народу, а царю и кайзеру. Но почему никто из офицеров не решился открыть огонь по солдатам, вышедшим навстречу друг другу? Ведь это было что-то вроде братания, за которое даже в конце 1916 года расстреливали. Диву даюсь, но мы отделались легко. На это были свои причины. Офицеры, видимо, уже сами начинали побаиваться подчиненных. Вскоре после порки розгами, о которой я рассказал выше, наш батальон попал в число резервных. Виновник порки, комбат, был убит в отхожем месте.

...В окопах участников встречи с немцами уже поджидал командир роты Дьяконов.

— Софронов! Кто инициатор этой затеи? — строго спросил он у меня.

— Немцы, ваше благородие. Они первыми покинули окопы и пошли к нам.

— Я все видел...

Ночью нашу роту сняли с позиций и отвели в резерв. А на второй день пошли слухи, что виновников братания будут сечь розгами. У меня созрело решение бежать из роты. Но куда? Проще всего было сдаться в плен, но сделать это в резерве невозможно. Бежать в тыл? А где подходящие документы?

После вечерней переклички Дьяконов заявил нам, что встречей с немцами наша рота покрыла себя позором. Вместо того чтобы бить врагов, мы вышли к ним навстречу с «объятиями и поцелуями». Но из дальнейших слов ротного можно было понять, что инициативу в случившемся начальство приписало немцам. Дьяконов призвал нас в первом же бою смыть этот позор. И строго предупредил, что в дальнейшем братающихся будут расстреливать из пулеметов.

В тот же вечер ротный вызвал меня и сказал:

— Вот что, Софронов, я знаю, что инициатором братания был ты. Но мы не заинтересованы в раздувании этого случая. Командир полка хотел было для острастки наказать розгами двух-трех солдат нашей роты, в том числе и тебя. Но после моего доклада он, принимая во внимание некоторые обстоятельства, решил не делать этого. Приказал перевести тебя в тыловое подразделение, а при первом случае убрать из полка. Так что, видимо, мы [36] с тобой больше не будем играть в шашки, — неожиданно заключил ротный.

Я поблагодарил командира за заступничество.

— А теперь, Софронов, скажи откровенно, что бы ты делал, если бы тебя начали пороть розгами? — неожиданно спросил у меня Дьяконов.

— На скамейку добровольно я не лег бы. Возможно, вам пришлось бы меня расстрелять, — ответил я.

— Я примерно так и доложил командиру полка, и он не захотел иметь в полку новое скандальное происшествие, ограничился удалением тебя из подразделения.

Ночью нашу роту обстреляла немецкая артиллерия. Дьяконов получил ранение и был эвакуирован в тыл. Больше я его уже не видел. Несколько лет спустя стало ясно, что именно такие офицеры, как Дьяконов, заботливо относившиеся к солдатам, составили лучшую часть военспецов, пошедших в новую армию. Но об этом я расскажу несколько позже.

Примерно через неделю после отъезда Дьяконова меня вызвали в штаб полка и объявили, что я зачислен кандидатом в школу прапорщиков. А пока меня определили в команду для сопровождения гурта скота.

Чем объяснить столь неожиданное решение начальства? Очевидно, тем, что потребность в офицерах возросла, а кастовый подход в их отборе под влиянием событий на фронтах дал заметную трещину. Пробыв две недели в Варшаве на пересыльном пункте, я в июле 1915 года прибыл в 3-ю Московскую школу прапорщиков.

Теперь многие из нас уже отчетливо сознавали, что Россия по настоянию союзников вступила в войну неподготовленной. К весне 1915 года фронт испытывал острый недостаток в оружии, боеприпасах и продовольствии. Военный министр и начальник Главного артиллерийского управления генерал Кузьмин-Караваев считали, что война продлится максимум месяцев шесть, и потому не позаботились о создании необходимых запасов снарядов, патронов и военного снаряжения. Не подготовленной к обеспечению армии всем необходимым оказалась и русская промышленность. Сановники царя боялись усиления влияния буржуазии, и контакты с промышленниками, снабжающими фронт, устанавливались медленно. По существу, только летом 1915 года, когда слабо вооруженная русская армия уже понесла тяжелые потери, царское самодержавие [37] кое-как занялось мобилизацией промышленных ресурсов.

Из-за недостатка топлива и рабочих промышленность все больше приходила в упадок. Особенно страдали предприятия, не работавшие на оборону. Разваливалась экономическая основа русского царизма — полукрепостническое помещичье землевладение. Сократилась сдача земли в аренду, хотя плата за нее уже в начале войны снизилась на одну треть. Россия, богатейшая житница, стала ощущать недостаток хлеба. Напоминаю обо всем этом потому, чтобы читатель лучше представил себе тогдашнюю обстановку в стране и все развернувшиеся события.

3

3-я Московская школа прапорщиков размещалась в казармах на Даниловской площади. Порядок там поддерживался строгий. Когда жена приезжала из Серпухова в Москву, мне удавалось получить разрешение на свидание с ней. Я сразу же уходил на Пятницкую, где проживал М. И. Рогов. Встречи с женой чаще всего служили лишь поводом для таких отлучек.

Квартира на Пятницкой состояла из двух небольших, скромно обставленных комнаток. Хозяин встречал нас то с отпущенными усами и бородой, то тщательно побритым. Мотивы такой заботы о перемене внешности нам были понятны. Вечерами мы с женой заставали у Рогова трех-четырех «игроков в преферанс».

— Ну вот и юнкер среди игроков, — шутил хозяин и шел раздувать пузатый тульский самовар.

Водка и вино у «игроков» водились, но скорее, как и пулька, для бутафории. Чтение газет, брошюр, листовок, дебаты о войне были обычным делом в квартире Рогова. За чаем, по обыкновению, давались и поручения.

Как-то Рогов встретил меня особенно внимательный и сосредоточенный.

— Дело, Егор, назревает. Трехгорка бастует. На Михельсоне тоже неспокойно. Будут юнкера стрелять в рабочих? — в упор спросил он.

Признаться, этот вопрос ошарашил меня. По воле царя и богатеев воинская кокарда уже покрылась грязью и кровью. Стрельба в рабочих, особенно после уроков, которые получило самодержавие в 1905 и 1912 годах, теперь, [38] в условиях войны и нового революционного подъема, была бы еще большим преступлением перед народом.

— За себя могу сказать, а за других — трудно, — ответил я.

Рогов пристально посмотрел на меня.

— За такой ответ, Егор, я поставил бы тебя, как провинившегося школьника, в угол, — сказал Рогов. — О том, как поведет себя сам большевик, мы знаем. А вот как он сумеет нужным образом повлиять на других? Этого мы пока не знаем.

Рогов сообщил, что Московский комитет хотел бы иметь информацию о настроениях юнкеров.

— Уверен, — сказал он в заключение беседы, — что такой вопрос вам зададут и начальники. Просто приказать пальнуть по рабочим, как было девятого января у Зимнего дворца, теперь они не решатся. Шкура дрожит. Прозондируют почву, да и заодно будущих прапорщиков испытают на верность. Коварный будет вопросец.

Рогов как в воду глядел. Даже черносотенцы и те в данной ситуации были бы озадачены. Вскоре нашу роту не пустили на полевые занятия и задержали в казарме. Командир, бывший жандармский подполковник Иващенко, собрал всех офицеров и продержал их в кабинете больше часа. Видимо, шла какая-то дискуссия. Командир нашего взвода, поручик гвардии (фамилию, к сожалению, запамятовал), вышел от ротного сильно взволнованный. Он прибыл в школу с фронта после ранения. К нему, человеку, понюхавшему пороху, естественно, у многих юнкеров было больше доверия.

Я подошел к поручику и спросил, почему вдруг нашу роту освободили от занятий. С таким же вопросом к нему обратился и мой сосед по койке Владек. Понизив голос, взводный строго сказал:

— Известно ли вам, что в Москве проходят забастовки рабочих и что, возможно, наш взвод пошлют на усмирение? Обсудите между собой, стоит ли вам стрелять в забастовщиков.

Позиция самого поручика нам стала ясна. Не дождавшись ответа, он снова направился в кабинет командира роты.

Беседуя с Владеком, я убедился, что и он расстреливать рабочих не будет. Стали думать, как подвести к этой мысли остальных юнкеров взвода. Уговорились — в случае [39] нашего провала и ареста ни в коем случае не выдавать командира. Лучше было вести осторожные беседы с каждым из юнкеров. Вскоре нашу сторону приняли еще четверо. Больше того, они сами стали прощупывать мнение сослуживцев.

По всему было видно, атмосфера в роте накалилась. Юнкера начали собираться группами и о чем-то шептаться. Между тем солдаты комендантской команды по приказу фельдфебеля уже принесли в ротную канцелярию ящики с боевыми патронами.

Но вот вышел командир роты и отдал приказ строиться... без винтовок. Затем взводные стали разводить подразделения на занятия. У многих невольно вырвался вздох облегчения. По слухам, это произошло после серьезных доводов, выдвинутых на совещании нашим взводным.

Во время перерыва между занятиями я выбрал момент и оказался с командиром взвода наедине.

— Ваше благородие, — обратился я к поручику, — если бы наш взвод послали на усмирение, то юнкера не стали бы стрелять в рабочих.

— Это похвально, юнкер, и я в этом был уверен, — ответил взводный.

— Ваше благородие, а как бы в этом случае поступили лично вы? — допытывался я.

Поручик внимательно посмотрел на меня, положил мне руку на плечо и с отеческой теплотой в голосе сказал:

— Юнкер Софронов, надо думать, прежде чем задавать мне такие вопросы. Надеюсь, вы меня поняли?

А понял я то, что командир взвода захотел уклониться от прямого ответа. «Много будешь знать — скоро состаришься», — как бы пошутил он в мой адрес.

«Может ли такой командир долго продержаться в школе? — думал я. — Ведь всех неугодно настроенных угоняли под пули».

Так оно и вышло. Через несколько дней нашего взводного снова отправили на фронт.

Но были среди юнкеров и такие, которые пошли бы к новому позору воинства. Один из них встретил меня и испытующе спросил:

— Ты бы, Софронов, надеюсь, не пожалел пули для бунтовщика? Наверное, также знаешь, кто уговаривал роту не стрелять в этих самых?.. [40]

Я состроил удивленное лицо:

— О таких разговорах я, милейший юнкер, ничего не знаю. Был разговор о том, что нашу роту должны послать на усмирение. Об этом мне сказал один из наших юнкеров. — Я назвал фамилию человека, который тоже был готов стрелять в рабочих и действительно пытался уговаривать нас.

Юнкер не преминул встретиться с тем, кто безуспешно уговаривал. Тот подтвердил мое заявление об общем разговоре. Я понял, что «круг дознания» завершится ничем. Инициаторов заговора жандармам найти не удалось.

Передачу подробной партийной информации я продумал до мелочей. С Роговым, во избежание неприятностей, пришлось встретиться вне квартиры. Помогла в этом, как всегда, моя Мария, которая верой и правдой служила нам, несмотря на душившую ее легочную болезнь.

В ноябре 1915 года я окончил 3-ю Московскую школу прапорщиков. Не успели еще бывшие юнкера покинуть стены учебного заведения, как уже начали проявлять свое «благородие». С самого начала пребывания здесь они невзлюбили каптенармуса — толстого, ожиревшего фельдфебеля. Он был груб и назойливо требовал чинопочитания. Вновь испеченные прапорщики, получив офицерские погоны, решили проучить его. Они улучили момент, когда каптенармус пошел по школьному двору, и направились к нему навстречу. Уж как они третировали бедного каптера! То он не так отдал честь, то подбородок опустил, не принял как следует стойку «смирно»... Пока фельдфебель дошел до дверей казармы, с ним успел «поговорить» десяток «благородий». Утихомирить их удалось только командиру роты.

При очередной встрече со мной, уже с прапорщиком, Рогов сказал:

— Погоны твои, Егор, нам сгодятся. На первый раз даю тебе два чемодана плюс студента в качестве носильщика. Прошу доставить чемоданы по адресу...

Это была часть тиража нелегальной литературы. Погоны офицера царской армии лучше гарантировали безопасность переброски. Но пощеголять в погонах не довелось.

Случилось так, что после окончания школы я оказался в запасном полку в Серпухове на должности младшего [41] офицера роты, а через несколько дней получил новое предписание — отправиться в такую же часть в Винницу, ближе к фронту. Приехал туда с опозданием и прямо с поезда направился к адъютанту полка (должность, в то время равная начальнику штаба). Встретил он меня неприветливо и заявил, что считает Софронова в бегах. Как понял я, особенно возмущало его то, что из-за «несвоевременной явки прапорщика» полк, выполняя наряд по отправке офицеров на фронт, лишился поручика, хорошего командира роты. Командир полка, как видно, собирался дать мне нагоняй, но его отвлек приезд командира бригады. Тот явился почему-то взбешенный и набросился на местное начальство с ругательствами.

Видимо, чем хуже шли дела на фронтах, тем больше слуги царя лишались душевного равновесия и такта.

Моя отправка на фронт задержалась. На меня возложили временное исполнение обязанностей командира роты, оставшейся без поручика. Потом это подразделение передали подпоручику Сосновскому, сыну какого-то вельможи, пользовавшемуся покровительством командира полка. Около месяца я пробыл младшим офицером, а затем, как знающий боевую подготовку, был назначен командиром взвода в учебную команду.

Перипетии моей личной биографии, понятно, не представляют большого интереса для читателя. Гораздо существенней поделиться впечатлениями о времени. Война продолжалась. Госпитали были забиты ранеными. Похоронные команды фронта метались по полям, собирая трупы. Рабочие голодали, а Винница кишела разнаряженной польской знатью, безразличной ко всему праздношатающейся публикой. Нередко можно было видеть, как денщик еле ведет сильно пьяного офицера, а тот костит почем зря своего поводыря.

Но как бы буржуа ни веселились, как бы из их уст ни сыпались сахарные слова в защиту веры, царя и отечества, во рту солдат слаще не становилось. Напротив.

Однажды во время перекура мы разговорились о том, когда будет конец войне. Как бы невзначай вмешавшись в разговор, я бросил всего одну фразу: «Да, ребятушки, пора кончать войну». Но и этого было достаточно, чтобы натянутая струна в душе каждого зазвучала громче. Не успел я закрыть рот, как один солдат заявил: [42]

— Правильно, ваше благородие, с войной пора кончать, а то довоюемся до ручки. Уже, говорят, на фронте нет снарядов, а в деревне не стало хлеба. Лошадок, какие были, забрали в армию. Впрягайся, солдатка, в соху и паши. А мы, здоровые мужики, воюем да кости считаем...

Пришлось парня прервать, иначе и его и взводного начальство стерло бы в порошок.

Антивоенные разговоры были и в других подразделениях. Иные офицеры докладывали о них начальнику учебной команды, и тот «вправлял мозги» говорунам. Командир соседнего взвода за одно заявление курсанта о том, что война всем надоела, поставил его на два часа под ружье с полной выкладкой.

С репрессиями, мордобоем по отношению к противникам войны я столкнулся и в запасном полку в Бендерах. Между тем шел уже сентябрь 1916 года. Через несколько месяцев, как показала история, разразится Февральская революция, падет сам вдохновитель войны, а наиболее тупая, консервативная часть офицерства — будущий костяк белых армий — продолжала лютовать. Она сплачивала вокруг себя кулацких, купеческих, дворянских сынков, черносотенцев, которые не ломали голову над тем, решать или не решать «коварный» вопрос, а были готовы пустить пулю в любого инакомыслящего. Именно эти подонки зверски расправлялись с восставшими рабочими.

Судьбы страны заботили старорежимников по-своему. Почему снизилась добыча угля и нефти, а транспорт не успевает подвозить для промышленности дрова? Даже заводы, работающие на оборону, обеспечиваются транспортом на 50–60 процентов. Кто потушил домны? Ответ на эти вопросы был один: бунтовщики, крамольники, большевики.

В 1916 году из-за бесхозяйственности и нераспорядительности власть имущих потухло 36 доменных печей. К концу 1916 года заводы давали только половину металла, необходимого для военной промышленности. 15 июля 1916 года начальник штаба верховного главнокомандующего писал в докладной записке царю, «что в переживаемое время нет ни одной области государственной и общественной жизни, где бы не ощущались серьезные потрясения из-за неудовлетворенной потребности в транспорте». [43]

Но что, кроме новых репрессий, усугубляющих положение, мог предпринять Николай Кровавый? Были разогнаны остатки профессиональных союзов. Шли повальные аресты подозрительных. Переполнялись тюрьмы. Наверху разруху и репрессии как бы венчала министерская чехарда — за два года сменилось четыре председателя совета министров.

В ночь на 21 июля 1916 года в Петрограде было арестовано 30 большевиков — членов Петербургского комитета. Но партия продолжала бороться за поражение царизма в войне, за свержение самодержавия, за превращение нелепой империалистической бойни в войну гражданскую — против царизма, помещиков и капиталистов. На заводах активизировались большевистские кружки. Усилилось распространение революционной литературы.

Стало и нам в Бендерах известно, что 17 октября в Петрограде забастовал завод «Рено» на Выборгской стороне. Рабочие направились к другим предприятиям. Скоро толпа демонстрантов заняла Самсоньевский проспект. У казарм 181-го запасного полка солдаты не позволили жандармам арестовать агитатора. Возбужденная толпа разбила автомобиль приехавшего командира полка. Нагрянули казаки, но побоялись вооруженных солдат. На другой день забастовало большинство заводов Выборгской стороны. Заводы не работали три-четыре дня.

25–26 октября должен был состояться суд над арестованными матросами Балтфлота. Большевики призвали рабочих протестовать против суда. 25 октября на улицы Петрограда вышли десятки тысяч демонстрантов с песнями и плакатами: «Долой войну!» Полиции не удалось разогнать демонстрантов. Весь день в разных местах города шли демонстрации рабочих.

Боясь катастрофы, царизм начал искать пути для заключения с Германией сепаратного мира. Этого, как стало очевидно, желал и германский кайзер, давно почуявший недоброе и в своей империи. Еще в апреле 1915 года царица получила письмо от своего брата герцога Гессенского, в котором предлагалось начать переговоры о сепаратном мире. Вопросы войны и мира, судьбы народов продолжали решаться монархами «в семейном порядке». В 1916 году снова было несколько попыток начать переговоры. В июле в Стокгольме состоялась встреча председателя Государственной думы Протопопова с представителем [44] Германии Варбургом. Но развернувшиеся революционные события суровой зимы 1916/17 года опередили монаршую волю. Крайне велики были лишения рабочих, беднейших крестьян, солдат и матросов России, и совсем иссякли надежды на «плюгавенького человечка», чтобы в истории произошло не так, а иначе.

Вспоминаю слова Рогова:

— Революция победит, Егор. В этом ты и я не сомневаемся. Будет у тебя новый знак на фуражке. А кокарда, которую ты теперь носишь, в грязи. [45]

Дальше