В начале века
1
Железнодорожная будка на перегоне Серпухов Шарапова Охота стоит и по сей день. Когда я еду по Курской дороге и чувствую приближение этой маленькой точки на родной подмосковной земле, то невольно подхожу к окну. Целехонька будка, только покрашена, подновлена. Волнение мое будет понятно, если скажу, что здесь (и когда! в первые годы нашего века!) проходило мое детство. Из трех маленьких окон казенного деревянного строения я смотрел на мир, по-своему воспринимая события, которыми жила Россия.
Отец мой, Павел Степанович Софронов, в ту пору был путевым обходчиком на перегоне Серпухов Шарапова Охота, а мать, Пелагея Ивановна, сторожихой. Вместе с ними семья состояла из девяти человек. Ни родители, ни две старшие сестры грамоты не знали, а старший брат Андрей всего год учился в школе.
До сих пор диву даюсь, как мы умудрялись размещаться в той будке, особенно на ночлег. Ведь в ней была всего одна комната площадью двадцать квадратных метров, крохотная кухонька и сени. Мать спала на деревянной кровати, отец на сундуке, кто-то один на печке, а все остальные вповалку на полу.
Утром вставали рано и беспокойно. В комнате буквально негде было повернуться. Одна сестренка причесывалась перед крохотным зеркальцем, стоявшем на подоконнике, а другие ждали своей очереди...
Но самым страшным бичом оставалась бедность. Перебивались, как говорится, с хлеба на квас. Старший брат Андрей уже работал на железной дороге, сестру Ксению определили в кухарки. Остальные пятеро детей, в том числе и я, прочно висели на шее отца и матери. Жалованья [4] им, понятно, не хватало, и многие семейные расчеты связывались с ведением домашнего хозяйства. У нас был небольшой огород, где мы сажали картошку, корова и кое-какая мелкая домашняя живность.
В полкилометре от будки находилась деревня Лукино, а за нею имение помещика Веденеева. По другую сторону дороги простирались большие леса, принадлежавшие фабриканту Коншину. Просторы просторами, а пасти корову можно было только неподалеку от будки. Боже упаси попасться на глаза объездчикам Веденеева или Коншина. Плетьми засекут, оштрафуют и корову уведут. Лукинские жители, почти поголовно неграмотные, забитые, как-то чуждались посторонних, то есть нас, людей с железной дороги, даже корову в общее стадо не пускали.
В лесной чащобе мы драли лыко, делали разные вещицы, продавали их лукинским крестьянам. Корзина, помню, стоила пятачок, а лапти две копейки пара. Отец был большим мастером в этих делах, хотя справедливо считал их нищенскими. Ведь для того чтобы купить фунт сахару, требовалось сплести и продать ни много ни мало семь пар лыковой обувки.
«Голь на выдумку хитра» говорит народная пословица. Мы собирали тряпье, кости, металлолом и, когда появлялись подводы скупщиков, сдавали все это им в обмен на леденцы, рыболовные крючки или игрушки. За корзину грибов и охапку полевых цветов барыня Веденеева разрешала нам с часок половить карасей, которые кишмя кишели в ее пруду.
У отца было двуствольное шомпольное ружье. Он позволял брать его в лес. Брат мой стрелял плохо. Чаще всего с охоты мы возвращались ни с чем. Во всяком случае, отец силками у стога сена за зиму ловил больше зайцев, чем брат убивал их из ружья.
С детских лет не забуду весеннюю тягу вальдшнепов. Много их перелетало тогда. Но у брата масса времени уходила на перезаряжание ружья, и за вечер он обычно успевал сделать пять-шесть выстрелов. Больше двух вальдшнепов не убивал.
Когда я пошел в сельскую школу, нас стали по праздникам водить в церковь. Ученикам отводилось в ней постоянное место. За поведением надзирала сама учительница А. П. Флоринская. Время в церкви тянулось мучительно медленно. Зато после богослужения обычно начинались [5] кулачные бои, и тогда мы ликовали. Они шли между прихожанами нашей церкви: на одной стороне жители деревни Лукино, на другой деревень Нефедовка и Свисталовка. О дне полюбовной драки договаривались заранее.
Надо сказать, бои велись по правилам: только на кулаках. Строго воспрещалось зажимать в руке свинчатку или другой предмет. Провинившегося тут же наказывали. В обыске его принимала участие и противная сторона. Соблюдались правила: «лежачего не бьют», «сзади не налетают». Конечно, в кулачных боях проявлялись не столько природная русская удаль, сколько невежество, дикость отсталой страны, какой была Россия под властью царя. Несколько позже, уже будучи взрослым парнем, я наблюдал, как дикость, поощряемая варварским режимом, стала прогрессировать. Праздничные «бои по правилам» превращались, особенно на масленицу, в кровавые побоища, когда в дело пускались ножи и колья.
Отцовскую будку навещали местные нищие, которых мы знали по именам. Они имели свой «район обхода» и появлялись там в определенные дни недели. Отпустить страждущего без подаяния считалось непристойным.
По-разному относились в семье к богомольцам. Те приходили издалека по два-три человека и собирали не милостыню, а подаяния на построение божьего храма. Как панацею от всех бед они продавали суеверным людям иконки и крестики. Отец не любил этих святош и хмуро удалялся. Мать обычно оставалась и слушала душеспасительные речи «божьих странников», покупала то крестик, то кусочек от сгнившего гроба какого-нибудь святого или пузырек святой водицы.
Нередко в окно будки стучались скитальцы. Это были молодые люди в жалких рубищах, обутые в дырявые опорки или совсем босые, с котелком за плечами и с длинной палкой в руках, чтоб отбиваться ею от собак. Они просили не милостыню, а только накормить их.
Дяденька, а почему ты не живешь на одном месте? иногда спрашивал я скитальца.
Обычно следовал ответ:
Милый, ты еще мал и не все сможешь понять. У меня волчий билет.
Волчьим билетом самодержавная власть наказывала людей якобы за бродяжничество, а на самом деле за бедность, [6] безвыходное положение и сопротивление режиму. Владелец подобного «паспорта» не имел права работать, задерживаться в одном месте больше суток и должен был идти по указанному полицией маршруту на родину, для «проверки». Многие не имели на руках никаких бумаг и, когда их спрашивали: «Откуда?», настораживались. Иные без лишних слов подхватывали узелки и уходили. О таких говорили: «Должно быть, беглые бунтовщики». Но в душе отец явно сочувствовал им настойчиво удерживал в будке, заставлял мать принести молока и хлеба. Мельком глянув, во что обут странник, отец вдруг выходил в сени, доставал новые лапти и молчаливо отдавал их пришельцу.
Вспоминаю, как озадачил нас один такой странник. Вначале разговор с ним совсем не клеился. Приняв из рук отца лапти, путник потрогал свои расползшиеся, еле державшиеся на ногах веревочные чуни и сказал:
Добрый ты человек.
Для кого как, ответил отец. Говоришь, на донецких рудниках долю искал? Почему так далеко?
Странник задумчиво напомнил:
Рыба ищет, где глубже, а человек...
Вестимо где лучше. Только, видать, не разбогател в дальних краях? допытывался отец.
На это прохожий загадочно сказал:
Зато дрожжей попил. На них человек, как пирог, поднимается. Душа становится как кремень. Не гляди, что бедствую.
Отец привык к иносказаниям прохожих и, по обыкновению не вдаваясь в их суть, только махал рукой. Поблагодарив за подарок, странник вышел на дорогу.
Вскоре раздался свисток паровоза. Громыхая на стыках, промчался пассажирский поезд. В воздухе не было ни малейшего дуновения, и над полотном железной дороги повисли клубы густого черного дыма. Маячившая на горизонте туча нависла уже над Лукином, и ударил гром. Мать моя, как всегда, перекрестилась и стала поднимать на переезде перекладину, чтобы пропустить скопившиеся подводы. В передней телеге сидел урядник. За ним в трех или четырех телегах, плотно прижавшись друг к другу, мостились люди, старые и сравнительно молодые, большей частью бородатые, в черных картузах и с непокрытыми головами. Дождь уже хлестал как из ведра. [7]
Сзади на дрожках, напяливая какой-то балахон, ежился жандарм. На подводах везли ссыльных. Такие картины в те годы можно было наблюдать каждую неделю. Они вызывали у нас смутное ощущение приближения больших событий.
2
В 1904 году, когда мне было лет одиннадцать, отца перевели в будку, находившуюся вблизи станции Тарусская той же Московско-Курской дороги. К этому времени на фабрику в Серпухове устроились работать две мои старшие сестры. Брат Андрей уже женился и стал жить отдельно от нас.
Со станции каждый день то на площадке товарняка, то в тамбуре я добирался до Серпухова в двухклассное железнодорожное училище и с той же оказией возвращался обратно. Училище окончил в 1906 году. Дальше отец учить меня не хотел. Кое-как уговорили его определить меня в четырехклассное городское училище, но с условием одновременно освоить телеграфное дело, чтобы стать телеграфистом.
Дети всегда докучают взрослым вопросами: почему? Почему день сменяется ночью, зиме предшествует осень и тому подобное. С годами «естествознание» отступило на задний план. Жизнь заставляла думать о другом. Почему на дорогах нищие, а за помещичьей оградой сверхдостаток? Рабочий пухнет от голода, а заводчик в свое удовольствие путешествует на яхтах у берегов Италии? Почему о богатстве одних и нищете других люди говорят украдкой? Почему попы дурачат темный люд?
Помнится, как в Лукино поп Розанов выбрал меня в служки при местной церкви. В мою обязанность входило читать поминания, святить просфоры и поддерживать огонь в кадиле.
В углу алтаря стоял небольшой столик, на котором я и производил «священнодействия». Перед тем как приступить к ним, я принимал от верующих поминальную книжку, просфору и, конечно, деньги. Затем подходил к столику, ножичком (скальпелем) вырезал из каждой просфоры небольшой треугольничек и эти кусочки складывал в чашу. Побывав в этой церковной чаше, кусочки [8] просфоры становились освященными, и ими поп причащал верующих. Остатки просфоры возвращали прихожанам вместе с поминальными книжками.
В иных поминальниках значились десятки умерших в разные годы родственников. Первое время я добросовестно читал «за упокой души» все записанные имена и чувствовал, что с делом своим явно не справляюсь. Законы богослужения требовали не пропускать никого из отправившихся «в царствие небесное». Я спросил батюшку, как же мне быть в таких случаях.
А ты всех не читай, помянул трех-четырех человек и ладно, ответил священник.
Выходило, что можно вообще не брать в руки поминания, а лишь произнести нараспев первые пришедшие в голову имена, чередуя взрослых с младенцами и отроками. Так я и делал. И священник оставался доволен.
А однажды я стал свидетелем факта, который совсем поколебал во мне веру в святость. Набожная мать моя внушала мне, что курение табака дело греховное, что этим занимаются только богохульники, которые должны держаться подальше от святых образов. Каково же было мое удивление, когда я увидел: прихожане молятся, а Розанов зашел за святые узорчатые двери алтаря, свернул цигарку самосада, полуоткрыл оконце и задымил, как в кабаке. Когда я рассказал об этом матери, она не только не поверила мне, но едва не наградила тумаками за непочтение к духовному сану.
Запомнились картинки и другого церковного прихода Борисоглебского. Тогда наша семья жила близ станции Тарусская. На пасхальной неделе предстоял крестный ход по соседней деревне Екатериновке. Нас, ребятишек, послали в Борисоглебскую церковь за иконами. Дорога проходила через лес и оказалась очень грязной. С иконами мы совсем не церемонились, несли их как простые доски.
На пути в деревню находилась будка, где жила наша семья. Дома у нас оказались священник и дьячок. Они сидели за столом и пили водку. К началу крестного хода батюшка напился, как говорится, «до положения риз». Изрядно хватили спиртного и богомольцы. После богослужения они отказались нести иконы обратно в церковь. На следующее утро за ними приехал на подводе церковный староста. [9]
Так на моих глазах расшатывалась власть церкви над крестьянской беднотой, особенно над детворой. Да и могла ли она быть прочной, если основывалась на суеверии!
У гениального художника И. Е. Репина есть полотно «Крестный ход в Курской губернии». Когда выпадало засушливое лето, такие крестные ходы не раз наблюдал и я. Напутствуемые священниками, богомольцы выносили из церквей иконы, хоругви и толпой шли обычно на дальнее поле. Потрескавшиеся босые ноги утопали в дорожной пыли. Серое пыльное облако долго двигалось вместе с людьми и исчезало, когда толпа сходила с дороги и совершалось богослужение. Со слезами смотрели люди на выгорающие в пекле рожь или пшеницу. Потом вскидывали глаза в небо и, крестясь, молили всевышнего послать дождь. И если на горизонте случайно появлялось дождевое облачко, их потные, запыленные лица расплывались от умиления. Но чаще всего облачко оказывалось призрачным, знойные дни долго тянулись и после молебна. Крестьянские полоски полей полностью выгорали. Надвигалась повальная нужда. А голодных помещику или кулаку легче нанимать в батраки. Теперь все верят в вещие слова Эжена Потье, ставшие гимном:
Никто не даст нам избавленья Но сознание силы, таящейся в их собственных руках, приходило к людям не легкими, а тернистыми путями.
3
По городам и весям России шла первая народная революция. Молва о «кровавом воскресенье» в Петербурге, о похоронах Н. Э. Баумана в Москве, о том, как по рабочим, возвращавшимся с кладбища, стреляли войска, молва о демонстрациях в городах, о захвате помещичьих усадеб обрастала все новыми подробностями. Рабочие, возвратившиеся с ремонта железной дороги, привезли весть о декабрьских боях на Пресне, об участии в них дружины из Серпухова. Свежи в памяти демонстрации, на которые ходили мы с братом Андреем, требования забастовщиков контроля над движением поездов, пение «Варшавянки» и «Смело, товарищи, в ногу». Но вот революционные события пошли на убыль. Участились аресты. Ободренные [10] кровавыми победами над народом, ожили царские ищейки. Пуще прежнего стали лютовать жандармы.
В 1906 году в деревню Ивановка, находившуюся недалеко от нашей будки, из Москвы приехал Михаил Первышев. Он был лет на семь-восемь старше меня. Прибыл он якобы ненадолго, навестить дедушку, но почему-то сразу же определился техником по обслуживанию подъездных путей к владениям фабриканта Коншина.
Первышев имел среднее образование (по тому времени довольно немалое) и оказался человеком начитанным. Очень быстро я почувствовал его расположение к себе. Из доверительных бесед узнал, что за участие в декабрьских событиях он был уволен с должности и месяца три оставался без работы. Именно Первышеву я и обязан первыми политическими знаниями. Он рассказывал мне о социал-демократах, о том, что отличает их от социалистов-революционеров (эсеров) и анархистов. Мне стало ясно, за что рабочие проливали свою кровь на баррикадах, почему ненавидит их царь, установивший в стране режим кнута и виселицы.
Беседы с Первышевым давали мне, тринадцатилетнему подростку, много полезного. Но однажды вечером отец задумчиво и тихо сказал:
Что-то к нашему технику урядник и дорожный жандарм принюхиваются. Почему бы это? Спрашивали, кто он, зачем приехал сюда.
Откуда мне знать? уклончиво отвечал я. Лучше им в конторе фабриканта Коншина об этом спросить. А сам чую, недоброе тут дело.
После некоторой паузы отец зашептал мне на ухо:
Пойди-ка сегодня же в Ивановку и передай Михаиле, что волки-то носами крутят.
Я собрался и отправился в Ивановку. Первышева дома не оказалось. Пришлось ждать на завалинке чуть ли не до полуночи. Наконец при лунном свете я различил его коренастую фигуру. Встретив Михаила, сразу же передал ему слова отца. Он положил мне руку на плечо и спокойно сказал:
Молчок, Егор, дело для нас не новое. Подумаю. А отцу за весточку кланяйся.
Он крепко пожал мне руку, и мы расстались.
Первышев исчез так же неожиданно, как и появился. [11]
Я грустил и думал: встретится ли еще такой добрый наставник?
Уже после Октябрьской революции наведался я в родные места. Расспрашивал о Первышеве его сестер. В 1910 или 1911 году Михаил Сергеевич был арестован. При попытке бежать из заключения его жизнь оборвал выстрел жандарма.
Среди моих сверстников, каждый день ездивших поездом в Серпухов на учебу, были Егор Самсонов, Николай Сахаров и Валентин Понятовский. Товарищи рассказали мне, что очень любят слушать управляющего имением фабриканта Рябова Н. И. Муралова. Слово «управляющий» как-то настораживало. Но когда мы узнали, что Муралов участвовал в революции 1905 года, наши опасения прошли{1}.
Муралов произвел на меня впечатление загадочного человека. В особо доверительные разговоры не входил, а только давал общие советы. Гораздо большее влияние на нас имел его младший брат А. И. Муралов, вернувшийся из ссылки. Позднее он участвовал в двух революциях, в гражданской войне, а в мирное время стал крупным советским работником. К нему тянулись и Сахаров, и Понятовский, и третий мой школьный товарищ москвич Егор Петрович Самсонов. Из рук Самсонова я получил первые запрещенные книжки: «Пауки и мухи» Карла Либкнехта и «Царь-голод» А. Н. Баха.
Недалеко от станции Свинская жил мой старший брат Андрей, ремонтный рабочий. Я изредка ночевал у него в бараке. Скудное житье его весьма удручало меня.
В семье Андрея уже родилось двое детей, а он заболел и стал плохо видеть. Заработки намного уменьшились. Выручить его в то время почти не представлялось возможности.
Сам я работал писарем у железнодорожного мастера Савостина на станции Тарусская. Штатом такая должность [12] не предусматривалась, но мастер ввел ее, назначая на это место грамотного рабочего. Каждый вечер он обычно усаживал меня перед собой и приказывал писать рапорт о том, кто в тот день и где работал. Без тени смущения заставлял вписывать имена и фамилии лиц, которые или трудились на дороге давно, или вовсе здесь не появлялись. Для чего ему нужны были липовые рабочие, я никак не мог понять. Жил мастер в отдельном доме, имел полный достаток и чувствовал себя полным хозяином. Боже упаси было высказать ему какое-либо недовольство. «Наш мастер и плут и характером крут», говаривали между собой рабочие.
В приземистом бараке, где мы жили, стояло двенадцать топчанов. Редко кто в таких клоповниках имел соломенные тюфяки. Усталые за день, люди валились прямо на голые доски, спали в тех же штанах и рубахах, в которых выходили на работу. Поднимались задолго до рассвета. Кухарка к тому времени уже успевала сварить жиденький артельский кулеш. Это на завтрак. На обед готовила гречневую кашу, суп, о котором мы говорили: «Крупинка за крупинкой гоняется с дубинкой». А ужинали мы обычно чаем и черным хлебом. По тем временам, если сравнивать с рационом городских рабочих, этот харч считался более чем сносным. Зимой ремонтники работали по двенадцать часов в сутки, а летом и того больше. Треть заработанных денег отсылали семьям в деревни, откуда нужда выгнала их на заработки.
Писарь был первым грамотеем, и рабочие одолевали его вопросами. Чаще всего спрашивали, что нового в газетах. Рассказывать, конечно, можно было лишь о дозволенном.
Ну, Егор, что там еще накалякала «Биржевка»? обращался иной рабочий. В «Биржевых ведомостях» были подчас такие сенсации о сделках, которые рабочие толковали по-своему, с ненавистью к самодержавному строю и богатеям.
В то тяжелое время наступившей реакции жандармы видели крамольника чуть ли не в каждом грамотном рабочем или крестьянине, и поэтому даже на невинные темы говорить было небезопасно. Иногда мастер посылал меня с бумагами в Серпухов. В одну из таких поездок ко мне на станционной платформе подошел жандарм и предложил идти за ним. Мы оказались в жандармском управлении. [13]
Что у вас за сверток? спросил еще один подошедший жандарм.
Покупки, ответил я.
А ну развяжите! повышенным тоном приказал он. В свертке были кое-какие покупки и две книги, взятые мною в Серпуховской городской библиотеке.
Надо было видеть, с каким рвением стражи порядка разбрасывали вещицы на столе и осматривали их. Затем вывернули мои карманы. Когда предложили разуться и обшарили сапоги, я уже почувствовал, что жандарму на платформе я не просто «приглянулся» меня знали. Об этом говорили и вопросы: кто я, куда еду и тому подобные. Судя по смыслу допроса, у меня искали листовки. К счастью, ничего компрометирующего у меня в тот раз не оказалось. Несолоно хлебнув, жандарм уставился на меня своими бельмами, взял за подбородок и зыкнул:
Ну, иди, да смотри там, грамотей!
Раздумывая, я не исключал возможности, что кто-то из ищеек донес о листовках, но сделал это предположительно, не заручившись явными уликами. Иначе бы меня допрашивали по-другому. А серпуховские листовки действительно ко мне попадали то от Самсонова, то от Понятовского. Своему крестному отцу старшему рабочему Мартышову я пересказывал их содержание во время перекура, хотя сам он не курил.
Сын Мартышова Вася был на три года моложе меня. Я учил его играть на балалайке, а заодно приобщил к распространению листовок. Впоследствии Василий Карпович Мартышов активно участвовал в Октябрьской революции, при Советской власти стал начальником железной дороги, а затем и членом Коллегии Наркомата путей сообщения, заместителем наркома.
Как ни лютовала реакция, а следы революции 1905–1907 годов ей вытравить не удавалось. Рабочие чувствовали, что масса грозная сила, и, даже потерпев поражение, не считали, что они сложили оружие. И наоборот, уверенность фабрикантов и помещиков в прочности своего господства была поколеблена. Отчасти этим я объясняю тот либерализм, в который вдруг ударилась соседская барыня Алексеева. Она объездила почти все окрестные села, чтобы получить сведения о самых грамотных. Учителя указывали ей на меня: имел одни пятерки. Помещичий отпрыск Пашка не успевал по математике. Алексеева [14] предложила мне заниматься с ним. Признаться, мне очень не хотелось возиться с изнеженным болваном, но, когда я узнал, что у Алексеевых огромная библиотека и может представиться возможность что-то почитать, согласился.
Алексеева и в самом деле позволила мне взять некоторые книги. В числе их была «Большая энциклопедия» в двадцати томах, вышедшая в 1900–1909 годах в книгоиздательском товариществе «Просвещение». Редактором ее был либеральный народник Южаков, тот самый, социологические воззрения которого вместе с концепциями Михайловского и им подобных В. И. Ленин подверг критике в знаменитых работах «Что такое «друзья народа» и как они воюют против социал-демократов?», «Перлы народнического прожектерства» и других. Ленинские труды мне стали известны позднее, и во многих статьях энциклопедии я тогда не мог по-настоящему разобраться. Рассеивать туман приходилось в Серпухове, при встречах с Самсоновым, Понятовским и Мураловым-младшим.
В ту пору передовые рабочие ознакомились через марксистов с содержанием таких нелегальных изданий, как «Программа-минимум», «Экономика и политика», «О стачке в Иваново-Вознесенске», отдельными номерами ленинской «Искры» и газеты «Вперед», с листовками, обращенными к серпуховским рабочим. Некоторые экземпляры книг и газет при обысках попадали в руки полиции. Революция 1905 года становилась уже историей, а литература, звавшая людей на борьбу с самодержавием, по-прежнему не давала покоя жандармам.
Как-то к отцу (а я снова переселился в его будку) явился станционный жандарм Вагин и потребовал меня.
Уехал в Серпухов, ответил отец.
Вагин прикинулся добрым соседом и сказал, что пришел к Софроновым поискать «свою книгу», которую отдала почитать Егору, то есть мне, его дочь Лиза. С Лизой мы познакомились еще в училище. В поисках «своей книги» жандарм перерыл все мои вещи и даже постель. Ничего не нашел, кроме письма своей дочери ко мне.
Возвращаясь из Серпухова, я буквально столкнулся с жандармом в дверях.
Тебя-то мне и надо, сердито буркнул Вагин.
Помолчал немного и без обиняков спросил: Откуда ты, молодой, но ранний, берешь все то, о чем рабочим толкуешь? [15]
Я почувствовал, что на меня снова кто-то «капнул», и ответил:
Сообщаю им только то, о чем узнаю из «Русского слова» и «Биржевых ведомостей».
А эта бумажка тебе знакома? спросил Вагин, нерешительно показывая письмо Лизы.
Я понял, что в душе жандарма шевельнулась отцовская ревность, и простодушно ответил:
Да, конечно, Лиза писала мне.
Судя по письму, девица не пользуется у тебя большим расположением. И это очень хорошо. Презрительно скривив лицо, он сунул письмо обратно в карман.
Месяца через два жандарм снова наведался ко мне, но не домой, а в писарскую каморку барака. И, уже не прикидываясь, сказал:
Не криви душой! Откуда о разных социал-демократах нахватался? Твоя поклонница Лиза, а ей-то я верю, выдала тебя. Не криви!
Это был уже провокационный прием. Жандарм рассчитывал, что развяжет мне язык, и я назову книги, которые в ту пору ходили по верным людям. Но с Лизой я ни о чем таком не говорил.
Тогда я пустил в ход свой «козырь»: о социал-демократах написано в дозволенной книге. Рассказал, что вхож в дом барыни Алексеевой и беру у нее нужную литературу. Больше того, что в ней написано, не сообщаю никому. Вагин записал название энциклопедии Южакова и даже наведался к помещице. Результатом его визита был конец моей учительской миссии. Тогда же я сразу почувствовал: будь у Вагина более серьезные улики против меня, топать бы мне в те годы по этапу. Ничего не скажешь «внимательный» сосед.
Мастера Савостина насторожило то, что власти настойчиво интересуются мною. Он стал присматриваться к рабочим. Кто-то засек его у окна подслушивающим барачные разговоры. Наши беседы о зверской эксплуатации труда в России, о том, что земля должна принадлежать тем, кто ее обрабатывает, видимо, частично стали известны Савостину. Он вызвал меня и объявил:
Сегодня же ступай на все четыре стороны. Якшаться через тебя с жандармами не мед. Да смотри не болтай лишнего! [16]
Опасаясь, что ежемесячные истории с липовыми рабочими могут получить огласку, Савостин не стал особенно размалевывать жандарму репутацию своего писаря. А мне того и требовалось. Я перебрался на соседнюю станцию Пахомово и устроился ремонтным рабочим к дорожному мастеру Лещинскому. Здесь моим активным собеседником стал его сын. Но мастер вскоре узнал о наших беседах, и меня снова уволили.
У жандармов и их ищеек был волчий нюх. Но и наши люди умели вовремя посыпать свой след табаком.
4
Однажды ко мне зашел школьный товарищ Валентин Понятовский сын преподавателя истории городского училища. Энергичный и любознательный Валентин любил поразить собеседника какой-либо новостью или организовать встречу с интересным человеком.
Егор, пойдем со мной, выпалил Понятовский, переступив порог нашей будки.
Куда?
Покажу тебе лавку Дроздова.
Чего я там не видал!
Дроздовскую мелочную лавку в Серпухове знали почти все. В месяц раз или два туда заходил за чем-нибудь и я. Но Понятовский настоял. Отправились. Дошли и увидели замок на дверях. Валентин многозначительно подмигнул мне: дескать, все равно дело состоится. Он осторожно постучал в окно. Через некоторое время к нам вышел плотный седой человек среднего роста, в очках. На нем была ситцевая рубаха с закатанными рукавами и фартук. Он пригласил нас пройти в лавку с заднего хода. Валентин представил меня.
Приказчик Шувалов, отозвался человек в фартуке и, обращаясь к Валентину, как к старому знакомому, сказал: А знаешь, молодой человек, что в Серпухове сам Лермонтов останавливался? Оду написал о нашей матушке Оке.
Шувалов достал книгу и предложил послушать то, что он прочтет.
«Кто из вас бывал на берегах светлой (Суры)? Кто из вас смотрелся в ее волны, бедные воспоминаньями, богатые природным, собственным блеском! читатель! Не [17] они ли были свидетелями твоего счастья или кровавой гибели твоих прадедов!.. но нет!.. волна, окропленная слезами твоего восторга или их кровью, теперь далеко в море, странствует без цели и надежды или в минуту гнева расшиблась об утес гранитный. Она потеряла дорогой следы страстей человеческих, она смеется над переменами столетий, протекающих над нею безвредно, как женщина над пустыми вздохами глупых любовников; она не боится ни ада, ни рая, вольна жить и умереть, когда ей угодно...»
Я спросил Шувалова:
Но ведь это не об Оке?
Об Оке. Лермонтов был на Оке, а во время писания место действия романа «Вадим» перенес на берега Суры... Делал поправки, но до конца их не довел. Так говорят историки нашей словесности.
Я почувствовал, что судьба свела меня с человеком, знающим историю русской литературы. Шувалов читал не все подряд, а лишь облюбованные им места из романа:
«...Вдали одетые туманом курганы, может быть могилы татарских наездников, подымались, выходили из полосатой пашни; еловые, березовые рощи казались опрокинутыми в воде...»
А знаете, о чем роман? сказал Шувалов. О Пугачевском восстании. Подумайте, как верно писано: «Умы предчувствовали переворот и волновались: каждая старинная и новая жестокость господина была записана его рабами в книгу мщения, и только кровь (его) могла смыть эти постыдные летописи».
Я пристально всматривался в сосредоточенное скуластое лицо Шувалова. Мелькнула мысль: «А ведь этого человека мне доводилось видеть не только в лавке». Но где и когда сразу припомнить не смог.
Не столько в городском училище, сколько из уст приказчика Шувалова я узнавал об истории и освободительных подвигах Серпухова, существующего со времен московского князя Ивана Калиты. Город был передан Калитой своему сыну Андрею, который и стал первым серпуховским князем.
Основывая Серпухов, князья преследовали определенные цели. Город заложили на высокой горе, защищенной с юга рекою Окой и ее притоком Нарой, а с запада [18] глубоким оврагом. Для отражения набегов кочевников место было удобным. К тому же город огибала речка Серпейка, тоже представлявшая собой преграду.
В 1353 году, после смерти Андрея, князем стал его сын Владимир, при котором усиленно развивалась торговля. В Серпухове чеканили свою серебряную монету. Население его быстро росло. В 1374 году на Соборной горе была построена крепость. При Владимире появились и монастыри-крепости: на правом берегу Нары Владычный, а на левом Высоцкий. Вместе с крепостью на Соборной горе они составляли опорный треугольник, который и обеспечивал защиту города.
Шувалов как-то даже водил нас смотреть остатки былых укреплений. Память у него была феноменальной. Приказчик мог с увлечением рассказывать, как серпуховской князь Владимир Андреевич со своей дружиной в 1380 году участвовал в разгроме орд хана Мамая. Когда они начали теснить русские ряды, полк Владимира Андреевича, находясь в засаде, ударил по ним с фланга, а затем стал заходить им в тыл. Татары вынуждены были бежать с поля боя. За отличие в Куликовской битве серпуховской князь Владимир получил почетное прозвище Храбрый.
Шувалов рассказывал, как серпуховчане освободились от татарского хана Тохтамыша, как восстанавливали сожженный город. С особой теплотой приказчик говорил об Иване Исаевиче Болотникове. Рассказы о нем были овеяны необыкновенной романтикой. И виделось, как наяву: бывший холоп князя Телятевского бежит к вольным казакам на Дикое Поле, крымские татары захватывают его в плен и продают в Турцию. Болотников, прикованный цепью, ходит по морю на галерах. Потом ему все-таки удается вырваться из турецкого плена. Он попадает в Венецию. Пешком проходит через Германию, Польшу и возвращается на родину. Осенью 1606 года повстанческая армия во главе с Иваном Болотниковым подступает к Серпухову. Городская беднота встречает ее хлебом-солью и сразу же открывает ворота крепости.
Любил Шувалов рассказывать нам о партизанских действиях под руководством Д. Н. Кудашева в 1812 году, о том, как кудашевцы захватили в плен офицера из штаба маршала Даву, который вез приказ Наполеона о переброске войск и обоза в Можайск. [19]
Так освободительные традиции серпуховцев становились частицей нашей жизни. Они звали народ к борьбе за свободу от гнета самодержавия, фабрикантов и помещиков.
Но самым примечательным оказалось то, что умный и осторожный Шувалов был доверенным лицом большевика Георгия Антиповича Дроздова, сына владельца лавки. Через Понятовского я познакомился с Дроздовым и вошел в руководимый им марксистский кружок. Рассказы и чтения Шувалова были своего рода маскировкой более серьезных и опасных в то время занятий.
Георгий Дроздов (фотографию, публикуемую в книге, мне любезно предоставил преподаватель-историк из города Чехова Алексей Михайлович Прокин) был всего на несколько лет старше нас. Курчавый широкоплечий крепыш среднего роста был известен в городском спортивном обществе как отменный тяжелоатлет, боксер и футболист. Нас же, своих кружковцев, он поражал начитанностью, знанием истории освободительной борьбы. Именно в кружке, который посещали пять-семь человек, в том числе мы с Понятовским, я увидел старый номер ленинской «Искры», газеты «Вперед», получил первое представление о борьбе Ленина, большевиков с меньшевиками, о программе-минимум и программе-максимум, которые потом осуществила наша партия.
В кружке Дроздова я познакомился с его младшим братом Дмитрием, с Николаем и Александром Ересневыми, тоже молодыми людьми. Мы собирались регулярно примерно с 1911 года и до самого начала первой мировой войны.
Дроздов хорошо знал историю революционного движения в Серпухове. Первый марксистский кружок в городе был организован в 1896 году передовыми текстильщиками братьями В. М. и Н. М. Смирновыми, И. М. Гавриловым и Г. П. Лапшиным. В него входили также Ветров, Анциферов, Лаптев и другие. Собирались обычно в ближайшей деревне Глазечна, где жило много рабочих фабрики Коншина «Новая мыза». В устах Дроздова факты словно открывали живые страницы рабочей революционной истории. Он рассказывал, как в январе 1897 года кружковцы организовали стачку. Рано утром рабочие спален «Балканы» (спальнями назывались бараки) первыми направились к воротам фабрики. К ним присоединились [20] другие. Шли с революционными песнями. Основные требования увеличить заработную плату, повысить расценки, сократить рабочий день. Администрация фабрики на уступки не пошла. В толпу рабочих проникли провокаторы и затеяли погромы. С продовольственной фабричной лавки сбили замки. Руководители стачки поставили надежных рабочих охранять лавку. Стачка продолжалась и на следующий день. Дело кончилось тем, что фабрикант вызвал казаков и те пустили в ход нагайки. 150 человек было арестовано, из них 70 предано суду.
Но репрессии уже не пугали людей. На фабрике «Новая мыза» действовали кружки И. А. Кокушкина, А. А. Ванюшина, Хренова. Возникали они и на других предприятиях.
В воскресенье 8 (21) мая 1905 года в Серпухов приехал член Московской окружной организации РСДРП товарищ Никодим (Шестаков). Представители марксистских кружков на своем собрании избрали Серпуховский комитет партии большевиков.
Оказывается, многие листовки, которые попадали к рабочим в 1905 году и позднее, печатались на месте, в доме М. Шляхова, где была создана подпольная типография. Размножались они и на самодельных гектографах. Оружие для серпуховских дружинников, участвовавших в декабрьских боях на Пресне, было получено от московских рабочих.
В сентябре 1905 года неподалеку от города, в лесу, состоялся митинг. Об этом узнала полиция и арестовала его участников. А вскоре жандармы бросили в тюрьму почти всех членов Серпуховского комитета большевиков.
Однако большевики избрали новый руководящий орган. Рабочие фабрики «Новая мыза» предъявили фабриканту Коншину требования: восьмичасовой рабочий день, свобода собраний, стачек и союзов, страхование жизни. К этим требованиям начали присоединяться рабочие других фабрик. Предприятия останавливались одно за другим. И только после того, как их владельцы пошли на уступки, фабрики снова начали действовать.
Когда Декабрьское восстание на Пресне было подавлено, в Серпухове прокатилась новая волна арестов. Но организация большевиков мужественно продолжала свое дело.
В 1912 году мне при помощи товарищей удалось устроиться [21] счетоводом в бухгалтерию серпуховской городской управы. Переехав в город, я стал встречаться с Дроздовым еще чаще. Мы изучали политическую экономию, марксистскую литературу, читали газеты и журналы.
В то время я жил в Занарье, вблизи варгинского моста, и по поручению Дроздова вел пропаганду среди рабочих Беляевской фабрики. Главной темой разговоров с ними были события на Ленских золотых приисках, где солдаты царской армии расстреляли рабочих. Ленские выстрелы, вопреки расчетам властей, прогремели не как залпы устрашения, а как призывы к свержению ненавистного царского режима.
Среде слушателей этих бесед был Костя Макошин, проживавший в соседнем доме. Потом мы много раз встречались с ним по службе в рядах Красной Армии. Макошин стал видным военным работником. Одно время он был комиссаром Управления снабжения Красной Армии.
Серпуховчанка Мария Алексеевна Масленникова, с которой мы поженились в 1913 году, знала о моей работе и помогала мне. Помню, как вместе с нею мы отправились в сосновый бор, близ города, прозванный местными жителями «райской долиной». Дроздов поручил нам охранять проводившийся там митинг. Мы с Машей расположились на опушке, и я стал тренькать на гитаре. В случае появления незваных гостей нужно было запеть песню «Бывали дни веселые». Метрах в двухстах от нас прохаживался Александр Ереснев. Услышав наши голоса, он должен был немедленно передать сигнал об опасности митингующим. Но все обошлось благополучно. Нашу маевку жандармы проворонили.
В Серпухове легально издавалась рабочая газета «Молот» революционного направления. По заданию Дроздова я передавал для редакции материалы из городской управы. Чаще всего это были отчеты об официальных встречах «отцов» города с заводчиками, помещиками, земскими деятелями. Без публикации такой информации рабочая газета не выходила бы.
Осенью 1914 года меня, как новобранца, призвали в царскую армию и направили в Московский запасной полк. Вскоре на пересыльный пункт наведались Георгий Дроздов, его младший брат Дмитрий, Николай и Александр Ересневы. Явился и бессменный часовой нашего кружка [22] старик Шувалов. Дроздов собрал вокруг себя человек двадцать знающих его новобранцев и стал расспрашивать, как их кормят. Когда узнал, что суп часто варят с червивой солониной, посоветовал:
А вы откажитесь есть. Пусть побегают начальнички.
Около сотни человек последовали его совету. Золотопогонники действительно забегали.
Уходя с пересыльного пункта, Дроздов сделал вывод, что в армии есть с кем работать, и пожелал мне удачи.
Связь будем поддерживать через твою Машу, сказал Дроздов.
На Егора можно положиться на хороших дрожжах замешан, неожиданно заметил Шувалов. Я невольно вспомнил, что нечто подобное услышал когда-то из уст странника, которому отец подарил лапти. Может, именно эти «дрожжи» имел в виду тот человек?
В кружке Дроздова мои детские и юношеские впечатления как бы слились воедино и озарились светом знания. Здесь я в какой-то степени приобщился к революционной работе. Год 1912-й был определен потом как дата моего вступления в ряды партии. Ленинские идеи вот те великолепные дрожжи, на которых поднялись многие поколения борцов за народное дело.
Я был очень доволен, что как будто нашел отгадку слов странника. Но не приходил ли в будку десять лет назад именно он, Шувалов? Когда поступил приказчиком к Дроздовым? Я смотрел на него, напрягал память и находил определенное сходство его с образом человека в чунях.
Из раздумья меня вывела чья-то шутка. Я с благодарностью пожал всем руки на прощание. С Дроздовым мы расцеловались. К сожалению, это была последняя встреча с Георгием Антиповичем. Его, как потом узнал я, вскоре тоже призвали в армию, и он погиб на фронте ненавистной всем нам империалистической войны. [23]