Судьба солдатская
Люди моего поколения никогда не смогут забыть двух дней своей жизни 22 июня 1941 года и 9 мая 1945 года. Эти две даты так глубоко врезались в нашу память, что время не имеет над ними власти.
Между этими датами пролегли мои фронтовые дороги снежные и знойные, песчаные и болотистые, в горьковатом пороховом дыму, в глубоких воронках от бомб и снарядов.
Камера кинематографиста и солдатское оружие автомат и граната определили мою судьбу в военные годы.
В кино я пришел в тридцать четвертом, шестнадцатилетним пареньком, слесарем по ремонту киноаппаратуры. В семнадцать стал помощником кинооператора Московской студии кинохроники. Вечерами учился в институте повышения квалификации творческих работников. Немало мне довелось постранствовать с киноаппаратом на поездах, пароходах, самолетах, собаках по первым великим стройкам пятилеток, по путям географов и геологов. Соликамский комбинат и канал Москва Волга, пустыни Средней Азии и Новая Земля, первый рейс в Арктику на ледоколе «Иосиф Сталин» и участие в спасении папанинцев... А потом бои на Карельском перешейке, съемки фильма «Линия Маннергейма». И многое другое.
... Шел второй год моей срочной службы в армии. Наш 380-й гаубично-артиллерийский полк 176-й стрелковой дивизии располагался в летних лагерях неподалеку от реки Прут на советско-румынской границе.
Я заканчивал полковую школу и осенью должен был демобилизоваться, или, как тогда говорили, уйти в долгосрочный отпуск. Тихими летними вечерами, лежа на траве под яркими молдавскими звездами, мы, ровесники-однополчане, [4] делились мечтами и планами. И сейчас, через много лет, словно наяву, вижу своих товарищей: Сашу Александрова, высокого, худощавого, длиннорукого, он рассказывал нам о мостах через реки, которые собирался проектировать и строить; Виктора Корнилова, собранного, сдержанного, уверенного в себе, чей путь был твердо определен на сцену; очкастого Женю Чайкина, книжника и философа, преданного науке; работягу Васю Христенко... Сколько их было, друзей! Как много доброго могли бы они сделать, да не всем суждено было осуществить свои планы и мечты...
Командовал батареей, в которой я служил, лейтенант Кирилл Михайлович Кириллов, недавний выпускник военного училища. Запомнился он мне как образцовый офицер, аккуратный, выдержанный, требовательный и чуткий. Он очень любил песню, а я был запевалой в батарее. И это как-то сблизило нас. Все мы испытывали особую радость, когда строй размеренно и твердо печатал шаг в ритм слитно звучащих голосов. Красиво пели ребята!
В субботний вечер 21 июня в летнем лагере состоялся концерт художественной самодеятельности, на который были приглашены и жители близлежащей деревни. Мы с лейтенантом Кирилловым исполняли дуэтом «Катюшу» и «Синий платочек». Красивые черноглазые молдаванки громко аплодировали нам.
На рассвете 22 июня нас подняли по тревоге, однако никто не думал, что тревога настоящая, боевая. Но едва мы построились на лесной поляне, как над нами с оглушительным ревом пронесся чужой самолет: двухмоторный бомбардировщик с черными крестами на крыльях. Он летел так низко, что я четко сквозь плексиглас кабины увидел профиль летчика в шлеме.
То ли слишком поздно заметил нас немец, то ли было у него свое задание, не знаю, но самолет пролетел, не открыв огня, и лишь через минуту-другую мы услышали взрывы бомб и стук пулемета.
Полк наш покинул лагерь. Где-то справа уже гремела артиллерия, но чья? Мы не знали. Все в этот час смешалось, перепуталось, во всем еще предстояло разобраться.
Полк растянулся на марше по пыльной бессарабской дороге. А позади уже гремели взрывы. Полковая разведка [5] донесла, что фашистская авиация разбомбила наш опустевший лагерь.
Вскоре, по пути на огневые позиции, я увидел одну из первых жертв войны убитую женщину с грудным ребенком. Я не знал этой женщины, и все-таки лицо ее показалось мне до боли знакомым. Конечно же это она, молодая, красивая, черноглазая, вчера на концерте сидела в первом ряду и аплодировала певцам. Я прикусил губу, чтобы не закричать. Никто из нас не мог остановиться, выйти из строя. Убитая женщина осталась лежать на дороге. Впереди клубилась только пыль, пронизанная солнцем. Но долго-долго перед глазами, как в застывшем кадре на экране, стояла эта картина...
С тех пор в моем сознании образ войны навсегда запечатлелся так: летчик-фашист в кабине ревущего самолета и убитая женщина на пыльной дороге...
Орудийные расчеты заняли огневые позиции, а мы, топографы-вычислители штабной батареи полка, расчехлили планшеты и стали устанавливать их на треноги.
Вскоре наш полк вступил в бой. Мы били по невидимому противнику, обрушившемуся на подразделения советских пограничников. Снаряды летели над лесом к берегу Прута. Оттуда, как эхо, доносился грохот разрывов.
Пограничники стояли насмерть, однако фашистам все же удалось прорвать их заслоны. Пришлось отступить и нам...
Через несколько дней меня вызвал командир штабной батареи лейтенант Кириллов и передал приказ начальника штаба полка капитана Евгения Григорьевича Разогреева разыскать отставший орудийный расчет.
Я отправился на поиски вместе с двумя молодыми красноармейцами. Прошагали назад километров пятнадцать по широкому шляху, но никого не встретили. Свернули на грейдер, идущий через лес, надеясь там отыскать расчет отставшего орудия.
От усталости уже ныли ноги, да и голод давал себя знать, поэтому решили немного отдохнуть в небольшой деревушке. Она выглядела совсем мирной: на солнце белело десятка два хат под соломенными крышами, на пыльной улице играли дети, кудахтали куры, около огромной лужи лежала стайка гусей... [6]
Старуха молдаванка в белом платочке позвала нас в избу, пахнущую свежим сеном и полынью, поставила перед нами глиняный кувшин с холодным молоком. Мы наслаждались отдыхом и тишиной, как вдруг послышался рокот моторов, отчаянное гоготание гусей. С криком «Немцы!» в хату ворвался белобрысый мальчишка.
Старуха испуганно заметалась по избе, кинулась в сени, где к стене была прислонена деревянная лесенка, и указала нам на люк, ведущий на чердак.
Мы прильнули к запыленному чердачному окошку. И тут я впервые увидел гитлеровцев: они стояли около своих мотоциклов. Мы различали их лица, видели отблески солнца на касках, на стволах автоматов, слышали их громкий смех, хриплые голоса...
Что значит профессиональное чувство! Прежде всего я пожалел, что у меня нет камеры. В следующую секунду рука потянулась к гранате... Но недалеко от немцев стояли ребятишки, еще не научившиеся прятаться от врагов.
Мотоциклы, взревев моторами, умчались, оставив клубы пыли. И снова наступила тишина...
Орудие нам вскоре удалось разыскать. Осколок бомбы повредил одно из его колес, и бойцы занимались ремонтом в придорожном кустарнике. Все вместе мы вернулись в свой полк. Наши батареи уже вели огонь по врагу. Снаряды летели туда, где еще вчера находились мы сами, где жили, пели, дружили, учились. С этим трудно было примириться, от этого болела и ныла душа. Но ведь и боль закаляет души!
И все же я еще не представлял себе всей тяжести и длительности войны. Может быть, поэтому, отвлекаясь от горестных мыслей, тужил по киноаппарату.
Находясь то на огневых позициях, то на наблюдательном пункте, я частенько повторял про себя: «Боже, какой кадр!»
Откуда-то пополз слух, что соседи наши не то справа, не то слева форсировали Прут и движутся к городу Яссы. Помнилось, кто-то рассказывал, будто в Яссах есть студия кинохроники. И я в мечтах своих уже входил с нашими частями в город, доставал киноаппарат, снимал победные бои.
Мечты, однако, быстро развеялись. Наши части в Яссы не вошли, и камеры в моих руках не оказалось. [7]
Мы отходили... Но отходили с боями, без суеты и паники. Наш командир полка подполковник Владимир Николаевич Марцинкевич был очень выдержанным человеком. Он никогда не нервничал, не горячился. Его спокойствие и уверенность передавались другим командирам, а через них и всем нам, бойцам.
И все же отступать было очень горько... Казалось, бесконечно длился первый месяц войны. В редкие часы затишья, раскуривая цигарки, мы намечали сроки перехода в наступление и разгрома врага. Короткие сроки... Что ж, ошибаясь в сроках, мы были правы по существу.
Наш полк почти каждый день вел огонь по врагу, случалось отбиваться от гитлеровцев и гранатами.
12 июля наши орудия расположились неподалеку от маленькой деревушки, название которой уже забылось, за высоткой, поросшей кустарником. А в лесных балках накапливался противник, готовясь к атаке.
Весь день мы стреляли по этим балкам, срывая наступление гитлеровцев, весь день вели жестокую артиллерийскую дуэль с немецкими батареями, часто меняя огневые позиции. Свист снарядов, грохот разрывов, шипение осколков... Раны, смерть товарищей и немыслимая всепоглощающая усталость...
К ночи все стихло. Мы свалились там, где стояли. Но заснуть я не мог. До самого рассвета лежал с открытыми глазами, и думал, и вспоминал. Нет, это не были четкие, логически последовательные воспоминания. Скорее они походили на разорванную в клочья киноленту, склеенную как попало. И на этой ленте пересекались, наплывая друг на друга, картины жизни и смерти: последний мирный концерт и убитая красавица молдаванка, земля в тяжелых колосьях пшеницы и пламя, выжегшее поле...
С рассветом 13 июля снова загрохотало, все сильнее и сильнее. Видно, противник получил подкрепление. Стало ясно: долго нам деревушки не удержать.
Капитан Разогреев дал мне пакет со срочным донесением и приказал немедленно доставить его на НП полка.
Связь прервана, так что понимаешь... Он не договорил.
Я побежал, сунув пакет за пазуху. Бежал между разрывами, прячась на секунду-другую в воронках. Добрался целым и невредимым. У входа в блиндаж вздохнул глубоко, достал из-за пазухи пакет. И тут меня ударило [8] в грудь, а изо рта хлынула кровь. Что было дальше, не помню.
Очнулся я в глубоком холодном погребе, пахнущем сыростью и кислым вином. Очнулся и снова впал в забытье. Так весь день: на короткие минуты приходил в сознание и вновь проваливался в беспросветную тьму. Один раз услышал обрывки немецкой речи, глухо долетавшие через отдушину. Сердце застучало так громко, что казалось, оно бьется о ребра. Рядом со мной не было никого, и не было сил шевельнуться. На войне нет ничего страшнее одиночества и беспомощности. Ослабевшие руки стали шарить по каменным плитам в поисках оружия, но ни карабина, ни гранат не нащупали. В темном каменном мешке я лежал, как в склепе. В любое мгновение сюда могли ворваться немцы. Какое расстояние отделяло жизнь от смерти?..
Я попытался подняться, но тут же свалился, вконец обессиленный. Руки были в чем-то мокром и липком. Кровь! Сознание снова помутилось.
Очнулся я, наверное, оттого, что заскрипела дверь. И тут же услышал вопрос:
Здесь есть кто?
Мне казалось, что я закричал:
Есть, есть!
Однако мой голос едва прошелестел. Лейтенант Василии Огородников, из нашего полка, нащупал меня в темноте, поднял на руки. Нес он меня медленно, осторожно, просил не стонать в деревне немцы. Я, сцепив зубы, преодолевал боль, мутившую сознание.
Выбрались из деревни мы благополучно. За околицей нас ждала полуторка.
Ну как, Семен? Держись, еще повоюем! услышал я знакомый голос. Кириллов провел ладонью по моим волосам.
Было темно, я не видел Кириллова, только ощущал на лбу его теплую ладонь.
Поезжай. Желаю скорого выздоровления. Будем ждать.
«Будем ждать» это были последние слова Кириллова, которые я услышал, слова прощания. Нас навсегда развела война...
Машина мчалась, меня подбрасывало, отчего боль в груди становилась нестерпимой. [9]
В медсанбате врачи кроме ранения обнаружили у меня еще плеврит и решили отправить в тыл. Так я очутился в санитарном поезде.
Куда нас повезут? Мы привыкли к тому, что пункт назначения на войне хранится в тайне. И все же всегда эту тайну хочется узнать.
Долгие часы мы стояли по ночам на запасных путях каких-то неведомых станций, слушали, как проносятся спешащие к фронту поезда. Война есть война, зеленая улица по праву принадлежит тем, кто спешит в бой.
Несколько раз наш поезд останавливали, переводили на боковые ветки. На станции открывали пальбу зенитки, слышались взрывы авиабомб. Словом, везли нас долго-долго...
Наконец прибыли! Нас выгрузили в городе Пугачев Саратовской области.
Госпиталь разместился в бывшем сельскохозяйственном техникуме. Мы оказались новоселами первыми ранеными, которых приняли здесь. Меня поместили в четырехместной палате под номером тринадцать. Я удивился совпадению: тринадцатого июля был ранен, везли меня в тринадцатом вагоне, и вот палата тоже тринадцатая.
Начались госпитальные будни. Врачи и сестры выхаживали нас самоотверженно, а мы им помогали тем, что строго выполняли все предписания. Нам хотелось скорее на фронт.
Когда наступало время отбоя и выключался свет, все по очереди начинали рассказывать фронтовые байки. Самым популярным рассказчиком среди нас был старшина дядя Вася. Ему было под сорок, но нам, молодежи, он казался стариком.
Мы покатывались со смеху, когда дядя Вася начинал свои «повести». Наш старшина был из той категории неунывающих бойцов, которых впоследствии стали называть Теркины. Дядя Вася не только сам веселил всю палату, но и другим помогал раскрыть в себе талант рассказчика или певца. Меня он поначалу не беспокоил видел, как мучит меня рана, не дает дышать плеврит. Но однажды, когда я стал уже заметно поправляться, старшина спросил:
Слушай, сержант, а ты чего в «самоволку» от нас убегаешь? Все слушаешь, а сам ни гу-гу. Ты кем был на гражданке? [10]
Кинооператором.
Это который кино крутит, да? Вот счастливый ты, насмотрелся поди кино досыта.
Я невольно улыбнулся:
Не показывал я кино, дядя Вася, а сам снимал фильмы, только документальные, без артистов.
Разве без артистов это кино?.. Так, картинки... заметил дядя Вася пренебрежительно.
Не в первый раз уже я сталкивался с таким отношением к документальным фильмам. И всегда мне становилось обидно. И всегда хотелось переубедить собеседника. Вот и тут я стал горячо говорить о том, что документальные фильмы сама жизнь, утверждал, что игра актеров, как бы она ни была талантлива, все-таки остается игрой, а вымысел, как бы он ни был убедителен, все же вымысел, а не подлинная действительность. Я был патриотом фильма-документа и, может быть, даже несколько принижал для убедительности значение игровых фильмов. Но главное старался рассказывать так, чтобы и через слова стали зримы тысячи метров пленки, отснятые в песках пустыни и во льдах, на великих стройках и в суровых финских шхерах, в Испании под Гвадалахарой и на линии Маннергейма.
Я говорил о том, какие трудности приходится преодолевать истинным документалистам и какую проявлять самоотверженность, чтобы не упустить самого важного, самого неповторимого. Рассказал эпизод из жизни одного из моих учителей известного кинооператора Аркадия Михайловича Шафрана. Этот эпизод очень ярко раскрывал и смысл нашей профессии, и ее значение, и важнейшие черты характера подлинного кинохроникера.
Когда затертый льдами «Челюскин» стал тонуть, начал я свой рассказ, Аркадий Шафран в числе других пассажиров выскочил на лед. Выскочил полуодетый, не захватив никаких личных вещей, но с аппаратом и кассетами, заряженными пленкой. Шафран снимал тонущий пароход. Морозный ветер продувал кинооператора насквозь, пальцы, крутившие ручку аппарата, закоченели, лед под ногами потрескивал, но он продолжал снимать. Выше всего для него было профессиональное чувство долга перед искусством, перед народом, перед историей, для которой должны были сохраниться кадры трагедии, кадры героизма. [11]
Когда я замолчал, в палате было так тихо, словно я остался один. «Надо же, подумалось мне, усыпил ребят». Голос подал старшина:
Да, сержант, это ты здорово, похлеще артистов.
С того вечера мы подружились с дядей Васей. С того вечера тоска по своей профессии стала у меня еще острее. И в который раз вспоминалась «Брянка» студия кинохроники, находившаяся в Москве, в Брянском переулке, где я работал до войны. Думалось о друзьях, которые сейчас, наверное, с кинокамерами там, на передовой...
Лечение шло к концу. При выписке из госпиталя главврач пожилой явно гражданский человек, просматривая мою историю болезни, сокрушенно сказал:
Вам бы, молодой человек, поехать сейчас в Крым погреть бы на солнышке ваш плеврит, жаль, дорога туда заказана.
Да, там уже грохотала война. А мне, честно говоря, осточертели белые госпитальные стены. На фронт, на фронт!
Из госпиталя я был направлен, однако, в запасной полк, где в течение двух недель ускоренным курсом из артиллериста переквалифицировался в минометчика. А потом воинский эшелон и неблизкая дорога к фронту. Колеса на стыках рельсов отмеряли километры. Посреди скрипучего вагона пылала докрасна раскаленная печурка. Вокруг нее теснились солдаты. Ребята раскраснелись, расстегнули воротники гимнастерок. А в углах вагона белели покрытые инеем головки болтов. Зима! Мы мчались сквозь мороз и пургу к фронту.
Шел уже декабрь 1941 года. Наши войска громили немцев под Москвой. Это была первая крупная победа Красной Армии.
Нас привезли под Калинин. На станции назначения выгрузили ночью.
Я был направлен в отдельный 436-й минометный дивизион 243-й стрелковой дивизии. Позже я узнал, что наша дивизия была сформирована в июле 1941 года из отрядов народного ополчения Ярославской области и пограничных подразделений, прибывших в Ярославль с далеких застав страны. [12]
Поэт Марк Лисянский, работавший в нашей дивизионной газете «В бой за Родину», написал такие стихи:
Глохнет даль от дыма сизая.Под утро меня вызвал к себе командир дивизиона Виктор Шигин, высокий, стройный старший лейтенант, и коротко спросил:
Бывший артиллерист?
Так точно!
Вместе с ним в жарко натопленной трофейной машине «опель» находились комиссар дивизиона старший политрук Анатолий Соловьев и начальник штаба лейтенант Алексей Андрюшечкин. Они долго беседовали со мной. Узнав, что я закончил полковую артиллерийскую школу и ускоренные курсы минометчиков, старший лейтенант Шигин назначил меня командиром взвода управления.
Дивизия только недавно прибыла на фронт. Наш минометный дивизион не был еще полностью укомплектован ни матчастыо, ни людьми. Думаю, что именно поэтому меня, старшего сержанта, назначили на лейтенантскую должность.
Вместе со своим взводом мне довелось участвовать в боях за освобождение Калинина. В числе первых подразделений, ворвавшихся на улицы города, был и наш минометный дивизион. Все мы испытывали особое, ни с чем не сравнимое чувство счастье победы. Еще гремели выстрелы, стелился едкий дым над мостовыми, а жители уже высыпали на улицы, обнимали нас, целовали, у многих на глазах были слезы.
...Стоял безветренный морозный вечер. В зимнем черном небе ярко светились звезды. И среди них четкий серп месяца. Дымились походные кухни. Солдаты приводили себя в порядок: стриглись, брились, подшивали белые подворотнички. Все же наступал праздник новый, 1942 год. В дивизионе готовились к встрече Нового года. Настроение у всех было приподнятым. Часов в десять радисты начали настраиваться на Москву.
Старшина уже доставал бутылки с «наркомовскими» ста граммами, когда явился посыльный из штаба дивизии. [13] Он принес приказ, по которому нам предписывалось немедленно подняться по боевой тревоге.
Новый, 1942 год наш минометный дивизион встречал на фронтовой дороге, ведущей из освобожденного Калинина к еще оккупированному Ржеву.
Мы сидим на ящиках с минами и по заснеженной зимней дороге катим с погашенными фарами навстречу новым испытаниям.
Кто-то из бойцов крикнул: «С Новым годом!» и мы тут же подняли «бокалы» кружки и консервные банки. Выпили, конечно, за победу!
Стало тепло и радостно. Мы уже не чувствовали колючего зимнего ветра. Кто-то замурлыкал песню. Пошли воспоминания о мирных новогодних праздниках.
Вдруг я услышал звук мотора летящего самолета. Звук казался очень далеким, а бомба разорвалась неожиданно близко от нашей машины. Солдаты не обратили особого внимания на взрыв: продолжали петь, пока кто-то не сказал:
Ребята, глядите, а Сашка заснул.
Стали будить Сашку. А он был мертв. При свете карманного фонарика мы увидели на его виске черное пятнышко крови...
Начавшийся январь сорок второго был снежным и холодным. Наш дивизион занял огневую позицию на окраине деревушки, притулившейся у реки. На противоположном берегу окопался противник.
Свой наблюдательный пункт мы устроили на чердаке деревенского дома. Чердачное окно выходило на реку. От противника наш НП маскировала росшая перед избой разлапистая сосна.
Командир дивизиона Виктор Шигин поставил передо мной задачу наблюдать в течение всего светлого времени за продвижением противника в районе города Ржев. С нашего наблюдательного пункта хорошо просматривались вокзал, аэродром, шоссейные дороги.
Я вел наблюдение в паре с красноармейцем Петром Перебейносом одновременно двумя стереотрубами. Перед нами лежали тетрадки, и мы добросовестно записывали туда все, что замечали.
Видимо, наша разведка дала свои результаты. Командир дивизиона передал моему взводу благодарность командования дивизии. [14]
Мели метели, дороги занесло. Машины с продуктами не могли к нам пробиться. Примерно месяц еду нам носили в заплечных термосах, два раза в день суп из сухарей. Молодых здоровых парней с волчьим аппетитом постоянно мучил голод, поясные ремни затягивались все туже.
Участок наш был сравнительно спокойным. Только однажды артиллерия противника открыла интенсивный огонь по квадрату, в котором мы находились. Люди, к счастью, не пострадали. Были убиты три лошади, но о них, по правде сказать, мы не жалели: неделю лакомились кониной.
В конце февраля у немцев появились снайперы. Стало опасно ходить по улице деревни. Однако мы быстро сообразили, что надо сделать: ночью нарезали бруски из слежавшегося снега и воздвигли из них полутораметровую стену. В стене оставили бойницы. Теперь противник мог стрелять только наугад, вслепую.
Однажды меня вызвал старший политрук Соловьев и показал дивизионную газету «В бой за Родину». Там была напечатана заметка о нашем подразделении. Называлась она «Разведчики-наблюдатели», и рассказывалось в ней о том, как я учу молодых бойцов пользоваться картой, компасом, работать с буссолью, перископом. Дело было обычное, но корреспондент, как это нередко бывает, впал в торжественный тон, словно писал о подвиге. Я высказал свое мнение старшему политруку Соловьеву.
Ну что ж, если ты считаешь, что тебя перехвалили, пиши сам о других, посоветовал он.
С той поры я стал корреспондентом дивизионной газеты. В этой связи хочется рассказать об одной забавной истории.
Как-то утром я вошел в землянку старшего политрука, с которым у меня установились дружеские отношения.
Вот, почитай. Соловьев протянул мне листок из тетради, на котором его рукой были записаны стихи. Вдохновение нашло, почти всю ночь не спал сочинял.
Я стал читать:
Бьется в тесной печурке огонь,В землянке пылала железная печурка, возле лежали аккуратно наколотые поленья. «Ни дать ни взять писалось с натуры», подумал я.
Ну как, Семен, мое творчество? спросил Соловьев. Что, если отправить стихи в нашу дивизионную газету, напечатают?
Стихи меня растрогали и взволновали, и я этого не скрыл. Но вот в том, что напечатают, усомнился. Казалось мне, что сочтут эти стихи слишком грустными и даже упадническими.
Ты что же, Семен, считаешь, что солдат на войне беднеет чувствами, что грусть ему противопоказана? удивился Соловьев. А ведь и печаль, друг ты мой, оборачивается гневом к врагу.
В душе я был согласен с ним, но продолжал все-таки упрямо твердить свое. Тогда Соловьев рассмеялся и показал мне газету «Правда», где была напечатана «Землянка» Алексея Суркова. До сих пор вспоминаю, как разыграл меня старший политрук, когда слышу эту чудесную песню...
Гитлеровцы возлагали большие надежды на ржевский плацдарм. На переднем крае и в глубине обороны они создали мощные узлы сопротивления. Вокруг города было много дотов, блиндажей, окопов, повсюду тянулись проволочные заграждения, минные поля. Фашисты рассчитывали не только закрепиться на ржевском выступе, но и снова перейти в наступление.
В начале июня наш дивизион получил пополнение и мины, а мне было приказано усилить наблюдение за противником.
Мы оборудовали еще один НП на передовой, и я перебрался туда. Целыми днями я вел наблюдение, ночью же позволял себе немного соснуть. Время от времени где-то вдали монотонно стрекотал пулемет, а мне представлялось, что это потрескивает проекционный аппарат. И развертывалась лента воспоминаний...
Вот в маленькой комнате, освещенной пламенем стеариновой свечки, у крошечного бумажного экранчика, прикрепленного кнопками к стене, сгрудились мои приятели. Сегодня нам удалось выпросить у киномеханика московского кинотеатра «Уран» обрывки старой ленты американского боевика, и мы с волнением следим за почтовой каретой, преследуемой бандой гангстеров. В аппарате [16] вместо перегоревшей электролампочки зыбкое пламя свечи. Изображение крохотное, но смотреть можно. В самых волнующих местах мы останавливаем ленту и разглядываем застывшие в странных позах фигурки лихих героев. В который уж раз мы смотрим обрывки из этого фильма, будоражащего мальчишеское воображение, заставляющего мечтать о путешествиях, приключениях, подвигах...
Наша память в безмятежные мирные дни словно бы заперта на замок, нас редко тревожит былое. Зато на войне в каждый свободный час вспоминаешь прошлое, которое стало особенно дорогим...
Кружок друзей кино часто собирался то в темном просмотровом зале, то в светлом фойе «Урана». Ребята со всех окрестных улиц и переулков слушали здесь рассказы бывалых кинематографистов, мастерили аппараты, читали книги. И все-таки о работе в кино я тогда еще не помышлял. Меня влекли странствия и приключения. И не киноаппарат, а теодолит и ружье представлялись мне будущими спутниками.
Но однажды на занятие кружка пришел кинооператор. Кто точно теперь не помню. По всей вероятности, Эдуард Тиссе, или Григорий Габер, или Яков Толчан. С их именами была связана история кружка при кинотеатре «Уран». Весь вечер рассказывал кинооператор о своих полетах надо льдами и пустынями, о горных переходах с геологоразведочными экспедициями, о съемках в море... Я не мог отвести от него зачарованных глаз, слушал затаив дыхание. Мечты о будущем начинали принимать ясные, конкретные очертания...
Страшный грохот прервал мои раздумья. По эшелонам, скопившимся на станции Ржев, ударила наша артиллерия. В стане врага началось смятение. С наблюдательного пункта все это мне было видно как на ладони, Эх, если бы иметь сейчас кинокамеру!
Ночь... Тихая и по-летнему темная. За линией фронта то и дело взлетают осветительные ракеты. Догадываются ли немцы, что с рассветом начнется штурм Ржева?
Мне не спалось, и я решил проверить линию связи, которая тянулась от минометных батарей к НП. Выйдя в поле, зашагал по стерне, держась за провод, отсыревший за ночь. Перепрыгивая через встретившуюся на пути траншею, поскользнулся, левая нога подвернулась, и я [17] ударился о камень. От сильной боли сжалось сердце. Я лег на землю, вытянул ногу и почувствовал, как она распухает.
Не помню, как дополз обратно до НП и свалился в окопчик. Из забытья меня вывел зуммер полевого телефона. Передавали, что через десять минут начнется артподготовка. Боль не утихала, однако я уже свыкся с нею.
Наступило утро 30 июня 1942 года. Тишину разорвал грохот канонады. Наша артиллерия засыпала снарядами передний край противника. Над вражескими траншеями поднялись тучи дыма и пыли. Сотрясалась земля, виделись вспышки выстрелов и разрывов. На барабанные перепонки наваливалась тугая звуковая волна.
Я кричу в телефонную трубку, передаю данные на батареи: разрывы наших стодвадцатимиллиметровых мин мне хорошо видны в стереотрубу. Наконец заговорили «катюши». Это был сигнал окончания артподготовки и начала наступления. Двинулись вперед танки, с криком «ура!» поднялась пехота. И тут же по всем линиям полевой связи разнеслись слова: «Пехота пошла вперед!»
Неожиданно ко мне в окопчик свалился мой друг Алеша Андрюшечкин. Не исключено, что своим появлением он демаскировал наш НП. Так это или иначе, но снаряды стали ложиться то справа, то слева нас взяли в вилку.
Я потерял сознание, не услышав грохота разрыва. Когда пришел в себя, санинструктор уже накладывала мне на левую руку шину. Неподалеку лежал Алексей. Он был убит.
Стояла удивительная тишина: ни выстрела, ни звука. Потом я увидел, что у санинструктора шевелятся губы, справа от нашего окопчика вздымаются султаны дыма, но все это как в немом кино. Я ничего не слышал. От этого мне стало жутко. Голова пошла кругом, и я снова потерял сознание. [18]