Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

III. Свобода. — Балыкбай. — Шодырь. — Обратный путь. — Коканцы под Яны-Курганом.

Осада Туркестана была снята, и мне мелькнула мысль, что победоносный датка может нарушить слово и удержать меня в плену; но скоро сообразил я, что датка знает киргизов, знает и то, лучше меня, что осада снята, потому что удалось напугать неприятелей, а киргизский страх непродолжителен и восстание еще везде торжествует, так что опасность для города далеко не миновалась, и нельзя ему смотреть легко на угрожающее вмешательство русских в таких обстоятельствах. Конечно, Ак-Мечеть раз отбила русских, а на следующий год была взята не без труда, потому что коканцы храбро и упорно защищают крепости, но Ак-Мечеть крепость была новая, устроенная для обороны артиллерией, а в Туркестане укрепления старинные, и можно было стрелять только из открытых ворот плохими пушками, — а если их подбить и ворота разбить ядрами из орудий лучшего достоинства, так Туркестан взят. Это все датка действительно расчел, почему, вероятно, и победа над киргизами не изменила его решения освободить меня для удобнейшего примирения с русскими.

Я впрочем не знал тогда, что генерал Донзас уже пошел на Джулек; это от меня скрывали. Я полагал, что он пойдет, если коканцы станут затягивать дело о мире или перемирии и уклоняться от удовлетворения за свои набеги. Поэтому я и ожидал освобождения недели через две или около трех, считая от 13-го мая; а около 25-го ждал возвращения посланных для переговоров с русским начальством.

Зато и удивился я, и обрадовался, когда они явились ко мне уже на следующий день после отбитого штурма, 19-го, с киргизом переводчиком из форта Перовский, и объявили мне, что я свободен, и что время моего отъезда из Туркестана зависит от меня! Высланный ко мне переводчик Балыкбай при мне и остался; высланы были мне и [89] деньги, но не выкуп, а всего золотых шесть, да и того было много. Освобождение мое было безусловно.

Балыкбай объяснил мне их ранний приезд тем, что посланные даткой Аркабай и Курак генерала Данзаса застали у Джулека, где он хотел дождаться моего возвращения. В переговоры он не вступал, а требовал, чтобы коканцы доказали искренность своего миролюбия моим немедленным освобождением; на что туркестанский датка согласился. После я узнал, что моя записка о мирных условиях послана не была; датка сам написал другую, о том, чего я писать не хотел: о границах, о выдаче перекочевавших киргизов, и желал, чтобы об этих предметах начальство сыр-дарьинской линии передало бы настоящее положение дел на высочайшее рассмотрение, а до заключения прочного договора между государем и коканским ханом назначило бы временную границу на Бир-Казани, и тоже временно, впредь до узнания высочайшей воли, обязалось бы объявлять перекочевавшими в русские пределы киргизам, что их без особого разрешения государя принимать нельзя; как видно, датка из моих ответов заимствовал дипломатическую форму, в которой излагал свои мирные предложения. На основании то-жe переговоров со мной, он поручил Аркабаю торговаться на счет этих условий, уступать постепенно, как сам со мной уступал, и уполномочил его согласиться на простое обоюдное прекращение неприязненных действий, с устранением прочих условий; но как уже сказано, Аркабаю не пришлось на этот раз показать свои дипломатические способности. Когда он приехал в наш лагерь, то генерал Данзас только спросил: приехал ли я с ними, и узнавши что нет, не принял никого из посланных. Г. Осмоловский их принял, и взял письмо датки; но отказался его при них читать, и не распечатал, а только напомнил, что он писал в Туркестан о моем безусловном, немедленном освобождении и что до исполнения этого требования нет переговора ни о чем, а меня добудут и в Туркестане, и освободят; почему генерал их и не принял, а он принял только для того, чтобы это объявить; Аркабай нашелся и придумал, [90] что я освобожден еще до их отъезда, и приехал бы с ними, если бы не помешала болезнь, следствие ран; за тем стал просить хоть несколько уважить искреннее миролюбивое расположение датки, и до возвращения его, Аркабая, со мной, не идти далее к Туркестану, говоря, что если он даже такого короткого перемирия не выхлопочет, так его голова при возвращении домой не безопасна; а меня обязывался немедленно привести. Тогда с ним отправили некоторых почетных русских киргизов, для конвоя мне, и генерал Данзас, которому г. Осмоловский все это сообщил, согласился не идти пока далее, и согласился тем более, что поход до Туркестана и осада города были бы с его стороны превышением власти, и все его движение было простой демонстрацией, только верно рассчитанной на успех. Затем он и держался “внушительно” с коканскими посланными, чтобы было ему возможно скорее вернуться: вода в Дарьи быстро прибывала и при промедлении затруднила бы ему возвращение в форт Перовский, куда ему еще нужно было вернуться по делам, не терпящим отлагательства. Но коканские посланные тем меньше могли это узнать, что никто в лагере того не знал (кроме может быть, г. Осмоловского) до приказа идти назад; за то, когда вернулся Аркабай, так коканцам приближение русского отряда казалось еще грознее прежнего, и страх, наведенный на Аркабая, подействовал и на датку.

За то испугался же опять Аркабай, и поспешил меня испугом, когда Абселям объявил ему, что мне по болезни все еще ехать нельзя, и я живой не доеду, если выеду раньше, нежели еще через неделю! Приставал же он ко мне, а Балыкбай переводил, чтобы я скорее ехал, обещая с клятвами меня покойно довезти. Я отвечал, что подумаю, соображусь с своим здоровьем, и лишнего времени в Туркестане не останусь — лицо Аркабая вытянулось, ему уже виделся штурм Туркестана русскими.

А между тем я решил ехать на следующий день; хоть в тот же вечер, если удастся. О способе езды, так как я еще не мог держаться на лошади, у нас уже давно была речь с Абселямом, и я знал, что в [91] Туркестане есть давно оставленная русским прикащиком телега и что мне ее дадут. Я поручил Абселяму ее справить, да поскорее; он мне стал представлять мою болезнь, слабость; говорил, что я все равно свободен, что время терпит, что могу Туркестан осмотреть (это мне было разрешено и прежде, во уважение боли в ногах и неспособности ходить и следовательно пользоваться разрешением), — Аркабай ему, да и мне, не сообщил того, почему ему нужен мой поспешный отъезд; но я слышать ничего не хотел; я чувствовал себя здоровым и крепким, переставши быть пленником. Тогда Абселям решился ехать со мной до Яны-Кургана, чтобы не быть мне без лечения, если болезнь остановит дорогой.

Впрочем уже давно мое здоровье поправлялось, особенно со времени переселения к Абселяму, это мне сказывал обычный барометр здоровья, охота курить, и курил я кальян, только без воды и с коротким чубуком. Кстати о куреньи. Аркабай привез мне от Дащана подарок: похищенные у меня трубку и табашницу, а Балыкбай папирос от Г. Осмоловского.

Этот день я блаженствовал так, что даже Туркестан мне нравился, я уже не ожидал свободы, а получил ее, и не много помню на своем веку таких отрадных впечатлений.

На следующий день ко мне пришел незнакомый старик, маленький и невзрачный. Это был отец изранившего меня коканца; он меня поздравлял с освобождением и сказал, что он своего сына, так меня изувечившего, и за сына не признает; что я его встречу в Яны-Кургане, и могу хоть убить, в отмщение за свои раны{24}. Я отвечал, что благодарю за участие, на сына он пусть не сердится, как и я не сержусь, что тот изранил меня в бою — мы дрались, я сам в него стрелял, да ружье разорвало, так он остался жив, и рубил меня за выстрел — тут преступленья нет, а дело военное. На том старик и ушел, видимо обрадованный [92] и успокоенный, что я на его сына жаловаться не буду; выслушавши мой ответ, он молча подал мне руку и приложил ее к сердцу.

За ним явился Аркабай и подарил мне четыре куска шелковой материи, узкой, и куски небольшие, рублей на пятнадцать по туркестанской цене; я его отдарил за то в форте Перовский. А потом пришлось идти к датке и по дороге, я, поддерживаемый Абселямом и еще коканцем, ибо иначе ходить не мог от разболевшихся ран на ногах, зашел на один открытый двор посмотреть маленького журавля. Это был Grus virgo, водящийся в Крыму, но не в киргизской степи, кроме верховьев Иргиза.

Прием датки вертелся на подаренных почетных халатах, которые составлял коканский знак отличия. Прежде, как уже сказано, получил такой халат Дащан, за то, что захватил меня, теперь Абселям, за то, что лечил меня. Получил и я, просто на память, а Абселям впоследствии мне сказал, что в знак уважения, за то, что не хотел принять мусульманства, и этим достиг до освобождения из плена, лишивши коканцев всякого другого ответа на требования г. Осмоловского и генерала Данзаса.

Халаты эти, когда мы вошли, датка имел оба на себе, оба новые, а третий под ними свой; не смотря на жар, все на легкой вате, все полушелковые, мой светло-бирюзовый, с красным узором chin'e, абселямов красный с черными полосками, и мой надет сверху всех. Все это была условлено коканским этикетом, даже цвета. Дащан то-же получил красный — почему и упоминается. Наградивши нас халатами, датка поручил мне письмо на имя генерала Катенина, которое я после передал; оно при деле о моей экспедиции, и содержало один комплименты, а генерала Данзаса и Осмоловского просил заверить в его миролюбивом расположении и желании жить с русскими, как прилично добрым соседям — чем аудиенция кончилась.

Но по полудни была и другая, и чуть ли не на этой, а не на предыдущей, мне было дано письмо к генералу Катенину. Было и угощение шербетом, т. е., просто сахарной [93] водой, которая в Кокане составляет весьма изысканное угощение, так, как сахар редок и дорог. Кроме того я слышал много любезностей, что по мне, например, датка научился любить и уважать русских, которых прежде считал просто врагами Кокана, хоть и храбрыми; просьбу быть в переписке с туркестанским другом; приглашение посетить Туркестан не пленником, а просто путешественником. Я благодарил, но верил плохо; все это явно говорилось, чтобы и я помог Аркабаю (который ехал со мной) отклонить от Туркестана русскую грозу.

Вернувшись от этого второго визита, я вскоре увидал — и сердце забилось от радости — телегу, на которой мне предстояло ехать из коканского ханства. Абселям имел разрешение ехать со мной до Яны-Кургана, мы проворно снарядились в путь; в телеге была устроена мне постель. Упряжь была в роде русской, какую можно встретить и в Финляндии: дуга кой-как согнутый сук, хомуты из свернутой кошмы, прочее веревочное, отчасти из ремней, на живую нитку; запряжена пара, и верховой вел коренную за повод, потом взял и пристяжную, чего в Финляндии уже нет.

На первый раз мы только выехали из Туркестана, и остановились ночевать у подгородного аула, из успевших уже явиться по снятии осады; на следующий день, 21-го числа, выехали, отдохнули у развалин крепости Ак-Тюбе, у речки, переехали до того еще две речки, и отправились ночевать к Саурану, у большого кладбища. Там была то-же речка, многие аулы и орошаемые из речки пашни, — речка текла в широкой плоской долине. Остальные были затруднительны для переезда в телеге — не по глубине, едва по ступицу, но по крутизне берегов у оврагов, в которых текли. Не раз ломался деревянный шворень, но были запасные палки. Дорога была впрочем колесная, но запущена со времени взятия русскими Ак-Мечети; местность — такая же травяная степь, как описанная выше, по пути из Яны-Кургана, только травы разнообразнее, кустистее — и реже; всего больше бобовых растений. Корм для лошадей по этой дороге вообще хуже, чем на упомянутой ближней к [94] Кара-Тау, кроме луговин у Саурана. 22-го мы отдыхали у Сыр-Дарьи, и к ночлегу приехали в Яны-Курган; дорогою встретили бродящих киргизов, из осаждавших Туркестан, но встречи обошлись мирно; они нас сами избегали, и рады были, что мы их, опросивши, отпускали. Не смотря на этот упадок духа, они потом опять осаждали Туркестан, и опять были прогнаны подкреплением из Ташкента, которого бек был между тем сменен.

Из Яны-Кургана нам выехал на встречу Дащан с братом, провожавшим меня в Туркестан; Дащан между тем успел, возвращаясь из Туркестана, попасться в плен восставшим киргизам, и вскоре убежать, хоть его держали и связанным, — а убежал по своему обычаю на лучшей лошади, какую только приметил у захвативших его. Своего лихого бегуна, на котором взявши меня в плен, выезжал в Яны-Курган, он в Туркестан не брал, почему и попался, но без иных последствий, кроме выгодного для него обмена лошадей.

С ним ехал еще толстый, красный киргиз в полосатом шелковом халате, с выдровой опушкой, которая на Дарье большая роскошь. Его Балыкбай мне представил, что это наш батырь, Шодырь.

Этот Шодырь был действительно батырь, но другого свойства чем Дащан, хотя то-же типический киргиз. Он был похож на черноморова брата в Руслане и Людмиле, Пушкина, мужчина ражий, еще сильнее Дащана, который и сам подковы разгибал, толст и прост, но смел соразмерно своей силе, которою очень гордился. За то и надут был и говорил не иначе как хриплым спесивым басом, в роде индюка, распускающего хвост, на которого еще был похож и дородством и красным лицам. Голова всегда закинута назад, курносый нос угрожает небу, монгольское скуластое лицо налито кровью, брови грозно насуплены, редкие усы и борода щетинятся — знай наших. Дащан любил более казаться ловким, развязным щеголем — мучительная забота о поддержании геройского вида выражалась во всей осанке, во всяком слове и движении Шодыря — чтобы не даром им гордились акмечетские киргизы, в [95] том числе и Балыкбай. Словом, Дащан был батырь изворотливый, а Шодырь батырь представительный — и эта представительность выражалась и в богатырском его аппетите, на которой не без гордости, как на родное чудо, указывали его земляки — Шодырь мог съесть в один присест какой угодно бараний курдюк, т. е., за двадцать фунтов сала!

Этот аппетит богатырский и указал сперва, что его назначение, специальность, быть батырем (что однако оправдалось храбростью в набегах и барантах с коканцами) и давал ему средство держаться батырем и в мирное время, не превращаясь в джигита, т. е., киргизского денди, как Дащан. За то и зависти между ними не было; как познакомились (когда Шодырь был послан за мной с Балыкбаем), так и сдружились; Шодырь простодушно, как честный, справедливый воин, восхищался молодечеством Дащана, и для него остался ждать меня в Яны-Kypгане, а в Туркестан не поехал. Знать он не хотел, так как баранты тогда не было, что Дащан грабитель и лиходей его акмечетских земляков — в мирное время он в нем видел только удальца, товарища себе в поддержании славы древних батырей, хоть и в ином роде, следовательно друга: так у Гомера троянец Главк подружился с Диомидом.

С другой стороны Аркабай, то-же киргиз, обкоканившийся и сверх того обративший свое удальство на дипломатическое поприще (чего образчик вскоре увидим; и он был не из робких) называл мне Дащана не героем, не батырем, а презрительно — вором. Аркабай уже не признавал самовольных набегов, хотя тот же разбой считал законной войной, если он делается по приказанию или хоть с разрешения бека; например пощипать караван. Впрочем, это все-таки уже ближе к европейским понятиям.

В Яны-Кургане была дневка, делали железный шворень к телеге; мне отвели квартиру в домике у крепостных ворот, и я принимал некоторых гостей; тут я расспрашивал Гапара о Ташкенте. Делал я визит яны-кур-

(Пропуск страниц 96–97) [98]

на прощальной аудиенции, а прежний, в уплату за угощение всей нашей партии. Этот отшельник был бедный киргиз, живший приношениями проезжих, и за пустынножительство при святых могилах принялся от бедности. Как отрешенный от мира сего, он принимал одинаково и коканцев, набегающих в русские пределы, и русских киргизов, набегающих в Кокан.

Проведя из за этого обморока весь день 25-го в Охчу, мы 26-го поехали дальше, ночевали у Кумсуата, и еще до зари продолжали путь; на русской границе, близ Охчу, нас встретили бесчисленные слепни и комары, которых я не встречал в коканском ханстве даже в болотах близ Яны-Кургана; не знаю отчего это различие. Часов в семь утра, 27-го, я пересел на шлюпку, высланную из форта Перовский, и очутился между русскими: опять была радостная минута, а еще лучше, когда я вернулся в форт Перовский в тот же день и еще одетый коканцем, в халате, подаренном мне на прощанье туркестанским даткой, явился к г. Осмоловскому, которого участие в моем освобождении уже объяснено. Там мой истощенный вид казался страшным — а я, сравнительно с пережитым в Туркестане, уже чувствовал себя здоровым.

Это было 27-го мая 1858 года, через тридцать один день после взятия меня в плен коканцами.

Примечания