Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Детство

Моя родина — Харьков, город заводов-гигантов, знаменитых институтов, город рабочей славы.

Приезжая сюда, я словно встречаюсь каждый раз с моей боевой юностью. Особенно дороги мне старые районы города. На его улицах, мне кажется, я слышу чеканный шаг красногвардейцев 1917-го. И вновь грохочут по брусчатке красные броневики.

Улицы и площади Харькова были свидетелями многих событий нашей истории. Они помнят маевку девятисотого года, баррикадные бои девятьсот пятого. Здесь, в Харькове, в 1917-м была провозглашена Украинская Советская Республика. Отсюда революционные полки шли в бой на защиту Октября, за власть Советов.

Прошли годы. Преобразился облик города. Он раздался в плечах, помолодел. Не узнать и мою заводскую Петинку — теперь район улицы Плехановской. Я любуюсь стремительными проспектами современного Харькова, размахом его площадей и новостроек, зеленым раздольем парков.

Меня радует энергичный людской поток на улицах города. В нем так много молодых лиц. Я всматриваюсь в них и вспоминаю другие — лица солдат революции, тех, кто первым стал под знамя Октября, кто на разных фронтах гражданской войны отстаивал свою Советскую власть. Многие из них навсегда остались молодыми. Немало ветеранов гражданской войны пройдет еще трудный путь к победе в Великой Отечественной.

Своим боевым товарищам я и посвящаю этот рассказ.

* * *

Родился я 12 марта 1896 года в маленьком доме № 13 Петинского тупика в Петинском районе. Отец мой, Илларион Тимофеевич, был рабочим, мать, Анна Григорьевна, занималась домашним хозяйством, заботилась о многочисленной семье.

Тяжело было родителям растить и воспитывать детей. На скудные заработки отца нельзя было прокормить семью, обуть, одеть. Мать нанималась к чужим людям, чтобы заработать недостающие гроши.

Я рос крепким и шустрым пареньком. И, наверное, потому, что был самым маленьким, десятым по счету, мать [6] была особенно нежна со мной, хотя и остальных любила по-матерински горячо.

Ходил я войной и дрался с соседними мальчишками, ссорился со старшими братьями и сестрами, но даже когда меня здорово колотили и шла кровь из разбитого носа, не плакал, только сильнее сжимал челюсти, до скрипа зубов, и никогда не жаловался отцу или матери на обидчиков.

Увидев меня с фиолетовым синяком под глазом, мать всплескивала руками, прижимала меня к груди и, гладя по голове, утешала:

— Пройдет, сынок... погоди, я тебе приложу мокрую тряпочку!

— Ничего! Это я, мам, в сенях на коромысло напоролся!

Отец делал вид, что не замечает синяков, и лишь однажды не выдержал и, ехидно улыбнувшись в усы, спросил:

— Кто же это тебя, кавалер, так разукрасил? Потупившись и глядя исподлобья на отца, ответил:

— Мы озоровали с ребятами. Ну, я нечаянно и зашибся!

— Нечаянно, значит! Ну-ну! Знаешь, сынок, хуже болезни — неправда. Она может загубить человека. Привыкнет врать, и веры ему не будет!

В шесть или семь лет я самостоятельно научился читать и считать до ста.

— А я грамоту знаю.

— Да что ты? — удивился отец. — Молодец! Учись! Говорят, ученье — свет, а неученье — тьма! — опустив голову, сказал, что, может быть, счастье выпадет мне и я выучусь на мастера. О большем он и не мечтал.

Хорошо помню свое детство. Мало там было светлых, ярких дней — больше однообразных и ничем не примечательных. Но одно событие в моей жизни, когда мне было восемь лет, отчетливо запечатлелось в памяти. Это был страшный день. Мать, услышав от отца, что его забирают на японскую войну, всплеснула руками, зашаталась и упала без чувств на пол. Она долго не приходила в сознание. А очнувшись, горько заплакала, обнимая детей.

Семья осталась без основного кормильца. С утра до позднего вечера работала мать на господ, не отказывалась от черной работы, лишь бы иметь в доме кусок хлеба и картошку. Старшие братья и сестры как могли помогали матери, но какая это была помощь?

От отца не было вестей... Сгинул... пропал... По ночам мы слышали тяжкие вздохи матери и шепот молитвы... Она молилась за отца, за нас. [7]

Как-то я проснулся рано. Матери рядом не было, хотя отчетливо помнил, как вечером она уложила меня спать на свою кровать. «Куда же она ушла?» — подумал я.

Сквозь небольшое окно пробивался мутновато-серый рассвет. Мать вернулась не скоро. Стукнула ведром, наливая воду в чайник и большой чугун, где еще вчера лежала картошка. Растопила плиту и поставила на нее чайник и чугун...

— Ты не спишь, сынок? — подойдя, присела на край кровати и поправила одеяло.

— Мама, а отец скоро придет? — неожиданно спросил я и увидел, как дрогнули у матери уголки губ и глаза наполнились слезами.

— В церкви была... молилась, чует мое сердце, Алешенька, беда с отцом... убили его, сиротинушка ты моя!

Я не верил, что у меня нет больше отца — не укладывалось это в моем детском сознании.

Отец вернулся с войны неожиданно, когда его совсем не ждали. Вернулся после тяжелого ранения с георгиевской медалью на груди, слабым, больным, измученным...

— Не тело болит, — говорил, — душа! Зря пролита кровь народа.

Вечерами отец в кругу навещавших старых друзей-рабочих рассказывал о всем виденном, пережитом и выстраданном кровью. Говорил о бездарности тупых, завистливых генералов, о кутежах офицеров в тылу, о казнокрадстве, о гибели многих раненых из-за отсутствия медицинской помощи.

— Не японец нас побил... армия была не подготовлена. Загубили ее царь, генералы и вельможи.

— Н-да, и побед-то не было! Драпали... без остановки, — пошутил кто-то из присутствующих.

Отец сурово посмотрел на него.

— Зря говоришь! Громили японцев под Ляояном сибирские корпуса, да и наш прибывший из Киева солдат всегда был храбрым и стойким... Генералы плохие.

— А за что тебе, Илларион, Георгия дали?

— Медальку-то? — усмехнулся он. — За сопку. Была такая голая вся: с единым деревом на макушке. Вот и дрались за нее. Народу положили! Взяли и тут же бросили... Путиловская, сказывали, эта сопка.

Говорил тихим голосом, вертя раненой шеей, медленно обдумывая каждое слово и как бы припоминая пережитое и виденное. [8]

— Потребует ответа народ... Беспременно потребует, — уверенно говорил он. — Война глаза многим открыла и мозги проветрила. Этому помогали и люди хорошие.

Как-то отец рассказал, что однажды он с тремя солдатами своего отделения у костра возле станции вел тихий разговор о войне, боялись, как бы не подслушал фельдфебель. К ним подсел видный, рослый человек в полувоенной форме.

— Сахар и чай мой, кипяток ваш, — сказал и засмеялся как-то по-хорошему, по-нашенскому. — Поди, все о войне толкуете? — ну, словно в воду глядел. — Теперь вся Россия об этом думает и говорит.

Мы молчим. Кто его знает, что он за человек. Поглядываем друг на друга. Спрашиваем, откуда он.

— Я? Доктор из Краснокрестовского отряда Гучкова. Слыхали о таком московском капиталисте-фабриканте? А зовут меня Петрович.

— А интересно, за что война идет? Если знаете, растолкуйте, — кто-то из нас посмелее подзадорил его.

— А вы рабочие или крестьяне?

— Мы все рабочие... мобилизованные, не кадровые.

— Гучков своих рабочих душит, копейки урывает, все соки из них выжал, а вот на войну целый отряд посылает. Денег не жалеет. Царю помогает вести войну. Почему?

Поняли мы тогда из беседы многое... Кто друг, а кто враг рабочему и всему народу простому.

Многое было мне непонятно из того, о чем говорил отец, но одно было ясно для детского ума, что царь — враг отцу, рабочим, а следовательно, и мне. Правда, я по-детски представлял себе царя в виде какого-то злого великана.

Старшие братья Николай и Александр живо и непосредственно воспринимали слова отца. В фундамент их политического сознания закладывались первые кирпичики. Оба они с первых дней Октябрьской революции встали в ряды активных бойцов за дело Ленина, за Советскую власть.

Отец еще до войны был против произвола и насилия царских чиновников, полиции, заводской администрации. Но где-то в глубине его сознания все еще теплилась, хотя и слабая, вера, что царь не может быть несправедливым к простому народу, что министры и генералы скрывают от него правду о тяжелой, беспросветной жизни рабочих.

Японская война, обнажившая гниль царского строя, принесшая страдания простому народу — рабочим и крестьянам, [9] а фабрикантам и спекулянтам, помещикам баснословные барыши, пошатнула сильно эту веру... А после Кровавого воскресенья 9 января 1905 года, когда петербургские рабочие были расстреляны по приказу царя, отец стал сознательным бунтарем, ненавидящим и проклинавшим царя и его строй со всеми слугами и пособниками.

У него, как у многих, вера в царя была расстреляна! Участник демонстраций, выступлений рабочих, он жалел лишь о том, что не может вести борьбу активно: не было физических сил. Наверное, поэтому он и не вступил в ряды партии рабочего класса...

Услышав, что меньшевики осудили героическую борьбу рабочих Москвы, поднявших красные знамена на баррикадах Пресни, отец с досадой махнул рукой, смачно сплюнул и не поднял сапога, чтобы затереть плевок, бросил всего одно слово: холуи! В его представлении это слово было, видимо, самым оскорбительным и презрительным.

— Наш Илларион — человек правильный, — говорили о нем в своем кругу рабочие. И действительно он был человеком прямым, с сильным характером, твердым в своих решениях.

Не всем нам, детям Иллариона Селявкина, пришлось учиться, не хватало средств. Как только подрастали сын или дочь, родители с болью, что не могут дать им образование, определяли их на работу. Мне, младшему, одному из всех, улыбнулось счастье. В 1905 году меня отдали в четырехклассное Харьковское городское училище.

Учился я хорошо, быстро и крепко запоминал все прочитанное и усвоенное из книг, на занятиях в школе. Но после училища вынужден был расстаться с мечтой продолжать учение. Семью заедала нужда. Отец чаще и продолжительнее прихварывал. Давали о себе знать ревматизм, обострившийся после войны, и тяжелая рана. Пришлось мне поступить на работу. И моей дальнейшей школой стали люди и книги.

Окончание училища открыло мне путь в конторщики, писари, в учителя начальной сельской школы. Но я послушался отца и никогда в том не раскаивался: «Не отрывайся, Алеша, от рабочих, — говорил он. — Твой дед, я, братья — все рабочие. Рабочие — главная жила народа, все создается их руками».

Так закончилось мое детство. [10]

Второе рождение

Учеником слесаря механической мастерской Федорова в Петровском переулке, а затем слесарем Харьковской (Малиновской) городской водопроводной станции начал я свой самостоятельный жизненный путь.

Эта работа была не только хорошей производственной школой, она Помогла мне глубоко постичь думы рабочих, их классовые интересы, понять необходимость сплоченности, организованности и крепкой дисциплины.

На городской водопроводной станции я встретился с замечательным человеком, сыгравшим большую роль в моей жизни, в формировании революционных убеждений. Это был Федор Григорьевич Конуровский, член большевистской партии с 1903 года, участник московского Декабрьского вооруженного восстания в 1905 году. После ареста в конце 1905 года он сидел в одиночных камерах Таганской, а затем Бутырской, воронежской тюрем. Лишь в феврале 1910 года по болезни был освобожден и отправлен на 4 года под полицейский надзор на родину — в село Желчино Рязанской губернии. Вскоре Федор Григорьевич скрылся из-под надзора и с поддельными документами под именем Ивана Ивановича Бази жил в Петербурге и Баку. Работал на заводах и одновременно вел партийную работу в качестве подпольного организатора и агитатора-пропагандиста. В самом начале 1913 года Ф. Г. Конуровский перебрался в Харьков и стал работать старшим монтером на водопроводной станции.

Помню, знакомясь, он назвал меня «сынком», а я его «батей». Так и называли мы друг друга в течение почти полувека — сколько длилось наше знакомство. Много бурь пронеслось над страной, наши жизненные пути то расходились, то вновь сходились, но отцовско-сыновья дружба никогда не слабела.

С Ф. Г. Конуровским я проработал на водопроводной станции около полутора лет, а затем перешел на один из крупнейших заводов города — Харьковский паровозостроительный (ныне завод имени Малышева), славившийся своими революционными традициями и крепкими рабочими кадрами.

Ф. Г. Конуровский был мастером высокой квалификации и, хотя не получил высшего технического образования, [11] в вопросах техники и механики он обладал знаниями и опытом не меньшими, чем хороший инженер. Не случайно главный инженер Харьковского городского водопровода Д. Д. Тиц часто с ним советовался и консультировался. Федор Григорьевич настойчиво обучал меня мастерству, прививая любовь к труду, к точности и дисциплине в работе. Но Ф. Г. Конуровский видел во мне не только ученика слесаря, он просвещал и воспитывал политически, готовил из меня будущего солдата революции. Я расспрашивал его о многих революционных событиях, о причине их неудач. Федор Григорьевич выслушивал мои подчас наивные вопросы с большим тактом, терпеливо, с исчерпывающей ясностью разъяснял суть происходящего, растолковывал все непонятное, расширял мой политический кругозор, приносил специально подобранные книги, как он говорил, для вдумчивого чтения. И я с жадностью читал произведения Некрасова, Горького, Салтыкова-Щедрина и других писателей. Затем появились политические книги, брошюры.

Федор Григорьевич познакомил меня с основными теоретическими положениями исторической книги В. И. Ленина «Что делать?». Я слушал его, широко раскрыв глаза, стараясь не пропустить ни одного слова. И начал постепенно втягиваться в революционную работу. По указанию Ф. Г. Конуровского, распространял большевистскую газету среди рабочих Петинского района, разбрасывал листовки на Конном рынке, в трамваях, конке.

Взволнованно рассказывал Федор Григорьевич о событиях на далекой сибирской реке Лене. Кровь 500 рабочих — мужчин и женщин, расстрелянных на приисках, принадлежащих английским, русским промышленникам и членам царской фамилии, звала к отмщению. Рабочие, прогрессивное студенчество ответили на это злодеяние массовыми демонстрациями и митингами.

Разъясняя значение этих событий, Федор Григорьевич говорил:

— Видишь, сынок, предвидение Ленина о неизбежности нового революционного подъема подтвердилось. Революция не убита... Она идет в наступление! Пролетариат поговорит с царем иным языком. Надо крепче браться за дело!

— Надо! А что же меня на поводке держишь? Может, думаешь, не дорос еще? Пора уже и мне что-нибудь серьезное поручать. [12]

— Когда нужно будет, сынок, скажу! Терпение и выдержка! Дело-то большое и трудное! И запомни, борьба потребует жертв! Без этого, — батя тяжело вздохнул, — не обойдется. Революция есть удел сильных...

— И чего ты меня все стращаешь? Не маленький, что к чему понимаю. У царя вооруженная полиция, солдаты, тюрьмы, а у рабочего — булыжники, руки и сознание... ясно, без жертв ничего не выйдет.

— У пролетария, Алеша, есть грозное оружие, которое сильнее оружия царских солдат и полиции. Созданная Лениным партия... Слушай голос партии и всегда будешь на верном пути. Учти: наши враги не только царская армия и полиция! Меньшевики и эсеры, хотя на словах за рабочих и крестьян, а на деле предают их. Мечтают раздробить силы революции. И еще, попомни мое слово, предадут...

Ф. Г. Конуровский запомнился мне как стойкий, мужественный ленинец. Он, конечно, имел связь с руководителями харьковской подпольной большевистской организации. Соблюдая требования строжайшей конспирации, Федор Григорьевич, естественно, ничего не говорил мне о той организации, а равно и о людях, игравших в ней видную роль, таких, как Тиняков, Ляхин, Базанов, Бунько, Медведев и других. О них я узнал лишь в дни Февральской революции.

Охранка напала на след Ф. Г. Конуровского, и он, опытный революционер-конспиратор, почувствовав это, попытался сбить шпиков с пути и направить по ложному пути. Но через несколько дней вновь заметил, что охранка не упускает его из вида. И, чтобы не поставить меня под удар, предупредил:

— Вот какое, дело, сынок... мною очень интересуется... Понимаешь, кто? Будь осторожен, не попадись на провокацию. Охранка хитра и подла. Если не приду — значит, либо меня взяли, либо я переехал в другое место. Не ищи... И не вздумай зайти ко мне на квартиру — попадешь в полицейскую засаду. Если вызовут на допрос, отрицай все, что бы они тебе ни говорили и ни подсовывали. Понятно? Ну, давай на всякий случай простимся. — Федор Григорьевич крепко обнял меня, потом оттолкнул, быстро свернул за угол и скрылся.

Ф. Г. Конуровский был арестован. Его выдал работавший на заводе Гельферих-Саде провокатор Сигаев, известный под кличкой Пятницкий. Позднее Сигаев был разоблачен и расстрелян. [13]

Долгой была разлука с Федором Григорьевичем, Только через несколько лет мы вновь встретились как старые друзья и соратники по партии.

После ареста моего наставника я будто сразу повзрослел. Не раз чувствовал на себе пристальный взгляд шпика, и сам стал пристальнее и внимательнее присматриваться к окружающим меня людям, чтобы не стать легкой добычей царских прихвостней.

В моей судьбе произошла еще одна перемена — я перешел в гараж «Донер» на Екатерининской улице. Работая слесарем, мог учиться также профессии шофера и со временем получить право на самостоятельное вождение автомобиля. Здесь, в гараже «Донер», вскоре стал старшим инструктором по подготовке шоферов, то есть приобрел редкую в то время специальность.

Тяжело заболел отец, Илларион Тимофеевич. Меня не было дома, когда его состояние резко ухудшилось. Вбежав в комнату, я успел только проститься с ним и в ответ услышать два слова, которые он произнес, чуть шевеля губами: «Береги мать!» Умер отец на той же большой деревянной кровати, на которой почти 18 лет тому назад родился я. Тяжела была эта утрата.

Надвигалась первая мировая война. Русская буржуазия, поддерживая царизм, рассчитывала заполучить новые рынки, нажиться на военных заказах и поставках для армии, надеялась приостановить начавшийся в стране революционный подъем, использовав военную обстановку и чрезвычайные законы.

14 июля 1914 года царское правительство объявило всеобщую мобилизацию, а 19 июля Германия объявила войну России. Россия вступила в войну.

На дворе паровозостроительного завода собралось до 300 рабочих, мобилизуемых в армию. Они пришли за расчетом. Стояли молча с суровыми хмурыми лицами, курили, изредка обменивались репликами о горькой судьбе покидаемых близких.

Война не обошла нашу семью стороной. Сперва призвали в армию старших братьев Николая и Александра, а в сентябре 1915 года я тоже был мобилизован и направлен как специалист автодела во 2-ю запасную автомобильную роту, расквартированную в Москве.

Поезд отходил перед рассветом, но народу на вокзале было много. Суетились жандармы, шныряли шпики, вынюхивая и высматривая крамолу. В предутреннем прохладном [14] воздухе особенно звонко звучали слова. Слышался плач, причитания матерей и жен, провожавших мужей и сыновей. Все хорошо понимали, что московские казармы — только первый этап, а там фронт, где редко кто долго воюет: либо смерть, либо ранение.

Стоя у раскрытой двери вагона, я искал глазами мать, знал, что она непременно придет. Вчера через решетку забора я сказал ей об отправке нашей команды. Наконец-то увидел ее в свете вокзального фонаря. Она стояла в стороне от толпы — худенькая, с доброй улыбкой на таком родном лице, преждевременно исчерченном морщинками горя, невзгод и тяжелого труда. Не плакала. Видно, не хотела, чтобы я, уезжая, видел ее слезы и страдание.

Спрыгнув на платформу, я подбежал к матери, крепко, торопливо прижал ее к себе, поцеловал в лицо, в глаза, с трудом оторвался и, расталкивая толпу, стал догонять свой вагон.

Промелькнули станционные постройки. Поезд набирал скорость. В памяти проходили дни юности. Вспомнил почему-то, как, зажав в потном от волнения кулаке деньги — первую получку свою, не шел, а бежал домой. Как, встретив мать, протянул ей деньги, не зная, что сказать, а она, просветлев лицом, подошла к больному отцу:

— Ну вот, Илларион Тимофеевич, и вырос Алеша, стал нам под старость опорой.

Край неба на востоке засветился желтыми, оранжевыми красками, а на западе оно казалось еще темнее прежнего. Солнце медленно поднималось сквозь дымку над далеким лесом.

И сразу я отчетливо почувствовал всем своим существом, что соловьем залетным пролетела юность, что наступает новый этап жизни, более ответственный и суровый. Что он принесет мне?

В автомобильной роте, помещавшейся на Селезневке, в доме Курникова, я первое время скучал по дому. Но постепенно втянулся в общевойсковую и специальную подготовку, присмотрелся к товарищам, и непривычная обстановка, в которой я очутился, перестала казаться мне такой уж нелепой и однообразной.

После двухмесячного заточения в роте в редкие часы отпусков я ходил в Кремль. Здесь меня все завораживало — и памятники древней старины, и размеры царь-колокола, и мощь царь-пушки. В Архангельском соборе подолгу [15] останавливался перед гробницами русских царей и великих князей Дмитрия Донского, Ивана III, читал надписи, припоминал их жизнь и дела. Особенно привлекал мое внимание, не знаю почему, широкий коричневого мрамора саркофаг при самом входе — усыпальница Ивана IV Грозного.

Москва поражала и золочеными куполами своих сорока сороков церквей и монастырей и разительными контрастами. Рядом с красотой и величием седого Кремля, рядом с храмом Василия Блаженного уживалась наслоенная многими годами грязь, ломовые извозчики, лотошники, калеки и нищие у Иверской часовни.

Я любил ходить на Воробьевы горы и с их высоты смотреть на раскрывавшуюся панораму великого города, такого близкого, родного и дорогого сердцу.

Дни летели быстро. Прошла осень. Наступила зима.

В начале 1916 года меня вместе с некоторыми другими солдатами перевели в Петроград — в запасный автоброневой дивизион. Дивизион спешно готовил специалистов боевых машин (шоферов, механиков, артиллеристов, пулеметчиков), формируя маршевые автоброневые части для фронта. В дивизион отбирали солдат, имевших хорошую специальную подготовку.

Для обучения и формирования частей использовались преимущественно бронированные автомобили английских фирм «Остин», «Ланчестер», «Джеффери», «Витфорт», «Гарфорт». Россия не имела своей автомобильной промышленности, если не считать единственного небольшого Русско-Балтийского завода в Риге, выпускавшего в год десятки машин, детали которых изготовлялись вручную. Поступали на вооружение и шасси «Фиат 60X90» американского производства, которые бронировались на русских заводах.

Изучение механизмов различных боевых машин было большой школой, требовало серьезного внимания и усердия. Я хорошо знал иностранные броневые машины разных систем.

По окончании учебной команды в дивизионе я был произведен в младшие унтер-офицеры и получил назначение в 8-й дивизион в качестве шофера броневика «Остин». Броневик был вооружен двумя пулеметами «максим». Его экипаж состоял из пяти человек: командира, двух шоферов переднего и заднего рулей и двух пулеметчиков. Личный состав автоброневого дивизиона был обмундирован [16] в форму, отличавшуюся от других родов войск. Экипажи броневых машин в боевой обстановке носили кожаное обмундирование. Вместо фуражек — кепи цвета хаки с очками, погоны защитного цвета с золотой окантовкой. Вооружены были наганами и тесаками.

На пути в революцию

Лето 1915 года оказалось неудачным для русской армии. Под натиском неприятеля были оставлены Галиция, Польша и Литва. Весной 1916 года ни немцы, ни австрийцы никаких попыток к дальнейшему наступлению не делали. Войска зарылись в окопы. На огромном пространстве от Балтики до Черного моря тянулись бесконечными лентами траншеи, ходы сообщения, блиндажи. Только когда темнело небо и загорались звезды, по дорогам начинали двигаться к фронту и от него повозки, кухни, автомобили с притушенными фарами, а по бесконечным ходам сообщения шли заросшие, обовшивевшие, посеревшие от окопной земли солдаты.

Австро-немецкое командование, чтобы завершить военный разгром Италии, начало перебрасывать дивизии и корпуса с русского фронта на итальянский. На Западном фронте для союзников России создавалась тяжелая обстановка. Нужен был гром наступления русской армии, чтобы спасти Францию и Италию.

Ставка верховного главнокомандующего приняла решение наступать. Первым должен был двинуться Юго-Западный фронт, которым командовал А. А. Брусилов, вслед за ним, через несколько дней, Западный и Северо-Западный фронты.

Броневой дивизион, в котором служил я, был направлен в 8-ю армию Юго-Западного фронта. На эту армию возлагалась ответственная задача: нанести мощный удар и прорвать фронт австрийцев.

Стояли яркие, залитые солнцем апрельские дни, весна была в разгаре. Наш дивизион прибыл на фронт и деятельно готовился к боевым операциям.

22 мая 1916 года ровно в 4 часа утра русская артиллерия открыла ураганный огонь. Глухо стонали тяжелые снаряды, свистели и завывали снаряды легкой полевой [17] артиллерии. Враг был оглушен, ошеломлен. Начался знаменитый Брусиловский прорыв.

В этом прорыве и наступлении участвовали несколько автоброневых дивизионов. Здесь я принял боевое крещение. За успешные действия меня произвели в старшие унтер-офицеры. Уже будучи командиром машины, учился использовать рельеф местности, определять дистанции, с которых наиболее эффективно можно вести огонь из пулеметов броневика. Каждую операцию, в которой принимал участие дивизион, тщательно анализировал, сравнивал результаты, делал выводы и все это заносил в свою походную тетрадь, одновременно служившую мне и дневником. В тетрадь я записывал и советы командира дивизиона, опытного офицера-фронтовика, его оперативно-тактические решения. Так накапливались знания, опыт, расширялся кругозор. Я еще не знал, как все это мне пригодится совсем в другой обстановке, совсем в других боях!

Наш экипаж, не считаясь с риском, не раз приходил на выручку командиру дивизиона, своим боевым товарищам, когда их подбитые машины теряли управление и они становились заманчивыми мишенями для врага.

Войска Юго-Западного фронта, ломая сопротивление противника, двигались на запад днем и ночью. Урча моторами, броневики появлялись вместе с кавалерией там, где надо было подбросить «огонька».

Стояли жаркие дни. В разогретых моторами и солнцем машинах было трудно дышать. В смотровые щели мы видели уже колосившуюся пшеницу. Она чередовалась с кукурузой и сахарной свеклой. Труд и надежды крестьян на урожай — все это давилось колесами машин, затаптывалось копытами лошадей, тяжелыми сапогами пехотинцев. Солдаты шли волна за волной с почерневшими от пыли и грязи лицами, в просоленных от пота гимнастерках. Понуро стояли волынские крестьяне возле своих дворов. Их хаты теперь даже отдаленно не напоминали блиставшие белизной мазанки. Только по-прежнему мирно шелестели листвой высокие красавцы тополя, напоминая мне родные харьковские края.

Брусиловская операция, продолжавшаяся более двух месяцев, спасла итальянскую армию от разгрома, облегчила положение французов под Верденом и нанесла австро-венгерской армии сокрушительный удар, от которого она не могла уже оправиться. Однако запланированное ставкой [18] в поддержку Брусилова наступление войск Западного и Северо-Западного фронтов так и не было осуществлено.

Солдаты, одетые в шинели рабочие и крестьяне, на горьком опыте все более убеждались в бездарности и продажности командования. Постепенно они начинали понимать, что чудовищное кровопролитие, участниками и жертвами которого они стали, затеяно не для защиты отечества, а во имя интересов русских и иностранных капиталистов. Находившаяся в подполье большевистская партия вела неустанную разъяснительную работу среди солдат на фронте и в тылу, разоблачая преступников войны, разъясняя причины ее возникновения, организуя рабочих и солдат, призывая их повернуть оружие против царизма и капиталистов, покончить с грабительской империалистической войной.

Каждый день войны приносил солдатам все новые подтверждения правоты большевиков... На фронт шли письма, возвращались излеченные после ранения солдаты. Фронтовики знали о том, что жизнь тыла тяжела, транспорт дезорганизован, тень голода нависла над городами и деревнями. Шепотом передавали вести о расстреле полицией рабочих в Костроме и Иваново-Вознесенске, о восстании матросов на броненосце «Гангут».

Становилось все более очевидным, что царская Россия не выдержала двухлетнего военного испытания, ее силы надломились. В стране поднималось рабочее движение. Под его влиянием участились революционные выступления солдатских масс на фронте и в тылу.

Я уже успел присмотреться ближе к своим товарищам по дивизиону и осторожно, как мне казалось, незаметно для глаз начальства вел политическую работу. Чаще всего делал просто — задавал недоуменные вопросы, дескать, они меня интересуют, но никто не может дать на них ответа. Затем стал работать более последовательно и открыто; беседовал с солдатами, разъяснял им характер и причину войны, втолковывал, что она ведется в интересах господствующих классов:

— А вот мы, рабочие и крестьяне, сражающиеся на фронте, самое большое можем получить три аршина земли.

Как-то командир дивизиона полковник Родзинский остановил меня и, приблизив свои глаза к моему лицу, прошипел: [19]

«Ну, вот что, мой спаситель, предупреждаю, — брось играть шутки... не то... могут вздернуть поближе к звездам...»

— Фу ты, черт! — выругался я, глядя и спину удалявшемуся командиру... — И среди солдат, значит, есть сволочи и предатели. Забыл уроки бати!

В один из вечеров, когда солнце еще не зашло, экипаж нашего броневика отдыхал, расположившись под деревом. Курили, поглядывали на небо, откуда долетал звук мотора.

— Летит опять! Аккурат в тот же час, как всегда! — башенный стрелок Филин посмотрел на часы. — Точно! — чмокнул губами и щелкнул крышкой часов.

— А вы слышали, что знаменитая Двадцатая Брауншвейгская дивизия, которая получила название «стальной» за операции во Франции, прибыла на наш фронт и вступила в бой с нашей «железной»? — спросил незаметно подошедший к нам подпоручик. Сняв очки, он не торопясь протирал их платком.

— Никак нет, ваше благородие! — отозвались мы. — Расскажите!

— После трех дней боев немцы над окопами выкинули плакат: «Ваше русское железо не хуже немецкой стали, а все же мы вас разобьем!» А наши в ответ свой выкинули: «А ну, попробуй!» И вскоре разгромили «стальную». Пленные сообщили: с начала войны нас еще никогда так не лупили.

Офицер захохотал и пытливо посмотрел на меня:

— Так-то вот, старший унтер-офицер, драться надо!

Он забросил дуги очков за свои большие оттопыренные уши, но не уходил, топтался на месте, ожидая, видимо, что скажут солдаты.

— Конечно, драться надо, когда знаешь, за что! — обронил я двусмысленную фразу, посмотрев на своих товарищей.

— А за что ты воюешь?

— За веру, царя и отечество! — ответил я и, помолчав, добавил:

— И немец воюет за кайзера, кирху и фатерлянд.

А про себя загадал: попадется на этот крючок офицер или нет?

— Немцы объявили нам войну. Хотят завоевать нашу родину, как хотели это сделать когда-то тевтонские рыцари. Мы воюем за отечество! Разве не понятно? — переспросил офицер. [20]

— Понятно! На днях батюшка вел с нами беседу и разъяснял, что воюем против супостатов за веру, царя и еще за отечество! — шлепая толстыми губами, пробасил башенный стрелок.

— Выходит, ваше благородие, что все правительства приказывают своим солдатам воевать за отечество? И мы за отечество, и немцы за отечество! Поди разберись, — делая наивный вид, продолжал твердить я.

— Где твой броневик, Селявкин? — спросил офицер.

Я недоуменно посмотрел на него.

— Пошли!

По пути подпоручик расспрашивал, кто мой отец, откуда он родом, как я попал в бронедивизион.

«Продолжается, — подумал я. — Начал полковник, этот заканчивает».

Но отвечал бойко:

— Отец рабочий, воевал с японцами, был ранен, георгиевский кавалер, умер перед войной.

— Ну, а ты?

— Тоже рабочий, из Харькова. Получил специальность шофера, был направлен в Петроградский запасной автоброневой дивизион.

— Так... так... значит, из Питера?

Хотелось крикнуть: «Ну какого черта тянешь канитель, точно не знаешь, откуда я и как попал?! Что еще надо?» Но я, конечно, смолчал.

— Полезай в броневик! — приказал офицер и следом за мной влез в машину...

— Тебя зовут Алексеем?

— Так точно, ваше благородие.

— Оставь меня величать. Давай поговорим с тобой не как офицер с солдатом, а как боевые товарищи, связанные единой судьбой и одной целью.

— Слушаюсь, ваше благородие.

Подпоручик поморщился.

— Так вот, Алексей, ты стоишь на опасном пути... Я старше тебя, офицер. Но ты располагаешь к себе, поэтому я решил быть откровенным. Я — социал-демократ... инженер. Моя партия против царя... но воевать надо... Надо!

— За что, ваше благородие?

— Слушай: немецкие банкиры, промышленники хотят сделать Россию своей колонией. Им уже принадлежали все химические заводы и почти вся металлургическая [21] промышленность нашей страны. Даже половину акций Путиловского завода перед войной купили. Но они мечтают отхватить у России земли до Урала... Только тяжелый меч войны может разрубить немецкие цепи. Вот почему нужно воевать до конца. До полной победы. Ты понял меня?

— Так точно, понял! Но вот что непонятно: это кто же решил до Урала захватить землю у России? Немецкий рабочий или Вильгельм? И еще, ваше благородие, вопрос: войну с Японией царское правительство вело на деньги французских банкиров. Чтобы спасти это правительство от финансового краха и революции пятого года, банкиры дали заем царю. А сейчас царское правительство получило по займу миллиарды рублей от французских и английских банкиров... Верно это? Не накинут ли они на нас, ваше благородие, петлю вместо немцев? У нас в народе говорят: тех же щей, да пожиже влей!

— О! Ты, как я погляжу, стреляный воробей! Кто тебя обучал политике?

— Никто, ваше благородие!

— М-да! Так я тебе и поверю! — при этом подпоручик погрозил пальцем. — Ну, кто тебя учит? Говори! У тебя, Алексей, прямая дорога в офицеры... И я тебе помогу в этом! Черт знает чем, но ты мне нравишься! — Подпоручик, улыбаясь, хлопнул меня по плечу.

Я сосредоточенно и выжидающе молчал, закусив губу.

— Попался ты кому-то на удочку. Кому вот только, не знаю. Большевики работают. Ты должен мне назвать их...

— Вы к какой партии принадлежите, ваше благородие?

— Разве не говорил... к социал-демократической — меньшевиков.

— Так. И вот вы, ваше благородие, социалист, предлагаете мне быть предателем?

— А ты язык не распускай! — вдруг сорвался подпоручик. — Забываешься! Я напомню тебе.

Он хотел сказать что-то еще, глянул зверем. Нервно снял очки, протер их, открыл дверь и, громко хлопнув ею, быстро пошел прочь.

— Что это он тебя поволок? — спросили товарищи, когда я вернулся к ним.

— Немцев, говорит, обязательно надо побить, да большевики мешают... манил погоном с полоской и звездочкой... [22]

— А ты послал бы его подальше! Тоже вояка! Чуть что — в штаб, а не в броневик... Пора лавочку кончать!

— Примерно то я ему и сказал!

Усталость, недовольство все сильнее охватывали солдат. Братание становилось частым явлением. Меньшевики, эсеры, реакционный генералитет и офицерство обвиняли в этом большевиков, требовали применить к ним суровые меры.

27 февраля 1917 года рабочие и солдаты Петрограда сбросили царя с трона. Мы на фронте о революции узнали не от офицеров и генералов. Узнали от неприятеля. Над немецкими окопами появились плакаты: «Русс! Революция... Царя Николая больше нет!»

Попытка буржуазии сохранить монархию, передав престол другому, провалилась. Радости на фронте не было конца... Солдаты надеялись и верили, что войне пришел конец.

На дивизионном митинге солдат я спросил:

— А кто теперь во главе правительства?

Ушастый подпоручик восторженно провозгласил:

— Князь Львов, Гучков, Милюков... Ура!

Сотни ртов поддержали...

— Ура-а-а! — неслось из толпы. Офицеры с красными бантами проявляли самый горячий энтузиазм.

— Ты что, Алексей, молчишь? — Башенный стрелок дернул меня за рукав и вопросительно посмотрел в лицо. — Ура кричи!

— А чему радоваться... князю и фабриканту-капиталисту?

Я уже знал о приказе № 1 Петроградского Совета по армии и сообщил его содержание солдатам.

— Вот это другое дело! Не правительству князя, а Совету Петроградскому — ура! Так что, товарищи, отдание чести и величание офицеров отменяются. Да здравствуют выборные комитеты!

Восторгу солдат не было предела. Все словно захмелели от счастья!

И вдруг словно гром с ясного неба.

— Это что за сборище? Молчать! Смирно! — с перекошенным от бешенства лицом кричал командир дивизиона, покрывая голоса солдат.

— Кто тебе разрешил произносить речи? — набросился он на меня. — Совет — это не государственная власть, не правительство. Пусть он не сует нос в дела армии и занимается [23] своим делом... Только верховный главнокомандующий или правительство полномочны издавать такие приказы. Под суд хочешь?

Но никто из солдат не шевелился, а из задних рядов раздались гневные голоса:

— Это что же — опять молчать? Довольно помолчали! Теперь говорить будем!

Солдаты и младший рядовой начсостав в броневых частях были из рабочих, мастеровых. Большинство из них поддерживали лозунги большевиков, шли за ними, хотя многие не состояли в рядах партии.

7 марта 1917 года приказ Петроградского Совета был отменен военным министром Гучковым — крупнейшим московским фабрикантом и капиталистом.

— Ну вот дождались! — помрачнели солдаты.

— Что делать, Алексей? — спрашивали товарищи.

— Не знаю. Будем ждать совета и указания.

— От кого?

— От большевиков. От них, только от них мы услышим правду и совет.

— Ты, Алексей, поезжай в Харьков, срок твой вышел на побывку. Разузнай все как надо и возвращайся.

И я поехал с наказом товарищей, своих однополчан в Харьков. Командир дивизиона с радостью отпустил меня — одним смутьяном меньше! Но на фронт мне уже не пришлось вернуться.

Поезд шел медленно. Графики движения были давно нарушены и не соблюдались. Подолгу стояли на каждой станции и на разъездах.

Ехавшие с фронта солдаты, а особенно офицеры осаждали военных комендантов станций. Те беспомощно разводили руками или чаще куда-нибудь прятались, предоставляя «приятную» возможность объясняться с фронтовиками дежурным и начальникам станций.

Разруха на транспорте чувствовалась не только в несоблюдении графиков: вагоны поизносились, паровозы плохо тянули. Машинисты вспоминали дальних и ближних родственников, когда с ними заводили речь о медленной езде.

Это бедственное положение на железных дорогах, заторы, пробки, судорожное проталкивание поездов своеобразно отражали тяжелый, глухой, неритмичный пульс всей страны. В народе ощущали, что бывшая Российская империя стремительно и неудержимо катится в неизвестность. [24]

На станциях редко попадались открытые буфеты. Ларьки, лавки были заколочены, и на них висели поржавевшие замки. Не видно и не слышно было суетливых и крикливых торговок, предлагавших, как когда-то, молоко, яйца, хлеб, кур. Все исчезло. Надвигался голод.

— Довоевались! — ворчали солдаты, пассажиры.

Слышались и угрозы:

— Хватит... Тряхнуть надо под корень!

— Это кого же? — спросил я.

— Да... это... Временное... кого же еще? — Худой солдат в замызганной шинели шмыгнул носом и воинственно посмотрел по сторонам.

Сидевший напротив мужчина в форменной фуражке с молоточками присвистнул и покачал головой.

— Свистишь? Ну, свисти! — огрызнулся солдат.. — Я вот три года был на фронте. Вшей кормил, в окопах гнил... прошел весь ад, каким рисуют его попы. За раны и храбрость имею два креста... Отвалили... По чистой уволен. Инвалид. А дома что ждет меня? Жена, дети с голода пухнут. За что страдал? Ну-ка скажи, свистун, ты, видать, ученый.

— Ты дрался и лил кровь за царя и отечество, — усмехнулся я.

— Во-во, ну а теперь за что нас, как скот, под обух ставят? — настаивал неугомонный инвалид.

— Теперь? За князя Львова и Александра Керенского!

— А моего фабриканта, Гучкова, забыл? Война нужна им. Нам она ни к чему! На фронте мы думали: Николку сбросили — войне конец, ан нет. Временное воевать хочет! Что ж делать?

— Заставить! — промолвил я.

— Как?

— Да так же!

— А вот он хочет воевать! — кивнул солдат на мужчину.

— Не думаю. Война и ему не нужна. Война нужна буржуазии. Если даже ему хорошо платит хозяин, он все-таки слуга.

Взглянув на меня, мужчина неожиданно заговорил:

— Верно, и мне она не нужна, как и каждому. Человеку труда эта война несет кровь и страдание, богатеям — барыши. Поэтому мы и говорим: долой грабительскую войну, войну империалистов, Мир народам. Но войну словом нельзя остановить.

— А как же ее остановить, мил человек? — спросил солдат. [25]

— Надо, чтобы Советы взяли власть в свои руки!

— А Временное?

— Ну, что же! Оно ведь временное! — засмеялся мужчина. — А постоянным должны быть Советы рабочих, солдатских и крестьянских депутатов.

— Ну и что тогда?

— Когда будет власть народная, а не князей Львовых, Гучковых, как сейчас, вот тогда ты будешь хозяином своей земли, вот тогда будет у тебя Родина, которую надо будет защищать от буржуазии и империалистов. Вот тогда ты будешь человеком и о тебе будет заботиться государство.

— Это ты от своего имени говорил или как?

— Нет. Так говорил Ленин. Скоро он вернется из эмиграции. Ну, вот и моя станция. До свиданья.

— А ты-то кто?

— Я? Большевик!

— Ну, служивый, влипли мы с тобой, — хлопнув меня по коленке, рассмеялся инвалид.

— Умный и честный человек. Правду говорит. С этим Временным не будет у нас толку. Хочет надеть узду на революцию и оставить все по-прежнему, как было. В Советы надо своих людей посылать. Чтобы крепче были! Слыхал, что он сказал? Ленин едет. Ленин — это первый большевик. Он-то скажет, что и как надо делать!

Дальше