Содержание
«Военная Литература»
Мемуары
В. П. Иванов

В двенадцать мальчишеских лет

Виктор Петрович Иванов родился в Ленинграде. В 1942 году подростком был вывезен фронтовиками из блокадного города и зачислен в артполк. Участвовал в боях, был дважды ранен, после выздоровления вернулся в строй. Об этом — воспоминания В. П. Иванова. После полной деблокады Ленинграда был направлен в нахимовское училище, а затем в Высшее военно-морское училище имени М. В. Фрунзе, стал офицером флота. Сейчас В. П. Иванов — капитан 1 ранга, продолжает служить в кадрах Советских Вооруженных Сил.
Андрей Мятишкин: О своем офицерском становлении автор рассказывает в документальной повести «Звездная атака» (http://militera.lib.ru/prose/russian/ivanov_v4/index.html)

Войну я встретил в Ленинграде десятилетним мальчишкой, пережил все ужасы вражеской блокады: голод, бомбежки, артобстрелы. А в середине марта 1942 года меня, истощенного, умирающего от голода, чтобы спасти от гибели, увезли на фронт полковые товарищи отца, приезжавшие в Ленинград по служебным надобностям. В ту пору он служил наводчиком орудия на одной из батарей 577-го гаубичного артиллерийского полка.

В полк приехали ночью. Меня положили к раненым в медсанбат. Пришел комиссар полка Васильев, посмотрел на меня, горестно покачал головой. Наверное, выглядел я совсем не блестяще, а семья комиссара, как мне потом стало известно, тоже зимовала в Ленинграде.

На второй день пришел с позиции отец и меня едва узнал, а я подумал, что он очень постарел. Мы обнялись и расцеловались. Я сказал, что буду проситься к нему на батарею.

Несколько дней меня кормили буквально по ложке. Но один сердобольный солдат принес мне полный котелок каши, Я все съел, и мне стало очень худо. Едва отходили. Всем раненым и сестрам разъяснили, что я дистрофик, что кормить меня можно только небольшим порциями, иначе могу умереть.

Недели через две был уже на ногах. Сшили мне обмундирование, зачислили в полк приказом командира. 28 марта 1942 года я принял военную присягу. Вначале меня определили в тыл полка, в артмастерские. Потом пришел комиссар и сказал, что я назначен к нему ординарцем. Так я уехал с ним в расположение полкового штаба.

Меня определили в штабную батарею, командиром которой [227] был лейтенант Иван Петрович Герасименко, а комиссаром — старший политрук Иванов.

Лейтенант Герасименко при первой встрече сказал, что ординарец комиссара полка должен хорошо владеть оружием, потому, мол, первейшая моя задача — научиться стрелять. Но поскольку никакого личного оружия мне выдано не было, то я учился стрелять из пистолета комиссара батареи. Мы уходили в лес. Мишенью обычно служил листок курительной бумаги. На фронте выдавали книжечки с такой тонкой бумагой. От книжечки отрывали листок, в него насыпали табак и свертывали цигарку, или самокрутку, как ее чаще называли. Вот такой листок старший политрук прикреплял к дереву, и я в него стрелял. Пистолет ТТ штука тяжелая. А для одиннадцатилетнего пацана и подавно. Поэтому я клал пистолет для упора на левую руку. Поначалу меткость у меня, мягко говоря, была неважная. Потом стало получаться. Одно было худо: во время выстрела затвор резко подавался назад, а я так близко к лицу держал пистолет, что однажды раскровил себе губу. Посоветовавшись с командиром, комиссар батареи решил обучать меня стрельбе из нагана. Через некоторое время я уже бил без упора, держа револьвер в вытянутой руке.

На фронте мне довелось стрелять из разного оружия. И из винтовки, и из карабина. Но самая памятная стрельба — из противотанкового ружья. У нас в артиллерийском полку эти ружья только появились. На батареях создавались нештатные расчеты, и их обучали вести огонь. Как-то мне удалось побывать на одной такой тренировке. Красноармеец, первый номер расчета, стрелял по фанерной фигуре танка пока еще неважно. И когда в очередной раз крупнокалиберная пуля вспорола песок перед мишенью, руководитель занятий, старшина, окончательно растерялся. И тут дернуло меня попросить его дать мне выстрелить из ПТР. Старшина поинтересовался, приходилось ли мне стрелять раньше. Не моргнув глазом я ответил: «Два раза!» Лег я за длиннющее ружье на сошках, зарядил его, прицелился, нажал спусковой крючок. Раздался оглушительный выстрел, и больше я ничего не помнил: отдача отбросила меня далеко от приклада. Очнулся от отборной, но справедливой брани старшины. Больше я никогда не пробовал стрелять из противотанковых ружей.

В конце апреля мне выдали личный наган. Я этим очень гордился и при поездках с комиссаром на батареи всегда держал руку на кобуре, как бы показывая всем, что готов немедленно стрелять, если Васильеву будет угрожать опасность. В редкие спокойные часы, когда он оставался в штабе, я шел в землянку штабной батареи, брал баян и играл. Собирались бойцы, командиры, вполголоса пели любимые песни. И это был для меня настоящий праздник.

В поездках с комиссаром полка мне приходилось бывать во всех подразделениях. Однажды ранним утром, когда я с комиссаром [228] приехал на батарею, где служил отец, поступил приказ открыть огонь по скоплению гитлеровцев. Все четыре орудия немедленно были изготовлены к бою. Старший батальонный комиссар Васильев разрешил мне находиться у орудия, где наводчиком, или первым номером расчета, был мой отец.

— А ну, династия Ивановых, угостите-ка фашистов огоньком! — улыбнулся он.

Надо сказать, что огонек наш был горячий. Калибр гаубицы — сто пятьдесят два миллиметра. Это не шутка.

По команде расчет быстро зарядил орудие и был готов к открытию огня. Я взялся за спусковой шнур и стал ждать. Наконец командир огневого взвода крикнул:

— Первое!

И тут же командир нашего орудия гаркнул во все горло:

— Огонь!

Я дернул шнур. Раздался оглушительный грохот. Орудие слегка подпрыгнуло и встало на свое место. Ствол, откатившись назад, снова вернулся в исходное положение. Снаряд с устрашающим воем полетел на врага. Отец крикнул:

— Выстрел!

Это означало, что выстрел произведен без задержки.

Снова команда:

— Заряжай!

Подносчики подали очередной снаряд, заряжающий дослал его в казенник, и расчет стал ждать команды. [229]

В это же время стреляли поочередно второе, третье и четвертое орудия батареи.

Огонь длился минут пятнадцать. Я выпустил два снаряда. С передового наблюдательного пункта полка сообщили, что наши снаряды разорвались в гуще наступающего противника. Вражеская атака была сорвана. Так я начал мстить врагам за мой родной город, за мать, за ленинградцев, за их страдания и боль.

После стрельбы комиссар полка собрал батарейцев и рассказал, что на одном из участков 123-й стрелковой дивизии вражеские солдаты рано утром проникли в расположение нашего боевого охранения и частично его вырезали. Затем они пытались захватить первую линию траншей. Однако планы противника оказались сорванными. Потеряв десятки солдат убитыми и ранеными, он был вынужден убраться восвояси. Большую роль в этом сыграл точный огонь нашей батареи.

Через несколько дней в одном из номеров фронтовой газеты я прочитал стихи об этом бое. Говорилось в них и о товарищах, погибших в боевом охранении.

* * *

Вскоре комиссар полка взял меня в поездку к артиллерийским разведчикам на ПНП полка и на командный пункт пехотинцев. До этого на передовой я не бывал. Наблюдательный пункт был расположен метрах в шестистах от переднего края. На газике мы не доехали до него километра полтора. Дальше ехать было опасно. Оставшийся путь проделали где по ходам сообщения, где по открытому месту — перебежками. С непривычки было страшновато. Стояла темная ночь, шел дождь. Над передним краем постоянно вспыхивали осветительные ракеты. Встретил нас командир взвода артиллерийской разведки младший лейтенант Маркин, высокий, крепкий человек с орденом Красной Звезды и медалью «За отвагу» на гимнастерке.

Пока комиссар полка решал с ним служебные дела, ребята с ПНП угостили меня крепким чаем и уложили на нары отдохнуть. Незаметно я заснул. Не знаю, сколько времени удалось поспать. Проснулся, когда комиссар Васильев, Маркин и еще один боец собрались уходить из землянки. Я вскочил с нар. Комиссар сказал, чтобы я отдыхал, а он часок побудет у пехотинцев. С трудом я уговорил его взять меня с собой. Маркин меня поддержал. По ходам сообщения, пригибаясь, а кое-где ползком, мы добрались до передних траншей. Они были настолько близко от вражеских окопов, что слышна была чужая речь. Дальше комиссар меня не пустил, а сам с Маркиным пополз вперед, в окопы боевого охранения. Пока он отсутствовал, солдаты-пехотинцы с интересом ко мне приглядывались, потом попросили рассказать о себе, о Ленинграде. Один из пожилых бойцов спросил, сколько мне лет. Когда я ответил, что одиннадцать, весело сказал: «Ну что ж, Суворов тоже начинал в твои годы. Быть тебе, видно, маршалом!» Вокруг рассмеялись. А мне стало [230] от этого смеха как-то по-домашнему спокойно. Великое дело шутка на фронте!

Вернулся комиссар. Обратный путь до машины мы проделали минут за сорок и сели в поджидавший нас газик. Рассвело. Дорога впереди обстреливалась из минометов. Нужно было бы переждать. Но у комиссара, видимо, были свои соображения, и он приказал шоферу проскочить открытую часть дороги на полном ходу. Когда мы выскочили на не прикрытую лесом дорогу, огонь сразу же усилился. Мне стало жутковато. В Ленинграде я часто попадал под обстрелы, но стреляли не в меня, а, как говорят артиллеристы, по площадям. Здесь же били именно по нашей машине. Уже когда мы проскочили открытую часть дороги и въехали в лес, недалеко от машины разорвалась мина. Нас оглушило, осколком пробило скат, машину занесло в кусты. Минут пять я ничего не слышал. Комиссар был бледен, но улыбался.

— С крещеньем тебя, малыш! — сказал он. — Но на передовую я тебя больше не пущу.

После этого случая комиссар отправил меня в тыл полка. Здесь, сам того не желая, я подвел и его, и командира. Части объезжал новый командующий фронтом генерал-лейтенант (впоследствии — Маршал Советского Союза) Л. А. Говоров. И надо же было мне попасться ему на глаза без одного сапога! Сапог был в ремонте, а я в ожидании починки увлеченно слушал рассказ красноармейца о пулемете, который тот установил на колесе от телеги; колесо вращалось на столбе, врытом в землю, и таким образом пулемет мог бить по самолетам. Вдруг красноармеец смолк, вскочил и вытянулся по стойке «смирно». Я оглянулся и увидел несколько генералов в сопровождении командира и комиссара полка. Бежать было уже поздно, и я вытянулся рядом с красноармейцем, пряча босую ногу. Генерал-лейтенант Говоров строго спросил меня, кто я такой. Я доложил. Не сказав мне ни слова, командующий отчитал командира полка за то, что его подчиненные появляются в расположении части в таком виде, затем добавил, что коль скоро я зачислен в полк, то должен быть одет по всей форме, а не ходить оборванцем.

После отъезда командующего меня вызвал новый командир полка подполковник Несветайло, как следует отругал и приказал отправляться в штабную батарею. Так я стал связным штаба полка. Штаб нашего полка располагался километрах в трех от передней линии окопов, а передовой наблюдательный пункт — в шестистах метрах. К ПНП вели траншеи. Когда обрывалась связь, телефонисты шли на линию устранять повреждение. Меня зачислили связистом, и это стало моей военной специальностью.

* * *

Как-то меня вызвал комиссар полка, сказал, что он едет на денек в Ленинград, и предложил мне навестить мать. Я быстро сбегал на батарею к отцу. Вдвоем собрали кое-что из еды, [231] и мы тронулись в путь. Васильев высадил меня недалеко от дома, на Театральной площади, и велел вечером прибыть к нему на Петроградскую сторону, к 20 часам. Я помчался домой. Видимо, со стороны я производил странное впечатление. Маленький солдат в военной форме, с наганом, бежал в сапогах, подбитых подковами, по улице Союза Печатников. Вот и дом. Постучал. Никого нет. Увидела соседка, заохала, пошла на набережную канала Грибоедова за матерью, где та поливала грядки. И вот появилась мама. Я ее не узнал. Маленькая, сгорбленная, худая, с большим животом... Как уродует человека голод...

Счастливо провел я с матерью отведенное мне время. Помог ей на огороде, который она вместе с соседями разбила прямо около дома, на набережной. Странно все это выглядело. Центр города, проспект Римского-Корсакова и... огородцы. Но блокада заставила ленинградцев разбивать грядки и посреди улиц...

После войны я часто приезжал к своему старому дому. На месте бывших огородов теперь выросли большие деревья, и ничто не напоминает о том, что здесь было в войну. Только по большим щербинам в облицовке я узнал то место, где пережил первый артобстрел, увидел первого убитого.

...Вечером мама проводила меня на квартиру комиссара. Мы уехали в полк.

* * *

Вскоре после этого я сопровождал полкового инженера в артиллерийские мастерские — получать отремонтированную гаубицу. Инженер, отправив бойцов на машине, усадил меня на свой мотоцикл. Сел я, как положено, на заднее сиденье, и мы поехали. Ноги мои до упорных педалей не доставали, и поэтому на первой же кочке я едва не вылетел из седла. Инженер чертыхнулся и велел крепко держаться за его шею. Но и это не помогло.

На неровной дороге я то и дело съезжал набок и на очередном ухабе не удержался и упал. И обидно, и больно, и в то же время смешно. А ехать-то надо. Не бросать же меня в лесу посреди дороги. Стали думать, как мне сделать упоры для ног. Придумали. Из веревки, которая случайно оказалось в сумке с инструментами, инженер полка связал что-то вроде стремян. Так и доехали. Обратный путь я проделал на машине с бойцами. Испытывать судьбу больше не хотелось.

Однажды нам объявили, что полк отводится на другие позиции. По «солдатскому телеграфу» стало известно, что с Карельского перешейка часть перебрасывают в район Невской Дубровки, что мы будем участвовать в наступлении по прорыву блокады. Бойцы и командиры ликовали. Наконец-то кончилось сидение в обороне, пора дать фрицам пинка и отбросить от Ленинграда!

В таком настроении мы в одну из ночей погрузились в машины, и большая колонна двинулась в путь. Рано утром ее обстреляли «мессершмитты». Бойцы залегли в кюветах и открыли [232] по самолетам огонь из личного оружия. Расстрелял весь барабан своего револьвера и я. В те дни во фронтовой газете печатались стихи Твардовского о Василии Теркине, о том, как он сбил из винтовки самолет. А почему и я не могу случайно сбить из револьвера «мессер»? Да и орден очень хотелось получить...

К вечеру прибыли на незнакомое место. Разжигать костры запретили. Поели сухарей. Меня вдруг вызвал командир полка подполковник Несветайло. Оказалось, что одно орудие на последнем этапе сбилось с дороги и его нужно найти. Несветайло спросил, хорошо ли я запомнил дорогу. Я сказал, что отлично помню все повороты, что у каждого из них что-нибудь запоминал. Стал ему перечислять, где лежала трубка от противогаза, где каска... Он перебил и сказал:

— Хорошо. Поедешь с водителем на мотоцикле и найдешь орудие. Нужно проводить его к месту расположения полка. Возьмите с собой на всякий случай канистру с бензином...

Машину с прицепленной к ней пушкой мы нашли на одной из развилок поздно ночью. Оказалось, что у артиллеристов кончился бензин и они дожидались утра, чтобы искать своих. Вот где пригодилось горючее, которое взяли по распоряжению подполковника.

Заправив машину, мы поехали в полк. К утру я доложил командиру полка, что его приказание выполнено.

— Спасибо, сынок! Будешь. представлен к медали, — сказал подполковник. — А сейчас присваиваю тебе звание «ефрейтор».

Так мне в одиннадцать лет было присвоено второе воинское звание. Я им очень гордился. У меня теперь были не пустые петлицы рядового, а красная полоска с медным треугольником. Медали же в тот раз я не получил. Уже после войны мне был вручен орден Отечественной войны II степени. В указе Президиума Верховного Совета СССР было сказано, что я награждаюсь «за отличия в боях с немецко-фашистскими захватчиками в период Великой Отечественной войны 1941–1945 гг.».

* * *

Первое, что мы стали делать, прибыв в район Невской Дубровки, — это зарываться в землю. Уже на следующий день немцы произвели сильный огневой налет на наши позиции. Похоже, фашисты уже узнали, что подошла свежая часть.

Перед самым артналетом я встретил воспитанника одного из маршевых стрелковых полков. Это был мальчик лет четырнадцати. Естественно, мы обрадовались друг другу, стали рассказывать о наших солдатских делах. Поговорили мы всего несколько минут, так как немцы начали сильный обстрел. Мой собеседник скатился в придорожную канаву, а я ползком добрался до вырытого для автомашины укрытия. Котлован еще не был готов, и машина стояла рядом. Собралось нас человек пять. Снаряды падали очень близко. Деревья, вывороченные взрывами, с треском рушились, осыпая нас сбитыми ветками. [233]

Некоторые снаряды не разрывались, а уходили в болото с характерным булькающим звуком. Внезапно раздался не визг снаряда, а низкий рев. Взрыв! Нас тряхнуло, обсыпало комьями земли. Оказалось, снаряд угодил в стоявшую наверху машину.

Приполз какой-то младший лейтенант. Осколком снаряда ему оторвало кисть левой руки. Раненого перевязали.

Обстрел длился минут пятнадцать. Очень сильно досталось стоявшей в рощице зенитной батарее. Туда спешили санитары, там было много раненых. После обстрела встретиться с воспитанником из другой части мне так и не удалось.

Между тем земляные работы продолжались. Штатные землянки рыли километрах в двух от берега Невы, по которому проходила линия фронта. Передовой НП разместился недалеко от воды. Протянули связь. Вскоре в полк прибыл командир 70-й стрелковой дивизии полковник А. А. Краснов. Его дивизия готовилась форсировать Неву, и наш полк должен был обеспечить переправу артиллерийским огнем. Краснов мне очень понравился: молодой, стройный. Хорошо запомнился его адъютант — красивая девушка с петлицами младшего лейтенанта, в галифе и коверкотовой гимнастерке. Увидев меня, она заохала и стала угощать шоколадом. Эта встреча запомнилась еще и потому, что командир полка попросил меня отдать девушке ватник: был уже сентябрь, а ей с комдивом нужно было побывать в других частях. К счастью, мой ватник не пришелся ей впору. Девушка оказалась пошире и повыше меня. Почему «к счастью»? Потому что мне не хотелось ходить в шинели. В ватнике было теплее и удобнее.

На другой день после «новоселья» я вместе с другими солдатами стал свидетелем ожесточенного воздушного боя.

По позициям полка наносили удар немецкие бомбардировщики. Их охраняли в небе четыре истребителя. Вдруг появилась пара наших И-16, или, как мы их называли, «ишаков». Стремительная атака — и один бомбардировщик, объятый пламенем, густо задымив, стал падать. В лесу раздался взрыв. В небе началась настоящая карусель. Один наш истребитель тоже вскоре задымил и ушел в сторону аэродрома. Остался один краснозвездный истребитель против четырех немецких. Двоих он под наши восторженные крики сбил, но и его подбили. С воем самолет героя устремился вниз и врезался в землю в полукилометре от нас. Мы кинулись к упавшему самолету, но подойти близко не смогли: машина горела, как костер. Мы стояли метрах в ста, и слезы текли у нас по щекам. На следующий день приехали летчики, товарищи погибшего. На месте сгоревшего самолета они нашли орден Красного Знамени. Летчики нам сказали, что пилот был капитаном, командиром их эскадрильи.

* * *

Вечером 25 сентября меня послали на передовой наблюдательный пункт полка. Часа в два ночи земля буквально задрожала от разрывов наших снарядов. Через головы бойцов летели [234] на вражеский берег снаряды и мины. Но вот на фоне общей канонады послышалось низкое надрывное завывание, и тут же по ночному небу замельтешили огненные стрелы. На берегу, в который они впивались, возникла сплошная завеса огня. Такого я еще не видел!

Я не понял, что это за стрелы, но кто-то рядом восхищенно сказал:

— Ну вот и «катюши» заиграли!

И тогда мне стало понятно, что это и есть залпы знаменитых «катюш», о которых на фронте ходило столько легенд. Но увидеть «катюшу» вблизи, незачехленную, мне удалось только на одном из послевоенных парадов.

Да, в ту ночь «катюши» дали фашистам жару! Артподготовка длилась около часа. В стереотрубу левый берег Невы был виден как на ладони. Наши бойцы плыли через реку на больших просмоленных лодках. Несмотря на густые взрывы вокруг них, солдаты 70-й стрелковой дивизии форсировали Неву и завязали бой на левом берегу. Вскоре стала переправляться техника, полковая артиллерия. Стоял оглушительный грохот. Огонь вели и наши, и немецкие батареи. К полудню наш берег принялись обрабатывать «мессершмитты». Встав в круг, они поочередно, сваливаясь на крыло, обстреливали десант, роты, скопившиеся на переправе...

Очень часто выходила из строя связь с КП полка. На линию один за другим выходили связисты и связные. Настала и моя очередь. Вместе со мной пошел пожилой, легко раненный в голову красноармеец. Траншеи были залиты водой, и идти по ним было тяжело. Перебежками и по-пластунски мы двигались вдоль траншей. Немцы нас заметили и открыли минометный огонь. Со второго выстрела я понял, что нас взяли в вилку. Надо было прыгать в траншею. Раздался противный, леденящий душу вой мины. Я прыгнул и тут же услышал взрыв. В глазах вспыхнули огненные круги.

Очнулся, и первое, что почувствовал, — запах гари и дикий холод. Попробовал встать, но боль в руке, ноге и груди не дала даже пошевельнуться. Я лежал на дне траншеи в болотной воде. Вода от крови стала красноватой, бруствер в метре от меня был разворочен миной. Я понял, что спасся чудом. Пожилой связист не успел добежать до траншеи. Он лежал на бруствере, свесив ноги вниз. Грудь у него была разорвана осколками. Вскоре я снова потерял сознание. Не знаю, сколько я пробыл в воде. Очнулся, когда меня несли два санитара. Несли не на носилках, а на руках, как на стульчике. Мне стало страшно. Кругом продолжали рваться мины, снаряды, и я боялся, что санитаров убьют и меня некому будет спасти.

Принесли в медсанбат, перевязали. Через какое-то время прибежал старший батальонный комиссар. Слышу, он сокрушенно повторяет: [235]

— Как же мы тебя не уберегли? Что я скажу Марии Павловне?

Затем меня вместе с другими ранеными повезли на машине в полевой госпиталь.

Очнулся я оттого, что кто-то на меня пристально смотрел. Передо мной сидел военный с одной шпалой в петлицах. На рукавах по золотой звезде. Старший политрук улыбнулся, сказал, что он комиссар госпиталя, сунул мне две шоколадные конфеты, сообщил, что наступление развивается успешно, и велел не волноваться.

Я не знал, что попытка прорвать блокаду в тот раз сорвалась, что полк наш понес большие потери...

На следующую ночь нас погрузили в санитарный поезд и повезли в стационарный госпиталь в Ленинград. Вначале меня поместили в больницу имени Володарского. Положили в большом зале. У меня сильно болели раны. Позвал медсестру, сказал, что очень болит грудь и рука. Сестричка меня осмотрела, успокоила: больно мне оттого, что бинты присохли к ранам. Я стал просить, чтобы меня быстрее перебинтовали. Прошло довольно много времени, когда подошла моя очередь на перевязку. Ведь я был не один, были раненные куда более тяжело. Подошел врач, стал разбинтовывать грудь и руку. Вдруг как дернет присохшие к ранам бинты, да так, что у меня от боли потемнело в глазах. Я невольно закричал. Военврач пояснил, что он мог бы отмачивать бинты, но самое правильное, хотя это и болезненно, оторвать марлю от ран, чтобы появилась кровь. Тогда не будет нагноения.

Не знаю, может быть, по теории оно и так, но я всегда просил потом на перевязках бинты мне отмачивать. До сих пор думаю, что, скорее всего, у врача на отмачивание просто не было времени. Слишком много скопилось раненых.

Вскоре меня погрузили на санитарную машину и повезли в другой госпиталь. На этот раз доставили на набережную Невы, недалеко от Финляндского вокзала.

В палате нас лежало двое. Я и парень-казах. Я тут же написал домой, и вот входит в палату заплаканная мама. Кое-как ее успокоили, пришел врач, объяснил, что я ранен в грудь и руку осколками мины, что опасаться за мою жизнь оснований нет. Мама сказала, что будет меня часто навещать. Однако через несколько дней мне объявили, что я в числе тяжелораненых буду эвакуирован в госпиталь на Большую землю. Никакие просьбы и слезы (не хочу, мол, уезжать из Ленинграда) не помогли.

В середине октября раненых погрузили ночью в санитарные машины и повезли на станцию. Уложили в санитарные теплушки, и мы поехали. Мы знали, что единственная дорога из блокированного Ленинграда — это через Ладожское озеро или по воздуху самолетом. Никто не говорил, куда нас везут. Я думал, что на аэродром. Однако утром мы прибыли на берег Ладожского [236] озера, к причалу, где стояли корабли. На носилках нас стали доставлять на корабль. Стоял солнечный, но очень холодный день. Ладога бушевала. Пока меня переносили, я страшно замерз и зубы выстукивали дробь. Это я теперь думаю, что замерз, а тогда, может быть, дрожал и от страха. Шутка ли, беспомощный, весь забинтованный, да еще на корабле, да еще в шторм идти по необъятному морю. Я ведь Ладогу представлял себе как бескрайнее море.

Матросы положили меня не в трюм, а в выгородке около трубы. Я скоро согрелся. Пришел политрук, сказал, что корабль называется канонерская лодка «Чапаев», что идти нам часа три, что, если будут налетать немецкие самолеты, я не должен бояться, потому что «Чапаев» хорошо вооружен.

Ко мне подходили матросы. Кок сварил специально для меня сладкую рисовую кашу. И мне стало хорошо, тепло и спокойно. Матросы от меня не отходили.

— Ты, Витек, после госпиталя к нам подавайся, на корабль, юнгой, — уговаривали поочередно.

Я тоже полюбил этих добрых людей, полюбил корабль. И решил, что обязательно стану моряком. Ведь любой мальчишка в Ленинграде бредит морем и кораблями.

У одного из матросов я попросил достать мне флотский ремень с бляхой. Усмехнувшись, он сказал, что вот сейчас выйдем на середину Ладоги и там достанет мне со дна хоть два. Товарищи на него зацыкали, а я не сразу уловил зловещий смысл его слов. Но скоро жестокая реальность раскрыла суть шутки.

На нас навалились три «мессера». Один за другим заходили они на корабль и обстреливали его. Он содрогался от грохота пулеметов и орудий. Огонь мешал фашистским стервятникам стрелять прицельно. Корабль, правда, был поврежден, но хода не потерял. У меня сердце от страха ушло в пятки. Вот когда я понял, что крылось за словами моряка. Да, здесь действительно имелись шансы нырнуть на дно за ремнем с бляхой. Немало судов было потоплено на том страшном пути.

Появились наши истребители, отогнали немцев, и мы благополучно пробились к желанному причалу.

Из госпиталя на Большую землю меня сопровождала молоденькая красивая медсестра Наташа. Ей часто приходилось преодолевать этот полный опасностей путь. Но она не боялась. Ей было лет шестнадцать. Уже потом, когда я лежал в госпитале, мы некоторое время даже переписывались. Она относилась ко мне как к младшему брату.

После прибытия в порт Кобона нас начали грузить в теплушки. Я думал, что Большая земля — эти тишина и безопасность, но тут все ходуном ходило от взрывов бомб. Немцы бомбили устроенные на берегу склады с продуктами, предназначенными для блокированного Ленинграда.

Итак, снова теплушка с нарами. Кругом тяжело раненные [237] бойцы. Санитарки мечутся от одного к другому, стремясь всем помочь, облегчить их страдания. Очень кричал один боец. Его уговаривали раненые, сестры, но он продолжал кричать от боли.

Вот так и ехали. В начале пути на состав налетел немецкий самолет. Чтобы не дать «юнкерсу» прицельно бомбить, машинист паровоза то набирал большую скорость, то резко тормозил. Во время таких торможений некоторые раненые падали с нар, раздавались крики, костерили машиниста. На первой же стоянке несколько доведенных до отчаяния бедолаг заявили, что поколотят его. Потребовалось заступничество начальника поезда. Он убедил бойцов, что машинист действовал в наших же интересах, спасая состав.

Поздно вечером поезд притащился в Череповец. Я ждал, что меня вынесут наконец из вагона. Однако пришел врач, осмотрел мои раны и сказал Наташе, что меня здесь снимать не станут, а повезут дальше, на станцию Шексна.

Госпиталь наш размещался в бараках. Раненых уложили на двухъярусных деревянных нарах. Лежал я в госпитале долго: с середины октября 1942 до 7 января 1943 года. Раны никак не заживали, все время гноились. Старшим ординатором у нас была военврач 3 ранга Вера Платоновна, красивая молодая женщина. Носила в петлицах одну шпалу. Сын Веры Платоновны остался в оккупированном Ростове-на-Дону, и она относилась ко мне с нежностью, как к родному.

Как-то в начале декабря наше отделение посетил начальник госпиталя, интеллигентный и строгий человек, военврач 1 ранга Коркуп. Он внимательно осмотрел меня и сказал, что дела мои идут хорошо. Разрешил кататься с другими выздоравливающими на лыжах и приказал начальнику вещевой службы сшить для меня по росту обмундирование. Сняли с меня мерку. Сшили прекрасную шинель, гимнастерку, галифе и даже скатали в соседней деревне маленькие валенки. Теперь по территории госпиталя я разгуливал в полной форме ефрейтора с треугольничками в петлицах. Вместе в другими выздоравливающими ездил за дровами, водой, выступал в художественной самодеятельности. Подружился со многими ранеными. Отдавал им свое табачное довольствие. Узнав об этом, начальник госпиталя распорядился выдавать мне вместо табака изюм. Курильщики были, конечно, огорчены, а я с удовольствием жевал изюм.

Рядом со мной лежал моряк из Кронштадта, тяжело раненный в бедро. Он подарил мне столовую ложку, всю испещренную морскими рисунками и необыкновенно скрученную. Этой ложкой я очень гордился. Другой боец перед отъездом из госпиталя подарил мне трофейную немецкую подзорную трубу и маленькую курительную трубку. Еще один раненый сделал мне чемоданчик из фанеры, где я хранил свое нехитрое имущество.

...Получал я письма от мамы. Она писала, как немец бомбит и обстреливает Ленинград, рассказывала о смерти моих товарищей [238] по дому. Писал и отец о том, как воюет в полку, просил, чтобы я после госпиталя постарался попасть в свою часть. Чувствовал я себя хорошо. Раны затянулись. И стал проситься на выписку. А тут по радио объявили, что в армии вводятся погоны, что участники обороны Ленинграда, Одессы, Севастополя и Сталинграда будут награждаться специальными медалями. Эти вести всех взволновали. Я стал настойчиво проситься на фронт.

Несколько раз беседовал со мной заместитель начальника госпиталя по политчасти, говорил, что мне лучше остаться при госпитале, что на фронт мне больше нельзя. Но я был настойчив. И вот 7 января 1943 года вместе с группой выздоравливающих меня выписали из госпиталя и направили на пересыльный пункт в Вологду.

Приехали в Вологду. Стоял солнечный зимний день. Пошли пешком. Кто-то предложил зайти к сиротам в детский дом. Не знал я, что сценарий этого визита был придуман заранее. Потом стало известно, что это было сделано для того, чтобы оставить меня в детском доме. Оказывается, на моих медицинских документах была резолюция: «На фронт не посылать, оставить в тылу».

В детском доме нас, фронтовиков, встретили очень хорошо. Мы рассказывали, как воевали с немцами, как их били. Ребята особенно тепло отнеслись ко мне. Ведь я их сверстник, а уже воевал, был ранен. На мне ладно сидела новенькая форма. Угостили нас какао, вкус которого я уже и забыл. Кто-то принес баян, и ребята попросили меня сыграть. Обстановка сложилась самая дружеская.

Старший команды предложил мне остаться на денек с ребятами. Я, ничего не подозревая, согласился. Однако на следующий день, когда пришел к директору детского дома попрощаться, он сказал, что есть решение на фронт меня не посылать, а оставить в. детдоме. Сказал, что все документы у него и выдать их мне он не может. От обиды я заплакал. Выходило, что меня обманули. Стал проситься в город. Директор сказал, что хотя никого из детей отпускать в город по одному он не имеет права, но для меня сделает исключение. И вот я в городе. Расспросив, где горвоенкомат, пошел туда. Принял меня капитан. Я объяснил ему, что со мной произошло, и попросил направить меня на пересыльный пункт для отправки на фронт. Он связался по телефону с кем-то из начальства и повторил, что есть решение на фронт меня не посылать, а оставить в детдоме. И тут я не выдержал: бросил шапку и шинель на пол и заявил, что никуда отсюда не уйду, пока не будет восстановлена справедливость и меня не пошлют на пересыльный пункт для отправки на фронт. Капитан вышел из кабинета и долго отсутствовал. Не знаю, кому он докладывал, но, придя в кабинет, сказал, что разрешено отправить меня на пересыльный пункт, а там будет видно. [239]

Мне выдали документы, и я, счастливый, покинул военкомат. Было еще светло, и я решил сходить в кино. Когда я вышел из кинотеатра, уже стемнело. Пересыльный пункт располагался на окраине, и я задумался, как туда побыстрее добраться. Вдруг вижу: сани, запряженные лошадью; в санях старичок. Я спросил, не в мою ли сторону он едет. Дед обрадовался пассажиру, да еще военному. Сказал, что до пересыльного пункта довезет. Постелил мне сенца, и мы поехали.

— Что, видать, дело у Красной Армии плохо, раз берут в армию таких мальцов? — спросил дед.

Я ему рассказал, как попал в армию.

На пересыльном пункте меня распределили в комендантское отделение, которым командовал высокий усатый старшина. Выделили койку у печки, и я впервые после госпиталя спокойно уснул. Старшина питался не в общем зале, а в «старшинском» и на следующий день повел меня туда с собой. Все в отделении были фронтовики, оставленные после госпиталя по негодности к строевой службе.

Прибыло молодое пополнение, 1925 года рождения, и меня назначили старшим одной из групп. Помню, я построил новобранцев, чтобы вести их в поликлинику. Ни у кого из них не возникло сомнения, что я еще мал командовать. В их глазах я был фронтовиком, прибывшим из госпиталя, ефрейтором. Наверное, со стороны было забавно наблюдать, как пацаненок вел строй. Парни, которые были старше меня лет на шесть, старались идти в ногу.

Затем приехали на пересыльный пункт представители одной из танковых дивизий. Начали меня уговаривать ехать с ними. Но я сказал, что хочу только на Ленинградский фронт или на Балтийский флот юнгой.

Вслед за танкистами прибыли за пополнением летчики с Ленинградского фронта: старший лейтенант и два старшины. Они предложили мне ехать с ними в полк. Я всегда любил летчиков и моряков. Уже одно то, что они летчики, да еще с Ленинградского фронта, решило все. Согласился, вместе с новобранцами сел в эшелон, который должен был доставить нас к Ладоге. Дальше предстояло шагать по ладожскому льду, по знаменитой Дороге жизни, — в Ленинград.

Когда все погрузились в теплушки, я вдруг вспомнил, что все мои госпитальные документы, деньги, а также подарки от раненых остались у директора детского дома. Доложил об этом старшему лейтенанту. Он велел мне бежать в детдом и забрать документы. Не чуя под собой ног, я побежал. Больше всего боялся, что не застану на месте директора. На мое счастье, он оказался у себя в кабинете. Документы и деньги я у него получил, попрощался, а когда вышел во двор, то увидел всех детдомовских мальчишек и девчонок. Они очень трогательно со мной попрощались. [240]

— Бей, Витя, фашистских гадов! Отомсти за наших родителей!..

Вот с таким напутствием я и покинул детский дом, под крышей которого прожил сутки.

Когда я вернулся на станцию, то не нашел на путях свой эшелон. В это время со станции уходил какой-то состав, и мне показалось, что это был наш. Я бежал рядом с вагонами, кричал, но никого из знакомых не видел. Было уже темно, и мною овладело отчаяние. От обиды слезы навернулись на глаза. Ко мне подошел какой-то военный. Узнав, в чем дело, он сказал, что наш эшелон переведен на другой путь. Я побежал через рельсы и вскоре, к великой радости, нашел свою команду. От ребят узнал, что начальство разместилось в одном из домиков.

Вошел в домик. Увидел старшего лейтенанта и старшину. Доложил, что прибыл, все, мол, в порядке. Напившись чаю, я вернулся на станцию, залез в теплушку и заснул на нарах. Проснулся, когда поезд уже шел.

Прибыли в Кобону — на восточный берег Ладоги. Наша команда построилась в колонну и подошла к шлагбауму контрольно-пропускного пункта, расположенному на кромке берега. После проверки документов мы вступили на ладожский лед. Перед нами открылась необъятная белая равнина с множеством вех, уходящих от берега к горизонту.

Мы вышли на лед в ночь. Такая предосторожность была нелишней. Ведь ледовая трасса проходила всего в восьми — двенадцати километрах от передовых позиций немцев. Колонна шла по накатанной на льду дороге. Над высокими сугробами курилась снежная пыль.

Тридцать километров ледовой дороги нам нужно было одолеть до рассвета. Мимо нас осторожно ползли с погашенными фарами машины с продовольствием. Несмотря на мороз, дверцы распахнуты с обеих сторон, чтобы можно было выскочить, если машина провалится под лед. На каждом километре стояли маленькие домики из снега и льда — регулировочные посты. Нередко встречались вооруженные патрули. То тут, то там вдоль трассы смотрели в небо зенитные установки.

На южном берегу озера слышалась ожесточенная канонада. Только прибыв в Ленинград, мы узнали, что в эту ночь была прорвана блокада города, создан коридор, который связал Ленинград с Большой землей по суше.

Но пока мы еще ничего не знали и приглядывались к зареву боя на южном берегу. Летели снаряды и в нашу сторону. Заслышав их свист, мы падали в снег и замирали.

В конце пути я сильно устал. Ноги отказывались идти. Километра за четыре до западного берега офицер, командовавший пополнением, остановил машину, груженную мешками с сахарным песком, и уговорил водителя взять меня и еще четырех заболевших бойцов. [241]

На пути к Осиновцу случилось ЧП. Машина проезжала мимо одного из регулировочных пунктов. И вдруг дорожный патруль дал шоферу сигнал остановиться.

Один из солдат, ехавших в кузове — рыжий, в замусоленной шапке, — перегнулся через борт и стал упрашивать шофера не останавливаться. Мы ничего не понимали. Патрульные, видя, что шофер не подчиняется приказу, стали стрелять в воздух. Шофер затормозил. Рыжий побледнел и стал торопливо высыпать из карманов шинели сахарный песок. Тут мы все поняли. Он продырявил один из мешков и сделал себе запасец за счет голодающих ленинградцев.

— Ах ты гнида! — сплюнул пожилой боец и, не говоря больше ни слова, ударил вора в лицо.

Тот только жалобно всхлипнул:

— Не погубите, братцы!..

Но тут подбежали патрульные. Они, оказывается, заметили, как конопатый курочит мешок. Вора сняли с машины.

Дорога освещалась только слабым лунным светом. Наконец взору открылся полосатый Осиновецкий маяк, а затем и пологий ленинградский берег. Я вздохнул: ну вот, снова дома!

Когда до берега осталось метров триста, машину остановили для проверки документов и груза. Потом шофер разогнал машину, и мы с трудом преодолели крутой подъем.

Работа шофера на ледовой трассе была тяжелой и героической. Под разрывами бомб и снарядов, в любую стужу, в метель, ежеминутно рискуя провалиться под лед, они вели машины с грузами, в которых так нуждался Ленинград. О шоферах Ладоги ходили легенды. Мне рассказывали, как один водитель, у которого заглох двигатель, чтобы его разогреть, снял рукавицы, облил их бензином и поднес к мотору. Сам же крутил без передышки заводную ручку. Двигатель он завел, но пламя от рукавиц обожгло ему кисти рук. Адская боль не позволяла держать баранку руками. Тогда он повел машину, упираясь в руль локтями, но мешки с мукой довез.

* * *

В новом полку нас встретили хорошо. Перед пополнением выступил начальник штаба майор Агарин; он поздравил нас с прибытием в 3-й полк аэростатов заграждения Ленинградской армии ПВО, рассказал о большом значении аэростатов воздушного заграждения в системе противовоздушной обороны Ленинграда. Аэростаты прикрывали подступы к городу со всех направлений, да и сам город. Одно из направлений прикрывал наш полк. Но ведь я ехал на фронт, надеясь воевать в авиационном полку, видел себя по меньшей мере в кабине самолета стрелком-радистом. И вдруг — аэростаты. Подвел меня старший лейтенант, да и летные эмблемы в его петлицах сбили с толку. Но армия есть армия, и приказ о назначении обсуждению не подлежит, тем более что я уже зачислен в полк «для дальнейшего прохождения службы». [242]

После войны в Центральном архиве Министерства обороны СССР я обнаружил касающийся меня документ. Это был приказ по 3-му полку аэростатов заграждения от 22 января 1943 года. В одном из параграфов было сказано: «Ефрейтора Иванова В. П., прибывшего из Вологодского пересыльного пункта № 21501 для прохождения дальнейшей службы, зачислить в списки полка и на все виды довольствия при 1-м учебном отряде в должности красноармейца-воздухоплавателя с 21 января 1943 года».

...Начались занятия в учебном отряде. Мы проходили военную и специальную подготовку. Отряд возглавлял воентехник 1 ранга Полозов, его замполитом был Пушкин, а старшиной отряда — Татаринцев.

Меня назначили в третье звено, которым командовал красноармеец Михаил Филиппович Тимофеев. Тимофеев был личностью необычной. Меня поразило то, что он, простой красноармеец, носил именной маузер. Ведь рядовым такое оружие не полагалось. Потом, когда я сдружился с Михаилом Филипповичем, он мне рассказал, что был летчиком, капитаном, но из-за аварии его судили, разжаловали и послали в штрафную роту. После ранения он был назначен в наш полк.

Табличка на маузере свидетельствовала, что Тимофеев награжден за успехи в боевой и политической подготовке наркомом Ворошиловым еще до войны. Летом 1943 года Тимофеев был восстановлен в звании и снова попал в истребительную авиацию. После войны я наводил о нем справки. Мне сообщили, что он погиб в бою.

27 января мне исполнилось двенадцать лет. В тот день вместе с прибывшим пополнением я принял военную присягу. И хотя в 577-м артиллерийском полку я уже принимал присягу, мне сказали, чтобы я сделал это вторично, так как в документах не осталось соответствующей записи.

Учеба в отряде была короткой. Уже в начале февраля мы были распределены по подразделениям. В прежнем полку я был связистом, и это определило мою специальность на новом месте. Меня назначили во взвод связи, в отделение, которым командовал младший сержант Петр Поликарпович Заостровцев. Пополнение связистов принимал командир взвода младший лейтенант Н. А. Холодный. Многие детали я уже позабыл. Но недавно мне напомнил их сам Холодный, с которым мы встретились после сорокалетней разлуки. Помогла нам увидеться статья «Юнбат Иванов», опубликованная в «Комсомольской правде» в октябре 1982 года.

Встреча наша была сердечной и очень волнующей. Мне позвонили из «Комсомольской правды» и сказали, что в редакции находится мой фронтовой командир взвода Николай Александрович Холодный, который меня разыскивает вот уже сорок лет. От волнения у меня даже перехватило дыхание. Я попросил дать Холодному Трубку, но разговора у нас не [243] получилось. Сплошной сумбур. Я пригласил Николая Александровича к себе и вышел его встречать. И вот я вижу своего бывшего командира. Прошло почти полвека. Конечно, мы изменились и не сразу узнали друг друга, но это было в первое мгновение, а затем мы крепко обнялись. Так и стояли обнявшись среди моих нынешних сослуживцев. Два дня мы провели с Николаем Александровичем, вспоминали фронт, товарищей... Оказалось, он несколько раз ездил в Ленинград, разыскивая меня, считая, что я обязательно должен жить в Ленинграде и быть артистом, музыкантом. И он совершенно не ожидал увидеть меня офицером, да еще флотским.

В письме в «Комсомольскую правду» Николай Александрович говорил, что хорошо помнит, как я прибыл в его взвод: «Меня вызвали в штаб полка за получением пополнения во взвод связи. В штабе находились три девушки-телефонистки: Степина Майя Филипповна, Шешунова Капитолина Ивановна и Галя (фамилию не помню), а с ними мальчик в шинели с погонами ефрейтора. Он отрапортовал: «Ефрейтор Иванов прибыл в ваше распоряжение».

Вот так я и появился во взводе Холодного. Командир отделения Заостровцев был уже в летах. Опытный специалист, очень строгий, но справедливый человек. Под его руководством я многому научился. Изучил телефонную аппаратуру, научился быстро исправлять повреждения на линии, тянуть провода на столбах, овладел кошками — скобами, с помощью которых забирался на столбы. Работы было много. Связь от артиллерийских обстрелов часто рвалась, и нужно было в любую погоду, днем и ночью выходить на линию и исправлять повреждения. Вот как об этом писал сам командир взвода в письме в «Комсомольскую правду»: «Был случай, когда линия была оборвана осколками снаряда в нескольких местах, и оперативный дежурный сообщил, что нет связи со штабом армии. Я тихонько, чтобы не разбудить Витю, вышел из землянки и пошел устранять повреждение. Шел проливной дождь, и ночь была темной. Иду по болоту, вязну в грязи и вот слышу, кто-то идет за мной. Это был Витя. Устранили повреждение, возвратились в землянку, насквозь вымокшие, сняли одежду, выжали и снова надели, так как сушить было негде».

И таких эпизодов много. Тяжел и опасен труд фронтовых связистов.

Вскоре после моего назначения во взводе связи случилась беда. Немцы вели интенсивный обстрел наших позиций. Оборвалась связь со штабом полка. Младший лейтенант Холодный взял меня с собой на линию. Ползком и перебежками добрались до штаба. Николай Александрович вошел в здание, а мне приказал проверить аппаратуру на командном пункте полка. Не успел я спуститься в землянку, как рядом раздался взрыв. Взрывная волна сбросила меня со ступенек. Вместе с командиром полка подполковником Кононовым выбрались наверх и видим, [244] что немецкий снаряд угодил прямо в здание штаба. Мелькнула тревожная мысль: Холодный только что туда вошел! Бросились в дымящиеся развалины. Под обломками погибли начальник штаба полка майор Агарин, помощник начальника штаба младший лейтенант Ребров и еще несколько человек. Наша телефонистка Майя Степина и командир взвода Холодный остались живы.

...Как-то меня вызвал командир полка и сказал, что война войной, а учиться, по возможности, мне надо. И вот Холодный на мотоцикле отвез меня в школу на Пороховые. Конечно, тяжело было учиться и служить. Но учился я неплохо. Да вот из школы на меня поступила жалоба. Холодный вспоминает об этом так: «Приехал я в школу, а мне говорят: «Не знаем, что делать с вашим Ивановым. Ребята перестали заниматься. Для них авторитет только Витя. Вместо занятий водит ребят в атаку, заставляет окапываться, заниматься строевой подготовкой».

Что было, то было. Я считал, что для мальчишек военной поры главное — овладеть военным делом. В полку меня пропесочили, и я дал слово, что буду вести себя тихо.

* * *

Еще в госпитале я узнал о введении в Советской Армии и Военно-Морском Флоте погон. Но прошло несколько месяцев, а я их так ни у кого и не видел. И только в марте 1943 года появились погоны на плечах нашего командира полка подполковника Кононова. И хотя они были полевые, защитного цвета, а не парадные — золотые, произвели на меня впечатление. Я стал ждать, когда же погоны выдадут и мне. Но все оказалось не так просто. Выяснилось, что мне погоны нужно шить специально, так как обычные мне были и широки и длинны. К тому же нужна была другая гимнастерка — со стоячим воротником.

И вот наступил торжественный день, когда командир взвода младший лейтенант Холодный вручил нам погоны. Я тоже получил перед строем свои маленькие, аккуратно сшитые погоны — зелененькие, с голубым кантом, с одной красной поперечной лычкой и с летной эмблемой. Не беда, что гимнастерку нового образца не успели для меня сшить. С помощью Майи Степиной я прикрепил погоны к старой гимнастерке, споров с нее петлицы. В тот же день я умудрился сфотографироваться. Фотография сохранилась у меня и по сей день. С пожелтевшей карточки смотрит мальчик с погонами, нелепо свисающими с плеч, остриженный под нуль.

На следующий день, придя в школу, я произвел там настоящий фурор. Уж, во всяком случае, один урок был сорван, потому что каждый из сорока одноклассников считал своим долгом потрогать мои новенькие погоны.

...В один из летних дней Петр Поликарпович Заостровцев построил нас и объявил, что получен приказ протянуть телефонную [245] линию в штаб армии. Работа предстояла большая. Нужно было тянуть провод и по лесу, и по полям, и по болоту. Кое-где мы использовали уцелевшие столбы, а чаще устанавливали опоры заново. Солнце пекло. Мы работали по пояс голыми. Провод был толстый, медный. Сначала его нужно было разнести между столбами, затем закрепить наверху на изоляторах, натянуть. За день приходилось подниматься и спускаться на кошках по нескольку десятков раз. К тому же в первый день мы сожгли на солнце спины. Одолевали и комары. Отдыхали тут же, возле столбов. Задание мы выполнили в срок.

Иногда по делам службы я выбирался в Ленинград. Обычно это было связано с получением на складе сухих батарей для телефонных аппаратов. В такие дни я на часок заглядывал к маме. Было радостно видеть, как исчезали с лица матери следы ужасного голода. Маму подкармливал огород на набережной канала Грибоедова. Да и после прорыва блокады Ленинграда снабжение города продуктами значительно улучшилось. Как мог, и я помогал маме продуктами. Отец писал, что по-прежнему воюет в артиллерийском полку...

* * *

Как-то летом меня вызвали к комсоргу полка младшему лейтенанту Вере Сергеевне Елисеевой.

— За тебя, Витя, — сказала она, — ходатайствуют комсомольцы взвода связи. Я советовалась с политотделом армии, там сказали, что, поскольку ты уже воюешь два года и хорошо зарекомендовал себя по службе, тебя можно принимать в комсомол, не дожидаясь четырнадцати лет. Исключение для тебя делают!

От счастья не знал, что и сказать. Вскоре комсомольцы полка на собрании приняли меня в комсомол. Билет я поехал получать в политотдел армии ПВО. После вручения комсомольского билета чувствовал себя очень гордым. По такому случаю отпустили домой. Там меня ожидала еще одна радость: приехал на побывку отец. Мог ли я думать тогда, что вижу его в последний раз?! Он погиб 23 февраля 1944 года, в самый разгар боев за снятие блокады, и был похоронен в Гатчине, под Ленинградом.

Я часто езжу в Гатчину. Там на мемориальном кладбище на гранитных плитах высечены фамилии павших солдат и командиров. Среди многих имен есть и самое дорогое для меня — «Иванов Петр Иванович». Когда жива была мама, приходили сюда вместе. Теперь езжу один. Мама умерла в 1972 году...

* * *

Сколько себя помню, я всегда играл на баяне. Играл, наверное, лет с пяти. Вначале это был неполный баян, а к семи годам отец купил мне полный. Игре я нигде не обучался. Подбирал на слух и, как отзывались музыканты, никогда не фальшивил. [246]

Когда друзья отца увозили меня, закутанного в одеяло, на фронт, баян они тоже прихватили. После того как я более или менее отошел от голода, первое, что я попросил, это дать мне баян. С тех пор в перерывах между боями я всегда играл для красноармейцев — и в землянках, и в окопах. Баян они любили. Как бы ни уставали бойцы, но, если я начинал играть какую-нибудь песню, все непременно запевали. Несмотря на то что на фронте из-за недоедания приходилось беречь силы, все равно при звуках барыни или цыганочки кто-то из бойцов обязательно пускался в пляс.

Музыка всегда поднимала настроение солдат.

Комиссар полка старший батальонный комиссар Васильев не раз мне говорил:

— Ты, Витя, настоящий политбоец. Твоя главная на фронте работа — это игра для бойцов на баяне.

И я старался играть от души.

Под Невской Дубровкой в землянку, где лежал мой баян, попал снаряд. Землянка обрушилась, и под ее развалинами остался мой инструмент.

Впервые я играл на чужом баяне в госпитале на станции Шексна. Как-то в наш барак заглянула медсестра и сообщила, что шефы-моряки будут давать для раненых концерт. Конечно же в барак, где было наше отделение, набилось много народу. Моряки пели, плясали. Баянист-аккомпаниатор мне не понравился: играл слабовато, фальшивил. И тогда я под смех своих товарищей — раненых попросил, чтобы разрешили сыграть мне. По баяну я истосковался, не играл месяца два... В музыку вложил всю душу. Все зааплодировали. И тогда матрос, которому принадлежал баян, отдал мне инструмент до выписки с условием, что я буду аккомпанировать его товарищам при выступлениях в других отделениях. Я с радостью согласился.

В аэростатном полку, узнав, что я баянист, выдали мне баян и велели, чтобы я в свободное от службы время играл для бойцов, участвовал в художественной самодеятельности.

В Центральном архиве Министерства обороны сохранились документы 3-го аэростатного полка. Не без волнения читал я их уже в наши дни. Вот, например, какие строки я обнаружил в книге приказов по полку от 20 марта 1943 года:

«За активное участие в красноармейской художественной самодеятельности наградить грамотой:
1. Техника-лейтенанта т. Смелянского
2. Сержанта т. Симонова
3. Сержанта т. Веселова
4. Сержанта т. Мельникова
5. Ефрейтора т. Иванова
Командир полка подполковник Кононов
Начальник штаба майор Башаринов». [247]

Жаль, не сумел сохранить ту фронтовую почетную грамоту. Смотрю на фотокарточку военных лет. Я с баяном на венском стуле и наши девушки — участницы художественной самодеятельности. Не раз, рискуя жизнью, наш маленький ансамбль добирался до самых отдаленных точек, чтобы доставить бойцам радость, поднять настроение. Поэтому мне так и дорог этот приказ, хранящийся в военном архиве. Фамилии многих, к сожалению, я уже забыл, но хорошо помню красноармейцев Майю Степину, Шувалову, воентехника 2 ранга Лукина...

Еще одна фотография той поры. На ней я снят с баяном на коленях. Рядом старшина нашего отряда Татаринцев и замполит Пушкин. Эта фотография была опубликована в газете Ленинградского военного округа «На страже Родины».

Интересные строки я прочитал в ленинградском дневнике Веры Инбер «Почти три года». 18 апреля 1943 года она записала:

«Только что вернулась из города, с олимпиады детского творчества, устроенной Дворцом пионеров совместно с Институтом усовершенствования учителей... В синем маленьком зале с куполом 341-я школа Володарского района исполнила под собственный оркестр песню «Махорочка». Часть исполнителей для удобства публики были помещены на стулья, исполнители, стоящие на полу, относились к тем, которые были на стульях, с явным пренебрежением... Смешливый Витя Иванов, баянист, то и дело прятал лицо за баян. У него на куртке нашивки ефрейтора летной части».

Хорошо помню и зал, и «Махорочку», всю атмосферу той олимпиады, которая неоднократно прерывалась из-за вражеских обстрелов.

В один из дождливых дней осени 1943 года вызвал меня заместитель командира полка по политчасти и сообщил, что я прошел отборочный смотр и буду участвовать в заключительном концерте художественной самодеятельности Ленинградского фронта, который должен состояться вечером в помещении Малого оперного театра.

— Бери, — говорит, — Витя, мотоцикл с коляской и езжай в Ленинград.

Нашел я мотоциклиста Гришу, с которым мы немало исколесили дорог, быстренько собрались, поехали. Гриша за рулем, я сзади, баян в коляске.

Когда мы въезжали в город, начался сильный обстрел. Переждать его мы не могли, так как знали, что ленинградцы, несмотря ни на что, придут к началу концерта, а у нас времени в обрез. Решили проскочить. Здесь-то и проявил всю свою выдержку, водительское мастерство Гриша. Его мотоцикл то стремительно летел вперед, то вдруг как вкопанный останавливался, если снаряды рвались впереди.

Все-таки мы немного запоздали. Но когда прошли за кулисы, узнали, что ввиду ожесточенного обстрела командование решило [248] задержать начало концерта, а зрителям предложили спуститься в бомбоубежище.

Утомленный дорогой, переживаниями, я незаметно для себя уснул на бухте какого-то каната за кулисами. Проснулся оттого, что кто-то похлопывал меня по плечу. Смотрю, стоит рядом высокий подполковник, смеется:

— Заспался, ефрейтор, вставай! Через два номера твой выход.

Быстренько вскочил. Оказывается, уже первый час ночи. Концерт из-за затянувшегося обстрела начался поздно. Я очень волновался: не ушли ли зрители? Но зал был полон. Когда я вышел на сцену, то был ослеплен ярким светом рампы. Зала не было видно, он зиял для меня черной пустотой.

Я сел на стул, мне принесли баян, самому мне было трудно вытащить его на сцену. Не помню, кто составлял мне репертуар, но я играл песню «Встреча Буденного с казаками», а на бис — «Танец маленьких лебедей». Выступал, словом, я успешно. И даже в «Вечернем Ленинграде» в кратком отчете о концерте упоминалась моя фамилия, правда как самого юного исполнителя.

Разумеется, этому концерту предшествовали несколько отборочных. На одном из них, концерте художественной самодеятельности Ленинградской армии ПВО, я неожиданно встретился... Впрочем, все по порядку.

Этот концерт проходил на Петроградской стороне, в здании Дома культуры, что на площади Льва Толстого. Шли мы с Гришей к главному входу. Он впереди нес мой баян, я за ним. Вдруг кто-то схватил меня за рукав: «Вы куда, товарищ ефрейтор?» Курносый солдат с автоматом на груди крепко держал меня за рукав... и улыбался. Я уж хотел звать на помощь Гришу, но тут с изумлением узнал в солдате родного дядю из Боровичей — Григория Павловича.

* * *

В один из солнечных августовских дней 1943 года мне вместе с другими бойцами полка вручили очень дорогую для меня награду — медаль «За оборону Ленинграда». Вручал награды командир полка подполковник Кононов. Все было очень торжественно. В полковом клубе собрались бойцы. Алели транспаранты. На одном было написано: «Воин ПВО, борись за присвоение полку гвардейского звания!» На сцене стоял покрытый кумачом стол. После вручения медалей все хором исполнили Гимн Советского Союза. Я аккомпанировал на баяне.

Не раз приходилось мне получать потом награды, но вручение медали «За оборону Ленинграда» запомнилось на всю жизнь.

Удостоверение к медали было вложено в серую обложку со стихами: [249]

За Ленинград!
Чем бой суровей, тем бессмертней слава,
За то, что бьешься ты за Ленинград,
Медаль из нержавеющего сплава
Тебе сегодня вручена, солдат!
Пройдут года. Пройдет чреда столетий,
И пусть мы смертны, но из рода в род
Переходить медали будут эти,
И наша слава нас переживет.
Но помни — враг недалеко, он рядом, —
Рази его и пулей и штыком
И прах его развей под Ленинградом,
Чтоб оправдать награду целиком!
Рази штыком, прикладом бей с размаха,
Гони его от городских застав, —
И пусть твоя душа не знает страха,
Как ржавчины не знает этот сплав!

Эти стихи стали для нас своеобразной программой. Блокада была прорвана, но враг все еще стоял у ворот города. Артобстрелы по-прежнему были жестокими. Фашисты, не сумев взять город приступом, заморить население голодом, решили сровнять невскую твердыню с землей. Они буквально забрасывали Ленинград бомбами и снарядами. Били с раннего утра до позднего вечера. Как-то я смотрел фильм в кинотеатре «Титан». Сеанс растянулся на пять часов, так как много раз прерывался из-за артобстрела.

* * *

Летом 1943-го я перешел в пятый класс и на каникулах с головой ушел в полковые дела. Служба у аэростатчиков особая. Когда спускались сумерки, у нас начиналась боевая работа. Мы прикрывали наиболее важные объекты города от вражеских бомбардировщиков. Аэростаты, похожие на больших серебристых рыб, поднимались на определенную высоту и удерживались на тросах. Чтобы бомбить прицельно, немецким летчикам надо было снижаться. И вот тут-то их поджидали наши «рыбины». Вражеский самолет натыкался либо на сам аэростат, либо на трос, удерживающий его. Когда самолет натыкался на трос, то внизу, на земле, нажималась педаль, отпускающая стопор троса, аэростат взмывал, а стальной трос распарывал самолет. На боевом счету нашего полка значился не один вражеский стервятник. Немцы боялись аэростатов и вынуждены были бомбить не прицельно, а с большой высоты — вразброс.

Служба аэростатчика не так уж безопасна. В одном из отрядов девушки не удержали баллон, наполненный газом. Командир звена младший лейтенант на какую-то секунду замешкался, пытаясь в одиночку удержать баллон, и вмиг оказался на высоте двадцати метров. Прыгать было уже поздно. Так он и летел, держась за стропы. Ему удалось достать пистолет [250] и выстрелить в оболочку, чтобы газ вышел и баллон снизился. В конце концов так и произошло. Но баллон стал опускаться прямо над Невой, где на одном берегу были немцы, а на другом — наши. На высоте пятнадцати метров ветер погнал его в нашу сторону. Немцы открыли огонь. С болью в сердце наблюдали наши бойцы, как младший лейтенант сорвался и упал в воду, не долетев до берега. Он был убит.

* * *

В январе 1944 года началось большое наступление Ленинградского фронта. В «Правде» был опубликован приказ Верховного Главнокомандующего, из которого мы узнали, что войска Ленинградского фронта перешли в наступление из районов Пулково и южнее Ораниенбаума, прорвали оборону немцев, овладели городом Красное Село и станцией Ропша. Отличившимся полкам и дивизиям присваивались почетные наименования Красносельских и Ропшинских.

У всех было радостное и приподнятое настроение. В день моего рождения, 27 января, меня отпустили в город к маме. Ехал я на «десятом» трамвае. Когда мы проезжали по Большому Охтенскому мосту, вдруг поднялась страшная пальба. Трамвай остановился прямо на мосту. Пассажиры не могли понять, в чем дело. Но кто-то из прохожих крикнул нам, что это салют в честь полного снятия блокады Ленинграда. Так уж получилось, что большой праздник ленинградцев — снятие блокады — совпал с моим днем рождения. И теперь каждый год 27 января в Ленинграде гремит салют. Так что праздник у меня двойной.

30 января в «Ленинградской правде» было опубликовано постановление исполкома Ленгорсовета «Об отмене ограничений, установленных в связи с вражескими артиллерийскими обстрелами города Ленинграда». Сбылась общая мечта: город вздохнул полной грудью.

...Наступление наших войск успешно продолжалось. В этом наступлении погиб мой отец. Мать, убитая горем, приехала в штаб полка и стала просить поберечь меня, так как, кроме сына, у нее теперь никого больше не было. Меня вызвал командир полка и сказал, что есть решение направить меня в суворовское училище. Возразить было нечего. Единственное, о чем-я попросил, так это разрешить мне побыть до начала учебного года с матерью дома. Просьбу мою уважили. Выдали мне направление в суворовское училище и все необходимые документы.

С грустью покидал полк. Я понимал, что на этом мое участие в Великой Отечественной войне заканчивалось. Однако расстаться с армией я уже не мог. Но для того чтобы стать профессиональным военным — офицером, нужно было по-настоящему учиться.

Так получилось, что поступил я не в суворовское, а в нахимовское училище и стал потом флотским офицером. [251]

* * *

Когда выпадает случай, приезжаю в Ленинград. Любуюсь его красотами, наведываюсь в те места, где прошли мои детство и юность. Что скрывать, подчас грущу. Но когда я смотрю на прекрасные проспекты и скверы Ленинграда, на красавицу Неву, вижу улыбающиеся лица ленинградцев, я думаю, что не зря мы воевали, не зря проливали кровь, не зря гибли мои товарищи. Именно за это счастье мы и сражались на фронте. [252]

Дальше