Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Глава X

Я имел случай упомянуть выше о том значении, которое имел для России вопрос о проливах. В сознание русских государственных людей, да и всякого образованного русского, уже давно проникло убеждение, что будущность русского государства зависит от того разрешения, которое этот вопрос получит.

Пребывание Турции в составе европейских великих держав обратилось после освободительных войн России в XIX веке и разгрома Оттоманской империи балканскими союзниками в 1912 году в политический парадокс, находивший себе объяснение в соперничестве великих держав на Босфоре и столько же, если не более, в страхе подчинения проливов русской государственной власти. К этим причинам присоединилась впоследствии еще третья — проведение в жизнь Германией своей мировой политики. Вопрос о политическом и экономическом соперничестве держав отошел на второй план ввиду вполне определенного стремления берлинского кабинета прочно установить германское влияние в Константинополе прежде, чем закрепить за собой остальные пункты своего дальнейшего проникновения в наиболее богатые области Азиатской Турции. Таким образом должна была быть осуществлена идея нового халифата, во главе которого объявивший себя покровителем ислама Вильгельм II считал себя призванным стать. Само собой очевидно, что при выполнении подобного замысла Германия должна была перестать считаться с правами других народов, неразрывно связанных, исторически и экономически, с проливами со времен, когда Ближний Восток не имел для немцев никакого реального значения. Германия вступила на путь [269] искания себе, по выражению своих государственных людей, «места под солнцем», опрокидывая при этом все препятствия, которые заслоняли ей дорогу, и не давая себе труда разбираться в законности прав на те или иные части турецкого наследства, которые могли быть предъявлены соперниками, чьи интересы были исторически теснее связаны с Ближним Востоком, чем ее собственные, которые были происхождения более недавнего и более искусственного.

Уже за год до европейской войны мы не имели сомнений относительно истинных целей германской политики на Востоке. Систематическое стремление развить и упрочить влияние Австро-Венгрии на Балканах в ущерб нашему, в чем Вильгельм II признался перед началом европейской войны{68}, постепенное подчинение турецкого правительства руководящей воле берлинского кабинета и, наконец, переход командования гарнизоном Константинополя в руки немецкого генерала заставили русское правительство относиться с удвоенной бдительностью к тому, что готовилось на берегах Босфора. Естественным последствием этого явилось обсуждение нашей дипломатией и военными властями тех мер предосторожности и предупреждения, к которым Россия могла бы прибегнуть в случае наступления опасности, чтобы отстоять свои законные интересы от германского посягательства. Я уже говорил о февральском совещании 1914 года, состоявшемся под влиянием вызывающего характера миссии генерала Лимана фон Сандерса. Возвращаюсь к нему только для того, чтобы заявить здесь лишний раз самым категорическим образом, что это совещание, не давшее к тому же ничего, кроме отрицательных выводов с точки зрения нашей боевой готовности на Черном море, было вызвано исключительно заботой охраны жизненных интересов России и лишено каких бы то ни было наступательных целей. Враждебная нам германская печать, стремящаяся выставить Францию и Россию зачинщицами мировой войны, продолжает утверждать с упорством, способным вызвать подозрительность [270] в самом беспристрастном наблюдателе, что г-н Пуанкаре, с одной стороны, а с другой — А. П. Извольский и воинственно настроенные петроградские военные круги, за которыми будто бы покорно следовала русская дипломатия, работали над нарушением европейского мира, первый — в целях возвращения Франции Эльзаса и Лотарингии, а вторые — для осуществления национальной мечты об обладании Константинополем и проливами.

Мне не придет в голову отрицать, что надежда вернуть себе утраченные области никогда не покидала общественного сознания Франции и что равным образом для каждого русского господство над проливами служило и будет служить предметом горячих надежд и пожеланий. Но вместе с этим ни мы, ни наши союзники никогда не сходили с реальной почвы в наших усилиях к достижению национальных целей. Еще менее рассчитывали мы осуществить эти цели, вызвав мировую катастрофу. Как в Петрограде, так и в Париже никогда не упускали из виду громадного риска военного предприятия, которое немцы называют «предупредительной войной» (Preventivkrieg), против которой их неоднократно предостерегал Бисмарк. Этот риск был неизмеримо выше выгод, которые он мог доставить, в особенности в тех условиях, в которые поставила Европу в XX столетии система ее политических союзов. Забрасывая нас своими обвинениями, германская националистическая печать забывает, что вся военная организация как России, так и Франции после 1870 года была построена на началах обороны и что, благодаря этому ни та, ни другая не были приспособлены к ведению на своих германских границах широкого наступления{69}. Военные планы берлинского генерального штаба исходили из диаметрально противоположного принципа, а именно стремительного [271] нападения на западного и восточного соседей, причем оба были обречены на возможно скорый разгром. Такого рода система, глубоко внедрившаяся в нравы германского военного мира и испытанная на опыте нескольких войн, исключала возможность ведения Германией иного рода войны, кроме наступательной. Дух этой системы сказался и на ходе дипломатических переговоров между Германией, Россией и Францией. О каких бы то ни было переговорах с Бельгией и Люксембургом говорить вообще не приходится. Первое слово, раздавшееся в Брюсселе из Берлина, было облечено в форму ультиматума, за которым последовало вторжение немецких войск в Бельгию.

По отношению к России дипломатическая процедура, в первой своей стадии, носила менее бурный характер, но затем она ускользнула из рук г-д Бетмана-Гольвега и фон Яго и перешла в руки генерального штаба, причем канцлер и министр иностранных дел выказали по отношению к военной власти чисто толстовское непротивление злу. Вслед за этим переговоры приняли стремительное течение и с 29 июля вступили в стадию ультиматумов, вызвавших в России ускорение предохранительных военных мер и приведших к единовременной мобилизации как у нас, так и в Берлине, а затем и к объявлению германским послом войны.

Роль, сыгранная начальником берлинского генерального штаба генералом фон Мольтке в этом стремительном ускорении роковой развязки, выяснена в воспоминаниях начальника австрийского генерального штаба генерала Конрада фон Гетцендорфа, свидетельство которого не может быть опорочено с германской стороны.

Принимая во внимание германские официальные издания, показывающие в истинном их свете настроения и действия берлинских правящих кругов, спрашиваешь себя, какую цель могут преследовать германские националисты, упорствуя в утверждениях, ложность которых давно ясна всякому непредубежденному человеку. Практическая польза этого удивительного упорства весьма сомнительна. Мне кажется, что оно идет против целей, которые [272] себе поставили националисты, и более вредит их делу, чем ему служит. Все чаще и чаще в германской печати раздаются трезвые голоса, пытающиеся умерить патриотические увлечения националистов, видящих бревно в глазу своих противников и не допускающих в своем собственном ни малейшего сучка. Когда-нибудь Германии придется вернуться к мирному сожительству с соседями, без чего ни она сама, ни ее соседи не будут в состоянии жить сколько-нибудь удовлетворительно. Бередить свои раны, чтобы поддерживать их в состоянии нагноения, — неразумная вещь, тем более что время, если только дать ему сделать свою благотворную работу, залечивает самые тяжелые язвы. Это замечание вызвано во мне страстной полемикой германских националистов, но может быть отнесено и к другим странам Европы, не исключая России, испившей до дна чашу человеческих страданий. Не надо давать злу и горю нашего времени затмевать вид на всегда возможное более светлое будущее.

Возвращаясь к вопросу о проливах, я не могу не повторить еще раз, что если нам никогда не приходила в голову преступная мысль затеять европейскую войну, чтобы разрешить его в нашу пользу, то, с другой стороны, русская дипломатия не могла, когда эта война была уже начата и притом не ею, не сосредоточить на нем все свое внимание. Мы знали, что разрешение этого коренного вопроса русской внешней политики, в смысле вековых ожиданий России, возможно было не иначе, как в связи с европейской войной, и что его разрешение могло одно примирить русское общественное мнение с теми огромными жертвами, на которые эта война обрекала русский народ.

Почти вслед за объявлением нам войны я почувствовал на себе, весьма осязательным образом, давление общественного мнения в смысле использования создавшегося помимо нашей воли международного положения для осуществления острой потребности России в прочном обеспечении ее экономической свободы и политической безопасности. Вопрос ставился для нас с неумолимой определенностью: добиться его благоприятного разрешения в течение начавшейся европейской войны или обречь [273] русский народ на вероятно продолжительный период экономического недомогания и всегда возможной внешней опасности. На этот вопрос мог последовать только один ответ, насчет которого в 1914 году в России не было двух разных мнений. Они явились три года спустя, когда под влиянием нравственного разложения, вызванного переутомлением войной и чадом революционной пропаганды, затмившими здравый смысл и патриотическое сознание народа и его самозванных руководителей, была произнесена подсказанная народу из-за рубежа пагубная формула: «Без аннексий и контрибуций». Ухватившись за нее, революционное правительство начало отмахиваться от завещанной России прошлыми веками политики и заклеймило себя актом исторического отступничества, равного которому едва ли можно приискать в летописях человечества.

Но в 1914 году все было иначе. Русский народ не утратил еще сознания своего национального существования, и это сознание неотразимо ощущалось в области внешней политики. Необходимость приступить к разрешению вопроса о проливах выступила на первый план с такою осязательной очевидностью, с какой он никогда не представлялся ни одному государственному человеку времен Екатерины или Николая I, когда он не выходил еще из области кабинетной политики и не становился достоянием общественного мнения всей России. Правда, ни в XIX, ни тем более в XVIII столетиях общественное мнение России не было представлено особым органом, как это было после введения у нас народного представительства. Я уже говорил, что всегда прислушивался к мнению наших народных представителей, в которых я мог в ту пору еще видеть, по выражению Государя, «лучших русских людей». Революционные волнения, отметившие появление на свет Государственной Думы и наложившие свой отпечаток на первые две Думы, изжились, и новые представители страны не успели еще заразиться тем озлоблением против правительственной власти, которое явилось последствием ее роковых ошибок за два года, предшествовавших революции. Третья и четвертая Думы были собрания, с которыми [274] ни один разумный министр не имел права не считаться. Если в последней из них и появились опасные течения, то государственная власть могла бы без труда преодолеть их, сойдя с опасного пути принципиального недоверия к народному представительству и систематического отказа принять во внимание законное требование Думы видеть у власти людей, к которым она могла относиться с уважением и доверием.

Вся Государственная Дума, за исключением немногочисленных крайних элементов, среди которых преобладали инородцы, обнаружила к вопросу о проливах напряженный интерес с того момента, когда Турция вступила в ряды наших врагов, являясь верной представительницей настроения всей мыслящей России. При каждой встрече с членами Государственной Думы мне приходилось выслушивать их расспросы о том, что намерено было сделать правительство в этом вопросе, и горячие просьбы не пропустить благоприятно сложившихся обстоятельств для окончательного разрешения вековечной и мучительной ближневосточной проблемы, тормозившей правильное развитие национальной жизни.

Подобное настроение отвечало в полной мере моему собственному. Я давно сознавал, что процесс исторического развития Русского государства не мог завершиться иначе, как установлением нашего господства над Босфором и Дарданеллами, являющимися самой природой созданными воротами, через которые непрестанным потоком выливались на Запад природные богатства России, в которых Европа ощущает постоянную потребность, и вливаются обратно необходимые нам предметы ее промышленности. Всякая приостановка в этом обмене производит опасное расстройство в экономической жизни России, похожее на застой кровообращения в человеческом организме и требующее постоянного наблюдения и регулирования. Эта задача не может быть предоставлена доброй или злой воле соседа, действующего иногда под влиянием врага или самого являющегося врагом. Через эти же ворота вторгались в Россию и вражеские силы, внося войну и разорение в ее пределы. Наш единственный хороший порт, Севастополь, [275] не может служить надежной защитой от этой опасности, находясь на слишком далеком расстоянии от Босфора. Всякий, кто знаком с историей Русского государства и кто смотрит беспристрастно на возможность свободного роста и развития нашего народа, самого многочисленного в Европе, поймет, что этот народ не может оставаться бесконечное время в положении несравненно менее благоприятном, чем то, в которое поставлены другие европейские народы, не призванные к исторической роли, которую Россия играет с воцарения Романовых и которая проявилась не только в создании великой империи, но и в выполнении такой громадной культурной задачи, как освобождение и призвание балканских народов к свободной политической жизни и внесения гражданского порядка и цивилизации в безграничные области Северной и Средней Азии. Если разрушительная работа безумной и бесплодной революции внесла временную приостановку в жизнь России, то едва ли можно усомниться, что она проснется для новой и плодотворной деятельности, как скоро стряхнет с себя ярмо коммунистического строя, навязанного русскому народу кучкой международных фанатиков, использовавших надлом его нравственных сил, вызванный войной и подготовленный прежними условиями его существования. Он выйдет из бездны казавшихся в XX веке невозможными страданий так же, как он вышел из более ранних болезней роста монгольского владычества и смутного времени, окрепшим и излеченным от политического утопизма, которым он страдал более столетия.

Я был в вопросе о проливах заодно с русским общественным мнением, хотя нас разделял роковой вопрос о Константинополе, который русский народ назвал Царьградом и окружил в своем воображении особым ореолом.

Что касается до меня, Царьград не представлялся мне органически связанным с Босфором и Дарданеллами. Мне казалось, что он сильно затруднял разрешение вопроса о проливах соответственно нашим интересам. Как сын православной церкви, я не могу относиться к колыбели моей веры иначе, как с чувством благоговения и благодарности, [276] но политически я видел в нем всегда одну нежеланную помеху. Между Москвой и Царьградом нет племенной связи, а духовная, по мере развития нашей церковной жизни и политических судеб греческой церкви, свелась к мало осязаемому единству догматического учения. Как ни ценны, в моих глазах, наши отношения ко Вселенской Патриархии, они не затмевали для меня политических разномыслии между нами и греками, на которые мы наталкивались в вопросах нашей восточной политики. Великое прошлое Византии и исторический блеск Константинополя создали для него обаяние, которого не могло разрушить даже его превращение в столицу османских халифов, основавших на крови и на костях восточного христианства государственную власть, с которой России привелось вести двухвековую борьбу.

Сделавшись столицей султанов, Константинополь не утратил своего политического значения. Оно даже увеличилось благодаря тому, что он сделался центральным передаточным пунктом между Западом и мусульманскими странами, когда между ними установились правильные торговые сношения. Этим объясняется в значительной степени ревнивое отношение к нему наших западных соседей, которые старались упрочить в нем свое влияние, как экономическое, так и политическое, в ущерб друг другу и России, как наиболее заинтересованной по своему географическому положению в судьбах Черного моря и проливов. В этом отношении главными нашими противниками были долгое время англичане и французы. С начала XX столетия нам пришлось встретиться с новым и еще более опасным соперником в лице Германской империи, вступившей на путь колониальной политики и экономических завоеваний.

Нападение на нас в 1914 году центральных держав и под их давлением Турции поставило Россию в необходимость выйти из роли внимательной наблюдательницы и поставить вопрос о проливах, иными словами, о нашей безопасности в Черном море, на очередь вопросов, требовавших скорейшего практического разрешения. Бомбардирование германскими военными судами под турецким флагом [277] наших прибрежных городов доказало нам, насколько было шатко и опасно положение наших южных окраин. Я пришел к заключению о настоятельности начатия переговоров с нашими союзниками о признании наших прав на обладание проливами, как единственное обеспечение нашей безопасности. Поступая таким образом, я становился на путь, на который много раньше нас в других частях света стали наши союзники и друзья, не дожидаясь вторжения в свои пределы неприятельских сил. Если бы я не поступил так, я не исполнил бы своего долга по отношению к своей родине и был бы достоин осуждения русского народа.

Я знал, начиная переговоры с французским и британским послами, что меня ожидали многочисленные трудности.

Несмотря на наши двадцатилетние союзные отношения с Францией, мы не могли достигнуть вполне согласованной политики на Ближнем Востоке, где французское правительство оберегало интересы своих подданных, вложивших крупные капиталы в различные финансовые предприятия, как в Константинополе, так и в Малой Азии. Помимо этих реальных интересов его охране подлежали и еще другие, унаследованные от времен, иногда весьма отдаленных, французской монархии. Эта охрана выражалась в покровительстве французского посольства многочисленным римско-католическим духовным учреждениям, независимо от того, боролось ли в данное время французское правительство у себя с римской церковью или нет. Охраняя эти разнообразные интересы, французское правительство имело в виду оберегать на Востоке обаяние французского имени и французской культуры против всяких враждебных течений.

На почве финансовых предприятий между Россией и Францией не возникало недоразумений. В области железнодорожных концессий в Малой Азии нам тоже без особого труда удавалось разграничить сферы наших взаимных интересов. Что касается до вопросов религиозных, то там дело обстояло менее благополучно. Между православными и римско-католическими духовными учреждениями на [278] Востоке и особенно в Палестине с давних пор существовало соперничество, приводившее иногда к открытым столкновениям, которые затем посольствам приходилось улаживать совместными усилиями.

Тем не менее Ближний Восток был той областью, где даже после вступления России и Франции в союзнические отношения им не всегда удавалось достигнуть полного согласования наших политических взглядов и целей, как это замечалось обыкновенно, когда возникали какие-либо международные осложнения. Эта несогласованность обнаруживалась определеннее всего в столице Турецкой империи, где французские представители нередко проводили политику, несогласную с интересами России.

Что касается Англии, то отношение ее к нашим политическим целям в Европейской Турции было пережитком старых времен соперничества и взаимной подозрительности, когда в Англии и у нас, хотя, может быть, и в меньшей степени, никто не допускал мысли, чтобы что-нибудь могущее служить на пользу одной стороне этим самым не представляло опасности для другой. Такой упрощенный взгляд, плохо служивший делу европейского мира, находил сторонников как в Англии, так и в России, преимущественно среди лиц консервативного образа мыслей, и лишь либеральному правительству Гладстона удалось впервые порвать со старыми предрассудками и внести в оценку русской политики на Востоке более справедливую точку зрения. Этим объясняется та симпатия, которой окружена у нас до сих пор память этого государственного человека.

Со времени заключения соглашения между Россией и Великобританией в 1907 году им удалось, к выгоде обеих сторон, установить более дружественные и доверчивые отношения. Нахождение у власти в 1914 году либерального правительства с сэром Эдуардом Греем, ныне лордом, в качестве министра иностранных дел, уже доказавшего в пору означенного соглашения свое желание достигнуть в интересах укрепления мира сближения с Россией на почве справедливого размежевания наших обоюдных сфер влияния в Средней Азии, давало мне основание предполагать, что наши еще более важные интересы на Ближнем Востоке [279] найдут у него такое же справедливое к себе отношение. Я знал, что нежелание англичан допустить установление русской власти над турецкими проливами исходило не только из опасения перехода важного стратегического пункта в руки государства, которому общественное мнение Англии привыкло приписывать враждебные замыслы против ее владений в Индии, но также из убеждения, что на земном шаре не должно было быть моря, доступ в которое мог бы при известных обстоятельствах оказаться закрытым для судов британского флота. В отношении к проливам и к Черному морю это убеждение не может быть названо иначе, как политическим суеверием. Насколько понятно и законно желание Англии как первой морской державы мира, вынужденной оберегать политические и торговые интересы, раскиданные на обоих полушариях, обеспечить себе свободу плавания на всех мировых путях, настолько же малопонятным кажется ее опасение допустить превращение Черного моря, имеющего характер закрытого, в достояние России и соприбрежных с ней стран. Ожидать, что Россия, овладев проливами, стеснила бы свободный доступ в Черное море торговых судов западноевропейских государств было совершенно неразумно. Почти вся русская вывозная и ввозная торговля производилась судами этих государств, и всякие запретительные меры нанесли бы прежде и больше всего ущерб самой русской торговле.

Само собою разумеется, что европейская политика не могла руководствоваться подобными взглядами. Поэтому приходится допустить мысль, что как во Франции, так и в Англии стратегическое значение проливов оценивалось выше торгового, и именно в смысле возможности нападения на Россию, тогда как приписывать ей такие замыслы против морских держав Запада не имело бы и тени основания. Из всех европейских стран Россия наиболее континентальная, и какое бы развитие ни получили ее силы, она никогда не могла бы стать могущественной морской державой. Стоит взглянуть на ее карту, чтобы в этом удостовериться.

Я решился взять на себя ответственность приступить к переговорам относительно проливов в виде предварительного, [280] совершенно частного, обмена мыслями с английским и французским послами. Я не посвятил в мои намерения моих товарищей по совету министров. Среди них, после удаления от дел Коковцова и неудачной замены его Горемыкиным, не было людей, с которыми можно было разговаривать с пользой для дела о предметах внешней политики. Зато между ними было несколько лиц, которых я имел основание опасаться из-за их нерасположения к моим политическим взглядам, а равным образом их прирожденной неспособности хранить что либо про себя. Морской министр, адмирал Григорович, к которому я относился с уважением и доверием благодаря его прямому характеру и симпатичным мне политическим суждениям, был уже знаком со взглядами министерства иностранных дел на вопрос о проливах, и я мог положиться на его готовность оказать мне в нужную минуту всякое содействие. Военного министра, генерала Сухомлинова, подобные вопросы вообще мало интересовали, и я мог без ущерба для дела его обойти.

Что касается до императора Николая, обнаруживавшего неизменно живой интерес к вопросам внешней политики и правильное их понимание, я знал наперед, что мой почин возбудит в нем горячее сочувствие. Если я решился начать переговоры с союзными послами, не испросив предварительно его разрешения, то я сделал это на том основании, что мне не хотелось вмешивать Государя в первоначальную стадию переговоров, исход которых мне не был известен. Беря на себя ответственность за их неудачу, я имел в виду придать моему почину чисто личный характер. Я был готов, в случае этой неудачи, понести все ее последствия, заявив Государю, что дальнейшее мое нахождение во главе министерства иностранных дел было несовместимо с интересами России. В этом смысле я вполне откровенно высказался перед союзными послами не с целью произвести давление на их правительства, как это было заявлено впоследствии одним известным французским публицистом, соединявшим антипатию к России с желанием использовать все выгоды союза с ней своей родины, а только для того, чтобы не оставить в них сомнения в твердости [281] моего решения уйти со сцены, уступив мое место другим лицам — а в желавших занять его не было недостатка, — политическая ориентация которых была менее определенна, чем моя.

Мысль о каком-либо давлении на решение союзных правительств была мне тем более чужда, что нахождение у власти таких государственных людей, как покойный Делькассе и нынешний лорд Грей, на политическую мудрость и чувство справедливости которых можно было вполне положиться, значительно ослабляли возможность неудачи моих переговоров. Тем не менее она не была вполне устранена, и мне приходилось допустить, в виде случайных факторов, в руководящих кругах наших союзников тех политических предрассудков или суеверий, о которых я упомянул выше. Поэтому я считал долгом внести возможно большую определенность в мои переговоры с первого момента их возникновения.

Вместе с тем я вполне ясно сознавал, что для достижения намеченной мною цели мне было необходимо стать на путь уступок и возмещений за выгоды, которые должно было дать России обеспечение ее важнейших экономических интересов и внешней безопасности. На это я был готов тем более, что определенно сознавал, что как Государь, так и весь русский народ, за исключением нравственно и умственно изуродованных революционной проповедью людей, с мнениями которых в ту пору еще не приходилось считаться, не откажутся признать вместе со мной право наших союзников на возмещения. События оправдали мои расчеты, и пока судьба России находилась в руках психически здоровых людей, не нашлось человека, который усомнился бы в правильности взятого мною почина. Для того чтобы в русском народе исчезло сочувствие к целям национальной политики, понадобилось разлагающее влияние интернациональной революции, не нашедшее себе отпора со стороны полоненного революцией временного правительства. Под этим влиянием затуманились чувства народной чести, любви к родине и просто здравого смысла, и военный бунт 27 февраля превратился в кровавую и безумную революцию в то время, когда на германском [282] фронте взаимоотношение вооруженных сил в первый раз сложилось в нашу пользу и Германия, по признанию самих немцев, находилась в величайшей опасности.

В ту пору, когда я приступил к переговорам о проливах, Россия была еще здорова, и политика, стремившаяся осуществить национальные цели, была возможна. По мере развития переговоров моя вера в их успех росла и скоро превратилась в уверенность. Я ждал, чтобы выяснилось принципиальное отношение союзных правительств к предмету переговоров, чтобы доложить Государю об их результатах.

Я мог сделать это в конце второй половины октября 1914 года. К этому времени мне уже было ясно, что требование России уступки ей проливов если и не встретит особенного сочувствия парижского и лондонского кабинетов — этого трудно было ожидать, помня политику этих держав в течение всего XIX века, — то будет по крайней мере признано законным и оправдываемым событиями.

В то время речь о Константинополе шла только мимоходом, и я не противился мысли придать его будущему устройству международный характер. Мысль об овладении Константинополем меня, как сказано, не только никогда не прельщала, но я видел в ней, с точки зрения интересов России, более отрицательных, чем положительных сторон. Превратить бывшую Византию в русский город, который поневоле занял бы третье место в иерархии русских городов, было очевидно невозможно, а сделать из него новую южную столицу России было нежелательно, а может быть, и опасно.

Государь принял мой доклад о проливах, как я того ожидал, с чувством глубокого удовлетворения, которое вылилось в памятные мне слова: «Я вам обязан самым радостным днем моей жизни». Услышать эти слова для всякого русского, взиравшего на своего Государя как на носителя идеи национального единства своей родины, было само по себе большой наградой. Присущая императору Николаю II крайняя сдержанность удваивала ценность этой награды. Представляя ему проект установления русской власти над проливами и устройства Константинополя на международных началах, как оно в ту пору обрисовывалось, я остановился [283] подробно на доводах, которые побуждали меня относиться отрицательно к мысли распространения на турецкую столицу русского владычества, мысли издавна дорогой многим русским сердцам. Мне хотелось предупредить со стороны Государя проявление того сентиментального отношения к этому вопросу, которое обнаруживали обыкновенно патриотически настроенные классы русского народа. Я боялся, чтобы обаяние имени Царьграда и освященная веками мечта о водружении Россией православного креста на куполе Святой Софии не предрешили взгляда Государя на вопрос о судьбе Константинополя.

Этого не случилось, но уже тогда из некоторых его замечаний я вывел заключение, что он не верил в возможность удержаться на позиции, занятой нами в первой стадии переговоров. Я сам был недалек от этого мнения, предвидя, что с развитием событий нам придется ее покинуть под давлением общественного мнения и стратегической необходимости, перед которой всегда исчезают всякие иные соображения. С другой стороны, от меня не ускользали бесчисленные осложнения, которые ожидали нас с минуты установления кондоминиума, намечавшегося в первоначальном проекте нового устройства Константинополя. Даже при соблюдении самого справедливого разграничения сфер интересов и влияния каждой из оккупирующих сторон нельзя было не предвидеть неизбежных трений и соревнований, которые должны были повести, по законам всякого совместного владения, к опасным столкновениям, последствия которых трудно было предучесть.

Вся зима 1914–1915 годов прошла в подготовительных переговорах, и к марту 1915 года вопрос о проливах назрел настолько, что я мог уже придать моим переговорам с союзниками определенную форму дипломатического соглашения. Мне пришлось это сделать не только для того, чтобы закрепить их согласие на наше требование, но еще более потому, что Государственная Дума и русская печать обнаруживали нетерпеливый интерес к вопросу, которому Россия придавала наибольшее значение. Этот интерес разделяли в не меньшей степени наши военные круги, помнившие горький опыт Крымской войны, а равно и появление [284] британского флота под Галлиполи в то время, когда русская армия после поражения Турции должна была отказаться от заслуженной ею награды вступления в Константинополь, и находившиеся еще под свежим впечатлением прорыва германских судов в Черное море и бомбардирования наших незащищенных портов в октябре 1914 года.

Мне было невозможно скрыть от Думы, что я вел с союзниками переговоры об уступке нам проливов и что я имел основание рассчитывать на благополучное разрешение этого вопроса. Наши военное и морское ведомства были, само собой разумеется, вполне осведомлены о ходе переговоров, и то давление на министерство иностранных дел, которого я опасался, не замедлило проявиться с большой силой.

Под влиянием этих условий, приобретавших с каждым днем большее значение, отношение правительства к вопросу о Царьграде стало постепенно изменяться. Проект международного устройства стал быстро отступать на задний план. Мысль о кондоминиуме никого не удовлетворяла. Общественное мнение, поскольку оно находило себе выражение в Государственной Думе, а также военные круги видели в ней прямую опасность для осуществления русского владычества над проливами, необходимость которого никем не оспаривалась. Если мне было возможно не соглашаться со стремлениями русского общества, исходящими из вековых и весьма почтенных побуждений более сентиментального, чем политического характера, то по отношению к настояниям наших военных властей я был вполне безоружен и должен был сдать мои позиции, хотя и не был вполне убежден их доводами. Но с генеральным штабом о стратегии не спорят.

Вследствие изменения предмета моих переговоров с союзными послами, расширенных внесением в них вопроса об уступке нам Константинополя, мне стало труднее отстаивать требования русского правительства. Тем не менее мое положение в отношении нашей новой союзницы Англии было довольно определенно. Вскоре после пропуска Турцией, по настоянию германского посла, немецких военных [285] судов через проливы и их налета на русские порты, сэр Эдуард Грей выразил мне от имени правительства Великобритании согласие на наше желание уступки нам проливов. Первого февраля 1915 года это согласие было мне официально подтверждено английским послом. Таким образом, не оставалось места никакому сомнению в дружественном намерении Англии считаться с желаниями России в области, в которой достижение соглашения между нами представлялось до тех пор едва ли возможным. Это дало мне случай тогда же сообщить английскому правительству, в общих чертах, наш взгляд на земельные присоединения, которые казались нам необходимыми для обеспечения нашей безопасности на Черном море. Требования России сводились к следующему: на европейском берегу должен был быть положен конец турецкому владычеству; линия Энос — Мидия, соединяющая Эгейское море с Черным, должна была служить границей между нами и Болгарией; пограничная линия на азиатском берегу должна была проходить по реке Сакарии; и положение наше в проливах должно было быть обеспечено с южного берега Мраморного моря. Вместе с тем экономические интересы Румынии, Болгарии и остальной Турции, а также и интересы европейской торговли должны были быть приняты нами во внимание. В этом первоначальном проекте, как видно, Константинополь не упоминается, но взгляд русского правительства на судьбу этого города можно вывести косвенно из его намерения положить конец турецкому владычеству в Европе.

Наше положение в отношении старой союзницы Франции было менее определенно и требовало выяснения и уточнения. Эту задачу я поручил нашему послу в Париже А. П. Извольскому в надежде, что дружественное расположение к России тогдашнего министра иностранных дел Делькассе облегчит ход переговоров по вопросу, к разрешению которого ни правительство, ни общественное мнение Франции не были еще подготовлены.

Парижские переговоры, несмотря на добрую волю Делькассе, подвигались довольно медленно. Убедить совет министров и французскую печать в необходимости стать на точку зрения России в вопросе жизненного значения для [286] нее оказалось нелегко. Отвлеченность и теоретичность, которыми отличается французский способ мышления, служили немалой помехой для быстрого окончания этих важнейших переговоров.

Несмотря на то, что я начал их вести одновременно с представителями обеих союзных держав и продолжал параллельно в Англии и во Франции через наших послов, я скоро убедился, что между обоими правительствами не существовало по вопросу о проливах тесного общения и тем более согласования взглядов. В то время, когда из Лондона меня уведомляли о принятии наших пожеланий, в Париже еще стояли на точке зрения нейтрализации проливов и устройства для Константинополя международного статута, в духе того, который был создан для Танжера. Из всех возможных решений вопроса о проливах нейтрализация является, с точки зрения интересов России, худшим. Русское правительство никогда не скрывало своего предпочтения сохранения над ними турецкого владычества. Нейтрализация важных в стратегическом отношении мест допустима только при наличии военной силы, способной в нужную минуту охранить их неприкосновенность, как мы видим на примере Суэцкого канала, оба берега которого хотя и принадлежат Египту, находятся под контролем английских военных сил. Что касается до турецких проливов, их нейтрализация представлялась бы совершенно призрачной и зависела бы от доброй или злой воли наиболее сильной морской державы. На эту роль, как известно, Россия никогда не претендовала да и не может претендовать по своему географическому положению. Все это настолько очевидно, что большевики, относящиеся весьма вольно к обязанностям всякого, даже самозванного правительства оберегать неприкосновенность государственной территории, как видно из примера Брест-Литовского и Рижского мирных договоров, с трудом решились подписать Лозанский договор.

Если у нас были возможны колебания относительно политического положения Константинополя, то в вопросе о проливах русское правительство сразу заняло вполне определенное положение, и я не оставил в моих разговорах с г-ном Палеологом и с сэром Джорджем Бьюкененом в [287] них ни малейшего сомнения на этот счет. Тем не менее все указывало на то, что в Париже неохотно и с трудом усваивали себе русскую точку зрения, расходящуюся с воззрением, укрепившимся за долгие годы политических разногласий, прерываемых иногда периодами открытой борьбы, которыми были отмечены отношения между ней и Россией. В этом отношении не помог и тот брак по расчету, который был заключен между ними в конце прошлого столетия под давлением общей опасности со стороны Германии. Возможность появления России в проливах и в Константинополе продолжала устрашать воображение французов, нелегко свыкающихся с переменой привычного им положения вещей.

Признавая наличие значительных финансовых и культурных интересов Франции в Турции и Константинополе в частности, русское правительство при предъявлении своих прав на турецкое наследство в Европе заявило о своем намерении не только не посягать на эти права, но дать им новую гарантию в форме взаимного соглашения с французским правительством. Ценность такой гарантии была очевидна. Если в Турции было около четырех миллиардов французских денег, то в России их было вдвое больше, и пока существовала Русская империя и с ней национальное правительство, интересы наших иностранных заимодавцев пользовались защитой государственной власти и закона и охранялись неослабно даже в самые тяжелые годы русской истории.

Что касается культурных интересов Франции в Турции, т. е. главным образом ее духовных и учебно-воспитательных учреждений, то большая их часть была разбросана в пределах Азиатской Турции, и перемена в политическом положении Европы для них не могла иметь значения.

Так как я не пишу дипломатической истории великой войны, ожидать которую придется еще много лет, а записываю здесь только мои личные воспоминания и впечатления главнейших событий, которых я был свидетелем, я не буду излагать подробно моих переговоров с союзными правительствами по вопросу о проливах и Константинополе. Скажу лишь, что они протекали в общем благополучно [288] и, если иметь в виду их огромное значение, довольно быстро.

В конце зимы 1915 года театр военных действий на Ближнем Востоке расширился вследствие кампании, начатой англо-французскими войсками на территории Европейской Турции в ближайшем соседстве турецкой столицы и Дарданелл, куда были отправлены значительные морские и сухопутные силы. Последние высадились на северном берегу Дарданелльского полуострова с расчетом совместным движением на Константинополь и на проливы завладеть ими и таким образом вывести Турцию из строя.

Цель эта была крайне заманчива, и достижение ее должно было повлиять на быстрый и благополучный исход войны, отрезать Германию от Болгарии и Турции и обезопасить Сербию с юго-востока.

Оказались ли силы англо-французской армии недостаточными, или стратегический план кампании был неверно задуман и неудачно выполнен, я не знаю, но союзный поход на Константинополь стоил огромных жертв и кончился провалом. По чьей мысли и по чьему настоянию была предпринята эта кампания, до сих пор, кажется, еще не выяснено. Бывшие наши союзники утверждают, что мысль о ней возникла у нашего главного командования ввиду облегчения наших операций на Азиатском фронте и что ее план был выработан г-ном Уинстоном Черчиллем, тогдашним английским морским министром.

Насколько я горячо сочувствовал мысли о вогнании клина между Турцией и Болгарией и центральными державами, настолько же мне была неприятна возможность захвата проливов и Константинополя силами наших союзников, а не русскими войсками и Черноморским флотом. Мне казалось, что разобщения между австро-германцами и Турцией можно было с меньшим риском достигнуть, направив союзные войска из Македонии на болгарскую границу. Этим движением были бы парализованы всякие воинственные поползновения царя Фердинанда и была бы в корне пресечена возможность его измены. Когда Галлипольская экспедиция была окончательно решена нашими союзниками и английский и французский послы заявили мне об [289] этом во время одного из своих ежедневных посещений, мне стоило большого труда скрыть от них неприятное впечатление, которое произвело на меня это известие. Я ограничился тем, что сказал им: «Помните, что вы предпринимаете эту экспедицию не по моей просьбе».

Помимо вышеозначенной причины у меня была и другая. Мне казалось, что союзники, начиная свой подступ к Константинополю с узкого Дарданелльского полуострова, не добьются никаких результатов, тем более что укрепления проливов и столицы, находившиеся давно в руках немцев, были за первые шесть месяцев войны приведены в состояние полной исправности и значительно усилены. Но как у человека невоенного, у меня на этот предмет не могло быть авторитетного мнения. Взамен его у меня были одни впечатления и более или менее разумные опасения, не имевшие ни в чьих глазах, кроме моих собственных, никакой цены, поэтому я никому их не навязывал.

Галлипольская экспедиция развивалась медленно и неудачно, но ход ее не имел влияния на продолжение начатых мной осенью переговоров с Лондоном и Парижем. Их надо было продолжать, не теряя времени, до достижения намеченной цели — признания наших прав на проливы и Константинополь. Со своей стороны, мы, очевидно, были готовы ответить им полной взаимностью на их требования территориальных уступок за счет общего врага, Турции, в тех ее частях, где были сосредоточены их главные политические и экономические интересы.

Мало-помалу вопрос об обладании Россией проливами и Константинополем созрел настолько в сознании английского и французского правительств, что я мог отправить 17 марта 1915 года русским послам в Лондоне и Париже телеграмму следующего содержания, составленную при участии сэра Джорджа Бьюкенена: «Ход последних событий привел Его Величество Императора Николая II к убеждению, что вопрос о Константинополе и проливах должен быть окончательно разрешен в смысле вековых стремлений России. Всякое его разрешение, которое не включало бы в состав Русской империи города Константинополя, западного берега Босфора, Мраморного моря и Дарданелл, а равно и Южной [290] Фракии по черту Энос — Мидия, было бы неудовлетворительно. Подобным же образом, по стратегическим соображениям, часть Азиатского побережья, заключающаяся между Босфором и рекою Сакарией и между пунктом, подлежащим определению, на берегу Измидского залива, острова Имброс и Тенедос должны будут быть присоедены к империи. Специальные интересы Великобритании и Франции в означенной области будут строго соблюдены. Императорское правительство надеется, что вышеизложенные соображения будут благожелательно встречены обоими союзными правительствами. Эти правительства, в свою очередь, могут рассчитывать на благожелательное отношение императорского правительства при осуществлении своих планов в других областях Турции, а также и вне ее пределов».

Я привожу здесь целиком текст этой телеграммы, потому что изложенный в ней проект территориальных приобретений в области проливов был вскоре после его сообщения в Лондон и Париж положен без изменений в основание соглашения, достигнутого Россией и ее союзниками. При дальнейшем ходе переговоров этот проект был расширен и распространен на азиатские владения Турции. Настаивая на удовлетворении своих требований, назревавших веками и унаследованных от минувших поколений, Россия не имела в виду противодействовать требованиям приращения своих союзников в тех частях Азиатской Турции, на которые они предъявляли свои права.

Для нас было существенно установить русскую власть в той части Малой Азии, которая прилегала к закавказским владениям России и которая по своему этническому составу была только в небольшой доле турецкой. Этот край был театром постоянных восстаний и невероятных по своей жестокости усмирений. О значении армянских вилаетов в отношении спокойствия и благополучия нашего Закавказья я уже говорил в связи с моей попыткой введения реформ для этих провинций, которые были обитаемы едва ли не самым несчастным христианским населением Турции.

Была еще другая турецкая область, имевшая в глазах русского народа чрезвычайно важное значение. Это Палестина, куда столетиями направлялась непрерывная струя русских [291] паломников на поклонение святым местам. Эти паломничества, по численности своей превышавшие число паломников всех других христианских стран вместе взятых, и привели к возникновению Православного палестинского общества, обладавшего большими материальными средствами и раскинувшего сеть своих духовных и учебных учреждений по всей Палестине и отчасти Сирии. Эти учреждения пользовались ввиду их национального значения особым покровительством нашего посольства в Константинополе и консульств на местах. В силу общего правила, что на Востоке все так или иначе связано с политикой, эти учреждения, по существу своему чуждые ей, не были лишены некоторого политического значения, являясь показателями русского влияния. При переговорах с союзниками относительно перемен, которым должно было подвергнуться политическое положение Турции по окончании войны, вопросу о Палестине было отведено свое место. Россия, не предъявляя для себя особых прав и преимуществ, потребовала лишь неприкосновенности того положения, которого ей удалось достигнуть в Палестине во времена турецкого владычества, и прежде всего — беспрепятственного допущения своих паломников к святым местам, независимо от того нового порядка, который должен был быть там установлен.

Весь март 1915 года протек в переговорах между Петроградом, Лондоном и Парижем о проливах и Константинополе. Они шли вполне удовлетворительно, хотя и не ровным шагом, причем Англия опережала союзную Францию. Делькассе не мог не сознавать, что требования России были справедливы и что наступила пора положить конец политике, которая держала великую и дружественную державу с населением в сто семьдесят миллионов жителей в мышеловке, откуда ей не было выхода, но куда врагам ее был открыт доступ. Его товарищам по кабинету и французскому общественному мнению, державшимся старой политической рутины, стоило большого труда освоиться с новой для себя мыслью, и Делькассе пришлось выдержать упорную борьбу, чтобы преодолеть их сопротивление.

В Англии тоже было немало противников разрыва с укоренившимися преданиями долгого царствования королевы [292] Виктории, отличавшегося враждебностью{70} к России, завещанной ей ее супругом принцем Альбертом Кобургским. Но в характере английского народа есть черта, в силу которой раз решившись на какой-нибудь шаг, даже ему непривычный и неприятный, он уже не оглядывается назад, а совершает его быстро, как проглатывают горькую пилюлю. Я уже упоминал выше о справедливости и беспристрастии, которыми отличалась политика сэра Эдуарда Грея по отношению к России еще задолго до начала европейской войны. Эти редкие качества выступили особенно ярко в связи с переговорами о проливах и Константинополе. Я не могу вспомнить о его роли в эту знаменательную для России пору иначе, как с чувством искренней признательности.

К концу марта оставалось только оформить состоявшееся соглашение и закрепить его в виде письменного акта. К тому времени, когда было достигнуто удовлетворительное решение по коренному вопросу, союзникам оставалось лишь выяснить наше отношение к другому существенному для них вопросу: о гарантии русским правительством свободы торгового плавания в проливах и Мраморном море.

Принципиальное наше согласие на широкое обеспечение экономических интересов наших союзников и черноморских прибрежных государств, а равно и всех дружественных нам держав было выражено мной при начале переговоров. Выработка окончательной формулы этого обеспечения была отложена до момента составления текста мирного договора, в который наша гарантия должна была быть включена.

27 марта сэр Джордж Бьюкенен вручил мне меморандум, составленный им на основании инструкций из Лондона, в котором подтверждалось согласие английского правительства [293] на присоединение Россией проливов и Константинополя под условием, что война будет доведена до победоносного конца и что Великобритания и Франция осуществят свои пожелания за счет Оттоманской империи и «некоторых областей, лежащих вне ее». Условие «доведение войны до победоносного конца» было упомянуто в меморандуме, хотя было вполне очевидно, что без этого условия нельзя было говорить о приобретении каких бы то ни было частей турецкой территории. Моя вера в победу Тройственного согласия над центральными державами и в их твердую волю довести борьбу до конца была с самого начала войны непоколебима, но я не предвидел, что единственной из держав Согласия, не удовлетворившей этому основному условию, будет моя родина, выведенная из строя революцией в ту пору, когда ей наконец удалось завершить свое вооружение и оставалось сделать последнее усилие, чтобы пожать плоды трехлетней тяжелой борьбы. Поэтому включение в английский меморандум этого условия не имело, на мой взгляд, практического значения. Русской революции была суждена незавидная доля вложить в эту оговорку реальное содержание, которое еще сокрыто от глаз большинства наших соотечественников вследствие перенесенных огромным большинством из них личных страданий и ужасной картины разрушения России.

Во что обошлись русскому народу навязанные ему интернационалом отказ от долга чести и отречение от заветов истории, станет ясно лишь будущим поколениям.

В числе упомянутых в английском меморандуме пожеланий были еще следующие: устройство в Константинополе вольного порта для склада и провоза товаров, имевших назначение в страны Малой Азии и Юго-Восточной Европы, кроме России; оставление Аравии и мусульманских святых мест под независимой мусульманской властью; подчинение нейтральной зоны в Персии английскому влиянию путем пересмотра русско-английского соглашения 1907 года. На все эти пожелания лондонского кабинета, как и на те, которые были нам выражены г-ном Палеологом относительно уступки Франции Сирии и Киликии, русское правительство выразило свое согласие. Дальнейшая разработка [294] и уточнение территориальных приобретений наших союзников за счет Оттоманской империи были произведены позже, в личных переговорах между мной и их особыми уполномоченными, сэром Марком Сайксом и г-ном Пико. В апреле 1916 года, по окончании этих переговоров и выяснении пожеланий каждого из членов Тройственного согласия, я сообщил в письме к союзным представителям в Петрограде о согласии императорского правительства на предъявленные ими требования о присоединении Англией Месопотамии и Францией — Сирии и Киликии, под условием приобретения Россией в Малой Азии Эрзерума, Трапезунда, Вана и Битлиса вплоть до пункта на Черноморском побережье, который должен был быть определен при проведении новых границ. Часть Курдистана, лежащая на юг от Вана и Битлиса, должна была равным образом отойти к России, взамен чего Франция приобретала в Малой Азии значительную территорию с городом Харпутом. Вот в общих чертах соглашение, к которому пришло русское правительство с уполномоченными Англии и Франции в 1916 году. Россия из-за постигшего ее внутреннего катаклизма, не только не сделала новых территориальных приобретений, но потеряла немало старых. Нашим союзникам пришлось тоже отказаться от некоторых из намеченных ими турецких областей. Над другими ими был установлен протекторат более или менее призрачного характера, принесший им до сих пор сомнительные выгоды.

Я возвращаюсь к событиям весны 1915 года. Ход Галлипольской кампании наших союзников не обещал удачного исхода. Кабинеты Согласия, тем не менее, вели переговоры о временном устройстве Константинополя после его падения, рассчитывая, что оно совершится в недалеком будущем. Окончательная судьба турецкой столицы уже была предрешена соглашением между русским и союзными правительствами, но на время продолжения войны вопрос о таком временном устройстве требовал разрешения. С этой целью был совместно составлен проект городского управления Константинополем, в котором наряду с военным командованием предвиделось гражданское устройство города. Мы отстаивали ту точку зрения, что контроль главнокомандующего [295] союзными силами над верховными комиссарами держав как представителями гражданской власти не должен был быть допущен. Имелось в виду учреждение шести отделов, которые должны были ведать всеми отраслями гражданского управления, причем каждому из союзных правительств предоставлялось назначение двух начальников отделов. Из этих отделов Россия оставляла за собой управление внутренними делами и юстицией. Заведование вакуфами, т. е. мусульманскими духовными имуществами, поручалось мусульманину.

Я не касаюсь здесь проекта местной юрисдикции как наиболее специального из всей системы временного устройства Константинополя, которому не суждено было вследствие полной неудачи Галлипольской экспедиции, увидеть даже начала осуществления. Англо-французские контингенты были спешно отозваны во избежание непоправимой катастрофы. Этот эпизод союзной борьбы принес делу согласия значительный нравственный и материальный ущерб и соответственно тому повысил самонадеянность его врагов. Турки, начавшие войну не по своему свободному выбору, а под принуждением германского посла Вангенгейма, не только укрепились в своей вере в непобедимость Германии, но начали не сомневаться в своей собственной. Вообще же балканские клиенты Германии сплотились еще теснее вокруг своей покровительницы, служа ее интересам с самоотвержением, за которое им пришлось впоследствии заплатить дорогую цену. Удары, наносимые туркам русской армией в далекой Малой Азии, не производили желанного впечатления на Константинополь, находившийся в крепких германских руках. Картина изменилась только гораздо позже, после балканских побед маршала Франшэ д'Эсперэ. Они раскрыли туркам и болгарам глаза на безнадежность их положения и этим приблизили момент германского поражения на Западном фронте.

Событие это, важность которого нельзя достаточно подчеркнуть, не застало уже России в рядах победителей. Революция была в ту пору занята устройством своей пролетарской республики, основанной на костях лучших сынов прежней России. Русский марксизм сам себя изверг из среды [296] цивилизованных государств, совершив над народом акт произвольного самоотравления в то время, когда все силы страны, как духовные, так и материальные, были ей нужнее, чем когда-либо за все ее существование. Я говорю о самоотравлении, а не самоубийстве, так как, к счастью, нет яда, которого не мог бы преодолеть молодой и сильный организм русского народа.

Дальше