Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Берлинская тетрадь

У границ Германии

Я пишу эти слова в сожженной деревушке у прусской границы, и рука дрожит от волнения — настал день, когда корреспонденцию с фронта можно так озаглавить. В Москве был «парад немецких войск» во главе с двадцатью плененными на белорусских фронтах фашистскими генералами. В час «парада» я улетал с центрального аэродрома на Вильнюс. Летчик сделал круг, еще раз взглянул на шествующих по столице «покорителей Европы». Наш «Ли-2» сел среди боевых самолетов на вильнюсском аэродроме, возле разбитых и разоренных капониров, и мы сразу окунулись в атмосферу наступления, горячего движения всех родов войск к Германии. На траве, возле истребителей дальнего действия «Як-9», сидели летчики, едва взвивалась сигнальная ракета, пары и шестерки боевых машин улетали туда. Один летчик сказал: «Вчера в воскресный день на большой высоте подошли к Кенигсбергу, спикировали и прошли над улицами на бреющем. Переполох на всю Германию: днем, над улицами Кенигсберга — истребители с красными звездами!»

По пыльному шоссе я шел с аэродрома в только что освобожденный Вильнюс. Возвращающиеся в город жители катили впереди себя тележки с узлами и чемоданами. Обгоняя всех, шагал ксендз в черной сутане с зеленым вещевым мешком за плечами.

Старинная башня знаменитых ворот «Остра Брама». В просвете ворот на полуосвещенной солнцем узкой улочке видны были коленопреклоненные католики в черных одеяниях — они молились перед установленной на той [419] стороне башни иконой острабрамской божьей матери. Молоденькая белобрысая регулировщица направляла поток военных грузовиков, пушек и подвод налево, туда, куда указывал пучок трафаретных стрел на дорожном столбе; ближайшие населенные пункты: «Техпомощь», «Заправочная станция», «Комендант». И над всем этим неожиданно: «На Берлин». Это не лозунг, а деловой указатель пути на военно-автомобильной дороге. За городом к подобным указкам прибавились названия прусских городов. Германия рядом. Тут жили прусские помещики. Тут гауляйтеры дарили бюргерам из Мюнхена и чиновникам из Тильзита — кому фабрику, кому кафешантан. Тут встречаешь партизан, которые несколько дней назад были в Восточной Пруссии, или чудом выживших узников девятого форта под Каунасом; или обезумевших, почти невменяемых людей, требующих от каждого военного, чтобы он свернул в Понарский лес и увидел ров с трупами, в который и они должны были лечь... А на полдороге к Каунасу в комендатуре дорожного управления [420] группа бойцов готовила трафареты для прусских дорожных магистралей. Мы еще не вышли к границе, а солдаты рисовали карты маршрутов — на запад и на север, готовили «обстановку пути»: вывески для контрольно-пропускных пунктов, указки «объезд» для тех мест, где противник, вероятно, взорвет мосты. В недавние времена они размечали расстояние между какими-нибудь Поповками и Ивановками, сейчас они подсчитывали, сколько километров от Ширвиндта до Инстербурга. В эти дни за Неманом у нас был только алитусский плацдарм. Каждому понятно, тут не просто предусмотрительность, такова теперь система работы, новый порядок войны, организованность, приобретенная за годы, и особенно за последние месяцы. Иначе нельзя воевать. Мы смогли наступать и зимой в непролазной южной грязи, когда каждое движение стоило огромных усилий, когда отставали склады и тяжелая артиллерия. Теперь мы научились использовать преимущества летнего времени, разветвленность дорог Литвы, чтобы в несколько часов осуществлять огромные переброски. Я видел, как штаб одной армии в течение дня трижды менял свое место, делая скачки вперед на 10–20 километров. Я видел, как перебазировались аэродромы истребительной авиации вместе со всем обслуживающим персоналом и хозяйством, следуя за наступающей пехотой. Большое искусство — двигать вместе с наступающей лавиной армий все тылы, обозы, заставить всю машину работать четко и выверенно. Тут помогает все возрастающее ощущение финала. Завтра, нет не завтра, а сегодня фашистская Германия становится зоной наших военных действий.

Мне пришлось ехать в сторону Каунаса на попутной машине, в день, когда пришла центральная газета со статьями о положении в Германии и покушении на Гитлера. Люди, чувствующие границу, пропитанные ее воздухом, понимающие: все рубежи перед Германией пройдены, говорили: «Ну и хорошо, что его не убили. Сами повесим. Не фашистским генералам наводить в Германии порядок. Сами разберемся. Так будет надежнее».

Везут по дороге снаряды, стандартные ящики с веревочной ручкой: все это — туда, в их сердце, в их логово, туда, откуда все было начато, откуда вышла на наши поля война. Входишь в Каунас и узнаешь: три дня назад в Тильзит ушел последний немецкий пароход — до Пруссии [421] рукой подать. Стоишь за Каунасом у такого же дорожного столбика, как в Вильнюсе, читаешь: «Кенигсберг». Да, вперед до Кенигсберга ближе, чем назад, до Минска. На берегу Немана у прусской границы лежит множество приготовленных к сплаву бревен. Это — шло в Германию. Эта вода течет в Германию. Эта река впадает в море в Германии. Кто-то предложил на переправе бросить в Неман бутылку с письмом в стиле послания запорожцев турецкому султану — пусть, мол, дойдет до Мемеля. Его высмеяли: «К чему? Фашисты в Мемеле и без того получают наши визитные карточки. По сто раз в день. На Немане были такие бои, им есть что вылавливать».

Летят «яки», «илы», «лавочкины». Мы уже твердо знаем, что они идут штурмовать, бомбить и охотиться за «мессерами» в Пруссию — там уже сбиты десятки самолетов, сожжены сотни вагонов, там зона действий нашей фронтовой авиации, вытеснившей авиацию дальнего действия в глубь Германии. И когда над нами вдруг прожужжал «По-2», я услышал: «Гляди-кось, и «кукурузник» туда же...»

Я видел в Каунасе лейтенанта, поднявшего на тротуаре немецко-русский календарь на 1944 год. Литературы подобной встречается тут много. Лейтенант хотел было бросить находку, но обнаружил в конце календаря немецко-русский разговорник. Он оторвал эти несколько страничек, спрятал в карман и сказал: «Сгодится». — «Но это же немецко-русский, товарищ лейтенант». — «А мы в обратном порядке воспользуемся. Нам не привыкать ставить их с головы на ноги».

Под Мариамполем вчера задержали пленного. Вернее, не задержали, он вышел на дорогу и сдался сам. Это был одичавший, в лохмотьях, заросший сивой щетиной человек. «Куда вы идете?» — «Я шел в Германию». — «Откуда?» — «Из Смолевичей. Из-под Минска. Я прошел Минск, Молодечно, Вильно, Ковно и вот пришел сюда». — «Почему вы раньше не сдались?» — «Я все надеялся, что окружение будет прорвано. Я думал, вот-вот дойду до линии фронта». — «И что же?» — «Ничего. Я хочу есть и пить».

Я был на аэродроме, расположенном в десяти минутах полета до прусской границы. Там находится Краснознаменный Севастопольский истребительный авиационный [422] полк, командир которого подполковник Алексей Устинович Еремин стал известен в Крыму успешным боем 6 наших истребителей против 48 немецких.

— Никак не думал в мае, — сказал мне Еремин, — что уже в начале августа буду не только у границ Пруссии, но Пруссия станет моим повседневным объектом.

Подполковник занял аэродром накануне: сюда еще падали снаряды. Сегодня тут работают кухни, созданы укрытия для самолетов.

Послушайте доклады летчиков, возвращающихся из полетов. Они уже освоили немецкие названия. Они без запинки произносят все «бурги» и «штадты». «Ширвиндт горит!» Оперативный отметил его донесение у себя на карте и сказал: «Пусть жгут. Теперь свое жгут». Полеты на Кенигсберг и Тильзит когда-то рассматривались как дальние. Теперь Пруссия стала зоной действия всей нашей авиации от бомбардировщика до штурмовика. В планшетах летчиков исчерченные карандашами километровки Германии. Лейтенанту Пивоварову было поручено разыскать в лесу за прусской границей танки, тщательно замаскированные. Он нашел их, направился было на свой аэродром, но передумал, решив, что штурмовикам будет трудно без его помощи только по координатам обнаружить противника. Он полетел к аэродрому соседей, пригласил штурмовиков следовать за собой, навел их на танки, сам участвовал в штурмовке и, вернувшись на свой аэродром, доложил дежурному офицеру не только о найденной цели, но и о ее уничтожении. В это же время другой летчик — Иван Федоров, девятнадцати лет — вернулся и доложил, что сбил над Ширвиндтом «мессершмитт» — тридцать шестой по счету.

Я был у гвардии полковника Героя Советского Союза Степана Дмитриевича Пруткова; когда-то он работал грузчиком в Рославле и сортировщиком льна. Боевой счет его дивизии огромен. Я был у него в день, когда он подписывал необычные наградные листы: он и его летчики получают от НКПС значки Почетного железнодорожника. Штурмовики Пруткова в разгар наступления спасли от разрушения большой участок железной дороги, забитый немецкими эшелонами, уходящими на запад с техникой, продовольствием и снарядами. Разведка насчитала сорок эшелонов, они шли по двум колеям почти без интервала — все в одном направлении. Командующий приказал [423] Пруткову: запереть немцев на этом участке и сохранить железнодорожный путь. Летчики взяли железную дорогу под контроль, разбили хвостовые и головные эшелоны, создали несколько пробок, пустили под откос поезд немецких подрывников, не дали противнику ни восстановить движение, ни подрывать. Они висели над этим участком до того момента, пока не подошли наши части и не захватили эшелоны и груз.

В лесном домике, недалеко от прусской границы, я беседовал с одним из самых молодых командующих авиационными армиями генерал-полковником авиации Тимофеем Тимофеевичем Хрюкиным. Ему тридцать четыре года, он Герой Советского Союза и кавалер девяти орденов. Моряки-дальневосточники знают его еще по тридцатым годам. Северяне тоже с ним знакомы: его авиация прикрывала караваны союзников на пути к Мурманску. Он участвовал и в освобождении Севастополя. Мы говорили о нашей и немецкой авиации, Тимофей Тимофеевич сказал: «Немцы застыли на тех же методах и формах боя, которые раньше можно было считать шедевром. Наша тактика теперь более новая и молодая, мы гибче. Нам помогают золотые руки тыла. И люди у нас другие...»

...И вот я сижу в пограничном селении на груде камня, еще не остывшего от огня, возле обломков какого-то немецкого вооружения, среди пепла и мусора, среди обрывков июльских номеров журналов «Вермахт» и «Адлер», затоптанных в землю. Здесь, на этой земле, не было первого дня войны. Тут была первая минута, когда они перешагнули через рубеж. Теперь ветер несет на Запад мусор и пепел. Неман тащит в Балтику их трупы. Это пожарище — последнее пепелище на нашей земле.

* * *

Возле хутора Михнайце у пограничного шоссе лежит пестрый столб. Под табличкой «СССР — Германия» выжжен номер «56».

Столб обшарпан, исцарапан временем. У столба сидит боец в зеленой фуражке пограничника, подкрашивает косые полосы. Мимо быстро идут люди; фуры и автомашины, груженные снарядами, обдают пограничника пылью. Ему говорят: «Малюй, браток, малюй. Пора ставить на место». Пора! Об этом говорят и рядовой и генерал. [424]

Последние дни я провел на прусской границе, на берегу реки Шешупа против города Ширвиндт. Ничтожна по виду эта речушка, видели мы реки и пошире. Но Шешупа аллегорически равна величайшему водоразделу: это не только граница, это рубеж, где начинается эпилог. А моряку не грех вспомнить, что и Шешупа впадает в Балтийское море. Двинутся и балтийские фронты.

Стоит сухая, свежая погода. Резкий ветер разметывает по полям колосья ржи, покрывает серой пеленой остовы черных с белыми крестами сожженных танков. Прохладны ночи. Осень, надо спешить. На границе только об одном и говорят: вторжение. Солдаты стояли на многих рубежах. Смотрели из амбразуры сарайчика на Новороссийск. Лежали на Трухановом острове под Киевом. Понимали: можно брать город и в лоб, штурмом, но лучше его обойти и сохранить. Видели солдаты со своих позиций Херсон, Очаков, Одессу, Севастополь. Теперь впереди — Пруссия. За ничтожной речушкой — крутой берег, засеянные клевером поля, кустарник, деревья, опутанные колючей проволокой и траншеями, огромные сараи, крытые черепицей, красные и светлые крыши домов под яблонями и липами. Неужели и та земля на одной с нами планете, под одним небом? Нет, там враг, оттуда, из того домика, писали в Солнечногорск письма с благодарностью за отнятые у русского крестьянина вещи, из той усадьбы посылали в русские степи эрзац-валенки тому, кто повесил Зою Космодемьянскую.

На границе стоит батальон капитана Павла Юргина — сибиряка-охотника из Нарымского края. Его пять братьев на фронте. Сам он был пулеметчиком еще на КВЖД, во время конфликта. 5 августа 1941 года он начал войну под Старой Руссой сержантом. На Волховском фронте его ранили — рука не поднималась. Ранен пять раз. Пришел на прусскую границу. Вышел первым к пограничному знаку № 56, рискуя при этом жизнью. Он сохранил карту, с которой выходил на границу. Понимает, что карта — музейный экспонат, подарил ее мне. Я, не подумав, сказал ему: «Отличный финиш, капитан». «Что вы, только начало», — обиделся Юргин. Он рассказал: весь батальон превратился в разведывательный, все просятся в разведку на ту сторону.

В этом батальоне служил сержант Алирзаев. Он не дошел до цели несколько шагов — его ранило в ногу осколком [425] перед самой границей. В газете «Уничтожим врага» напечатана его записка, написанная на поле боя после ранения: «У меня в кармане красный флаг, но меня ранили. Столько верст прошагал, и вдруг перед самой границей... Я увидел красноармейца Волощука и отдал ему флаг. Он поставит его на границе за меня».

Теперь каждый на фронте видит: мы победим. Кому не хочется дожить до победы! Но вот, выйдя к границе, батальон Юргина попал буквально в броневые тиски, до двадцати танков с каждого фланга. А никто не берег себя больше, чем положено себя беречь храброму, разумному бойцу.

Всяких фашистов мы видели за эти месяцы. Попался на берегу Немана один в слезах — он удирал от нас, удачно скрывался, но, добравшись до реки, не смог ее переплыть — без паромов и тодтовских мостов он не вояка. Мы видели уже «тотальных» вояк — калек, слюнявых мальчишек, пожилых бюргеров, взывающих к сочувствию, привыкли к разношерстным пленным. Но вдруг я встретил среди пленных настоящего пруссака, ефрейтора, уроженца Инстербурга, он служит восемь лет, был во Франции, занимался слаломом в Норвегии, теперь попал на настоящий фронт. Я спросил его, не было ли у него в дивизии офицеров или солдат — участников заговора против Гитлера. Он ответил: «Наша дивизия — первая восточно-прусская!» Правда, через три часа он показывал расположение траншей и укреплений. Но наши оценили его точно: «Дайте ему в руки автомат, положите туда, в окоп, он снова будет в нас стрелять». Он — надежда Гитлера.

Артиллеристы капитана Шалимова первые открыли стрельбу прямой наводкой по Ширвиндту, пристрелялись к одному домику, мирному на вид, разнесли в прах и крышу и стены — перед нами открылся бетонный пуп дота. Это оболочка и лицо фашистской Германии.

* * *

Еще в Вильнюсе на аэродроме я видел группы авиатехников в морской форме, они готовились к приему флотских самолетов. Сейчас начались челночные полеты: вылетая из-под Ленинграда, торпедоносцы и бомбардировщики атакуют фашистов в море и в портах Прибалтики, Оттуда летят в Вильнюс за горючим и боеприпасом, заправляются [426] и снова уходят на задание. Но на аэродромах за Каунасом я не встречал ни одного моряка.

Я был на полевом аэродроме истребительной дивизии, когда внезапно на посадку пошел самолет «Петляков-2». Из него вылезли моряки.

— Иди, иди, твои там прилетели, — закричали прибежавшие за мной в дежурку армейские летчики.

Балтийский экипаж Ивана Никитина не дотянул до Вильнюса — не хватило горючего. Нужно 1200 литров бензина. Армейцы могут и дать и не дать — не обязаны заправлять без специального указания. Я взялся выхлопотать у командира дивизии разрешение на полную заправку, но с условием, чтобы Никитин захватил меня с собой в Ленинград. Шутка ли, полет на бомбардировщике над пятью фронтами — находка для газеты. Никитин колебался: нельзя брать в боевой полет человека, даже имеющего специальное разрешительное удостоверение. После того как самолет заправили, он все же сдержал слово. «Попадет мне за вас», — сказал Никитин и предложил место в хвосте над застекленным люком, под ногами у стрелка, — кажется, это место стало уже моим штатным во время бесконечных полетов на попутных боевых самолетах. Стрелок протянул ко мне провод и снабдил наушниками: Иван Никитин понимал, что корреспондент мало что увидит в таком полете, но ему надо помочь разъяснениями. Мы летели три с половиной часа, и летчик добросовестно объяснял: это — Паневежис, это — Шауляй, это — Митава; стремительно движутся пехотные корпуса и танковые соединения армий Баграмяна, отрезающие группировку немцев в Прибалтике от Пруссии; затем мы резко свернули на Двинск, оттуда на Режицу, Остров, Псков; беспрерывно менялся пейзаж и курс полета: то равнины и холмы Литвы, то озера Латвии, то болота Псковского края. Границы фронтов не начертаны на земле, и, разумеется, трудно отличить, где кончается Первый и начинается Второй Прибалтийский фронт. Но оказывается, это можно понять, следя за направлением движения на шоссейных дорогах. Все движется к Балтийскому морю по радиусам — с запада Первый Прибалтийский, с юга — Второй, с юго-востока — Третий, с востока — Ленинградский фронт. Это радиальное движение наступающих войск дает реальное представление о железном кольце, в которое попала прибалтийская группировка немцев. [427]

Мы встретили несколько групп боевых машин — одни возвращались после боя на свои аэродромы, другие шли на цель. Внезапно я услышал голос Никитина: «Хотите послушать, что происходит в эфире?» Он присоединил меня к своей радиоприемной станции, и я сразу почувствовал, как населено пустынное, казалось, небо над Прибалтикой. Буквально тысячи голосов команд, донесений, переговоры летчиков, реплики станций воздушного наведения. Все заглушил вдруг властный голос: «Кобры»! Становитесь ко мне на левый фланг! «Лавочкины», берите на себя ведущих... Я — Рубакин. Я — Рубакин». Рубакин в воздухе! Эту фамилию я уже слышал на аэродромах даже Третьего Белорусского фронта. Рубакин — майор, летчик-истребитель, знаменит искусством организации воздушного боя. Говорят: если Рубакин в воздухе — будет большой бой. Я думал, это одна из гуляющих по аэродромам легенд «Рубакин в воздухе», но вот, лежа в хвосте бомбардировщика, сам услышал его голос...

Мы сели на аэродром под Ораниенбаумом уже в сумерках. Пошатываясь, я вылез из хвоста машины. Летчик Никитин докладывал о полете генералу Шугинину — начальнику штаба балтийской авиации. Выслушав меня и проверив документы, генерал сказал: «Корреспонденту дать «У-2» на Смольнинский аэродром, еще сегодня попадете в Москву. А экипаж — на гауптвахту за нарушение правил боевого полета». Никакие мои просьбы и объяснения не помогали — генерал был, в общем-то, прав, подвел я экипаж летчика Никитина. Но ведь после этого ни одного корреспондента не пустят на балтийские аэродромы?!

Генерал Бортновский, к которому я бросился, прилетев в Москву, хлопотать за обиженных по моей вине летчиков, посмеялся над моими тревогами: ничего, пустяк, а порядок в авиации должен быть. Думаю, это происшествие не нарушило дружбу балтийских летчиков с корреспондентами.

Прусский бастион

Осень. Октябрь. Пограничная земля — свидетель того, что стоило армии вторжение в прусский бастион. Порох. Металл. Траншея за траншеей. Лабиринт канав и окопов. Штабеля извлеченных саперами мин. Ярусы проволоки. [428]

Раздвинутые ряды ежей и эскарпов. Бетонные казематы, потерявшиеся в хаосе ратного поля. Почти три месяца тут шла битва за метры земли. Протаранив это преддверие Германии, наша армия вторглась в новую полосу укреплений за рубежом. Теперь на многих участках границы уже не слышишь канонады, — она ушла вглубь. В Германии теперь широкий фронт. Там наши базы, тылы, аэродромы, штабы, редакции газет, госпитали. Немецкие карты все знают наизусть. Немецкие названия пишутся в путевках автоколонн. Письма с родины идут в Германию, и московскую газету боец читает у костра на прусский земле. А письмо домой начинается многозначащей фразой: «Пишу тебе, родная, из самой Германии...»

Врачи госпиталя рассказывали, что у них прибавилось работы: каждый раненый при эвакуации в тыл требует справку, что ранен именно на территории Германии. Шофер попутной машины, нехотя принявший на пропускном пункте перед Кибартаем пассажиров, остановился на мостике между пограничными столбами, вытащил из-под сиденья заветную бутылку вина, налил всем нам по чарке, сказав: [429]

— Не поверите, товарищи, — три месяца берег ради такого случая...

Секунду спустя на другой стороне мостика, в немецком городе Эйдткунене, все мы прочли на стене: «Вот она, Германия!»

Против этой фразы на круглой тумбе плакат полугодовой давности с картой «Остфройта». Черная линия, проходившая на востоке за Минском, утешала немцев, что фронт еще далек от райха. Прямо на карту — то ли случайно, то ли умышленно, — прикрыв часть потерянных на Востоке пространств, немцы наклеили приказ командующего 3-й танковой армией генерал-оберста Рейнгардта от 2 августа 1944 года «Война подошла к границам райха». Генерал угрожал расстрелом, требовал в приказе, чтобы солдаты усвоили: в райхе мародерствовать нельзя.

Мы в Германии, мы на их земле. Это чувствуешь и не глядя на надписи, плакаты, приказы и пограничный столб. Все здесь чужое — от неба до земли. По городу Эйдткунену проезжаешь, как по системе дотов, дзотов, траншей. Укрепленный район, а не город. Разница лишь та, что у домов-дотов есть витрины, а траншеи улиц залиты асфальтом.

За городом на каждом километре — красные стены хуторских зданий, опоясанные ходами сообщений. Это маленькие прусские поместья, богато обставленные, полные нажитого на горбу русских, польских и французских рабочих добра. Бесчисленные указки: «Цум Бюргермейстер», «Цум Брутшен», «Нах Арбайтслагер 17», «Нах Кенигсберг». Расстояние до Кенигсберга сокращается.

По обочинам широкого шоссе, толкая перед собой тележки с ничтожным скарбом, идут те, чьи руки обрабатывали для пруссаков эти поля, доили брошенный сейчас скот; возвращаются домой русские и польские батраки.

Тут же рядом — дощатый лагерь с огромной цифрой «17» над воротами, обнесенный колючей проволокой в четыре ряда — она была под током высокого напряжения. Это лагерь, где жили рабы. Такой лагерь есть возле каждого немецкого городка. Они пусты — и лагеря рабов и города рабовладельцев. Бродит только скот, собаки, кошки...

Немецкий город — Шталлупенен. И снова — ряды казенных домов, готические вывески, трупы лошадей и трупы [430] немцев в траншеях, окопы, бойницы в дверях, в стенах и окнах.

За разбитой витриной немецкого магазина блестит шитье генеральских, эсэсовских и всяких других форменных фуражек, набор значков и ленточек. До сих пор мы находили это только на их трупах или на мундирах пленных. Здесь покупали они позументы, отправляясь в нашу страну на разбой. Сюда, возвращаясь из Майданека и Понар, они заходили, чтобы нацепить на мундир еще один знак.

Лавка колониальных товаров. Несет аммиаком. Неимоверное количество порошков. Это эрзац-Германия. Пудинг в порошке. Кисель в порошке. Хлеб в порошке. Порошок от икоты. И бесконечные пакеты «фусспудер» — порошок от пота ног.

В домах следы поспешного бегства — мундиры, брошенные не оккупантами, а постоянными жильцами, альбомы фотографий, катушки пленок с изображением парадов, ящики с гранатами возле бойниц и дверей.

Дом на площади в Шталлупенене. На двери квартиры первого этажа табличка: «Д-р Штейнке». В почтовом ящике торчит пачка газет — д-ру Штейнке было не до них.

Д-р выписывал эсэсовскую газету «Дас шварце Кор». В извлеченном мною из почтового ящика номере напечатана речь Геббельса, произнесенная в начале октября в каком-то прифронтовом городе. Господин доктор не успел прочитать, что сказал «райхсминиетр», не учел, что «каждый дом в Германии — крепость», и поспешно смылся. Фашисты действительно стремятся превратить каждый дом в своих городах в крепость, в узел сопротивления не только армии, но и самого населения. Русские рабочие рассказывают, что всему гражданскому населению в пограничной прусской полосе было роздано оружие. Я видел оружие и гранаты в домах Эйдткунена, Ширвиндта и Шталлупенена. Гранаты д-ра Штейнке аккуратно сложены горкой в ящик с песком в коридоре.

Кабинет д-ра Штейнке. В столе многолетний архив нотариуса. Д-р Штейнке — нотариус. Дальше — альбомы семейных фотографий. И отдельно — альбом фотографий фашистских парадов и празднеств: так сказать, идейное содержание жизни нотариуса. Д-р Штейнке — добропорядочный фашист. Альбом задуман в полном соответствии [431] с фашистской программой: победный марш по Европе и земному шару. Парад в Берлине. Парад в Вене. Парад в Бухаресте. Парад в Шталлупенене, надпись: «22 июня 1941 года». Крестиком отмечена фигура д-ра Штейнке в толпе. Какая выправка! Так было. Так они думали пройти непобедимыми по всему миру. Но альбом не завершен: он заканчивается открыткой с призывом участвовать в кампании «зимней помощи». Д-р пожертвовал свои любимые шерстяные носки замерзающим в снегах России соотечественникам и на этом закрыл альбом. Семейный альбом производит более цельное впечатление. В нем есть начало и конец. Он открывается фотографией новобрачной пары — д-ра Штейнке и его супруги. У д-ра шикарные усы. В мундире кайзеровского офицера он отправляется на русско-германский фронт. Перейдем сразу к заключительной части альбома. Наследники д-ра Штейнке. Альфред Штейнке — на берегу моря в Голландии. Готфрид Штейнке — на фоне Эйфелевой башни. Гайнц Штейнке — на скалах Симеиза. В заключение — три скромные траурные карточки с «железными крестами» в левом верхнем углу.

Еще один ящик письменного стола. Там — книги, яркие, блестящие обложки: «Поход в Норвегию», «Биография Рихтгофена», «От Киля до Нарвика». Победы и победы. Книг о разгроме еще нет. Будут.

На книгах — три пачки писем, аккуратно перевязанные черными ленточками крест-накрест: от Готфрида; от Альфреда; от Гайнца. Некогда их читать, да и не к чему: мы знаем, о чем все эти годы они пели в своих письмах. Рядом с письмами лежит другая пачка — тоньше. Она тоже аккуратно перевязана крест-накрест черной тесьмой. На верхней бумажке написано: «Квиттунг цум эмпфапг айнес фельдпакетс» — «Квитанция на получение посылки с фронта». Сорок семь квитанций на сорок семь посылок из России: из Крыма, из Гжатска, из Смоленска, из Пуховичей...

Тяжелые шаги прервали мои занятия в кабинете д-ра Штейнке. Кто-то вбежал, топая сапогами. Я услышал позади лязг затвора и ломкий мальчишеский голос: «Руки вверх!»

В городе еще идет бой. Приказ о его взятии и салюте опередил события. Ночью парторг полка, придя в роту и увидев там неожиданную для него морскую форму, проверял мои документы и устроил мне эдакий экзамен — [432] знаю ли я Москву, ее улицы, арбатские переулки... За ночь меня проверяли еще несколько раз...

С трудом удержал руки по швам моего черного флотского плащ-пальто с золотыми погонами, — все это здесь непривычно, на всех пропотевшие гимнастерки, полевые погоны и самодельные звездочки, — я повернулся кругом, увидел направленный на себя автомат и мальчишку в солдатской форме — не старше моего племянника Симки, погибшего под Старой Руссой, ему было всего семнадцать лет, он ушел на фронт добровольцем в сорок первом году. Сейчас много в армии ребят такого возраста, они присоединяются к войскам во время наступления по освобождаемым от оккупантов районам нашей страны, и каждому парню хочется настигнуть врага — лицом к лицу.

Я произнес что-то грубое, резкое и длинное, удостоверяющее мое с этим бойцом землячество, он опустил автомат и расплылся в улыбке:

— А я думал — встретил, — разочарованно сказал мальчишка. — Ни одного их здесь нет. А вы, товарищ капитан, в какой-то чудной форме. И головной убор непонятный, очки золотые...

Он еще колебался и надеялся. Он никогда не видел морской формы, таких погон, да еще фуражки с золотой эмблемой и высокой тульей на пружине. Совсем как у них, как у тех, кто столько лет мучил его односельчан, а быть может, истребил его семью...

Я вышел на площадь. Какой-то боец лопатой сдирал вывеску с углового дома — «Адольф Гитлерплац». Так вот как называется эта площадь!

В Риге они переименовали в «бульвар Гитлера» бульвар Райниса — так он и остался бульваром Райниса. В Минске, в Киеве, в Смоленске — всюду они впечатывали это или другое ненавистное нам имя, но мы восстановили старые имена. Здесь мы не спрашиваем имен этих улиц, переулков, площадей. Нам все равно. Нас не интересует, как называлась эта площадь раньше — именем Гитлера или другого милитариста. Мы не спрашиваем здесь, с какого года вон в том островерхом доме помещается гестапо и давно ли рядом с ним публичный дом. Это милитаристское гнездо.

Был уже вечер. За городом шел тяжелый бой. Туда била наша артиллерия и вместе с ней захваченные у немцев батареи шестиствольных минометов — их называют [433] «скрипунами». Немцы отвечали. Снаряды падали на город и зажигали дома. Мрачно блистал в зареве пожара чугунный орел на высоком постаменте с изречениями Гинденбурга и Вильгельма о превосходстве немца.

— Горит Германия! — произнес кто-то из бойцов, собравшихся на перекрестке.

Мы видели много пожаров на войне — в селах, дотла сожженных немецким факельщиком. Мы помним зиму 1942 года под Москвой, когда немцы кострами из наших сел освещали ночь, страшась внезапной атаки. Мы помним пламя под Киевом и Черниговом, выжигавшее пространства на пути их отступления — мертвую зону пустыни, кладбища вместо украинских сел и городов. Огонь был нашим врагом — тяжко, больно было смотреть, как он пожирает нашу страну. И вот первые огни на прусской земле: отблеск гигантского пожара нашей Родины мы увидели у них в Пруссии, и я услышал, как пожилой красноармеец произнес: «Красиво горит. Дай, браток, закурить». Ему предложили трофейную сигарету. Он отказался: «Нет, дорогой, лучше уж я нашей самосадочки скручу. Крепче московской водки да русской махорки не найдешь. Я с этой махорочкой вон до какого пожара дотянул...»

В стране рабовладельцев

1

Недалеко от берега залива Куришес Гафф и устья реки Неман, здесь именуемой в начале Мемель, затем Русс, находится городок Клайпедской области Шилутэ. На фашистских картах он известен как Гайдекруг. Так и будем называть его, поскольку речь дальше идет о фактах и явлениях, свойственных исключительно фашистскому быту и фашистской Германии.

Город Гайдекруг цел. Прорыв наших войск в Клайпедскую область был столь стремителен, что этот город взяли без боя. За лесопильней и пивоваренным заводом — ряды каменных домов и лавок под вывесками. На вывесках крупными готическими буквами названы имена владельцев. Все двери и окна открыты. Все брошено. Фашисты бежали во весь опор. Исключая двух-трех старух, бежали все — все чувствовали себя виновными. [434]

Жизнь города для нас темна. Мы только ощущаем что-то неприятное и враждебное. Восстановить картину этой жизни можно лишь по внешнему облику улиц, домов, по отдельным, впопыхах забытым документам, по надписям, по вещам.

Говорят, что облик всякого города определяет его главная улица. Центральная улица города Гайдекруг — Гитлерштрассе. На ней есть все, по штату положенное такой улице: казино, публичный дом, тюрьма и собачий питомник.

Пусть никого не удивляет упоминание о собачьем питомнике в центре города. Немцы всегда слыли рациональными в устройстве своих городов: рядом с биргалле они обязательно строили полицейский участок и воздвигали тюрьму. С некоторых пор в стандартный готический пейзаж германского города внесены соответствующие духу времени дополнения: окраину обрамляют крытые толем деревянные бараки рабочего лагеря, окруженные четырьмя рядами колючей проволоки под током высокого напряжения; центр украшает питомник немецких овчарок.

Чтобы понять назначение этого питомника, зайдем в двухэтажный каменный дом под липами за чугунной оградой, в дом, которым начинается улица Гитлера в городе Гайдекруг.

Видимо, в этом доме жил богатый немец, и, видимо, он бежал столь же поспешно, как и другие. Он бросил в конюшне шарабан, нагруженный красными перинами. В умывальной комнате остались тазы с мыльной водой и упавшее на пол полотенце.

Дом подавляет своим богатством. Двадцать четыре жилые комнаты и множество служб и кладовых набиты всевозможным добром. В каждой комнате антиквариат. Коллекции музыкальных инструментов. Коллекции редкой мебели из разных стран. Коллекции фарфора и хрусталя. Разностильные, но дорогие вещи со всех концов Европы. Невольно задаешь себе вопрос, откуда такое богатство.

Узнать фамилию владельца этого «комиссионного магазина» не представляло труда. В спальне валялась пачка крахмальных воротничков. Думается, хозяин не сдавал их в прачечную. Однако на внутренней стороне каждого воротничка он поставил лиловый штампик: «Принадлежит [435] д-ру Шой». Такой штампик есть абсолютно на всех оставшихся в доме вещах: на воротничках, на манишках, на буфетах, на туалетных принадлежностях и даже на изящной эмалированной плевательнице, что стоит у входа в обитель д-ра Шой: каждый входящий должен знать, что он плюет в сосуд, принадлежащий вышеупомянутому господину.

В одной из комнат на втором этаже я нашел ящик библиотечного типа, похожий на каталог. В нем была какая-то картотека. Я вытащил из ящика четырехстраничный картонный формуляр и прочитал: «Рабочая карточка для рабочей силы».

От руки вписано: «Из старосоветских областей».

Передо мной был каталог рабов. Я находился в доме рабовладельца.

Слева на первой странице этого рабовладельческого паспорта отведено место для оттисков пальцев: левого указательного и правого указательного. Справа — фотография раба или рабыни и рабочий номер. Карточка составлена точно по системе регистрации преступников в уголовном розыске и проштемпелевана во всех соответствующих инстанциях фашистской государственной машины. Мелким шрифтом внизу первой страницы помечено: «Форма А — 5 — Д, выпуск № 50», отпечатано в ноябре 1942 года, в количестве 100000 экземпляров. Тираж всех форм рабовладельческих паспортов, вероятно, достигает многомиллионных цифр.

Вторую страницу венчает правило на немецком языке:

«Настоящая рабочая карточка дает право на работу только у поименованного работодателя и теряет силу с оставлением данного места работы».

Правило повторено на третьей странице на двенадцати языках: на русском, итальянском, французском, голландском, норвежском, венгерском, румынском, чешском, словацком, польском, болгарском и украинском. Фашисты заготовили этот рабовладельческий документ для всех народов Европы.

В дополнение к установленной форме красный штамп на второй странице предупреждает: «Оставление места работы и местожительства без разрешения ведомства труда наказуется».

Для большей убедительности этого пункта рядом приклеен листок для полицейских отметок и прикреплен [436] пакетик с шестью проштемпелеванными фотографиями: на случай розыска беглого раба.

В заголовке вклеенной на вторую страницу анкеты есть слово «Бефрайунгсшайн», что означает «Свидетельство об освобождении». Это слово за ненадобностью тщательно зачеркнуто во всех формулярах: фашисты считали, что не может быть и речи об освобождении. Самая анкета как анкета, все с тем же полицейским душком: имя, фамилия и... кличка.

Я вытаскивал формуляр за формуляром. Все это были документы порабощения русских людей — детей, женщин, преимущественно жителей Ленинградской области. Вот два формуляра матери и дочери Кононовых.

Номер 810. Валентина Кононова. Рождения 11 апреля 1930 года из города Наволоки под Ленинградом. Прибыла в Германию 5 апреля 1944 года — за неделю до своего четырнадцатилетия. В графе о подданстве и национальности небрежно сказано: «Не установлено, восточная работница из оккупированных восточных областей». Профессия — батрачка. На фотокарточке — простое детское лицо. Рядом с этим лицом два страшных оттиска. Маленькая четырнадцатилетняя рабыня!

Шесть фотографий на случай побега малолетней рабыни тут же приложены в пакетике. На каждой фотографии штамп и печать фотографа: «Филипайте, член ремесленного цеха фотографов, организации в Гумбиннене, Гайдекруг, Адольф Гитлерштрассе, 5, телефон 253». Каждый по способностям приложил руку к судьбе русской девочки.

В другом формуляре под номером 811 зарегистрирована Агриппина Кононова — мать Валентины.

Кто же владелец этих рабынь? За кем закрепляет их этот позорный документ и правило на двенадцати языках?

В формуляре отвечено: д-р Шой. Рабовладелец с высшим образованием.

В ящике я насчитал 84 таких формуляра. Возможно, были и другие ящики, возможно, у д-ра Шой было несколько сотен рабов. На всех — его штампик. Лиловый штампик, такой же, как на воротничках, на буфетах, на антикварных сервизах, на плевательнице и на чернильнице.

Я обошел дом в поисках живого существа, которое могло бы рассказать, что происходило в этом страшном [437] средневековом месте. В подвале я нашел только собаку-овчарку и старуху немку. Старуха сказала, что д-р Шой выехал в неизвестном направлении со всеми домочадцами и рабочими. Старуха арендовала у него участок земли. Землю обрабатывали те же русские. Д-р Шой сдавал ей в аренду и землю и рабов. Рабов он увез, ее не взял с собой.

Так выяснилось, что немец рабовладелец был одновременно и работорговцем. Гитлер брал с него десяток марок за каждую русскую женщину и девочку. Он продавал этих рабов арендаторам. Вернее, он сдавал их напрокат. Прибыль оставалась в его кармане. На эту прибыль д-р Шой содержал свой двадцатичетырехкомнатный «комиссионный магазин».

Я спросил старуху:

— Кто-нибудь из рабочих бежал?

— Пытались бежать, но всегда их ловили, — проскрипела старуха. — Одна бежала до самой границы. Все же ее настигли.

— Что с ней было?

— Собаки ее поймали. Вот такие...

Старуха указала на лежавшего рядом огромного пса. Нам сразу стала ясна судьба беглянки.

Овчарка принадлежала городскому собачьему питомнику Гайдекруга. Здоровая, откормленная. Городское управление предусматривало специальный паек для нее. Собака должна была отлично питаться, чтобы бдительно охранять восточных рабов. Такую овчарку за плату мог взять себе в питомнике каждый рабовладелец.

Вот почему в центре немецкого города на улице Адольфа Гитлера рядом с публичным домом, казино и тюрьмой находится и образцовый собачий питомник.

Питомник во время войны давал большие прибыли. Все, что связано с рабовладением, приносило и горожанам и хуторянам самые обширные дивиденды. Как акционерам рабовладельческой компании. В каждом доме Гайдекруга и на каждом хуторе были рабы, рабовладельческие паспорта и нужда в собаках для охраны. Такие документы, как в доме д-ра Шой, я видел всюду, где только ни был, — и в Клайпедской области и в Восточной Пруссии.

Вот почему так много лавок в фашистской империи. Вот почему так богато обставлены их дома. Вот почему [438] они пошли за фюрерами в разбойничий поход. Виновны. Виновны все, кто участвовал в убийствах, в грабежах, в дележе прибылей.

Рядом с домом д-ра Шой находится ателье фотографа Филипайте, «члена ремесленного цеха организации в Гумбиннене», печать которого стоит на карточках четырнадцатилетней русской рабыни.

Рядом с фотографом — магазин художника Курца, тоже урвавшего свой куш в рабовладельческом предприятии. Быть может, он когда-то писал сентиментальные пейзажи. В последние годы он нашел более выгодную музу. Он открыл магазин, в котором продавал самый ходкий в стране рабовладельцев товар — деревянные таблички в тряпичном чехле с буквами «Ост», «П» и прочими знаками для русских, польских, французских и других рабов. Каждый знак стоил 50 пфеннигов. Отбоя от покупателей не было. В мастерской живописца разбросаны трафареты для изготовления рабских знаков и номеров большим тиражом. Работа прервана в самом разгаре.

Я вышел из этого города на шоссе Мемель — Тильзит. Эта широкая асфальтированная дорога разрезает всю Клайпедскую область, отторгнутую Гитлером у Литвы. Удобное шоссе, но и на нем работали наши братья, наши сестры, маленькие девочки, которым в пору бы ходить в школу, расти в радости в родном доме, чтобы стать учеными, инженерами, летчиками. Шоссе обсажено березами. Березы подстрижены — подстрижены руками наших людей, которых фашисты сделали рабами. На каждом километре — высокие деревянные помосты для посадки на попутные грузовики. И это построили наши люди. Но вдоль дороги — кладбище: машины, повозки, тягачи, красные перины и чемоданы. Это — возмездие. Это бежали фашисты. И они узнали то, что по их злой воле испытала Европа: горе беженцев.

Вдоль обочин шоссе двигаются длинные пароконные фуры, крытые брезентовыми шатрами. Фура за фурой — целые обозы. Из-под брезента торчат колеса велосипедов, швейные машины «Зингер», белобрысые головы и выглядывают испуганные бесцветные глаза. Это — немцы, это те, которым не удалось удрать за Неман, потому что наша армия внезапно перерезала все дороги. Они тронулись с места. Начались их скитания. Их никто не трогает, но [439] они боятся, потому что прекрасно знают цену преступлениям фашизма.

Я остановил одну из подвод, запряженную парой откормленных битюгов, и спросил сидевших там людей:

— Дойтше?

— Литауэн, литауэн! — испуганно затрещали хором из повозки, забыв, что по-литовски надо было сказать иначе: «летувис».

Кто-то из наших бойцов, услышав это, сказал мне:

— Чего их спрашивать, товарищ капитан? Они ж теперь все открещиваются — и активные, и которые втихую поддакивали. Теперь в кусты.

2

В домах города Гайдекруг разбросаны любительские фотопленки. Все снимки, кажется, сделаны одной рукой. Всюду запечатлены демонстрации и манифестации. Барабан, гусиный шаг, рогатые каски — однообразное зрелище. Однообразен и фон — кирпичный дом на главной площади города.

Мы уже знакомы с центральной улицей города — от притона работорговца доктора Шой до собачьего питомника. Это, можно сказать, главная артерия их жизни.

Парад обычно происходил перед кирпичным домом на площади.

Этот дом — самый большой в городе. На нем — портреты фюрера. На нем — флаги райха. На нем и герб — скрещенные в виде свастики топоры в скрюченных когтях орла. Но не подумайте, что это ратуша. У орла — подходящее обрамление: в доме нет окон, вместо окон — решетки. Над решетками и орлом — черная надпись:

«Герихтсамт унд Герихтсгефэнгнис».

Это суд и тюрьма.

Почему парады устраивали именно перед тюрьмой? Быть может, тут присягали правосудию и справедливости?..

Городская святыня окружена высоким каменным забором. Верх забора усеян острыми стальными шипами. Дубовая калитка заперта на семь замков. Но нашлась лазейка — незарешеченное окно. Оно вело в кабинет квартиры тюремщика. У окна письменный стол. На столе — [440] стопка изящных в тисненой коже «Гезангбух»: это именные лютеранские молитвенники семьи тюремщика. Его звали герр Вилли Якумайт.

Как и доктор Шой, богобоязненный тюремщик Якумайт питал страсть к коллекциям. Страсть носила профессиональный уклон. В соседстве с томиками псалмов — богатый выбор всевозможных плеток, дубинок и никелированных наручников. Достижения современной германской научно-исследовательской мысли в области истязания людей представлены довольно разнообразно: от искусных наручников с сигнализацией и автоматической застежкой в виде стальной свастики до усовершенствованного кастета.

Здесь же я обнаружил и связку тюремных ключей.

Через кухню тюремщика — ход в тюрьму. Все двери были заперты. К каждому замку пришлось подбирать ключ. Тюрьма пуста, пусты каменные склепы и коридоры. Гитлеровцы бросили в панике город. Доктор Шой не успел вывезти свои богатства в Кенигсберг. Якумайт забыл на столе именные молитвенники и свою коллекцию. Но обитателей тюрьмы они поспешили эвакуировать прежде всего. Они нашли даже время все в ней запереть. Не забудьте, это — их святыня.

Однако где совершено столько преступлений, там вопиют камни. В безмолвных казематах стены разоблачают. Изобличают случайно оброненные бумажки. Идем по тюрьме и читаем, как в книге зла.

Рядом с квартирой тюремщика Якумайта — одиночная камера номер три. Дверь окована железом и снабжена сложными запорами и засовами. Камера узка, как колодец. Высокая стальная решетка из толстых прутьев делит ее надвое. Такие решетки бывают в зверинцах. В решетку вделана стальная дверь. За дверью — закуток. Это шкаф пыток.

На каменном полу «шкафа» рассыпана солома. Не подозревайте герра Якумайта в милосердии: солома рассыпана, дабы скрыть кровь. Под соломой на полу бурые пятна. Здесь герр Якумайт испытывал свою коллекцию. Быть может, перед этим он распевал псалмы?

Стена за решеткой изъедена страданиями. На ней много выщербленных мест. Истязуемые ногтями царапали камни. При свете спички я разобрал следы полустертых слов: [441] «Константин»... «муки»... «чужие»... «Днипро»... «батько»...

Тюремщики бдительно следили за царапинами. Это — бунт. Это — протест. Опасно для райха. Они красили и полировали стены, уничтожая написанное.

Одну фразу им не удалось вытравить — настолько глубоко она выбита в камне. В ней сказано: «Хай живе коммунизм! Смерть фашизму!»

Какой-то мученик выдолбил ее в камере № 2. Его истязал Якумайт. Кастет «хайль Гитлер» дробил его кости. Но у него хватило сил оставить в камне этот след. Тут же не понятая мною надпись по-литовски и подпись: Елена Балмайте. В соседней камере надпись по-немецки: «Зачем я родился? Ведь для того, чтобы жить?..» Это рядом с камерой № 3. Камера № 3 — место пыток.

Кто эти люди? Кто поминал в этой клетке батьку? Кому в тумане обморока мерещился славный Днипро? Кто герой, вложивший душу свою в неистребимый призыв на тюремной стене? Где они, узники богобоязненного Вилли Якумайта?

В его кабинете я нашел книгу «входящих и исходящих». Не бумаг — людей: в ней регистрировали входящих в тюрьму и исходящих в могилу. В книге много имен и много национальностей: литовцы, поляки, украинцы, белорусы, молдаване, русские. Все, кого фашисты смертельно боятся и кого задумали истребить. Против некоторых фамилий есть параграфы обвинения. Этого нет только против фамилий русских. О русских сказано просто: русские. Достаточно для смертного приговора.

Русские записаны в книгу смерти семьями. Особенно много — в месяцы нашего летнего наступления: фашисты гнали советских людей на запад. Первый этап на пути — тюрьма.

«21 августа. Входящие: Евдокия, Феодошка и Василий Федоровы».
«22 августа. Входящие: Нина Чечевиц, Алена Чулкина, Федор Чаков, Николай Кларин».
«23 августа. Входящие: Иван Томилин, Владимир и Евдокия Рыбины».

Русских в этой тюрьме долго не задерживали. Книга «входящих». Шкаф пыток. И в тот же день — в гестапо. Против каждой фамилии — пометка: «политический». [442]

И против каждой пометки — приговор: «в гестапо». Такова судьба мучеников камеры номер три.

В комнате тюремщика разбросаны детские черновики. У герра Якумайта были дети школьного возраста. Они упражнялись в арифметике на листках устаревших служебных бумаг: «2 X 2 = 4».

Листок пробит скоросшивателем — это бланк из папки папаши. Типографским шрифтом на обороте напечатано: «Елена Отто, 1887 года рождения, учительница, 8 мая 1939 года объявлена вне закона, согласно декрету о соблюдении чистоты расы». Старая учительница подлежала уничтожению. Вероятно, она скрылась от палача. Об этом государство предупреждает все тюрьмы. Каждый, кто ее встретит, должен ее убить. И потомку тюремщика надлежит помнить: 2 X 2 = 4, учительницу Отто нужно убить.

Крематории в Майданеке фашисты камуфлируют под оранжереи. Но они настолько преступны, что, заметая следы, не в силах уничтожить все улики: для этого им нужно сжечь землю под собой. И вот мы находим устаревшие документы эпохи «становления гитлеризма». Их много, таких карточек. Ими пользовались как закладкой в книге «входящих и исходящих». На одной из закладок напечатан смертный приговор четырехлетнему мальчику: «Михаэль Оппенгеймер, 1936 года рождения, берлинец, объявлен вне закона 14 июля 1940 года». На этом они воспитывались. Это выглядит, как выцветшая от времени кровь. Но на обороте — свежие пятна: телефонограмма судьи. Она записана в августе прошлого года и к четырехлетнему смертнику не имеет никакого отношения:

«Отправьте приговоренных в распоряжение хозяев».

Запись в книге расшифровывает эту телефонограмму:

«Ионас Бордникас, Анна Бордникас и Иноцас Петунас 18 августа 1943 года взяты фрау Грёгер, арендатором из Коллешен, для отбывания срока наказания в ее хозяйстве».

До сих пор мы слышали о страшной каторге в гитлеровских концлагерях. Мы знали, что фашисты раздобывают рабов для своих фрау в военных походах. Волчий закон фашизма внес нечто новое: человека передают в рабство по судебному приговору. Так система рабовладения охватила в Германии все, вплоть до судебной камеры. [443]

В Берлине существует специальный регистр прокуратуры «по наказанию иностранцев». В деле литовца Иоганиуса Зомаса я видел директиву этого «отдела». Берлин подчеркивал, что дело Зомаса — политическое, он же литовец и советский подданный. В чем преступление Иоганнуса Зомаса?

Иоганнусу Зомасу — 48 лет. Он — крестьянин из пограничного хутора Мемельской области. Когда Гитлер захватил эту область, дом Зомаса оказался в нескольких метрах от границы — в Литве. Когда они оккупировали Советскую Литву и произвольно передвинули пограничную черту, дом Зомаса оказался в нескольких метрах от рубежа — в Германии. Зомас попал в список «советских подданных на германской территории». В тюрьму, как сказано в деле, он попал без продовольственных карточек, ибо семь недель не был дома: три недели копал под Таурагеном окопы и четыре недели сидел в полиции. Иоганнус Зомас обвиняется в злоумышленном нарушении границы райха.

Все обвинения крестьянин разбил житейским фактом. Летним вечером принадлежащий ему гусь убежал к соседу, и Зомас пошел за своей собственностью. Он по-крестьянски утверждает, что границу не нарушал, а ходил за гусем в соседский двор.

Но Зомас — литовец. Он должен быть виновен. Это твердо указывает «Регистр по наказанию иностранцев, Главная Прокуратура — Берлин — Вестен 35. Потсдамерштрассе, 178». Дело чиновников Гайдекруга и Мемеля — подобрать обвинение и параграф.

Свидетель Михаэль приходит на помощь. О нем значится — «вполне проверенный член национал-социалистской партии». Этим все сказано. Михаэль утверждает, что Зомас вернулся без гуся. Он присягает: «От Зомаса пахло литовским шнапсом».

В псковских лесах фашисты жгли пятки партизанам под звуки веселенькой патефонной пластинки. У себя дома они не прочь похихикать, медленно убивая крестьянина. Они учиняют экспертизу о приметах гуся и происхождении шнапса. Гусь был, но исчез. Из Главной Прокуратуры Берлина пишут: «В дополнение к перечисленным параграфам литовца Зомаса следует оштрафовать за исчезнувшего гуся, видимо, он унес его в Литву, чтобы не платить налога райху». [444]

Зомас вновь опровергает. Он утверждает, что гуся сожрали фашистские солдаты, отступавшие с Восточного фронта. Уж не хочет ли он этим сказать, что солдаты мародеры?

От этого дела пахнет не анекдотом, а каким-то государственным садизмом. От Мемеля до Берлина фашистские чиновники наслаждаются, издеваясь над беззащитным литовцем. И теперь его не бросили: убегая, прихватили с собой.

В тюрьме были не только невинные. В тюрьме были и преступники. Для них были отведены камеры третьего этажа. Там тоже стены говорят — о фашистском духе. Каждая пядь этих стен разрисована похабщиной. Это тоже краски их быта.

Я перелистал бумаги жителей третьего этажа. Все до единого — уголовники. Преступники в возрасте от четырнадцати до тридцати лет. Это — молодежь гитлеровской формации, те, что писали школьные черновики на смертных приговорах.

Эдит Лаукандт. О ней сказано: «Чистокровная арийка. В предосудительных поступках против райха не замечена». Обвинение: «дибшталь» — воровство, 2 сентября арестованную навестил муж — обер-ефрейтор Вильгельм Лаукандт. Он приехал на побывку с фронта и обнаружил супругу за решеткой. Обер-ефрейтор возмутился: ведь Эдит Лаукандт «взяла» чемодан с вещами из литовского дома. Несколько дней спустя в дело подклеили телефонограмму из Мемеля: «Супругу обер-ефрейтора срочно освободить».

Иоганн Эрдманн. «Немец. 1913 года рождения. Рост — 168. Высокий лоб. Серо-голубые глаза. Острый нос, оттопыренные уши, маленький рот, гнилые зубы» — таковы приметы чистокровного представителя арийской расы! Он ловко обчистил вдову кавалера Железного креста Грету Каншадт из Тракеедена. Иоганн Эрдманн, вероятно, недоумевал: за что его посадили? Он по-своему, по-фашистски, продолжал боевые традиции германского оружия. Что он укрыл — краденное... Муж Греты Каншадт воровал и грабил в России. Почему же его соотечественнику не обокрасть жену грабителя в тылу?..

Куда исчезли жители третьего этажа?

В деле Иоганна Эрдманна 9 октября — накануне вступления наших войск в Гайдекруг — помечено: «Комиссар [445] Оборонительного округа Мемель по телефону приказал: выпустить герра Эрдманна из тюрьмы и срочно направить в его распоряжение».

Все ясно: «Рост — 168, руки и ноги — в порядке». Фольксштурм нуждается в экстренном пополнении. Третий этаж тюрьмы подготовил надежные контингенты. Защита райха в проверенных руках.

Долгие годы война далека была от Гайдекруга. Фашисты маршировали перед тюрьмой и били в барабан. Нам понятно, почему тюрьма для них была святыней: это — их оплот против других народов. Сюда они сажали тех, кого сами грабили. Фашисты украли и город этот и край. Когда-то вся эта местность принадлежала литовцам. Тут жили и трудились мирные землепашцы. Они и теперь бывали здесь — в одиночке, за кирпичной стеной. Фашисты захватили их дома и поля. Тюрьма помогала им господствовать на уворованной земле. Не правосудию они присягали перед красным домом на площади, а волчьему закону. Их закон создан для истребления других народов. Их судьи судят всех, кроме настоящих преступников. Сами судьи — преступники, надо судей судить. Они мечтали весь мир посадить за решетку. Поэтому все человечество их ненавидит.

Что и говорить — грохот барабана им был приятнее гула орудий. Они бежали от этого гула за Неман. Но мы придем и туда. Мы помним, что здесь еще преддверие. Там найдем и доктора Шой и герра Якумайта. Там разыщем и главных тюремщиков и палачей.

Фронтовой дневник

21 апреля 1945 года. Вторую неделю нахожусь на берлинском направлении. Позади Варшава, Познань, Ландсберг, Штраусберг. До Познани летел с Львом Славиным на самолете, дальше мы с ним добирались на попутных грузовиках. Все города и городишки до Одера в белых флагах. В Ландсберге мы пришли с Ильей Бару к Всеволоду Вишневскому, он от «Правды» вместе с Золиным. Вишневский обрадовался балтийцам, развернул на столе карту и стал объяснять «обстановку и замысел предстоящего Берлинского сражения». В нем гибнет талант полководца. Золин помешал нашей беседе, «оберегает» Вишневского. К Берлину подтягивались кинооператоры, художники, корреспонденты [446] с других фронтов, много писателей — Борис Горбатов, Всеволод Иванов, Александр Бек, Василий Гроссман, Галин. До Штраусберга все держались вместе, потом разлетелись по разным направлениям. Из нашей газеты кроме Ильи Бару есть еще черноморцы: Борис Шейнин, «неистовый репортер», и Сеня Лифшиц — хромой, израненный, он имеет право идти на Берлин больше, чем все мы.

Две армии — 3-я Ударная генерала Кузнецова и 5-я — генерала Берзарина — перешли кольцевое шоссе и вступили в предместья Берлина. Вероятно, и другие армии ворвались в город. Нахожусь в армии генерала Перхоровича, его части тоже вступили в Гросс Берлин, как говорят встречные немцы, подтверждая, что мы уже в Большом Берлине. Это понимаешь и без них, когда пересекаешь выложенные брусчаткой первые трамвайные пути. Пригород ли, предместье, но это уже Берлин.

Взят в плен командир 563-го полка подполковник Вернер Панков, 1897 года рождения, уроженец Кенигсберга, по образованию врач. Участвовал в его допросе. Он служил в армии до двадцатого года, был на первой мировой войне. Дивизия «Берлин», в которую входит его полк, сформирована в начале сорок пятого года из резервных частей, ранее дислоцировавшихся в Дании. Командир дивизии генерал-майор Фойгтсбергер. Оружие полка: «штурмгевер, панцершрекк», — так сказал подполковник. Это о фаустпатронах. Подполковник показал, что, ожидая наступления, строили укрепления от Одера до Берлина. Концентрировали артиллерию. 13 и 14 апреля на его КП побывали 10–12 командиров артиллерийских батарей, интересовались обстановкой и противником. Подтянули резервные части для контрударов. Фюрер приказал обороняться на Одере до последнего солдата. Там решалась судьба Берлина. «16 апреля после ураганной артподготовки части нашей дивизии не сумели задержаться на рубежах, — рассказывает подполковник, — пытались отойти на главную оборонительную линию севернее Зеелова. Но давление русских было так сильно, что мы не удержались и там. Связь со штабом дивизии потеряли 17-го. Решил отходить без санкции дивизии. Но к вечеру 17-го мой полк и приданные ему две саперные роты и два батальона учебного авиаполка были окружены. Два раза пробовал прорваться. К 18-му дивизия была разгромлена».

К концу беседы подполковник попытался было «высоко оценить» действия наших войск, даже разобрать их с военной точки зрения, но потом сник и произнес: «С иллюзиями покончено».

На стенах домов, на каменных оградах надписи черной краской: «Берлин блайбт дойч!» — Берлин остается немецким! Это, [447] как объясняют пленные, из «суточного приказа фюрера». Там еще сказано: «Вена снова будет немецкой. Европа никогда не будет русской. Будьте бдительны по отношению к небольшой группе офицеров и солдат, которые ради спасения своей жалкой жизни станут бороться против нас. Судьба убрала одного из величайших во все времена поджигателей войны. Решится поворот этой войны. Адольф Гитлер». Это — о смерти Рузвельта. Иван Николаевич Королев, член Военного совета армии, дал мне копию такого приказа фюрера, адресованного солдатам 3-го танкового корпуса СС. На нем пометка: «Немедленно». Не помогло.

Генерал Перхорович получил приказ изменить направление — не в глубь города, а в обход, на соединение с частями Первого Украинского фронта.

25 апреля. Нахожусь в дивизии генерал-майора Павла Шафоренко. С плацдарма за Одером это соединение вышло на канал Берлин — Шпандауер — Шиффартсканал вчера в 16.00. Из района Панков пересекли железную дорогу. Теперь мы в Веддинге [448] — первое знакомое для моего слуха название берлинского района. Веддинг. Красный Веддинг, рабочие баррикады, о которых читал в пионерские годы. Теперь здесь баррикады фашистского фольксштурма. Многоэтажные дома. Разбитые витрины магазинов. Станции метро. Это уже Берлин.

Гвардии генерал-майор Шафоренко, увидев у меня фотоаппарат, сказал гвардии майору Михаилу Жукову, командиру полка самоходок:

— Ну что ж, друг, воспользуемся случаем и снимемся для истории.

Мы вышли из подвала наверх, на угол Зее — и Мюллерштрассе. Я хотел снять генерала на фоне многоэтажных домов и самоходки, но замешкался в поисках точки и фокуса. На углу загорелась машина — ее поджег из соседнего дома какой-то фаустник. Генерал, которого не заподозришь в слабости духа — он впереди своих бойцов первый вошел накануне в этот район Берлина, — сказал:

— Знаете что: идемте сниматься во двор. Сегодня я, пожалуй, обойдусь без фона. Хочу не потерять возможности сняться на фоне рейхстага.

Мы вошли во двор. Но и там нам помешали.

Пришел пожилой господин, он хотел разговаривать с генералом лично. Он доложил, из какой квартиры стрелял фаустник. Так я и снял генерала с этим господином.

Май в Берлине

Цветут вишни и яблони в окрестностях Берлина. Короткие весенние дожди проносятся над запущенными и заброшенными полями. Дуют холодные ветры. Но в городе — духота. Над городом горячий туман. Красное облако огня, дыма и кирпичной пыли окутывает Берлин. Белые флаги на домах быстро темнеют от гари. Немцы каждое утро заменяют их свежими.

Война здесь только стихла. Вчера и сегодня молчит артиллерия. На площадях, на улицах стоят украшенные цветами и алыми полотнищами наши танки и орудия. Май, майский праздник. Война позади. Не рушатся дома. Одна за другой исчезают баррикады. Их разбирают те, кто строил. Мимо баррикад бесконечными колоннами идут те, кто их защищал. Но воздух сражения еще не остыл. Еще звучат отголоски битвы, изредка где-то взрывается [449] мина. Бьет из подвала не выкуренный оттуда эсэсовец. Город, земля, армия — все накалено до предела, все живут еще в только что отзвучавшей битве. Не такая это была битва, после которой сразу наступает затишье.

Двенадцать дней прошли, как одни сутки: без отдыха, без она, в стремлении к маю все закончить, выйти в центр города. Я видел генералов, которые все эти дни не смыкали глаз. Видел бойцов, четырежды перевязанных, обмотанных бинтами, но не уходивших с берлинских улиц в эти последние часы.

— Ведь это же всем битвам битва!

Да, именно так: всем битвам битва. Еще немыслимо охватить сознанием ее масштабы. В памяти лишь штрихи. Мы знаем, что у наших армий позади грандиознейшие сражения. Может быть, где-то дрались дольше, горячей и тяжелей. Но здесь каждый понимал, что дерется за окончательную победу. Здесь дрались за то, о чем мечтали четыре года. Четыре года этим жили — прийти сюда, в Берлин.

Две недели назад наши командиры сменили карты на подробный план города. У генерала Перхоровича — его [450] войска первыми вошли в предместье Берлина Виттенау — затуманились глаза, когда он остановил машину у столба с немецкой надписью: «Берлин. До центра 12 километров».

— Смените, — приказал он. — Напишите по-русски, чтобы каждый боец понимал...

И кто бы ни проезжал или ни проходил мимо этого столбика, каждый останавливался здесь и повторял: «Берлин!»

Скорее, как можно скорее прорваться к центру, к рейхстагу.

Три крестика появились на плане города в планшете каждого командира: рейхстаг, Бранденбургские ворота и здание Имперской канцелярии. Если видишь бойца, разговаривающего с немцем, знаешь заранее, о чем боец расспрашивает: дорогу туда, в их последнее гнездо.

Настали дни, когда штабы стали измерять расстояния на метры. В дивизии гвардии генерал-майора Павла Шафоренко на Мюллерштрассе мне сказали в конце апреля: до рейхстага осталось 1250 метров. «Ну, что же, мы метров на пятьдесят ближе, — серьезно сказал генерал из соседней дивизии, он слышал наш разговор. — После пятичасового боя мы заняли большой дом. Он тянется метров на полтораста».

Трудно пришлось артиллеристам. Они били прямой наводкой по немецким баррикадам. Орудия стояли на открытых позициях посреди широких центральных магистралей. Немцы стреляли расчетам в спину из окон домов, из-за развалин. Но не это страшно было артиллеристам — страшней была опасность попасть в своих, фронты сближались, в городе стало тесно, даже на прямой наводке нужна была осторожная стрельба. Вперед выкатывали пушки малых калибров.

И вот перед майским праздником над рейхстагом уже реял наш флаг. И не один, а несколько флагов, поставленных разными подразделениями на различных углах здания. Каждая из частей оспаривала первенство. Подойти к рейхстагу еще было трудно. В нем и в соседних зданиях крепко засели немцы. Они стреляли по флагам, но не могли их сбить. В развалинах домов шел бой за каждый пролом, за каждую нишу. В этот день фронта уже не было — была какая-то изломанная линия боев, где [452] перепутались кварталы, захваченные нашими, и кварталы еще немецкие.

Настало утро 1 Мая. Наши войска подошли к Фридрихштрассе и Александерплацу. Бой шел у ратуши. Утром у дворца Вильгельма остановилась машина с огромным радиорупором. В центре Берлина бойцы услышали голос Москвы, звон башенных часов с Красной площади, речь с трибуны Мавзолея. Транслировался первомайский парад. Люди, лежавшие с автоматами на карнизах зданий, у перевернутых трамвайных вагонов, возле разбитых станций берлинского метрополитена, были потрясены — они тоже участвовали в московском параде. Над всеми орудиями, над командными пунктами, над танками — всюду, где был советский человек, вопреки правилам военной маскировки, появились красные флаги и флажки. Весь Берлин был в красных флагах — наша армия праздновала Победу. Немцы это видели. Тысячные толпы пленных проходили по улицам. В ночь на 2 мая их радиорупоры кричали:

— Русские, не стреляйте! Мы хотим сдаться!

И тут же слышалась стрельба на их стороне. Приходили пленные и рассказывали, что эсэсовцы расстреливают фолькештурмовцев.

2 мая они капитулировали. Весь день происходила сдача гарнизона. Но эсэсовцы, выбрасывая из подвалов белые флаги, в упор стреляли в подходивших к ним красноармейцев. Весь день артиллеристы, танкисты, саперы, пехотинцы — все, кто воевал в Берлине, занимались одним: принимали пленных и выкуривали из подвалов эсэсовцев.

Закоулками, по развалинам домов пробирались к нам в тыл переодетые в штатское платье гестаповцы. Они стремились скрыться туда, где стало спокойнее, надеясь потонуть в общей массе беженцев. Я видел берлинских чиновников, которые стояли на Франкфуртераллее и указывали работникам нашей комендатуры переодетых гестаповцев и крупных нацистов. Немцы выдавали немцев. Они делали это легко и охотно, спасая себя. Юрист, один из директоров райхсбанка, услужливо предлагал себя в качестве опознавателя.

В этот день я проехал по всему городу — от Нойкёльна до Веддинга, когда-то Красного Веддинга, и Моабита, где тюрьма Моабит, и от Лихтенберга до центрального Берлина. Многих кварталов не существует. Остовы домов, [453] многоэтажные скелеты улиц, стены, стены и стены без окон, без дверей, без крыш. Выжженная зелень посреди широких магистралей. Вспоротые тоннели метрополитена. Входы на станции метро завалены щебнем, разбитыми машинами и трупами. Ближе к центру трудно проехать. Мостовой нет, она вся засыпана кирпичом, металлом, загорожена перевернутыми трамваями, полусгоревшими омнибусами, столбами и электропроводами. Мы пробираемся на Унтер-ден-Линден, где уже нет знаменитых лип, к рейхстагу, где рядом с алыми флагами орудуют на крыше кинооператоры и фоторепортеры, к дымящемуся зданию Имперской канцелярии, на правительственную улицу Вильгельмштрассе.

Вот в редакции газеты валяются кипы последних номеров берлинских листков. Никто их не разносил по киоскам, никто не читал.

Лежат пачки последнего номера газеты «Дас цвёльф Ур блатт» от 21 апреля. Мне отдал такой номер газеты старый служака немецких колониальных войск штабсфельдфебель Август Штральберг, он служил в главной комендатуре Берлина, ушел оттуда 18 апреля и сдался в Виттенау 22 апреля. Под вывеской этого номера — № 93, суббота — укрылись названия пяти других газет фашистского Берлина — последний объединенный листок гитлеровской столичной прессы. Он вышел в день, когда наши войска уже дрались на улицах города, о чем сказано скромно: «Сегодня, в девять часов утра, в городе будет проведена пробная стрельба полевых артиллерийских батарей. Берлинцев просят не волноваться». Номер, очевидно, верстали в бреду и в панике. Заголовки гласят: «Сильный напор врага в Северной Германии», «Мужчины и женщины Берлина, теперь нужно себя проявить!», «С панцерфаустом, винтовкой и ненавистью!», «Призываем к фанатическому сопротивлению!», «25 немецких самолетов уничтожили 4800 русских!», «Наш фронт — туго сжатая пружина!» И тут же — холодный душ для удирающих: «Действительны только красные проездные документы». Половину второй страницы занимают объявления: «Двух лошадей и повозку покупаю». «Детскую коляску меняю на хороший велосипед и два рюкзака». Среди всей этой истерики кладбищенский юмор: «Страховое общество против несчастных случаев — фирма существует с 1875 года — рекомендует обращаться к дирекции в разных городах [454] Германии». Следуют адреса «разных городов», где в это время жители аккуратно меняли по утрам загрязненные за ночь белые флаги на чистые.

По поводу «туго сжатой пружины» Август Штральберг сказал мне:

— Наши войска имеют теперь большое преимущество: одни и те же сражаются и против запада и против востока.

У него были основания для горечи: сам — четырнадцать лет служил в Африке, вернулся ни с чем — Германия потеряла колонии; сын погиб на Западном фронте, дочь — от бомб...

И вот нераспечатанные кипы этого последнего фашистского листка, экземпляр которого я сохранил, как исторический трофей. Мимо редакции проходят десятки тысяч пленных — тут и тотальные старики и подростки, и охранные батальоны министерств, и полицейские, и морская пехота, и подводники из Киля, и спешно обмундированные служащие метрополитена, и «батальон желудочнобольных», и «подразделения печеночников», все, кого спешно мобилизовали гитлеровцы.

Бойцы смеются: «Ишь, фанатики пошли...» «Фанатики» идут по Берлину навстречу бесконечному потоку наших автомашин, танков, орудий, повозок, в эти дни все, кто воевал здесь, кто воевал в этом городе, стремятся обязательно побывать в центре германской столицы, у самого рейхстага, у Бранденбургских ворот.

Только и слышишь на улицах: «Земляк, как тут на Фридрихштрассе эту проехать?» — «Да понимаешь, дорогой мой, я сам первый раз в Берлине...»

Ночью с одного из берлинских аэродромов в Москву уходил самолет. В нем летели корреспонденты, штабные офицеры. Мы пролетели затемненную Германию. Позади осталась Польша. Под нами советская земля. Огни городов указывают нам путь. Мы проходим Витебск, Смоленск, родные края, где еще недавно пылали пожары, где фашисты разорили жизнь миллионов людей. Сейчас здесь снова горят огни. Самолет идет над ними прямым безопасным путем в Москву.

Летчик лейтенант Анисимов говорит, что это его сто двадцатый ночной перелет за время войны. Сто девятнадцать раз летал с потушенными огнями, вслепую, садился на лесные площадки, по кострам. [455]

— Боюсь, не сяду теперь на такой аэродром, — смеется летчик, делая вираж над освещенным аэродромом. — Отвык, черт возьми, отвык!

Мы садимся в Москве.

Поверженный райх

Сегодня День Победы. Сегодня кончилась война. Мы не знали заранее, в какой из дней календаря это произойдет. Мы не знали, с какой стороны и в котором часу войдем в Берлин. Но мы знали твердо, что войдем в него — через Потсдам ли или через Лихтенберг. Мы знали: война не может кончиться где-либо в Инстербурге или Аахене. Война может завершиться лишь тогда, когда мы придем в Берлин.

В день, когда берлинские газеты обещали, что вот-вот должно наступить какое-то чудо, в этот день наши первые снаряды разорвались на Александерплац. Может быть, в тот день немцы не прочь были бы повесить на Брандснбургских воротах Гитлера. Но события развивались без чудес, реально, с неумолимой последовательностью. Мы овладели Берлином. Мы повергли нацистский райх в прах. Мы принудили его к безоговорочной, к полной сдаче на милость победителя.

Мы в Берлине. Что же это за город?

Он создавался столетиями, он фундаментален, он опоясан парками, озерами, рощами, лужайками, он разрезан и переплетен каналами и шоссейными дорогами. Вероятно, в нем было много великолепного и величественного для любознательного человеческого глаза, заманчивого — для туриста, занятного — для исследователя, поучительного — для путешественника. Но мы пришли сюда не туристами, не путешественниками по европейским столицам. В минувшие годы этот город стал понятием, синонимом, олицетворением зла. Мы оставили свою любознательность на другое время. Для нас Берлин — не столица. Больше десяти лет Берлин — столица зла.

Мы это видим, мы чувствуем, сталкиваясь и с городом и с людьми, теперь мечтающими из «сверхчеловеков» превратиться в невидимок.

Я объехал вокруг Берлина не по шикарной кольцевой автостраде, а по его пригородам. Нет слов, красивы окрестности этого города. Но эта красота обезображена колючей [456] проволокой, сквозь которую был пропущен электрический ток, темно-зелеными бараками, где в скотских условиях обитали рабы. Лагеря и лагеря.

Обершёневайде на востоке — лагерь, Карлсхорст — лагерь, Фридрихсфельде — лагерь, Херцберге — лагерь, Вайсензее — лагерь. Хайнерсдорф — лагерь. Розенталь — лагерь. Виттенау — лагерь. Фронау — лагерь. Хённигсдорф — лагерь. Шёнвальде — лагерь. Фалькензее — лагерь. Дёбериц — лагерь. Фарланд — лагерь. Потсдам — лагерь. Драйвиц — лагерь. Штансдорф — лагерь, Тельтов — лагерь. Лихтенфельде — лагерь. И так до конца — с востока на север, с севера на запад, с запада на юг и с юга на восток — замкнутый круг рабовладельческих лагерей для десятков, сотен и сотен тысяч русских, поляков, французов, сербов. Даже в Потсдаме, который когда-то в Германии гордо именовался Версалем Берлина, даже там эти темно-зеленые бараки за колючей проволокой.

Это только внешнее кольцо лагерей. Они разбросаны и в самом городе, во всех его промышленных районах — в Нойкёльне, в Веддинге, в Сименсштадте — всюду, где дымили трубы немецкой промышленности. Вот уже две недели из этих лагерей по расходящимся от Берлина шоссейным трассам идут представители всех городов и национальностей мира, носители всех флагов земного шара, освобожденные от позорного рабства советским бойцом.

Это — измученная, истосковавшаяся по родине, но радостная толпа. Хотя родина иных лежит на западе от этого страшного города, они идут на восток, в страну, откуда пришло спасение. И господа, вчера топтавшие эту толпу рабов, вчера плевавшие этим людям в лицо, вчера уверявшие, что арийцы — господа, избранная раса, а все остальные — ничтожества, сегодня эти господа не прочь присоединиться ко всему этому странствующему Вавилону, сегодня фашисты срочно разыскивают эльзасские паспорта, фабрикуют антифашистские документы, выискивают в своей родословной дальних родственников евреев, тех евреев, миллионы которых они истребили. Сегодня они, бывшие господа, просят у своих вчерашних рабов справки о благонадежности, аттестации о гуманности и характеристики о добропорядочности.

В лагере немецкого завода по производству пулеметов для «мессершмиттов», в Норд-Виттенау, через два часа после вступления сюда советских войск я разговаривал [457] с русскими девушками из Донбасса и Воронежской области. Я расспрашивал их о Германии, они — о Родине. Вдруг к нам подошел человек в черной фетровой шляпе. Он назвался «лагерфюрером» и потребовал, чтобы девушки подтвердили, будто он, маленький фюрер, значительно лучше и гуманнее фюрера большого. Девушки сказали ему:

— Герр фюрер, оставьте нас в покое. Мы встретились со своими, вы понимаете — со своими!

Но фашист назойливо требовал охранной грамоты.

— Почему же вы служили на такой позорной службе?

— Во-первых, здесь не брали на войну. Во-вторых, тут было сытно. Мы получали посылки Красного Креста.

Я видел много таких посылок в квартирах лагерной и фабричной администрации, у берлинских чиновников, у нацистских деятелей, но только не в бараках военнопленных и рабочих. Палачи жили отлично. А узники — бельгийцы, французы, русские, голландцы, поляки, сербы, болгары, итальянцы — получали в день по три картошки и по литру баланды. [458]

Я разговаривал с очень многими берлинцами. Тут, в Берлине, собрались и те, кто постоянно обитал в нем, и те, кто бежал сюда с востока и запада. Я задавал себе вопрос — на чем же держалось это гитлеровское чудовище, почему они так сопротивлялись?

— Вот вы ругаете Гитлера, вы все валите на него, — спрашивают наши люди у берлинцев, — но почему вы шли за ним?

— Гестапо и террор. Нас заставили, нас принудили...

Гитлер старался заинтересовать население наживой, насаждал и развивал самые низменные, самые гнусные черты, которые и до него насаждали в Германии немецкие милитаристы.

На берлинских заводах сравнительно мало немцев рабочих, но зато много немцев — бывших рабочих, ставших мастерами и надсмотрщиками. Я был у немецких крестьян, многие из них — это бывшие крестьяне, ставшие эксплуататорами, кулаками, рабовладельцами. Гитлер сулил обывателю не только богатство, награбленное в походах по Европе, не только господство над восточными пространствами, опустошенными огнем и мечом; Гитлер соблазнял его и более мелкой, но конкретной перспективой — повелевать в маленьком мирке своего дома, быть королем в своем свинарнике, как скотиной, владеть людьми и чужим горбом умножать пресловутое «айгентум» — собственность, исконную мечту бюргера.

Мы прошли с боями многие страны Европы. Наша армия вывела из нацистской игры многих сателлитов Гитлера. Но только в Германии можно видеть эту назойливую картину — белый флаг на каждом перекрестке, белую повязку на руке каждого жителя — от ребенка до старика. Пыжились, изображая свою борьбу в последние месяцы, как некий «истинно германский эпос». Тужились, призывая всевозможные фольксштурмы к сверхфанатизму. Изобретали всевозможные «фаусты», «фау», «панцершрекк», десятки вычурных названий нового оружия, стремясь любыми средствами сохранить миф о своей непобедимости. Изобрели оборотней. Поставили рекорд в коварстве и подлости на войне. Стреляли и стреляют, когда это не очень опасно, в наших солдат из-за угла. И выбрасывают белые флаги, где только можно. Стирка белых повязок вошла в обиход, как стирка носков. Аккуратность и педантизм даже в этом доведены до умопомрачения. [459]

На окраине Берлина я спросил почтенную фрау:

— Почему вы носите белую повязку?

— Позвольте! Капитуляция!

— Но это касается армии, войны?

— Я тоже капитулировала.

— Зачем это нужно подчеркивать?

— Чтобы вы не подумали, что я состою в вервольфе.

Она, очевидно, предполагает, что оборотней мы будем распознавать по белой или черной тряпке. Вот к чему приводит: «Немцы, я буду думать за вас!» Вот до какого опустошения доходит человек, если он позволяет себя низвести до уровня исполнителя и не рассуждающего последователя, не отвечающего ни за что. Трудно в человеке, погрязшем в животном эгоизме, пробудить здоровое общественное сознание. Трудно, но нужно:

Однажды во время боев на Мюллерштрассе командный пункт подполковника Василия Антоновича Гиги перешел на другую сторону улицы в только что отбитый у противника многоэтажный дом — это было здание Веддингского комитета нацистской партии. Во дворе этого дома были и переодетые фольксштурмовцы и штатские. Подполковник Гига считал, что господа эти не случайно оказались именно возле такого учреждения. Один господин, приняв меня в черной морской форме за представителя комендатуры, подошел и сказал:

— Герр командант, каков будет порядок снабжения хлебом и другими продуктами? Гитлер капут, пришла новая власть. Нас интересует новый порядок.

В эти дни уже было создано самоуправление и разработан порядок снабжения населения хлебом. В очищенных от фашистских войск кварталах красноармейские кухни раздавали жителям еду. Но тут стояли люди, еще не вышедшие из боя. В разгар боя, когда решалась судьба третьего райха, за который десятилетие этот господин кричал: «Хайль!», его уже интересовал приварок от «нового порядка».

Многие жители уверены в присоединении Берлина к России. Они осторожно спрашивают наших бойцов:

— Теперь Берлин будет ваш?

— На хрен он нам сдался, — отвечают красноармейцы. — Нам этот воздух не по нутру.

— Но вы его завоевали!.. [460]

И вот идут наши бойцы по городу, который по замыслу Гитлера должен был стать столицей мира. Идут и видят нагую страну, со всеми ее отвратительными язвами. Как страшно было для мира, для всех народов то зло, до корня которого мы добрались. Еще после прошлой мировой войны Ленин сказал о германском империализме: «Сначала он невероятно раздулся на три четверти Европы, разжирел, а потом он тут же лопнул, оставляя страшнейшее зловоние». Этим зловонием несет сейчас из разбитого, лопнувшего райха.

Сегодня, когда смолкают пушки на фронтах и звучат фанфары народного празднества, сегодня, когда свободно вздохнула после многих лет кровопролития земля, сегодня, как никогда, трезво смотрим мы не только на пройденное, но и в будущее. Люди, пережившие такую войну, не могут стать беспечными. Эти люди вправе требовать, вправе обеспечить, обезопасить будущее — для этого они жертвовали кровью и жизнью. Будем зоркими. Не упустим из виду ни оборотней, ни их покровителей. Мы очистим воздух нашей планеты от зловония лопнувшего чудовища. Залог этому — наша неслыханная победа.

9 мая 1945 года. [461]

Фронтовой дневник

11 мая. Снова в Берлине. Я пришел в комендатуру к генерал-полковнику Берзарину на прием и беседу с первым военным комендантом германской столицы. Генерал-полковник сказал:

— Понимаете, какой парадокс: всего неделю назад я знал одно — разгром немецких армий в Берлине. Теперь я должен кормить немцев и восстанавливать город.

Берзарина уже знают все жители Берлина. Наши части еще только входили в город, когда появились кипы «Приказа № 1», отпечатанного как плакат на развернутом листе цветной бумаги на двух языках — немецком и русском. Это был приказ начальника гарнизона, обращенный к населению. Осталось только проставить дату и расклеить. Точнее: осталось еще взять город. Но исход войны был настолько ясен, что в приказе, где не был указан день его издания, точно стоял месяц: апрель. Берзарин еще вел бои на улицах города, но уже надо было думать о том, что будет после боя. Уже тогда командующий армией был назначен на должность военного коменданта. Главный пункт — роспуск и запрет деятельности всех и всяких нацистских организаций. Объявлены продовольственные нормы. Красная Армия налаживает снабжение.

Живу в Кёпенике у герра Насса, фотографа или хозяина фотографии. У него вытянулось лицо, когда я принес и бросил на стол пачку «грамот», подписанных «самим фюрером» для вручения кавалерам «золотого рыцарского креста с мечами». Этими грамотами, как сувенирами, снабдил меня майор Платонов — комендант райхсканцелярии. Высшая награда. «От имени немецкого народа». Какое крушение...

12 мая. Первые киносеансы в Берлине. Работают семь кинотеатров района Препцлауэрберг. Показывают захваченные здесь советские фильмы: в «Колизее» — «Ленин в Октябре», в «Скала» — «Учитель», в «Пратере» — «Груня Корнакова», «Последний табор», в «Унионе» — «Богатая невеста», «Комсомольск». Фильм «Ленин в Октябре» снабжен вступительным немецким текстом, часть кадров в нем вырезана. Всюду идет документальный фильм «Сталинград». Цена билета одна марка. На семнадцати киносеансах побывало 9 тысяч человек. Наибольшим успехом пользуется фильм «Сталинград».

14 мая. В 12 часов дня у генерал-полковника Берзарина совещание директоров театров. На 18 и 20 мая назначен концерт немецкого оркестра в Радиозале: Бетховен, Бородин, Чайковский. [462]

...Июнь. Семнадцатое. Вчера нелепо погиб генерал-полковник Н. Э. Берзарин. Погиб во время утренней прогулки на мотоцикле, попал под задний мост грузовика. В конце мая он принимал парад войск возле рейхстага по случаю торжественной передачи одного из победных Знамен представителям Центрального музея Красной Армии.

Своеобразно реагируют на это несчастье берлинцы. Герр Насс сказал, что все взбудоражены, в магазине толпа. Считают, что раз новый комендант, то будут новые порядки. Я пытался объяснить ему, что порядки не зависят от одного человека, это политика государства. «Но Берзарин установил нормы снабжения, — возражает герр Насс. — Мы же знаем, как много зависит от того, кто у власти». Я согласился, что они знают. Но преувеличивают роль своего фюрера. У фюрера был миллион подфюреров. «А политику подфюреров вы сами покорно поддерживали, герр Насс. Вы же видели, что творится!» — «Мы всего не знали». — «Или не хотели знать?» — «Возможно, — сказал мой хозяин. — Когда едят мясо, не думают о бойне. Просто жуют, глотают и даже рыгают...» Он, оказывается, философ, этот фотограф. [463]

Дальше