Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Правый фланг

Североморская тетрадь

Фронтовой дневник

Эту тетрадь я начал в день, когда получил предписание отправиться в Заполярье, на правый фланг советско-германского фронта. Только что вернулся из-под Новороссийска, с левого фланга, где нашим десантным частям не удалось овладеть городом; там, на второстепенном, вспомогательном направлении, возник плацдарм в тылу врага — Малая Земля на полуострове Мысхако, захваченная матросами Цезаря Куникова, бывшего редактора московской газеты «Машиностроение». Левый фланг остался у цемзаводов, а к Малой Земле из Геленджика и Солнцедара регулярно ходит теперь в любую погоду «тюлькин флот», снабжающий матросов боеприпасами и пищей и вывозящий оттуда раненых. Все, что было передано с фронта по телеграфу, напечатано, остальное осталось нерасшифрованным в репортерских блокнотах, «отписываться» предложили потом, сейчас газете нужен северный материал. Но не знаю, удастся ли потом восстановить бегло записанное при беседах. Пришел к убеждению, что лучше вообще не вынимать блокнота и карандаша при других, сохраняется лишь то, что занесено в дневник. Вот я и завел себе еще одну тетрадь — северную, надо себя заставить вести ее день за днем. Итак, 14 апреля 1943 года мы отправились в Заполярье вместе с Борисом Андреевичем Лавреневым, рассказчиком и фантазером. Для меня Лавренев, человек старшего поколения, прежде всего автор «Ветра», «Сорок первого» и «Рассказа о простой вещи». Я, конечно, видел «Разлом», но лавреневская проза о гражданской войне так романтична, что я перечитывал ее не раз и влюбился в Леона Кутюрье — чекиста Орлова, так смело и так ловко обманывающего белую контрразведку. [324]

Нам не везло. Я привык перемещаться с фронта на фронт в течение нескольких часов. Впервые за последние полтора года поехал поездом. Мы ползли через Вологду, где застряли на двое суток, через Кемь, в объезд по ветке, построенной для связи с Мурманском — прямая магистраль была перерезана противником. В Вологде мы даже ходили в театр и смотрели «Жди меня», а потом катаевский «Синий платочек»; в каком-то магазине мы купили с Борисом Андреевичем две фляги с чернилами и поразили прохожих, опорожнив эти фляги в местную «Яузу» — фляги пойдут под фляги. Сутки мы стояли в Кеми. Возле станции валялся разбитый «Харрикейн» — летчики прозвали этот несвежий дар союзников «харитоном» — не шибко современный самолет. Лавренев сходил к нему и вернулся с куском дюралюминия. Он быстро изготовил из дюраля дощечку с прорезью — для чистки морских пуговиц. «Учитесь быть моряком всюду и везде», — сказал мне Борис Андреевич, как сосунку.

Но «Харрикейны» мы видели и в воздухе, они успешно гонялись за «юнкерсами», защищая железнодорожную магистраль.

Нас обогнал поезд, вышедший из Москвы на четыре дня позже. Мне стало обидно, как может быть обидно человеку, у которого в Москве остались жена и маленькая дочь.

Потом мы несколько дней торчали на станции Лоухи, километрах в тридцати от фронта. Немцы были раньше в девяти километрах отсюда, их отогнали. Налево уходит ветка в Финляндию. Все разбомблено — депо, вокзал, домишки; над станцией все время воздушные бои, одни остаются в вагонах, другие ползут в сугробы — ведь наш поезд и линия — главная цель противника. Нас гоняют с места на место, то на финляндскую ветку, то на главную магистраль. Недаром эту станцию уже давно прозвали «Олухи». Чертово место! Все стали воздушными стратегами — обсуждают состояние и положение дел в авиации, качество самолетов, перспективы господства в воздухе. Пассажиры начинают ссориться — результат безделья. Невозмутим только Василь Васильич, проводник. Он перед носом запирает уборную, рекомендуя умываться снегом, так как пользоваться туалетом на местах стоянок не положено.

20 апреля. Мы еще торчим в Лоухи. Дорожный мастер после очередного налета самолетов послал жену проверить, чист ли путь впереди. Она вернулась и сказала, что путь чист. Мастер с помощниками завел двигатель дрезины и отправился в контрольный рейс, чтобы выпустить нас в путь. Через двадцать минут его жена стала вдовой: дрезина подорвалась на замедленной мине, сброшенной вчера с самолета. [325]

Есть один очень спокойный человек в нашем вагоне: Алексей Матвеевич Гущин, командир черноморского крейсера «Красный Кавказ», командированный зачем-то на Север. Он не убегает из вагона при налетах. В соседнем купе майор из запаса, бывший работник какого-то совхоза, ныне начальник, как он выражался, «особо важных складов», злой, нервный, при каждой тревоге истерически кричит «бомбят» и мчится в сугробы. К — гин улепетывает подальше от железнодорожного полотна ползком; наш интендантский генерал Дубровин не бегает, держится достойно — северная школа. Поезд переводят с места на место. Снова остаемся на ночлег.

22 апреля. В пять часов вечера проехали станцию Чупа, преследуемые самолетами. Немцы разбомбили станцию Полярный круг, на этот раз задержка нас спасла: мы пропускали встречный товарный эшелон, а в это время на Полярный круг был налет. Нас повели куда-то обратно, потом потянули в сторону, в лес, вывели на берег залива Белого моря, где штабелями лежат доски и бревна. Это лесобиржа. Поезд стоит в тупике, у подножья скалы, среди приготовленной для вывоза древесины.

— Мальчик, что это за поселок?

— Чупа-град.

Василь Васильич поит пассажиров соленым чаем, воду берет из залива. Действует как касторка. Вся земля кругом в слюде. Мы прошли с Борисом Андреевичем на скалу под маленькую елочку, он, как бывший артиллерист, выбрал «удобную артиллерийскую позицию» и развел на ней костер. Какой-то капитан-лейтенант подсел к нам и стал с голоду рассказывать про «походы капитана Вральмана за селедкой». Другой пассажир силен в теории вероятности применительно к бомбежкам на железных дорогах. Словом, весело. Главное, ни у кого нет продуктов. Все сухари братски поделены. Последнее подкрепление — два сухаря — получено от главного старшины Никитина, бывшего шофера Дома флота на Ханко, он развозил актеров. Ныне он служит на Рыбачьем. Как старому знакомому, он принес гостинец.

Генерал Дубровин, начальник тыла Северного флота, пытается связаться с Кемью, чтобы оттуда разрешили местной роте связи всех нас накормить. На весь лес слышен голос связиста:

— Лоухи, Лоухи! Дайте Кемь! Воздух?.. Воздух, товарищ генерал-майор. Лоухи, Лоухи! Зачем Беломорск? Мне нужно Лоухи, срочно, для генерала... Настя, ну отвечай же генералу. Настя, ну, Настенька... Настя, худо будет... Беда с Настей, товарищ [326] генерал, у нас тут работала — беда. А в Лоухи перевели — хуже стала... Настя, ну Настя, для генерала...

Через два часа Настя соединила генерала с Кемью, комендант обещал прислать дрезину с продовольствием. Если, конечно, дрезина проскочит...

24 апреля. Наконец выехали на магистраль. Вся дорога в воронках и сваленных с насыпи искореженных составах. «Мессершмитт» обстреливает из пушки наш паровоз, сбросил три бомбы. Вот уже мост через Ковду — мечта немцев, но ни одного попадания. Наконец Кола, водопады, выглядит красиво и тяжело.

Мы в Мурманске — через десять дней после выезда из Москвы. Мурманск в руинах, говорят, за ним первое в мире место по интенсивности бомбежек. Приятное первенство!.. Облик Мурманска, порта, его быт, Интернациональный клуб в нем, даже то, что сюда ходят международные вагоны, — все это связано с особым значением города для страны. Это ворота на Запад и с Запада. Вот почему мы так долго ехали. Сюда приходят конвои, отсюда идут на фронт заморские грузы, им уступали мы все эти десять суток боевую заполярную магистраль.

25 апреля. Густо-синие горы, снег, черная вода. С нами на катере идет в Полярное библиотекарша с Соловков, она москвичка. «Когда я пришла служить на флот, — рассказывает она, — все гадала: куда меня пошлют. В Полярном начальник отдела кадров Политуправления говорит: пойдете начальником библиотеки на Соловки. Вероятно, я побледнела. Представляете себе, как это звучит — «Соловки». Туда же ссылали. Была богатая тюремная библиотека. Ее увезли вместе с заключенными».

В Мурманске, в политотделе тыла, Борис Андреевич рассказывал, что бывал в Полярном в 1932 году: тогда там стояли три домика, скелет кита возле домика академика Клюгге, который жаловался, что у него из банки с осьминогом студенты-экскурсанты выпили спирт. Подполковник И. сказал, будто академик «оказался шпионом». Рассказывая эту историю на катере, Борис Андреевич имя академика опустил. На всякий случай.

Полярное. Проходим мимо английских корветов в суровую гранитную бухту. Мы внизу, кругом высокие каменные громады, ущелье, на скалах снег — картинно и неправдоподобно. Ночь, но светло. Вернее, сумрачно. Военная суровость. Я бы построил массивные ворота у входа в бухту и назначил ключаря к ним — для полного колорита. Гранитная морская улица.

Дежурный по Политуправлению флота старший лейтенант [327] Любович устраивает нас на ночлег к себе, комната его в эти часы пустует. «Только у меня там огромная крыса, не бойтесь». Неожиданно он спрашивает Лавренева:

— А как Юрка ваш?

— Юрка? Вы его знаете?

— Я учился с ним в школе в Ленинграде.

— Вот как. Это вы с ним стекла оранжерейные били?

— Стекла... Нет, мы в сад лазили...

— Юрка теперь артиллерист. На курсах усовершенствования командного состава.

Поселился у Михайловского. Слышал час назад разговор о нем генерал-майора Торика. Мы сидели с Лавреневым в кабинете начПУ, когда раздался звонок.

— Слушаю, товарищ командующий. Не разрешал. Михайловский дал без разрешения от Николаева по ВЧ. Да. Есть. Я уже говорил Шавкину: мы должны быть в курсе того, что передают с флота. — Он положил трубку и сказал: — Командующий не хочет, чтобы пока писали о Мюллере, это сбитый нами фашистский ас, он жив и готов нам помогать. Не надо, чтобы немцы знали, что он в наших руках. А ваша братия пишет...

Пришел Илья Львович Фейнберг, пушкинист. Про него тут шутят, что он работает над темой «Пушкин и море». Он может часами наизусть читать Пушкина. Читает матросам на кораблях и на берегу, много работает, но на сто процентов штатский человек. Его здесь ценят и любят.

Был в офицерском клубе, видел союзников навеселе. Обстановка кафе. Тут много литераторов. Лебедев-Кумач, Ставский, Юрий Герман, Саша Марьямов, Исидор Шток, Николай Панов, больше известный мне как поэт времен конструктивизма «Дир-Туманный»...

2 мая. Первое мая мы провели в Полярном. В прошлом году в этот день я был на крейсере «Красный Крым» на Черном море.

Говорят, что под влиянием английских и американских моряков тут распространяются суеверия. Говорит это, собственно, Аня Ф., жена одного из сотрудников газеты, в которой я работал до войны. Она служит в Главном политическом управлении, лейтенант. Прибыла сюда, отправилась на лидер «Баку», «организует статьи» для Прессбюро. Ей отвели каюту, хорошо приняли. Но был назначен внезапный выход в море, на учебные стрельбы — лидер недавно прибыл на Северный флот с Дальнего Востока, он прошел Северным морским путем. Командир не пожелал, чтобы лейтенант оставалась на корабле. Но она женщина упрямая, [328] устроила скандал, связалась с начальством на берегу и добилась своего. Получив разрешение идти в поход, она поднялась на мостик и стала в стороне.

Командиру принесли на мостик хлеб с солью — заесть беду. Он это проделал на виду у всего экипажа. Когда вышли в море, сигнальщик крикнул: «Справа по носу подводная лодка противника!» Но это был всего лишь кашалот. Поход был неудачным, командующий отменил торпедные стрельбы. На лейтенанта Ф. злился весь экипаж, но потом ей все простили и пригласили даже на полубак побеседовать...

Ходил к подводникам, снова встретился с Александром Трипольским, после Таллина не видел его, теперь он служит здесь, на Севере. Он познакомил меня с худеньким харьковчанином капитаном 2 ранга Фисановичем, которого все здесь зовут «Фис», он Герой Советского Союза, любит читать стихи. Душа полярного общества. Хороший, видимо, человек, любит показать себя, уверен, что погибнет. Познакомился с капитаном 3 ранга Львом Сушкиным, он вернулся в базу с победой в момент открытия торжественного первомайского заседания и дал салют — два выстрела. Капитан 1 ранга Морозов, старый подводник, отличный баянист, знает любимые песни каждого из командиров лодок. Живут здесь очень дружно, подводников любят, много рассказывают о Колышкине и Гаджиеве. Говорят, что подводникам особенно покровительствует адмирал Головко, командующий флотом, сдерживает ретивых представителей комендатуры, забывающих, что нервы у этих людей предельно напряжены, они уходят в океан, из которого часто не возвращаются лодки, а на берегу они проводят считанные дни.

4 мая. Вечером на охотнике ушел на Рыбачий, где рассчитываю встретиться с бывшим командиром Гангута — Сергеем Ивановичем Кабановым. Лавренев тоже ушел из Полярного, но в другую бухту: в Кувшинку. Катерники в теплых канадских куртках и в таких же брюках — все на «молнии». Идем вдоль высокого обрывистого и складчатого берега. Скалы в снегу, — кажется, снег лежит там уже много лет. Потом пошли вдоль занятого противником берега. Всех с палубы прогнали: «Проходим квадрат». Мне разрешили остаться. Обычно здесь обстреливают, но сегодня немцы молчат. Это не то что идти ночью на острова в Финском заливе. Здесь ночи нет, нас разглядывают. Ощущение неприятное. Командир уверяет, будто немцы боятся пушек охотника. И «Раису» — он имеет в виду «эрэсы». «А то как подойдем к берегу, как дадим!»

Ветер резкий, холодно. На берегу, чем дальше от Полярного, [329] тем больше снега. Матросы в бескозырках — привыкли. Видим на отмели выброшенное волной разбитое суденышко.

Вот развилка: налево — к ним, направо — к нам. Налево — к Титовке, там немцы, направо — Восточное Озерко в Мотовском заливе. Это семидесятая параллель. На карте Европы полуострова, они похожи на флажок, воткнутый в берег Кольской земли: полуостров Рыбачий на древке полуострова Среднего, который соединен с материком. Там, где воткнуто древко, там фронт.

Трап наверх крутой, почти как у стенки на Ханко.

Кому-то поданы сани в упряжке. Мы идем пешком по грязи, снегу и воде. Зато нас много — армейцы и матросы с сундучками и чемоданами, чувствую себя среди них уже по-свойски.

Иду в политотдел, забыв, что два часа ночи. Дежурный советует пройти в саперный батальон к капитану Майорову — тот устроился на горе, надо подниматься туда по вырубленным ступенькам. В третьем часу ночи вваливаюсь к человеку, не понимающему спросонья, в чем дело, но всегда готовому приютить нуждающегося. Он тут же сообщает, что в Москве у него жена и двое детей, не видел их два года, как там с продуктами?.. Раньше Майоров служил на острове Кильдин, он на Севере с 1936 года. Майоров уложил меня спать на узкой лавке, на вшивых тулупах. Мне казалось, что всю ночь я не спал — едят насекомые. Весь искусан. Чувствую себя плохо.

5 мая. Накормили завтраком. Вестовой Майорова Кржижановский, пожилой человек, отправил семью в Мордовию, там картошка двести рублей пуд. Вестовой спрашивает, не был ли я в Киеве — это его родной город.

О Кабанове тут говорят хорошо. Любит строить, а это на фронте уже умеют ценить даже моряки.

Сижу и записываю. Неожиданный голос: «Граждане, проверьте ваши часы». Москва. Но мне проверять поздно: часов уже нет, их ловко сняли у меня с руки, когда я по пути с Черноморского флота зашел в одном тыловом городе в баню за справкой о санобработке.

Пошел в штаб СОРа — Северного оборонительного района. Идти надо наверх, мокро, талый снег. Чем выше, тем снег крепче. Местами мох и неожиданная каменная сыпь — крупная галька. Потом снова снег, всюду снег, на бесчисленных высотах, острых и мрачных. Ни одного деревца на горизонте. Говорят, был тут кустарник, мелкий северный березняк, но его сожгли в печах — нет топлива, дрова провозят под огнем батарей, как снаряды. Солнце стоит очень высоко, оно затушевано туманом, но ослепляет. [330] Пара лошадей тащит розвальни. Где-то выстрел. Идут военные люди, с подозрением смотрят на меня, сидящего на камне над заливом и пишущего.

У командного пункта спросили: «Пропуск!» Я сказал, что не знаю. Тут же меня обогнали двое бойцов, их тоже спросили, я услышал: «Диск». Теперь знаю и я. Прошел свободно.

Ходы к землянкам в глубоких снежных траншеях. Всюду льет талая вода. Тяжело тут жить. В Политотделе встретил капитана 3 ранга Вырелкина, это он ночью дежурил и отправил меня ночевать к Майорову. Обещал позвонить генералу, доложить обо мне.

Весь Политотдел — две комнаты. Одна служебная, вторая — нары, где живут офицеры. Начальство находится в другой землянке.

Майор Гайтеров провел меня к капитану 1 ранга Тузу, он начальник штаба СОРа. Огромный мужчина, высоченный, на погонах неимоверно блестят белые звезды, сделанные из жести: погоны только ввели, и военторг еще не прислал знаков различия. Туз — человек приветливый. Между прочим, встречу назначает на двенадцать часов ночи: здесь это все равно, сумрачно, как и днем.

Снова пришел в Политотдел и встретил там временного редактора газеты Колю Букина, он принес номер на просмотр. От редакции сюда десять километров, лошади нет, ходит, конечно, пешком. А зимой на лыжах. Он пишет стихи, окончил в Перми литературное отделение педагогического института, здесь служит уже три года. Роста он небольшого, какой-то весь очень северный. Радушно приглашает к себе жить, только, говорит, с едой плохо, какая-то рота стоит возле редакции, в ней и кормятся сотрудники.

Зимой слабо слышна Москва, кажется, из-за северного сияния. Норвегию вот слышно хорошо, но материал надо принимать не из Норвегии, а из Москвы. Букин сам принимает все сводки Информбюро и сообщения ТАСС. Газету печатают на «американке», крутят ногой. Букину удалось достать в Полярном метр линолеума, только некому вырезать клише, здесь нет своего Пророкова. Сюда должен приехать редактор из Полярного, из газеты «Огонь». Есть надежда, что редактор перетянет за собой резчика, в Полярном обойдутся и без гравюр на линолеуме.

— Вы давно из Москвы-то выехали? — спросил Букин. — Небось тепло там. Даже странно слышать: в середине апреля — и тепло. Вот не представляю себе, что такое мороженое. Треску знаю, а мороженое — у нас тут круглый год мороженое. [331]

6 мая. Вчерашняя запись, вероятно, связана с Днем печати. Я и забыл вчера про День печати, но запись сделал про местных журналистов.

Ночью я постучал в землянку начальника госпиталя Михаила Семеновича Попова, военврача 1 ранга, здешнего старожила, до Рыбачьего он формировал отряд санитарных кораблей, в который входит часто сюда курсирующий «МСО-1». Все корабли этого отряда — бывшие рыболовные боты, на «МСО-1» опытный моряк Груздев, был раньше в Мурманске капитаном траулера. Трюмы на этих корабликах оборудованы для раненых, в каждом до тридцати [332] пяти мест — это для лежачих. Остальные — сколько влезет. Санитарные боты участвуют в десантах наравне с боевыми кораблями. Попов пригласил меня принять душ. Мы вышли на улицу. Было три часа ночи. Снова стало совсем светло. Тонкой белой сетью со стороны открытого моря шел снежный заряд. «Пройдет стороной», — определил доктор.

Возле ручья стояла запряженная в легкий возок лошадь. Боец наполнял огромный стеклянный баллон ключевой водой. «Для медицинских нужд на передовую, — сказал Попов. — Самая чистая вода, мы ее даже не проверяем».

Доктор живет один, жену он отправил в Полярное, в родильный дом. И у меня во время войны родилась дочь. «А здесь, на полуостровах, рождались дети?» Доктор сказал, что родилось двое, их принимал молоденький врач сорок первого года выпуска, теперь его называют акушером, хотя он терапевт.

Попов сам вологодский, здоровяк, высокий, блондин, у него очень простое русское лицо и глаза — с хитринкой и добринкой. Он сразу заметил, что я болен, и потому отвел меня в душ. После душа мне выдали чистое госпитальное белье, доктор уложил меня на свою кровать в землянке, запер, чтобы не беспокоили, а сам ушел на партактив. Потом он вернулся и оставил мне ключ.

Землянки наши расположены по склону крутого берега над Восточным Озерком, как норы в горе. Отсюда хорошо видны приливы и отливы — необычное для меня зрелище.

С доктором Поповым мы так много говорили, что у меня возникла отдельная тетрадь с любопытными записями. Попов очень много рассказывает о других — и о врачах, и о командирах, и о матросах. Врачам тут приходится заниматься не только ранами, иногда, особенно зимой, замерзают ночью люди в пути. Спасают санитары и врачи.

Есть и другие сложности медико-санитарной жизни. Госпиталь — это женщины, медицинские сестры, банно-прачечный отряд, прозванный здесь мыльным пузырем. Иногда тут скрещиваются сложные фронтовые интересы и взаимоотношения, и надо обладать не только дипломатическими способностями, но и решительным характером, чтобы всякий узел разрубать. Особенно когда приходится защищать своих подчиненных от ретивых наскоков со стороны.

Я готов слушать Попова бесконечно, но ему надо готовить раненых к эвакуации: ночью в Пуманки придет «МСО-3».

8 мая. Иду на флагманский командный пункт к Кабанову. Встретил политработников из Полярного. Сообщили новости: взята [333] станица Крымская, кроме того, англичане взяли наконец Бизерту и Тунис. Может быть, откроют второй фронт...

Оперативный дежурный подполковник Шашкин на ФКП показал мне записку об обстановке на перешейке, о немецкой артиллерии на той стороне, о группе «Норд» и о новой горноегерской дивизии, переброшенной сюда с Карельского фронта. Шашкип собирается в Москву на какой-то сбор артиллеристов и обещал позвонить ко мне домой.

Кабанов живет в скале, как и на Ханко: только тут надо не спускаться вниз, а подниматься вверх. Советует мне побывать в космачевском дивизионе на батарее Поночевного, там столько наработали, что море все время выбрасывает на берег трофеи: бочки, пушки и бревна, а это — золото. Подобрали даже полный костюм фашистского матроса, обещал мне подарить бескозырку с надписью на ленточке: «Кригсмарине».

— У нас есть не человек, а уникум, — сказал Кабанов. — Его фамилия Казаков. Завтра у меня будет его наградной лист. Он стрелял из пушки, немцы попали в нее снарядом, прямо в дуло, пушку разворотило, всех зацепило, Казаков цел. Оказал раненым первую помощь, доложил, его поставили на вторую пушку. Не поверите: повторилось то же самое. Добро бы один раз, а то два раза подряд.

— Так его нельзя к орудиям допускать.

— Если быть суеверным — да. Но он настоящий человек.

Кабанов рассказал мне о матросе Сидорове, который в октябре проплыл в Баренцевом море двести метров. Мы вспомнили Алешу Гриденко и Родионова с Ханко. Но все-таки тут не Балтика, а Заполярье.

С Кабановым здесь жена и двенадцатилетняя дочь.

До батареи Поночевного генерал советовал побывать в 12-й бригаде.

Пришел вечером ездовой с двумя лошадьми. В бригаду поеду верхом.

На краю земли

Отлив обнажил каменистую прибрежную полосу на перешейке между полуостровами, кусок песчаного в ракушках дна и устья впадающих в гавань Восточного Озерка ручьев. Дожидавшиеся этого часа подводы и автомашины с продовольствием и прибывшими накануне с Большой земли снарядами для полевой артиллерии двинулись [334] напрямик с Рыбачьего на Средний, по пути, где только что человек не мог пройти даже вброд.

Лошади, легко ступая по гальке, протаптывали колею, машины оставляли на мокром песке узоры шин — все это лишь до очередного прилива, он сгладит следы волной, как утюгом. У шоферов и ездовых путь этот наиболее популярен. Он не только короче, тут легче проехать; на верхней дороге зимой тонешь в снегу, а летом — и в снегу, и в воде, и в грязи. За перешейком блаженству приходит конец, снова начинается подточенный ручьями снежный наст и кустарник на нем, переплетенный проводами полевой связи. Надо пригибаться к луке седла, чтобы не задеть за провод и благополучно выбраться наверх.

Наши кони с трудом проходили сквозь эту чахлую, но плотную чащу и по сланцевым плитам скал, как по ступеням, карабкались на вырубленную трассой вдоль вершины горы дорогу. Снег стал чередоваться с лужами, и внезапно дорога круто оборвалась над желтым потоком — он разлился и затопил мостки. Пришлось спешиться, чтобы помочь впереди едущим матросам перетащить груженные какими-то ящиками сани на другой берег потока, а потом под уздцы перевести и своих коней.

Говорят, что только один на полуострове человек способен без натуги работать на этой дороге, — это матрос Смыслов, москвич, мастер по классической борьбе, съедающий, как шутят в его части, по одному аттестату два пайка: он и в морозные дни на ветру обливается холодной водой, переносит вязанки хвороста один за десятерых и, как утверждают, однажды вытащил на гору обессилевшую лошадь с возом хлеба. Может быть, это и преувеличено, но истина в том, что фронтовая дорога требует исключительного напряжения сил от людей, самоотверженно работающих на ней под огнем.

Мы подъезжаем к фронту. У подъема на снежную равнину, ограниченную зеленым болотом, возле трупа лошади торчал над сугробом столбик с черной надписью на фанере: «Проезд группами воспрещен!» У столбика стояла колонна матросов — пополнение. От нее по двое отделялись бойцы и, соблюдая большой интервал, быстро пересекали опасный участок. На снегу они становились для противника отличной целью. Дальше, за снежной равниной, по мшистому болоту они вновь шли строем — до следующего опасного места. [335]

Ездовой посоветовал придержать коней, пропустить очередную пару бойцов. Но как только наши кони миновали столбик, в стороне от дороги разорвался снаряд, он вырвал в снегу черную бесформенную рану и осыпал все кругом осколками и гарью. Ездовой, вологодский колхозник по второму году службы, сердито сказал:

— Поспешим, распсиховался фриц-то, дьявол его побери. По двум-то конникам — шестидюймовыми! Видно, наши-то нагрели ему морду. Это уж всегда — как им дзоты раздолбают, так и псих в голову...

На перешейке, соединяющем Средний с материком, пришлось спешиться. Дальше шли пешком. Ноги насквозь промокли, но ездовой утешил, что в мае и в июне здесь все ходят с мокрыми ногами. Топей хоть отбавляй, а сушиться негде, леса нет, нет и дров, кустарник пожгли, и даже для камбуза приходится топать за хворостом по той самой мокрятине за двенадцать километров. Так что тут, как он выразился, не до личного туалета.

Землянка полковника Рассохина — командира 12-й Краснознаменной бригады морской пехоты — помещалась на глубине станции московского метрополитена: спускаться в нее надо по вырубленным в снегу ступенькам. С каждым летним днем ступенек все меньше, снег таял и затоплял жилище полковника. Время от времени полковник вызывал срочную помощь: двое матросов за полчаса откачивали из землянки воду; а через час-другой снова начиналось половодье.

Воду только что откачали. По мокрому настилу я спустился в землянку. Подтянутый молодой человек с двумя орденами Красного Знамени сидел у карты и что-то отмечал цветным карандашом; полковник долго служил на знаменитых курсах «Выстрел», и Кабанов предупредил меня, что это один из самых боевых и образованных командиров морской пехоты. Рассохин сказал, что проводит небольшую операцию: генерал приказал разбить кое-какие точки у противника и как следует погонять немцев на переднем крае. Три дзота уже разбиты, сейчас минометчики и артиллеристы бригады добавят еще. Значит, полковник занят. Я объяснил, что стремлюсь к самой крайней точке правого фланга. Полковник рассмеялся, что-то произнес о «причудах газетчиков», вызвал связного и приказал проводить меня к Ивану Ребристому. [336]

Связной довел меня до тылов батальона — там Ребристый смотрел кинофильм «Котовский», пришлось немного обождать. Кончился киносеанс. Меня познакомили с командиром третьей роты, он показался мне усталым пожилым человеком, но по пути в роту мы разговорились, оказалось, что перед самой войной он окончил Ленинградское инженерное училище и ему всего двадцать три года. Он все еще оставался под впечатлением картины, не часто здесь, на переднем крае, такое удовольствие. Ребристый шел по перешейку вниз, к расположению своей роты, и приговаривал: «Ну и хлопцы, давали панам пить...» Бесчисленные скаты и лощины он знал вслепую, заботливо инструктировал новичка, где нужно перебежать, а где можно и спокойно пройти, он обходил снежные пласты, чтобы не стать мишенью, рекомендовал в случае обстрела не хорониться за камни — все заметные ориентиры у немцев пристреляны; он вел себя ровно и достойно, как человек, бывалый на войне, не пыжился, но и не слишком хоронился. У одного дзота часовой предупредил командира, что за двадцать минут до нас в этом месте обстреляли минами лейтенанта и ходить там пока, мол, не рекомендуется. Ребристый сказал: «Еще не родился тот фриц, что закроет дорогу к нашему правому флангу. Проскочим...»

Мы подбежали к неглубокой траншейке перед бугорком — она вела в еле заметную нишу в камнях. Вход был завешен плащ-палаткой, за ней оказалась дверь. Ребристый открыл ее, и навстречу пахнуло дымом и жареной рыбой.

— Опять сырым хворостом топите, — сердито сказал он кому-то в темноту. — Когда вы, товарищ Чистяков, научитесь порядку?

— Еле такой раздобыли, товарищ командир, — виновато ответил связной, раздувавший огонек в маленькой чугунке. — Немцы сегодня по дровосекам бьют. У Емельянова одного ранили.

— Ранили? — Ребристый выругался. — Еще что произошло в мое отсутствие? Докладывайте, товарищ Агейченко.

Откликнулся из темноты главный старшина Агейченко: на немецкой стороне отмечены два взрыва. Наверно, враг ведет фортификационные работы — Агейченко пояснил, у какой именно высоты. [337]

— Доложили оперативному?

— Так точно, товарищ старший лейтенант.

— А как раненый?

— Доставлен санинструктором в санроту. В полном сознании.

Неожиданно раздался девичий голос.

— Личный осмотр матросов и младших командиров на всех точках мною закончен, — докладывала в темноте девушка; наверно, это и есть санинструктор. — Санитарное состояние удовлетворительное. Но завтра надо понемногу выводить бойцов в баню.

— У вас всегда это «но», товарищ санинструктор, — сердито сказал Ребристый. — А если нельзя будет выводить бойцов, пожалуетесь?..

Девушка ничего не ответила. Ребристый положил в пустую консервную банку кусок масла и нитяный фитиль — слабый огонек осветил земляночку в камнях, часы-ходики на стене и под ними вырезанную из «Правды» фотографию чехословацкого бойца, сражающегося на советско-германском фронте, — боец был удивительно похож на девушку.

— Мы используем жиры для освещения, — сказал Ребристый и, поймав мой недоуменный взгляд, по-своему его истолковал. — Это масло из моего командирского пайка. Приятнее, когда есть свет. А без масла можно и обойтись. Как вы думаете, товарищ Чистяков?

— Если всегда будет такая жирная треска, как сегодня, можно и без масла, — ответил связной, он жарил на чугунке рыбу.

Ребристый присел на ящик, разулся, передал связному мокрые сапоги — тот поставил их поближе к огню, потеснив котелок с водой, вынул из сумки письма и, оглядев полутемную землянку, сказал:

— На всю роту. Мало пишут, черт побери. Во второй роте завели переписку по радио — двести писем им сегодня принесли. Да небось с фотографиями. А тут всего три.

— Мне нет, товарищ командир? — не вытерпела девушка-санинструктор, так и не вылезшая на свет из своего полутемного уголка.

— Вам, Лида, вот это, — Ребристый протянул девушке какой-то сверточек. — Из политотдела ваша подружка прислала. А тут из трех писем — два Емельянову, одно — мне... [338]

Ребристому пришло из Мурманска — открытка с видом на гору Машук. Он прочитал ее и снял трубку американского телефонного аппарата, неожиданного в этой обстановке.

— «Одесса»! — вызвал он полевой караул у залива. — Емельянов? Ты просил прислать палку. Длинную палку. Палку, я говорю, длинную, понимаешь... Побить тех, что в термос попали, ясно?.. Будет палка... «Линкор» обещал...

Ребристый объяснил мне, в чем дело. Напротив нашей правофланговой точки появился дотошный вражеский пулеметчик: день и ночь он стрелял по подходам к заливу. Сегодня он ранил матроса, ходившего за хворостом. Накануне пробил единственный термос, в котором доставляли горячую пищу, а до этого продырявил ведро — пришлось носить воду из ручья в больших банках из-под американской колбасы. Лейтенант Емельянов — командир полевого караула — решил, что пора избавиться от назойливого пулеметчика; будь все это в полярную ночь — двое разведчиков отправились бы на ту сторону и прикончили его. Так делали не раз. Но когда круглые сутки светло, на ту сторону не пройдешь. По просьбе Емельянова Ребристый потребовал «на гастроли» расчет противотанкового ружья. «Линкор» — командир батальона — удовлетворил это требование, и расчет вместе с «длинной палкой» пришел вслед за нами.

— Так как, Емельянов? — снова позвонил в полевой караул Ребристый. — Пройдут к тебе сейчас двое с палкой? Пройдут? Ну, тогда встречай, пусть Овсянников их обеспечит...

Он предупредил все остальные точки участка. Все приготовились: надо провести невредимыми под прицельным огнем врага бойцов расчета противотанкового ружья вместе с их громоздким оружием и боеприпасом.

Повел стрелков главный старшина Агейченко. С хребта Муста-Тунтури открыли сильный огонь — все им тут видно как на ладони. Ответил пулемет — Ребристый сказал: «Овсянников работает». Подбросил огоньку из своих сорокапяток артиллерист Бурханский — хорошо работают его наблюдатели. Агейченко петлял под пулями, наверно, замучил своих спутников, но вскоре из полевого караула доложили, что все дошли в целости вместе с «длинной палкой».

Когда Агейченко вернулся, он сказал: [339]

— Ну вот, Лида, сегодня не пришлось тебе меня похоронить. Пока цел.

— Могут подумать, что вы трусите, главный старшина, — одернул его Ребристый. — Не все же знают про ваш вредный характер.

Агейченко молчал, молчала в своем уголке Лида, она копошилась там, шурша какими-то бумагами.

— Чего вы стесняетесь, Лида, — сказал Ребристый, — Вылезайте на свет и занимайтесь своим делом. Пока масло не выгорело.

Маленькая, почти круглая фигурка в ватнике выкатилась ближе к печурке и пристроилась под ходиками и фотографией чехословацкого бойца, похожего на девушку. Не глядя на меня, Лида поздоровалась издалека, потом разложила что-то на патронном ящике и, полуотвернувшись, занялась «своим делом». Я чувствовал, что всех стесняю.

Мы вышли с Ребристым из землянки, и он сказал, что Лида из Архангельска, училась в какой-то музыкальной школе, никто не может понять, как ей удалось пробраться на полуострова — особисты и те до этого не докопались, она потребовала, чтобы ее зачислили санинструктором и послали на передовую. Служит уже полгода, ловкая, смелая, даже песни поет, но каждого пришельца дичится — все боится, что отправят ее на Большую землю, домой. А дело, которым она занялась, интересует всю роту: Ребристый привез ей от подружки ноты «Полярного вальса» — она должна их переписать и вернуть в политотдел...

Была солнечная ночь. Огромный раскаленный шар остановился низко над Баренцевым морем, и мы шли ему навстречу.

Опять оттуда затарахтел пулемет, но теперь на него ответил не только наш Овсянников, но и расчет «длинной палки». На той стороне стихло.

Возле обычной земляночки с амбразурами мы остановились. И Ребристый протиснулся внутрь — места там только для двоих. Трудно построить тут укрытие попросторнее.

Ребристый вскоре вылез из землянки и уступил место мне. Там сидел матрос-наблюдатель — судя по всему, старший лейтенант ему все про меня разъяснил. Матрос осторожно открыл заслонку амбразуры, показал мне однообразный горный кряж впереди и сказал: [340]

— Вот, товарищ корреспондент, тут самая крайняя точка правого фланга. Всего советско-германского фронта. Имеем по уставу все основания держать, как правофланговые, Знамя всего фронта. Вы из Москвы, товарищ капитан?.. Я тоже. Верно, до той стороны, как через Манежную площадь перейти? Не дальше. А так просто, пожалуй, и не перейдешь. Хотя наши ребята тут ходили. Ночью, конечно. Гранатами их блиндажи забрасывали...

Потом он предложил посмотреть в бинокль, — может быть, я увижу телеграфный столб на той стороне и на нем флаг. Столб я увидел, флага не разглядел. Матрос подсказывал:

— Вы покрутите, на фокус наведите. Ну как же — видите, телеграфные чашечки, а там красный флаг, белый круг посередине и черная свастика. Мы все просим старшего лейтенанта разрешить нам срезать его, поджечь. Наши туда близко подходили, за дровами лазали да за шоколадом — там целый ящик валяется, его немцы бросили, а наши снайперы не подпускают их к этому ящику. Не разрешает нам комроты. Говорит, туманы будут, тогда снимем и принесем цельный. Как трофей. А в туман они сами шоколад заберут... [341]

Мы пошли с Ребристым дальше к заливу и прилегли в ложбинке, на самом краю нашего материка, где мне хотелось его сфотографировать. Угрюмой грядой от залива до залива, в вечном снегу, в тумане неполного заката лежит хребет Муста-Тунтури. Там, на Черной горе, за заливом, начинался враждебный мир и враждебный край.

— Какая все же большая страна, — задумчиво сказал Ребристый. — Лежишь тут как над пропастью, а вспоминаешь свою Каменку. Вы были в Каменке на Днепре?.. Ну, напрасно. Какие там сады — ох, сады, не то что эти горы проклятые. Я иногда на них смотрю и думаю: с каким же это удовольствием поеду я после войны в поезде через всю страну. Поезд пойдет долго-долго — и все березы, березы мимо, и сосны, и снова березы, а потом сады, сейчас самый цвет в садах. Май. А тут — не поймешь что...

Здесь, на Крайнем Севере, и мне вспомнились южные края, где тоже есть крайняя, последняя точка фронта, где левый фланг венчает на суше башня над Цемесской бухтой, похожая на гриб, и где воюет рота другого старшего лейтенанта — рота Георгия Джербинадзе. Перед башней фашистское кладбище, как барьер между нашим и их станом. Но там, за их станом, опять наша земля, облитая родной кровью, Тамань, разоренная врагом, сожженные сады и обугленные виноградные лозы. С вершины той башни видишь знакомые строения, дома, порт, причалы. А тут, на правом фланге, на последнем куске русской земли над Варяжским заливом, где близко, совсем напротив, просит пули волчье сердце фашиста, тут только скалы и скалы и черные отроги холодных гор, и все же чувствует боец и тут Родину, думает о ней, и сердце его бьется вровень с сердцем бойца на юге, бьется ненавистью к врагу, стремится воздать врагу сполна и за Тамань, и за Украину, и за всю Россию.

В Мертвой долине

Лейтенант Анатолий Бородин за эти сутки смертельно устал. Накануне вечером из фиордов Норвегии поплыл долгожданный туман. Как мутный паводок, он залил перешеек между полуостровом Средним и материком, и лейтенант поднял на ноги свой отряд. [342]

Передний край проходил над перешейком — от губы Кутовая до губы Малая Волоковая в Варяжском заливе. Напротив, на материке, от залива до залива угрюмой черной грядой, перевитой белыми полосами вечного снега, лежал хребет Муста-Тунтури. На его вершинах сидели немцы. У подножья этих гор на гряде обрывистых скал и сопок держалось наше боевое охранение. Между передним краем и опорными пунктами простиралась Мертвая долина. Зимой снежные бури хоронили в ней людей. Летом всю ночь, как фонарь, над ней торчало солнце. Под бурым мхом громоздились обломки шифера и гранита, похожие на холмики могил; в неглубоких ложбинках стыла черная вода; голая каменистая долина была открыта вражескому огню. Но и зимой и летом матросы лейтенанта Бородина спускались в долину, доставляя своим товарищам в боевое охранение пищу и оружие. Туман облегчал эти походы: лейтенант доложил о нем на флагманский командный пункт на Рыбачий и тотчас отправил в путь первую группу подносчиков.

К их возвращению лейтенант получил приказ помощника командира батальона создать на опорных пунктах трехсуточный запас; в помощь пришла группа автоматчиков из соседней роты.

Туман уже рассеялся, однако и вторая группа прошла удачно. На обратном пути немцы обстреляли ее, но все же к исходу ночи все вернулись на сборный пункт, выполнив задание.

Лейтенант собирался уже отпустить людей на отдых, но утром начальник санитарной службы потребовал немедленно вынести из блокгауза в боевом охранении раненых для эвакуации в госпиталь. На этот раз лейтенант пошел сам.

За ночь солнце покинуло карнизы гор, перекатилось за океан и вновь выплыло на востоке, за нашей спиной. Теперь ясное утреннее солнце освещало Мертвую долину, оно било немцам в глаза, и противник, к счастью, не мог вести прицельный огонь.

Разгрузив на опорных пунктах термосы с горячим завтраком и мешки с гранатами, матросы взяли на плечи раненых и двинулись за лейтенантом в обратный путь. Все было бы хорошо, не подведи Виноградов — новичок, только накануне присланный на этот фронт с пакетом из трибунала. При первых же выстрелах он бросил [343] свою ношу и весь мокрый от пота предстал на сборном пункте перед лейтенантом и товарищами.

Рука лейтенанта невольно потянулась к кобуре. Он с трудом сдержал себя и отвернулся. Ему противно было смотреть в мокрое лицо этого рыжего малого.

Он скользнул взглядом поверх плеча Виноградова — матросы позади, в ватниках, в ушанках, а то и в затвердевших повязках на голове, стояли темнолицые, на Виноградова смотрели злые, беспощадные глаза.

— Значит, — процедил сквозь зубы лейтенант, — струсили?

— Струсил, — безвольно и равнодушно повторил Виноградов.

— Раненого товарища бросили? Знаете, что за это полагается?

Виноградов вяло смотрел в землю; он качался, словно не находя в ней опоры.

Матросы двинулись к нему.

В круг протиснулся худощавый и такой же длинный, как и лейтенант, матрос — он только что бережно положил на носилки двоих раненых. Это был Степан Борцов, одессит, отчаянный и бывалый человек, известный тем, [344] что однажды он пролежал в Мертвой долине сутки без движения, обманывая снайпера: на спине у него был тогда мешок с продовольствием, он грыз землю и не шевелился, сутки не ел и все же перехитрил врага, потерявшего цель на однообразном мшистом склоне. Борцову лейтенант поручил присматривать за новичком.

— Раненого я подобрал, товарищ лейтенант, — доложил Борцов.

— Подобрал? — резко повторил лейтенант. — Мне ваше геройство и так известно. Остановить надо было и заставить поднять.

— Виноват, товарищ лейтенант, — смутился Борцов. — Разрешите, я потренирую этого сачка. Может быть, из него хоть половина матроса выйдет?

— Давайте. И запомните, Виноградов: вы уже должны считать себя снова под трибуналом. Посмотрим, как сумеете искупить свою вину. Можете идти.

Борцов вывел Виноградова из круга, и до лейтенанта донесся его шипящий голос: «Шоб ты, козявка рыжая, дурочку из себя не сочинял. Тут половину ребят крестил прокурор. А теперь отмечены наградами. Лейтенант за нас отвечает головой. Или ты хочешь узнать неприятный характер Степана Борцова?»

Вскоре лейтенанту доложили, что Борцов — в четвертый раз за сутки — взял груз и вместе с Виноградовым ушел на самый тяжелый опорный пункт, на пути к которому помимо Мертвой долины надо было преодолеть еще одно препятствие: по веревочному трапу влезть на абсолютно отвесную скалу.

Было пять часов дня, когда лейтенант, измученный событиями этих беспокойных суток, забрался в свою землянку и прилег на топчан; а в шесть его уже трясли за плечо, и сквозь сон он услышал назойливый голос связного:

— Заряд... Заряд идет, товарищ лейтенант... Пурга...

Он спустил ноги с топчана.

В печурке гудел ветер. У окошка, выходящего прямо на скалистую землю, прижалась к стеклу полевая мышь — на ее шубке таяли неустойчивые хлопья свежего летнего снега.

Лейтенант надел ватник и вышел из землянки.

Со стороны Норвегии быстро надвигалось темное сетчатое облако пурги: оно росло над Варяжским заливом [345] и вскоре должно было затуманить всю Мертвую долину плотнее любой дымовой завесы.

Лейтенант потер снегом лицо и прошел за высоту к землянке помощника командира батальона.

Там, в лощине, закрытой от противника склоном сопки, уже собирались матросы.

Помощник командира батальона, мужчина пожилой и грузный, распределял между ними полные бугристые мешки, аккуратно разложенные на снегу.

— Вот что, архаровцы, — ворчал он, — мешки вернуть мне без дырок. Штопать некому...

— Дырки страшны не в мешках, а в термосах, — сердито сказал лейтенант.

Он пересчитал людей и приказал брать поклажу.

— Помните, товарищи: вы несете врагу смерть! — сказал вдруг лейтенант, не глядя на хмурого помкомбата. — То, что у вас за спиной, нужно товарищам, чтобы бить врага. Не донести — преступление. А уж бросить...

Ему надоела эта речь, но во внезапно оборванном напутствии прозвучала угроза.

Лейтенант хрипло спросил:

— Борцов вернулся?

— Нет, товарищ лейтенант.

— Черт. Поглядывайте по пути. Не попутал ли его там этот...

По знаку лейтенанта все двинулись к исходному рубежу.

У гребня сопки передние обождали отставших, и возникла колонна, подобная вьючному каравану в горах.

Лейтенант один поднялся на гребень сопки, последней перед спуском в Мертвую долину. Он окинул взглядом безмолвное пространство внизу и угрюмые отроги Муста-Тунтури, поднял руку и крикнул:

— Ну, друзья, поплыли...

Вслед за лейтенантом подносчики гуськом поднялись на гребень.

И тотчас на немецкой стороне, вдоль горной цепи, каскадом посыпались огоньки, всю долину заволокло сизым дымом разрывов и подброшенным к небу подснежным мхом.

Над передним краем завязался огневой бой. С нашей стороны, сзади, из тылов, раздельно и экономно отвечали батареи полевой артиллерии и минометы; постепенно, [346] впереди, к ним присоединился едва слышимый треск — там, в опорных пунктах боевого охранения, открыли по противнику встречный огонь из автоматов и винтовок.

Колонна на гребне смешалась и исчезла. Она растаяла в зелени спуска, в дыму, в снегу и в тумане надвигающейся пурги, как ныряющий в бурное море пловец. Люди бежали в долину не отстреливаясь, по двое и поодиночке, они то плашмя бросались на землю, становясь обычным на местности бугорком, то снова вскакивали и бежали, бежали — либо в сторону, либо вперед. У каждого на пути было свое — не раз проверенное — укрытие, ложбинка или камушек, каждый по-своему петлял и чертил маршрут, и в этом проявлялось не только чутье человека, чувствующего себя мишенью, но и тонкое умение, искусство маневра, подобное маневру самолета в воздушном бою или корабля в морском сражении. Разница лишь в том, что, лавируя по открытой долине, никто из этих ребят не мог стрелять — они были безоружны.

Зато за спиной они несли врагу смерть.

Первые цепи пересекли долину и уже подходили к подножию скал, а на высоте возник силуэт следующей колонны; как и группа лейтенанта, эта колонна тоже рассыпалась по долине, и трудно стало за каждым из подносчиков уследить.

Все происходило в нарастающем темпе, как при психической атаке, очень темпераментной и настойчивой, когда атакующие идут и идут под прямой огонь. Только в атаке этой второй колонны подносчиков было еще больше хитрости и выдумки. Рассыпавшись по долине, матросы запутали противника и рассеяли его внимание.

А вскоре над ними закружилась и завыла летняя пурга.

Не зря на полуостровах этим людям дали ласковое морское имя «ботики», равняя их работу с действиями кораблей малого флота, с отвагой экипажей мотоботов, проникающих в любую погоду в самые опасные и глухие уголки моря. Именно мотоботы наиболее ловко проскакивали под огнем немецких батарей к Рыбачьему из Полярного, доставляя те грузы, толику которых несли в этот час на себе «ботики» в боевое охранение. Быть «ботиком» на переднем крае полуостровов считалось опаснее всего. Многие тут искупали всякие свои проступки и воинские прегрешения, возвращали утраченные звания, [347] а то и получали ордена. За три ходки через Мертвую долину полагалось поощрение. В Заполярье каждый знал, что «ботик» — геройски храбрый человек. Ему приходится преодолевать два-три километра под плотным огнем, он идет навьюченный под огонь не только в редкие часы туманов или снежных зарядов, но и при ясном летнем небе, пересекает долину по два и по три раза в день, сколько ему прикажет командир.

Мертвая долина вся была в огне. Заряд прошел, и над землей снова стояла ясность.

«Ботики» возвращались — кто в копоти, в зелени, в земле, кто перехваченный свежим, быстро темнеющим бинтом.

Лейтенант встречал их на сборном пункте. Каждый вручал ему расписку, полученную у старшин в боевом охранении взамен сданного груза.

Кроме официальных отметок многие приносили оттуда, со скал, наспех написанные карандашом на обрывках газетной бумаги слова благодарности «подносчикам жизни»; эти боевые характеристики они сдавали лейтенанту с напускным безразличием.

Борцова все еще не было.

Лейтенант опрашивал по телефону каждый из опорных пунктов.

Из некоторых отвечали, что приходило много матросов с грузом, и был ли именно Степан Борцов, запомнить трудно. Из того опорного пункта на отвесной скале, куда он направился сразу, подтвердили, что еще днем Борцов с каким-то веснушчатым парнем приходил, но после того как будто не появлялся.

Лейтенант стал спрашивать каждого вновь прибывающего матроса, не видел ли тот Борцова в долине раненым.

Все утверждали, что в Мертвой долине никого нет.

Лейтенант не понимал, что могло произойти с человеком, которому шестнадцать раз сопутствовала удача.

«Ботики» разбрелись по землянкам.

Землянка лейтенанта всегда привлекала «боевой актив» — тех, кто ходил через долину уже второй десяток рейсов и, кроме дырок в мешках, беды не знал. Сам собой тут возник не каждому открытый клуб храбрецов, где после удачного похода было дозволено петь песни и «травить» всякие морские побасенки. [348]

И сейчас в землянке лейтенанта от тесноты стало темно и жарко. Люди, не спавшие вторые сутки, не склонны были отдыхать. Принесли гармонь, она попала в искусные руки, и под ее звуки кто-то затянул:

...После боя сердце просит
Музыки вдвойне...

Можно было подумать, будто все забыли о пропавшем товарище и, довольные своим благополучным возвращением, наслаждались наступившим покоем.

Но это было не так.

Каждый телефонный звонок настораживал матросов. Они молча смотрели на лейтенанта.

Время от времени дверь землянки поскрипывала, всовывался делегат из другой землянки и тихо спрашивал: «Не пришел?»

Лейтенант ждал утреннего часа, когда солнце снова будет бить противнику в глаза, чтобы послать на розыски.

И когда все истории уже были пересказаны, все песни — перепеты и гармонист вернулся к той песне, с которой начали, заскрипела дверь и в ней появилась фигура Борцова.

Он был весь в ссадинах и в грязи и еле стоял на ногах.

За ним боком протиснулся Виноградов.

В землянке стало совсем тихо.

— Где пропадали? — спросил лейтенант.

— Тренировались, — хрипло произнес Борцов. — Сани разгружали. Те, что застряли там с весны...

— Целый воз?! — хором, сразу, спросили несколько человек.

Лейтенант поморщился.

— Так точно, товарищ лейтенант. Можете проверить...

Борцов протянул расписки старшин опорных пунктов на боевой груз с тяжелых саней, застрявших в Мертвой долине в полярную ночь.

Лейтенант отложил расписки, не глядя, в сторону, на врытый в землю самодельный столик. Он зло взглянул на Виноградова, отвернулся и спросил Борцова:

— А этот как?..

— Товарищ лейтенант, — Виноградов, по-прежнему потный и даже в темноте сверкающий своими веснушками, выступил вперед, — стыдно мне, товарищ лейтенант, — [349] он задыхался и говорил шепотом. — Стыдно. И страшно было... в первый раз, — он заплакал и прислонился к двери.

Никто в его сторону не смотрел.

— Спать-то вы сегодня будете, архаровцы?! — загудел помкомбат, грузный мужчина, взыскивающий за каждую пробоину в мешках. Никто не приметил, когда он появился в дверях.

Лейтенант обернулся. Дверь хлопнула.

Гармонист рванул что-то неразборчивое, завел было прежнюю песню, не совладал с нею, бросил гармонь на койку и ушел.

Поскрипывала дверь. Молча разбредались все.

Борцов шагнул к печурке, ища где бы присесть.

Лейтенант знаком подозвал его.

— Ну как? — тихо спросил он.

— Погода удачная, товарищ лейтенант, — лениво ответил Борцов. — Еще потренируем. Носить будет. Голову немножко подбирает.

Они стояли посреди землянки. Борцов оглянулся на своего подопечного, тот, прислонясь к двери, все еще всхлипывал. Борцов пожал плечами:

— Так что через месяц-другой, товарищ лейтенант, сможете ему подписать. Если не схватит шальную... Разрешите быть свободным?..

Он вышел из землянки, вытолкнув перед собой Виноградова.

На батарее Поночевного

1

Вечером в привычный грохот переднего края ворвались звуки далекой артиллерийской дуэли и бомбежки. Кто-то вбежал в землянку и, волнуясь, крикнул: «Поночевного бомбят!..» Захватив бинокли, мы поспешили на соседнюю сопку.

В ослепительно синем пространстве над Матти-Вуоно, где, как корабль на рейде, на ночь бросило якорь незаходящее солнце Севера, шныряли самолеты врага: мы насчитали девять «юнкерсов» и четыре «мессершмитта». В небе их преследовали мохнатые пятна разрывов. [350]

На море мы увидели густую дымовую завесу и множество гидросамолетов, уплотняющих ее. Мы поняли, что за этой завесой скрываются фашистские транспорты с войсками либо снарядами — цель, которую должна поразить наша правофланговая береговая батарея; но различить, что там происходит, не представлялось возможным.

Немцы повернули второй раз к позициям батареи — девять пикировщиков опрокинулись за далекий снежный барьер, оттуда докатились глухие разрывы. «Выходят, выходят! Раз, два, три... восемь... — считал мой сосед, офицер морской пехоты, разглядывая в бинокль силуэты бомбардировщиков, выходящих из пикирования. — Восемь, черт возьми! Сбили девятого, товарищи! Сбили! Одного лупанули!..»

Что было на земле, на берегу залива, где стояли пушки Поночевного, — мы тоже не видели. Мы только слышали отдаленные раскаты бомб и солидное уханье дальнобойных орудий.

Когда все улеглось, мы вернулись в землянку. Заспорили, удалось ли артиллеристам потопить транспорт. «Ось побачим, будут ли фрыци устраивать побудку», — сказал один. «Если боезапасу подбросили — обязательно устроят», — поддержал другой. «Не беспокойтесь, дал им Федя жизни! — вставил третий. — Вот заяц, тот, верно, совсем оглох!» Вспомнили зайца-звукоуловителя, уже, говорят, попавшего в «Крокодил»: задолго до появления бомбардировщиков заяц навострял уши, и Поночевный мог наверняка объявлять на батарее тревогу. Помянули и сову Соню, живущую на КП, и собаку Леди, и кошачью пару Руслана и Людмилу. Говорили о командире — о его любви к домашним животным, гостеприимстве, молодости, храбрости и даже холостяцких проделках, пока всем этим суждениям не положил конец глухой голос из темноты землянки: «Каково-то им сейчас...»

На другой день, оседлав батальонную кобылу, по имени Треска — по медлительному характеру она была сущей воблой, — я отправился к батарейцам.

Примерно на полпути, в расположении штаба бригады полковника Крылова, у коновязи стояли несколько оседланных лошадей и среди них молодой некованый жеребец Ревель с батареи Поночевного. Оказалось, что капитан приехал сюда по вызову Кабанова на разбор последней стрельбы. [351]

Возле дороги многочисленная группа штабных и артиллерийских офицеров ждала генерала. Среди них был и Поночевный — румяный, светловолосый крепыш; он почти не встревал в общую беседу, лишь изредка щурил глаза, морщил невеликий свой нос и, по-украински смягчая согласные, немного надуваясь, приговаривал:

— Будет сегодня нам драйка! Ох, Хведор Мехводьевич, я так чую, что на двадцать шестом году твоей холостяцкой жизни будет тебе свадьба с бубенцами...

Рядом молча стоял Соболевский — командир соседней батареи. К ним подошел однокашник по училищу Захаров — тоже командир батареи; он бросил взгляд на кителя товарищей, на дырочки от орденов над клапанами их карманов; потом он глянул на свой орден Красного Знамени и, покраснев, пробормотал:

— Пожалуй, и я свой орден спрячу. Так-то лучше будет.

— Далеко ли убираете свою славу? — иронически спросил стоявший среди офицеров толстяк полковник.

— Не на парад приехали, товарищ полковник, — за Захарова ответил Поночевный. — В баню в орденах не ходят.

— Чует кошка за собой грешок?

— Генерал вызвал — драйка будет, — уклончиво подтвердил Поночевный. — Так что мы уже подготовились.

— Да, генерал не любит в сводке слово «повредили». Он требует топить транспорты, — сказал полковник и отвернулся в сторону бухты Пуманки, где уже показалась машина командующего.

Я вскочил на Треску и направился к морю, решив обождать капитана на батарее.

Командный пункт был расположен в обычных на безлесном берегу Матти-Вуоно нагромождениях камней. Темный, сложенный из плит коридор вел в помещение командира. Переборка из тонких досок, выброшенных морем с какого-то потопленного корабля, делила это помещение надвое — на дежурную комнату впереди и каюту позади, где жил Поночевный.

В дежурной комнате возился с планшетом недавно прибывший на батарею новый помощник лейтенант Зайцев. Он тоже окончил севастопольское училище, но уже во время войны, побывал на Южном фронте и охотно вступил в беседу о знаменитом «регулировщике уличного [352] движения в Новороссийске» Зубкове, тоже однокурснике Поночевного.

— Здорово у них получилось, — заметил Зайцев, — один на правом фланге командует, другой — на левом. Как в книге!..

Щупленький паренек, краснофлотец, подбегал к телефону и, скороговоркой называя позывной батареи и свою фамилию, отвечал:

— «Остров», Степушонок слушает! Вестовой капитана, так точно! Капитан у командующего, очень занят! Есть помощник. Передаю трубочку!

Степушонок по приказанию помощника принес «Журнал боевых действий». Среди протокольных подробностей двухлетней боевой жизни батареи, потопившей много вражеских кораблей у входа в Петсамо, были записи и о последнем бое. В ожидании командира я занялся чтением.

Вечером, в 18 часов 38 минут, как отметил боевой журнал, у входа в залив Петсамо появилась поставленная противником с мысов Риста-Ниеми и Нуура-Ниеми, а также с гидросамолетов дымовая завеса. Батарея приготовилась к бою. Десять минут спустя со стороны Петсамо на небольшой высоте показались девять «юнкерсов» и четыре «мессершмитта». Залпом из двух орудий Поночевный заставил шесть «юнкерсов» отвернуть, три же прошли к пустынному островку Хейнесаари и, к великому удивлению наших артиллеристов, пробомбили в три захода птичий базар на скалах. После этой «операции» противник стал уплотнять и без того густую стену дыма у выхода из Петсамо, и вслед за этим сигнальщики обнаружили кончики мачт первого транспорта: они тут же совсем исчезли в дыму. Дальнейшие события развернулись мгновенно и почти одновременно. Поночевный поставил заградительный огонь, а на его позиции сразу же обрушились батареи противника, «юнкерсы» и «мессершмитты». Из Петсамского залива последовательно вышли три транспорта, скрытые плотной стеной дыма. Каждый выход сопровождался огневым налетом немцев и бомбежкой позиций Краснознаменного дивизиона. Но Поночевный огня не прекращал и, несмотря на завесу, все три транспорта повредил. Пулеметчик Виноградов сбил один «юнкерс». С нашей стороны трое были убиты и двое ранены. К этим официальным данным «Журнала боевых действий» на батарее добавили еще кое-какие подробности. [353] Среди погибших был любимец всей батареи командир орудия Вениамин Кошелев; он повредил первый из транспортов и разогнал первую группу самолетов. Среди раненых — установщик прицела Стахиев, в прошлом художник из Коми, разрисовавший дворик своего орудия всевозможными картинками. О Стахиеве рассказывали, что, уже раненный, он вытаскивал из огня своих товарищей, обжег лицо, но работал до тех пор, пока не упал без памяти. Поночевный нес потери, но из боя не выходил. Его не поддержал сосед, в задачу которого входило уничтожать дымзавесчиков, и все три транспорта, подбитые батарейцами, приткнулись где-то в бухточке у противоположного берега. «Повреждены» — это не «потоплены», и батарейцы вместе с командиром переживали неудачу, не виня соседа: они-то знали, что там, у Соболевского, пушки старые и далеко не достают. А недоразумение с бомбежкой птичьего базара на скалах Хейнесаари разъяснилось быстро. На этот пустынный островок, оказывается, ходили за птичьими яйцами матросы из морской пехоты. Обнаружив там выброшенные морем бревна, они из озорства соорудили нечто вроде макета батареи. Вот «юнкерсы» и клевали этот макет.

Поночевный вернулся лишь ночью, едва не загнав своего Ревеля. Он был не в духе, ворчал и на вопросы отвечал нехотя.

— Ругал нас генерал, учимся плохо, — мрачно сообщил капитан. — Такой был раздолб, на всю жизнь запомню. Я думал, руку на прощанье не пожмет. Руку он мне протянул, но сказал: «Предупреждаю тебя, Поночевный, хоть один транспорт пропустишь — поедешь на юг. На отдых». На юг. Три года я с полуостровов не выезжал. Забыл, как вишня цветет. Так что, Степушонок, держите чемодан наготове, — капитан деланно засмеялся и со вздохом сел за стол.

Степушонок принес с камбуза котелок «союзной каши», блины с медом и северный деликатес — лук с маслом. Желая отвлечь командира от его мрачных дум, он вдруг таинственно произнес:

— Товарищ капитан, с Русланом ошибка получилась.

— Какая ошибка?

— Не кот, значит. Кошкой оказался.

— Как не кот? Целый год был котом, а теперь не кот? Вы что-то путаете, товарищ Степушонок. [354]

— Точно, товарищ капитан. Военфельдшер Иванов тут без вас обследовал. Так и сказал: «Капитан ругаться теперь будет».

— Осрамили вы меня, Степушонок, — расстроился Поночевный, — здесь же не Москва. Тут за сто верст никакой живности не сыщешь. Выходит, теперь не «Руслан и Людмила», а две Людмилы? Приедет генерал, спросит: «Где твои сказки, Поночевный?» Что я ему отвечу?

— Найдем кота, товарищ капитан, — заверил сконфуженно Степушонок. — У лейтенанта Соболевского на батарее можно одолжить.

— Бориса генерал снял. На юг поедет, — Поночевный при воспоминании о Соболевском снова помрачнел. — Он сдает теперь батарею Захарову. Пойдите, Степушонок, к Соболевскому, скажите, что капитан просит на время кота... И без кота на КП не появляться...

Поночевный с аппетитом взялся за блины, приговаривая:

— Ну, Хведор Мехводьевич, коли лиха не хочешь, держись! С завтрашнего дня будем тренироваться по ПАСу, — внезапно обратился он к помощнику. — Придется вам, лейтенант, попотеть вместе со своим командиром, если вы не имеете тайного желания спровадить меня с позором на юг. Поночевный с полуостровов не уедет ни-ку-да!..

2

Федор Поночевный сдержал обещание вогнать своих помощников в пот, но добиться точности управления стрельбой и мгновенной реакции на его приказания. Даже в воскресенье, после шести часов дивизионной командирской учебы, он занялся с лейтенантами Зайцевым и Шкутником тренировкой по ПАСу — по Правилам артиллерийской стрельбы. Степушонок расстелил на столе морские карты, и до вечера в дежурной комнате слышны были щелканье приборов и возгласы команд: «Шаг один меньше — очередь. Батар-рея... залп!»

Зайцев от волнения и малоопытности немного путал, внимательнее был Шкутник, и Поночевный подумал, что из этого лейтенанта, пожалуй, выйдет неплохой командир огневого взвода.

Вечером капитан прошел по позициям, убедился, что на орудии, где погиб Вениамин Кошелев, Шкутник и новый [355] командир расчета Покатаев навели порядок. Капитан зашел в землянку третьего расчета и остался там, соблазненный гитарой и такими запевалами, как Косульников и Субботин. Прибойничий Косульников, прозванный «генералом» за свой рост и лихие черные усы, и маленький рыжеватый Субботин — «хитрый артиллерист», наводчик, которому во время стрельбы для удобства приходится влезать на ящик, затянули «Варяга», капитан аккомпанировал им на гитаре, старинную морскую песню поддержали все обитатели землянки. Песни пели, пока не был подан сигнал заступить до четырех утра на дежурство.

Шла уже ночь на понедельник. В дежурной комнате сержант Ковальковский, севастополец по рождению и кронштадтец по морской службе, принимал по телефону пятиминутную сводку погоды. Ветер все время менялся, а видимость колебалась от ноля, когда налетал снежный заряд, до девяноста кабельтовых, когда заряд проскакивал мимо, оставив на камнях быстро тающую снежную пленку.

Капитан сел ужинать.

В дверь постучали. Вошел незнакомый пожилой лейтенант в армейской форме. Отряхнув с шинели летний снег, он отрекомендовался командиром вновь прибывшей зенитной батареи Павловым и просил помочь немедленно выбрать позиции для его скорострельных автоматов-»бобиков». Капитан пригласил гостя поужинать; тот, однако, выпил лишь стакан чаю и вновь напомнил о цели своего прихода, подчеркнув, что генерал приказал установить орудия именно сегодня. Капитан в душе с удовольствием отметил, что как будто прибыла надежная защита.

Он снова ушел и вернулся к утру, когда все батарейцы после отбоя отдыхали.

Принесли газеты за десять дней, капитан сел их читать. В одной из газет он нашел свою фотографию, решил, что «не похож, слишком красив», потом увидел под фотографией дружескую эпиграмму: «Удел врага всегда плачевный, когда стреляет Поночевный». Он прочитал эти строки вслух и расстроился:

— Хорошо бы эта газета генералу на глаза не попалась. Слава все-таки тяжелая штука. Попробуй теперь промазать — позор на весь флот. На разборе генерал так [356] и сказал: награды вас ко многому обязывают, хотя вы их и попрятали по карманам...

В девять утра капитан лег, приказав Степушонку до одиннадцати ни в коем случае не будить. В десять, услышав сквозь сон спокойный голос Ковальковского: «На Риста-Ниеми зажгли дымовые шашки», я бросился к постели капитана: «Федор Мефодьевич, будет бой!..»

Постель была пуста и заправлена. Поночевный находился в рубке.

Я вышел из командного пункта. Море было на редкость спокойным, и даже простым глазом можно было различить далекие берега Норвегии. На пределе зрения колебались силуэты транспорта, двух тральщиков и четырех маленьких катеров. Караван приближался, он шел ко входу в Петсамо. На скалистых мысах, ограничивающих вход в бухту, немцы жгли дымовые шашки. Оттуда по воде навстречу транспорту ползли две черные распухшие змеи, они вырастали в две стены длинного сплошного коридора. Низко над водой летели шесть гидросамолетов. Они чуть опередили черный дым и брызнули позади себя белыми облачками — эти облака столь стремительно распространялись, что вскоре белое смешалось с черным, затмило и солнце, и море, и чужой берег и образовало такую муть, что самый зоркий глаз не мог ее прошибить.

Вдоль протянутых по камням и земле проводов к орудийным позициям пробежали связисты. Расчеты зарядили орудия.

Транспорт подходил к предельной дистанции доступной батарее, он спешил войти в дымовую завесу — пора начинать бой.

И вот на нашем берегу вспыхнуло пламя первого и второго залпов; все видели всплески снарядов впереди транспорта и за ним — он сразу же попал в вилку, но успел войти в дымовую завесу. Дальнейшая прицельная стрельба была исключена.

Тут же с занятого фашистами берега и из порта Петсамо открыли огонь тяжелые дальнобойные батареи: нас обдало землей и сланцевой крошкой.

На море появились новые катера. Они повели еще одну стену белого дыма прямо навстречу каравану. За ними волокли облако гидросамолеты — фашисты старались прикрыть караван тройной стеной. Соседняя батарея, [357] которую только что принял от Соболевского старший лейтенант Захаров, открыла огонь по катерам и гидросамолетам.

А над дымом из чистого неба вынырнула группа «мессершмиттов» и «фокке-вульфов»: девятнадцать самолетов шли к нам на штурмовку.

В рубке — тесной каютке в скалах, разгороженной плащ-палаткой надвое, находились Поночевный, его помощник и радист. Капитан сидел на высоком стульчике у стереотрубы в той части рубки, которая выходила к морю. Одной рукой он держал трубку телефона, соединенного с флагманским командным пунктом и с орудийными позициями, другой — поворачивал в смотровой щели стереотрубу, стремясь поймать силуэт исчезнувших в дымовой завесе немецких транспортов.

Стоял сплошной гул, скалы во сто крат умножали его. В сизо-синий воздух над батареей взлетали кусты сухой северной березки вместе с налипшей на корнях землей. Поночевный ворчал:

— Вся Европа им снаряды подает! Тратят без совести и без толку. Четырьмя батареями на меня одного работают!

Он зло отфыркивался, когда в рубку залетала мелкая щебенка, и не сводил глаз с однообразного дыма на горизонте; он искал и искал цель, понимая, что немцы не зря ее так оберегают. И вдруг, видимо желая ободрить батарейцев, капитан пропел в телефон:

Любил я очи голубые...

«Сверху», с флагманского командного пункта, пророкотал смешок — генерал слушал.

— Товарищ Покатаев, — окликнул Поночевный командира одного из орудий, — как себя чувствуете на новом месте?

— Лучше всех, товарищ капитан.

— Будет сегодня треске кормежка?

— Обязательно, товарищ капитан. Свеженького ей поджарим.

Порыв ветерка внезапно раздвинул дымовую завесу, и в возникшем окошке мелькнул расплывчатый игрушечный силуэт.

— Помощник! Что там дальномерщики, ослепли, что ли? [358]

— Видят транспорт в просвете дымзавесы, — спохватился помощник. — Дистанция шестьдесят восемь кабельтовых. Курс — зюйд-ост. Пеленг...

— Наводить! — закричал Поночевный. — Быстрее наводить!

Батарея дала залп, помощник быстро взял поправку и скомандовал новый залп. Над нами, штурмуя позиции, летали самолеты, черные тени мелькали перед смотровой щелью. Бомбы падали близко, но расчетам некогда было даже оглянуться и посмотреть. Батарея вела огонь. Поночевный скомандовал очередь, и у всех нас радостно дрогнуло сердце, когда в замыкавшемся уже над фашистским транспортом окошке дымзавесы блеснул огонь. «Ура-а-а!» — отдаленно донеслось с орудий, и Поночевный тут же откликнулся по телефону: «Молодцы, товарищи! Добавить им еще, скорей, помощник!..»

Когда ветер открыл новое окошко в дыму и мы увидели пораженный снарядом транспорт и возле него шлюпки и катера, новые снаряды добили врага: мутный силуэт его накренился и пошел ко дну.

Телефон донес с какого-то орудия тенорок:

— Вечная память, вечная память!..

И снова «сверху» пророкотал смешок генерала.

От первого попадания до гибели транспорта прошло девять минут. Караван повернул, скрылся в дыму и вышел из него лишь на границе горизонта. А вражеские артиллеристы навалились на батарею.

— Шесть батарей по мне работают! — не то сердито, не то с гордостью подсчитывал Поночевный. — Доставляю я им хлопот. О, слышите? — он обрадованно поднял палец и прислушался: с тыла донеслись раскаты наших дальнобойных. — Теперь ими займется Кокорев. Помощник, дробь! Передайте личному составу поздравление по поводу победы! — капитан закрыл футляром окуляры стереотрубы и вышел из рубки.

Вскоре помощник доложил, что противник выпустил по батарее 264 тяжелых снаряда и сбросил 19 бомб.

— Месяц назад за один бой они дали сюда семьсот двадцать восемь снарядов, — похвастал Поночевный, — и тоже толку ни на грош. Учитесь, товарищ помощник, как не надо стрелять...

Когда все кончилось и с дымом сражения улетели последние самолеты, а на обоих берегах смолкли раскаленные [359] орудия, с моря внезапно донеслась стрельба. Мы выбежали из КП. Поночевный тревожно взглянул вдаль, потом в небо и расхохотался:

— Ох, жулики! Над морем боезапас расстреливают, чтобы от начальства не попало...

Вечером я пошел с Поночевным на берег к заливу.

Он переходил от воронки к воронке, по побитым, израненным скалам, отмечал, где рана новая, а где новая попала на старую, еще глубже расковыряв гранит и сланец.

Он нагибался к чахлым ветвям северных растений, поломанным и изрезанным осколками, с жалостью смотрел на вырванный из земли куст, замечал какой-нибудь листок, зеленый, молодой, и восклицал: «Смотрите, настоящая весна. Растет все-таки...»

В побитом кустарнике возле моря заливалась неведомая птица; у нее был голос соловья; Поночевный заметил, что вот уже три года он ее слушает и не может ни в одной книге найти ее имени. Он остановился над северной вербой.

— Подумать только, до чего природа живуча, — сказал он. — Нетронутого камня тут нет. А верба цветет...

В холоде Баренцева моря еще струился пороховой чад.

Поночевный приник к слабому растению, жадно впитывая в себя ароматы скупой весны. Было до странности тихо кругом, только птица пела и море ей подыгрывало, вечернее море, похожее в этот час на расплавленный металл.

3

Отчет о потоплении последнего транспорта был послан еще днем. А вечером, когда я собрался уезжать с батареи, Поночевного вызвал к телефону командир дивизиона:

— Капитан, кто может подтвердить потопление?

— Как кто, товарищ майор? Все, все видели! Неужели генерал не верит?

— Тут позвонили из морской пехоты, уверяют, что видели прошедший в Петсамо транспорт.

— Они шлюпку от линкора не отличают! — возмутился Поночевный. — Туда катера прошли, товарищ майор, я сам видел. Я три года на этом месте изучаю силуэты кораблей. [360]

— Знаю, что катера, — сказал командир дивизиона. — Но генерал требует проверки. Так что имей в виду.

Попочевный повесил трубку.

— Не знаю, прямо не знаю, фотографа, что ли, приглашать специально? — расстроился он. — Мое дело топить, а не доказывать. Слышали раньше, чем порадовал меня в разгар боя полковник Плаксиенко? Я смотрю на эту проклятую дымзавесу, а он мне в телефон говорит: «Помните, Поночевный, разговор с генералом?» Зачем мне напоминать в такую минуту, я сам навсегда это запомнил...

Он прошел по шаткому полу дежурной комнаты к столу, сел и, поразмыслив, утешил себя:

— Ничего, Хведор Мехводьевич, генерал разберется и рассудит. Он же сам — истинно морской артиллерист и должен душу нашего брата вполне понимать.

Капитан вышел меня проводить.

Пролетели два самолета. Капитан брезгливо сморщился:

— Пошла разведка. Пускай ищут. Водолазов надо посылать...

Я уехал на флагманский командный пункт.

Кабанов только что вернулся с переднего края. Он назначил мне встречу в этот поздний час в расчете на спокойный разговор. По каменистому трапу я поднялся в маленькую тесную квартирку в скале — она состоит из трех комнаток и тамбура. В передней комнате — длинный покрытый белой скатертью стол и буфет: здесь к обеду и вечернему чаю собираются старшие штабные командиры. Кабанов находился в своем кабинете — узенькой, увешанной морскими картами каютке; туда вела невысокая фанерная дверь, проходя через нее, генералу приходилось сгибаться. На радиоприемнике лежал местный трофей — бескозырка с надписью готическим шрифтом: «Кригсмарине», зимой море выбросило ее на берег полуостровов вместе с обломками потопленного Поночевным корабля.

— Нос не вешает Поночевный? — суровым басом спросил Кабанов.

— Обиделся за недоверие. Очень переживает разбор.

— Зря полковник Плаксиенко напомнил ему об этом в разгар боя, — сказал генерал. — Я прервал его, зачем нервировать командира?.. Помните Гранина на Ханко? [361]

Как он после разбора эльмхольмской операции дзоты строить начал? Зверь стал, а не строитель...

Мы заговорили о Балтике.

— Скучаю по Балтике, — сказал Сергей Иванович, — работы тут много, воюем и будем воевать. Но только хочется снова повоевать на старых базах. Все-таки вся жизнь на Балтике. Я думаю, скоро вернемся на старые места, вышвырнем немцев...

Звонок телефона прервал его. Усилитель донес до меня лаконичный доклад оперативного дежурного: на пеленге «Н» девять «Фокке-Вульфов-190» преследуют буксир. Идет бой. Пришла наша авиация. Генерал нахмурился и приказал соединить с начальником штаба. Он отдал необходимые распоряжения и продолжал разговор, тревожно поглядывая на телефон. Ежеминутно оперативный докладывал о ходе боя и продвижении буксира: на корабле уже были раненые. Генерал ввел в действие зенитную и береговую артиллерию и приказал госпиталю обеспечить врачебную помощь и прием раненых с корабля. Снова зазвонил телефон, на этот раз из Мертвой долины. Полковник Рассохин докладывал, что полевая артиллерия разбила несколько немецких дзотов. Так эти ночные спокойные часы превратились в напряженные и беспокойные. Я чувствовал, что генералу уже не до беседы, и собрался уходить. Кабанов приказал адъютанту запросить у авиации данные разведки.

Вскоре адъютант принес шифровку из штаба флота.

— Ну вот и отлично, — сказал Кабанов. — Авиаразведка подтвердила победу Поночевного. Зря пехота путала. Действительно, им надо силуэты кораблей подзубрить.

Я вышел от Кабанова и побежал в ближайшую землянку звонить.

— Федор Мефодьевич, слышал?

— Порядок, — урчал в трубке довольный голос. — Я же говорил: мое дело топить, а не доказывать. Три года силуэты изучаю, то-то...

Идут корабли

В ту ночь, когда оперативный доложил Кабанову о нападении девяти «Фокке-Вульфов-190» на наш буксир, на полуостровах многие бодрствовали в ожидании кораблей. [362] Еще с вечера стало известно, что в бухту, где вечно ждут оказий с Большой земли, идут четыре охотника, буксир и две баржи с грузом. Начальник тыла загодя приказал заготовить на берегу запас дымовых шашек и снарядов малого калибра в расчете, что катерники на подходах порядком поизрасходуются. Из тылов морской пехоты и артиллерийских частей за грузом мчались автомашины и команды грузчиков. В штабе спешно визировали командировки тех, кто рассчитывал с этой оказией уйти в Полярное. У пирса собирался народ — многим приход кораблей сулил письма от родных, устные приветы от друзей по флоту либо встречи с приятелями из команд катеров, часто посещающих эту отдаленную бухту в море Баренца.

Как бы часто ни приходили сюда корабли, на полуострове каждый раз встречали их с волнением. В последние дни противник практиковал налеты большими группами авиации на буксиры и мотоботы. Наши самолеты затевали над морем воздушные бои. Сейчас тоже где-то далеко шел воздушный бой, но боя этого на полуострове не слышали, и в спокойной бухте меж рыжих замшелых сопок безмятежно покачивались две старые парусные шхуны.

Когда у пирса остановилась пустая санитарная машина, присланная по приказанию генерала, всем стало ясно — с караваном что-то стряслось. Машина простояла час, к пирсу за это время не подошла даже шлюпка.

Один из санитаров сбегал к телефону в землянку на высоту и вернулся мрачный: начальник госпиталя приказал «не рыпаться и ждать».

Но сам Попов волновался больше других. Подполковник не спал ночь не только потому, что пирс рядом, а на баржах шли медикаменты для госпиталя и консервированная кровь; больше, чем буксир и баржи, его интересовали охотники — единственная возможность срочной эвакуации тяжелых. Госпиталь теперь редко отправлял раненых с полуостровов: большинство возвращалось в строй в свои же части тут, на Рыбачьем. Раны стали вовремя обрабатывать на переднем крае. В блокгаузе боевого охранения в каких-нибудь десятках метров от противника уже несколько месяцев работали молодые хирурги Баранов и Козлов, к ним на помощь туда пробирались и более опытные врачи. На Большую землю эвакуировали [363] только нуждающихся в длительном лечении. В светлое время морской переход в Полярное столь опасен, что генерал разрешал эвакуацию только на охотниках. Попов получил «добро» на отправку «девяти пакетов», как называют здесь эвакуируемых: каждого пакуют в теплый ватный пакет. Генерал еще раз предупредил: только на катерах МО.

Всю ночь Попов теребил оперативного дежурного запросами — будут ли сегодня катера. Оперативный, приятель Попова, терпеливо сообщал ему, что посты СНиС видят падающие самолеты, наши или немецкие — не установлено, караван, отбиваясь, продвигается ко входу в залив, где предстоит еще встреча с батареями противника.

— Чертовщина какая-то, — возмутился Попов, — что это сегодня немцы к ним привязались?.. Только бы не свернули в Пуманки — морока мне будет доставлять туда больных через весь полуостров...

Часа в три ночи я снова зашел в госпиталь. На косогоре у самой бухты, над землянками палат плелись дымные узоры. В палатах царил сон. Сквозь открытые двери туда залетал ветерок прилива.

Часть больных спала на воздухе в зашнурованных ватных конвертах защитного цвета. Первые же выстрелы, докатившиеся издалека, разбудили их, они начали глухо стонать. Сестры успокаивали раненых.

— Значит, идут! — обрадовался Попов, услышав выстрелы. — Надо готовить пакеты...

Он прервал игру в шахматы, за которой убивал эти ночные часы с начальником санслужбы Дибнером, и пошел в приемный покой.

Караван вошел в Мотовский залив и пересекал сейчас зону артиллерийского огня. Шум нарастал стремительно, мы уже слышали не только орудийную канонаду, но и скрежет воевавших самолетов.

Я бросился к телефону, чтобы позвонить на флагманский командный пункт. Добиться соединения оказалось немыслимо — линия была занята «воздухом» и «морем»; сняв трубку, я расслышал отрывистые фразы донесений: «Сто шестой» ставит дымзавесу»... «На «сто одиннадцатый» пикируют два «фокке-вульфа»... «Огонь на корме «сто двадцать второго»... «Попадание немецкого снаряда в баржу»... Это матросы-наблюдатели с выступающих далеко в море утесов отмечали все фазы боя. [364]

Немцы, видимо, решив, что на баржах груз особой ценности, если их прикрывают сразу четыре охотника, садили в воду снаряд за снарядом и бомбу за бомбой. Катера в узком заливе уклонялись от снарядов и от бомб и одновременно били по самолетам. Немецких машин в небе было двадцать четыре против девятки наших.

Бой подошел уже совсем близко к бухте, мы увидели две выползающие из-за сопок полосы дымовых завес.

Кто-то сказал, будто половина каравана потоплена и в воздушном бою есть потери с обеих сторон.

Раненые стремились из палат на берег, санитары не могли с ними сладить.

Вскоре всю бухту окутал дым. Мы не видели подошедших катеров, мы только слышали шум моторов.

Из сплошного белого тумана одна за другой выскочили несколько автомашин с грузом, — значит, караван все же дошел и разгрузка кораблей началась.

С майором Дибнером я побежал на пирс, чтобы разузнать о судьбе шедших в бухту кораблей. По пути нас остановил обеспокоенный Попов.

— Товарищ начсан! — доложил он. — Только что звонили с флагманского командного пункта и приказали выслать на полуостров Средний санитарную машину и опытного врача. Там упал самолет, возможно, наш. Надо найти летчика. Сейчас возвращается машина, дежурившая у пирса. Разгружу ее и отправлю на Средний. Думаю послать Тимофеева. Разрешите позвонить в санроту, чтобы встречали?

— Прикажите им от моего имени выслать пока к самолету своих санитаров, — сказал начсан.

Попов ушел в приемный покой, а мы побежали к пирсу, тревожась: «Целы ли корабли, что с ними?..»

Бухта встреч

Санитарную машину мы встретили по дороге на пирс — она везла раненых с буксира. Санитары успели, только крикнуть, что в госпиталь идут сейчас командиры охотников, и машина промчалась дальше. Через несколько шагов мы встретили двух моряков, устало шедших по дороге — только двух, сердце тревожно екнуло.

Я хотел спросить, где остальные командиры, но начсан [365] Дибнер вдруг бросился вперед и одного из моряков бурно обнял.

— Товарищ капитан второго ранга, Черное море! Керчь! Пермский! Какими судьбами!

— Все верно, все правильно, — шумно подтвердил капитан 2 ранга. — Куда море не забросит — закинет нашего брата война.

— Это же Пермский! — захлебнулся от восторга майор Дибнер. — Тот самый Пермский, который увел у немцев из гавани транспорт.

— Совершенно верно, товарищ майор, тот Пермский, что увел на буксире немецкий катер, а сейчас посылал фрицам жаркие поцелуи, от которых они тут же шли на дно. Верно, товарищ Рябухин?

— Капитан второго ранга уморил сегодня всю команду, — ответил второй из встреченных нами командиров, старший лейтенант Виктор Рябухин. — Как немецкий снаряд мимо — он фуражку долой, фрицам машет и раскланивается.

— А где же остальные командиры, целы? — тихо спросил я Рябухина, когда мы двинулись к госпиталю.

— Конечно целы! На катерах. Только на «сто двадцать втором» командир опалил лицо, гасил дымшашки.

— Тут говорили, будто половина каравана потоплена.

— Нашего каравана! Кто это набрехал такую ерунду? — возмущенный Рябухин повернулся к командиру дивизиона: — Товарищ комдив, обратите внимание, нас уже похоронили тут из-за одного несчастного попадания в баржу. Баржа и та стоит под разгрузкой у пирса. В отлив ее поставят на обсушку, дырку заделают, и пойдет обратно. А наши! — он показал энергичным жестом на бухту, где дым редел и уже можно было разглядеть помимо барж и буксира четыре морских охотника и две ранее стоявшие там парусные шхуны.

— Конечно, если бы я знал, что там находится мой друг Пермский, я спал бы спокойно всю ночь, — сказал Дибнер. И тут же поправился: — За «сто одиннадцатый» я тоже никогда не беспокоюсь, товарищ Рябухин.

Пермский хмыкнул. Рябухин, задетый, молчал.

У госпиталя нас встретил подполковник Попов, он сообщил, что летчика нашли, летчик наш.

— Какого летчика? — тревожно спросил Рябухин. — Нашего? Жив? [366]

— Машину посадил на скалы, но сам как будто цел, — пояснил Попов. — Мы послали лучшего врача. Если только летчик хоть чуть дышит, все в порядке, Тимофеев спасет.

— Этого бы орла мне повидать, — сказал Виктор Рябухин. — Мы с ним в некотором роде друг другу обязаны. Он сбил «фокке-вульфа», который зашел на меня, а я срезал «мессера», который его подрубил. Вот мы сбили, с капитаном второго ранга, — смущенно добавил он.

— Вы его не только повидаете, — сказал Попов. — Вам придется доставить его в Полярное. А пока, товарищи, приглашаю на бережок отобедать. Вы сегодня наши самые желанные гости. Есть у нас тут живописное место, как над кавказским водопадом, хотя я, признаться, сохранил о Кавказе весьма отдаленное представление. Я думаю, товарищ начсан не заругает нас за бутылочку коньяка по случаю удачного исхода боевых событий?..

Над оврагом в стороне от бухты поставили столик и накрыли его белой скатертью. Внизу шумел прозрачный северный ручей. Но открыть бутылку мы так и не успели: подбежал санитар и доложил Попову, что напротив, на другом берегу Озерка, застряла санитарная машина: на ней, вероятно, Тимофеев с летчиком.

Попов поспешил к телефону. Он вызвал своего приятеля на той стороне бухты — артиллериста Кавуна:

— Майор? Будь добр, выручи. Там моя телега застряла, дай Тимофееву шлюпку через бухту проскочить. У тебя же есть, рыбалят там?..

Мы спустились с горы к приемному покою. Бухта опять была спокойна и чиста от дыма. Только с пирса доходил до нас шум разгрузки и по дороге изредка скрипели обозы с грузом и автомашины.

Шлюпка вскоре пересекла бухту, она подошла к берегу, и санитары подхватили под руки какого-то человека. Они вели его медленно, бережно, хотя он сам, повидимому, мог идти. Вперед пробежал высокий, очень штатский на вид, военный врач в тонких роговых очках — известный на флоте хирург Тимофеев. Он сообщил про все обстоятельства аварии и о состоянии летчика.

— В общем, он в порядке, — заключил хирург, — надо только посмотреть на рентгене черепок, нет ли трещин.

— Черепок? — подхватил Пермский. — Так вы, эскулапы, наши головы называете, черт побери? [367]

— Каждая профессия имеет свой жаргон, — Тимофеев улыбнулся. — Для нашего начальника госпиталя от берега движется не просто раненый, а «десятый пакет», поскольку предстоит его эвакуация. Вы любите говорить — не «сбил самолет», а «ущучил», вероятно... Все мы повернулись навстречу летчику подходившему к нам с помощью санитара. И тут произошла сцена, подобная встрече Дибнера с Пермским. Рябухин бросился вперед.

— Капитан! Какая встреча! — Старший лейтенант едва не раздавил летчика в объятиях. — Товарищи! — восторженно продолжал Рябухин. — Я даже не знал, что мой спаситель — старый дружок. И надо же так встретиться! Ты спас меня, дружище. «Фоку» срезал!

— Значит, это ты там внизу бегал вьюном? — обрадовался летчик. — А я и то думаю: какой это сукин сын так ловко вертится вокруг барж и буксира, ни бомба, ни снаряд его не берут, да еще по «мессеру» так шпарит, того и гляди, угодит в меня.

— Я твоего схарчил, — похвастал Рябухин, — он когда тебе под хвост зашел, тут мы его, значит, с капитаном второго ранга и срубили.

— Знать бы, что внизу мой друг Рябухин, сам понимаешь, — сказал летчик, и Рябухин при этих словах торжествующе глянул на Дибнера.

— Тут у нас сегодня встреча за встречей, — сказал Дибнер. — Я с товарищем Пермским, а вы — с товарищем Рябухиным. Придется, пожалуй, переименовать эту бухту в Бухту Встреч, как думаешь, Пермский?

— По нашему черноморскому обычаю встречи надо обмывать, — напомнил Пермский. — Я думаю, и капитан не откажется испить с нами стакан славной Грузии на этих хладных скалах Севера, хотя предпочитал бы, вероятно, на них и не падать?

— Капитану нельзя, — строго сказал Тимофеев, недовольный этим нетактичным выпадом, — капитану...

— Черепок? — язвительно перебил его Пермский.

— Вы правы, — рассмеялся Тимофеев, — у нас тоже свои североморские обычаи.

Мы вернулись к обрыву над водопадом, а хирург повел своего пациента к автобусу походного рентгеновского кабинета.

Я вновь увидел его на катере, когда мы покидали Бухту Встреч. Было свежо на заливе. Бухта и парусные [368] шхуны в ней остались позади. Мы шли мимо черного скалистого берега, занятого немцами, по фарватеру, где недавно происходило жестокое сражение. Небо было мрачное, густо начиненное облаками, хотя накануне, когда шел воздушный бой, над катерами стояла синяя чистота. Мы ждали с берега огня, немцы дали три залпа, с большим перелетом — катер ловко вильнул от снарядов, и летчик, наверно, вспомнил картину, которую он наблюдал сверху. Летчик сидел на палубе возле рубки, над машинным люком, и нехотя разговаривал. Немцам дорого обошлась его сбитая машина: они потеряли в том бою девять самолетов. Что может быть лучше такого счета — 9 : 1 в нашу пользу? Обидно, что этот «один» — именно он — теперь пассажир на катере...

В открытом море волна усилилась. Видимость была плохая, на катере следили за небом.

Когда сигнальщики заметили по носу на большой высоте неизвестные самолеты и командир, дав свисток, поднял бинокль в небо, летчик еще острее почувствовал досаду на свое «пассажирское положение». Мы насчитали девять машин. Пулеметчики взяли их в прицел. Самолеты развернулись и пошли к нам на снижение. Они не пикировали, они пристроились чуть впереди, так и застыв там, словно привязанные к нашей мачте.

— Свои, — твердо сказал летчик. — Девятка «яков».

— Сопровождение? — удивленно спросил Рябухин.

— Встречают, — сказал летчик. И словно про себя, тихо добавил: — Сбит — это не значит побежден.

Шел дождь. Боцман прикрыл казенную часть орудий брезентом. Нарастал ветер, и катер переваливался с одного высокого вала на другой. Мы приближались к базе, и все время над нами в небе висели девять советских истребителей.

То, что дорого

Перед уходом с полуостровов я позвонил Поночевному.

— В Москву? — спросил Федор Мефодьевич. — Адресок не забыли? Тот, что дал вам майор Кушнир?.. Обязательно зайдите. Так и передайте: помнят и любят...

В Москве я вынул записную книжку и под буквой «В» нашел карандашную запись: «Москва, Арбат, дом №54...» [369]

Я вспомнил дни на батарее, дни между боями в тиши безветрия и свисте пурги. Вспомнил ночи в прибрежных скалах, солнечные северные ночи и ту ночь на командном пункте, ночь воспоминаний и открытой дугой. Мы сидели тогда у длинного дощатого стола возле земляной стены, где висит телефон, — дежурный, я и Поночевный. В стороне, на скамейке, молча прислушивался к разговору вестовой Степушонок. Дежурил вежливый старшина Ковальковский, живая летопись батареи. Капитан вполголоса читал мне письма от девушки. Я платил ему таким же доверием: показал фотографию любимой, и мы говорили долго и хорошо о больших чувствах, столь неоценимых в огне войны. Капитан тоже решил что-то мне показать — он открыл ящик стола, но нашел в нем то, что искал, и сердито повернулся к Степушонку:

— Опять хозяйничали без моего разрешения?

— Я убрал его в чемодан, — оправдывался Степушонок. — Чтобы карточки не растаскали...

— От теперь посмотрим, как уберегли, — наверно, половину этих фотографий отдали дружкам...

Степушонок принес из-за перегородки старый дерматиновый чемодан, капитан извлек оттуда серый, невзрачный альбом, купленный где-то в Крыму на набережной с лотка у продавца «солнечных фотоприветов из солнечной Ялты». Мы склонились над его грубыми картонными листами, разглядывая любительские фотокарточки и открытки с виньетками моментального фотографа. Матросские лица, очерченные овалом головки девушек, курсантские группы — на заднем плане я узнал бронзу Исторического бульвара Севастополя, решетку набережной Невы и серую скалу Севера.

— Единственный раз хорошо меня сняли, так это в училище еще курсантом, — капитан показал на лихого матроса в новой форменке и бескозырке с белым чехлом, с буквами «ЛКСМУ» на ленточке. — По крайней мере, приличная физиономия. — Он рассмеялся, перевернул лист и задержался на фотографии какой-то молоденькой девушки: — Хороша? В жизни лучше. Можно надеяться на Хведора Мехводьевича...

Он поспешно перевернул еще лист — полстраницы следующего занимал снимок большой группы краснофлотцев на снегу у моря, капитан стоял в центре, людей рядом с ним трудно было различить, видимо, снимок был сделан [370] в полярные сумерки. Но и капитан, и Ковальковский, и Степушонок с интересом вглядывались в эту фотографию, водили по ней пальцем, называя имена боевых соратников, друзей — живых и погибших, переведенных на другие батареи и отправленных после ранения в тыл.

— Стульба, Мамин, Кошелев, — перечислял капитан. — Вениамин Кошелев, погиб на днях, знаете? А вот ваш крестник, товарищ Ковальковский, командир орудия Ефремычев.

— Точно, — сказал старшина, — забыть не могу его. Все слышу стон: «Добей, старшина, добей, бога ради».

— Забыть не можете, а письмо написать нет времени?

— Вчера отправил, товарищ капитан. Некогда было.

— Некогда, да еще для товарища без ноги. Знаете, как он вашим письмом там в Тюмени гордиться будет? Дорог, скажет, я всей батарее, не забыли, не вычеркнули!..

Старшина промолчал, капитан, взглянув на пустую часть листа рядом с групповым снимком, спохватился:

— Степушонок! Тут был Виленкин!

— Может, в чемодан выпала, — Степушонок растерялся. — На той неделе вы в руках держали...

— Давайте чемодан...

Карточку не нашли, капитан расстроился:

— Впору запирать КП на замок. Лучшего друга фотографию увели. Это был комиссар мой. Большая потеря для батареи.

— Он что, погиб?

— От меня пошел по госпиталям, ему все лицо изуродовало. А дальше — кто знает. След его потерялся в Мурманске. Знаю, что в госпиталь бомба попала. — Капитан задумался, потом добавил: — Хотя бомба — не семьсот с лишком снарядов. Может, и уцелел. Во время боя он всегда, бывало, на бруствере орудия стоит, информирует расчет — куда какой снаряд немцы положили: «Недолет, перелет, недолет, перелет».

— Давно он ранен?

— Больше полугода. Был знаменитый бой — немцы собирались проводить большой караван и перед этим навалились на батарею. Если бы не Виленкин, вы бы вместе с Ефремычевым погибли, товарищ Ковальковский.

— Верно, товарищ капитан, — вздохнул старшина, — меня так оглушило, что я обо всем потерял представление. Даже кровь не смыл с лица, пока вы потом на КП [371] не приказали. Чувствую — кто-то лежит на мне, просит добить. Я стал было Ефремычеву сапог ножом вспарывать, слышу голос старшего политрука: что, мол, случилось, давайте скорей в укрытие, иначе вас с сапогом вместе к дьяволу разнесет. Мы в один миг всех раненых в укрытие перенесли. И во-время: тут же по позиции второй снаряд стукнул. Корректировщик им помогал, «Фокке-Вулъф-189».

— «Гитара», — вставил вдруг Степушонок, — или еще «рама» называется.

— Ишь, Степушонок что знает, — насмешливо сказал Поночевный. — Не зря пулеметчиком был.

— Так точно, товарищ капитан, — обрадовался Степушонок. — Второй номер. Вы еще нам по телефону пошутили, чтобы на этой «гитаре» мы жарчей играли.

— Какая же это шутка? Я вам приказал сбивать, а не гонять по небу. Раньше бы сбили, может, и не потеряли бы мы Виленкина...

— Я вынул у него из кителя осколок, вот такой большой, — вспомнил старшина. — А он спокойно крутит папиросу и говорит: «Вот и хорошо, сохраним на память, а теперь понесем с вами раненых на КП». Ну, тут снаряд так стукнул, что я только помню, как с земли подымался: старший политрук рядом лежит, лицо в крови, голова бурая, и, как Ефремычев, стонет: «Глаза... глаза...»

Мы листали альбом и долго говорили в эту ночь о комиссаре Виленкине, обо всем, что так дорого человеку на войне и теплится в его душе живым огоньком.

— Хоть мы и в камнях живем, но ведь не каменные, — сказал капитан. — Взрослые люди вообще не любят объясняться в чувствах. А вот уедет, скажем, Степушонок на курсы младших лейтенантов, — капитан с усмешкой посмотрел на Степушонка, потом бросил взгляд на нещадно коптившую керосиновую лампу, — уедет, значит, Степушонок, пожалуй, помянем его добрым словом да скажем: как это мы его ругали, что он карточку потерял из альбома да лампа у него всегда коптит и в стекле темно, что у негра в носу? Лампу, конечно, он мог и наладить, но парень он, в сущности, был неплохой...

Степушонок схватил старую газету и, осторожно сняв с коптившей лампы стекло, занялся правкой фитиля.

В дверь постучали. Вошел заместитель командира дивизиона майор Кушнир. Он принес с собой ветер и легкий снежок. [372]

— Воспоминаниями занимаетесь? — кивнул он на раскрытый альбом.

— Тут у нас пропажа, — ответил капитан, — карточка Виленкина исчезла. Ты, Семен Абрамович, не брал ее?

— Сам отправил с наградным листом, а наверняка ругал Степушонка, — сказал майор. — Хорошо, что вспомнил о Виленкине. Получил от него письмо! Жив!

— Что ты говоришь?

— Да, да. Жив, пишет, что врачи вытащили из могилы. Операцию делали в военно-морской академии — есть надежда, что будет видеть. Живет в Москве. О награждении надо известить.

— Адрес есть?

— Конечно. Я думаю, — майор обратился ко мне, — вы, когда поедете в Москву, зайдете к нему?

Я вынул кожаную книжку в красном переплете и под буквой «В» записал: «Москва, Арбат, дом № 54/2, квартира 155, Яков Виленкин».

В Москве я пошел по этому адресу. В светлой комнате на шестом этаже углового дома на Смоленской площади я нашел слепого моряка в синем кителе с нашивками старшего политрука на обшлагах и орденом Красного Знамени на груди, полученным в Кремле, — в июньский день 1943 года его водила туда жена. Орден ему вручал Калинин. Я рассказал ему о батарее, о людях, с которыми он жил и воевал, о тех, кто на скалистой земле у моря Баренца думает о нем.

Июль 1943 года. [373]

Дальше