Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Севастопольская тетрадь

Фронтовой дневник

29 апреля 1944 года. Третий Украинский фронт далеко за Одессой, а Крым еще не освобожден. Редактор, как только я прилетел из Одессы, сказал, что надо лететь в Крым и «дежурить» под Севастополем: «Севастополь — столица флота. Мы должны выступить раньше всех и лучше всех».

Итак, лечу в Мелитополь с предписанием: на Севастопольский фронт. Только бы не прозевать. В кабине самолета — ящики с моторами и бутыли с вонючим авиационным лаком. На фюзеляже самолета нарисована красная стрела — эмблема подразделения транспортной авиации.

Летчик устал, только что вернулся с другого фронта, он лег поспать, самолет вел штурман. Оказалось, самолет не оборудован нужными приборами, мне потом объяснили, что над Курской аномалией мы сбились с курса, пошли куда-то в сторону. Я вздремнул, очнулся — взглянул в окошко над плоскостями, увидел, что из мотора вылетают одна за другой какие-то пружины, бросился к пилотской кабине, застучал кулаками в дверь: «Мотор рассыпается!» Дверь открылась, высунулся штурман: «Знаем, ищем, где сесть». Для этих машин не страшно и на одном моторе лететь. Но почему они ищут, где сесть, когда время уже быть в Мелитополе?..

Сели на какой-то луг на окраине города, очевидно, тут недавно был полевой аэродром. Сейчас луг пустынен, война далеко. Бегут к нам военные. «Вы за нами?» — «Нет, товарищ военврач, не за вами». — «А мы все ждем, что за нами прилетят. Эвакогоспиталь. Раненых всех отправили, фронт ушел вперед, а мы остались в Донбассе». [296]

Мы в районе Славянска. А мне нужно в Крым. Летчик Красилов успокаивает: до первого мая город не возьмут, успею. Он тоже понимает, что значит для морской газеты Севастополь.

В Мелитополь мы прилетели под вечер, почти в темноте. Летчик помог найти «У-2», чтобы перелететь через Сиваш в район Симферополя.

3 мая. На попутных машинах перебираюсь с одного участка фронта на другой, по создаваемой на севастопольском направлении подкове: ее левый фланг в районе Балаклавы, правый нацелен на северную бухту. Дорогу за Ялтой обстреливают. Впереди машины, метрах в десяти упал снаряд. Пронесло, шофер резко затормозил. У «виллиса», который шел впереди нас, пробило стекло. Жертв нет. Фронтовые шоферы мчатся по обстреливаемым горным дорогам с сумасшедшей скоростью.

Еду в корпус Константина Ивановича Провалова, Героя Советского Союза. Его направление — Балаклава, Генуэзская башня, левый фланг фронта. В корпус Провалова входит 255-я Краснознаменная ордена Суворова II степени Таманская морская стрелковая бригада, она пришла сюда через Керчь и Митридат. Бригадой командует Иван Афанасьевич Власов, гвардии полковник, сорока шести лет, он из красногвардейцев революции, парашютист: на его счету 136 прыжков. До морской бригады он был в 8-й гвардейской на Малой Земле. Высаживался на Мысхако.

6 мая. То, что я видел в эти дни с высот над Балаклавой, незабываемо. От моря все впереди просматривается почти до Северной стороны, особенно через амбразуру старинного форта, на который мы поднялись по внутренней полуразрушенной каменной лестнице с Константином Ивановичем Проваловым. Город скрыт горами. Генуэзская крепость с этой стороны разрушена. Немцы построили в Севастополе узкоколейку к бухте, сталкивают в воду железнодорожные составы. Форт над морем взяла морская бригада, теперь здесь край фронта.

Внутри форта за каменными стенами лежит на железной койке Иван Афанасьевич Власов — болен, температура под сорок, но продолжает командовать бригадой.

Следующая высота — немецкая. Мы друг друга отлично видим, таковы особенности Крыма. Правее — высота Полумесяц, за ней — Безымянная, здесь ее почему-то называют Сахарной, хотя Сахарная Головка значительно правее. Эту условную Сахарную Головку тоже взяла морская бригада, и флаг на ней водрузила девушка. Но на обратном склоне холма все еще держатся в траншеях немцы. [297]

Одной очередью «мессер» срезал нашего корректировщика. Два летчика выбросились на парашютах, за ними следили и мы и противник, куда отнесет их ветер, но, как только определилось, что летчиков несет к нам, немцы открыли по ним огонь из зениток. Летчики шли один над другим — верхний с дырявым парашютом, это отлично видел в телеобъектив кинооператор Владик Микоша. У него такой сильный телеобъектив, что им иногда пользуются работники штаба бригады. Микоша ездит и спит в фургоне, иссеченном осколками. Говорят, что летчиков снесло в соседнюю часть.

Снова — на ялтинской дороге. Перебираюсь в армию Якова Крейзера, в 77-ю дивизию полковника Родионова. Ее направление — Сапун-гора.

Был в батальоне Разуваева, в прошлом заместителя командира полка по политчасти, который стал комбатом. Этот батальон на самом трудном направлении. Надо рискнуть и остаться именно здесь, хотя в город могут раньше войти и части с севера. Тут, кажется, все решает журналистская интуиция: конечно, она основана на советах, сопоставлении фактов. Я поверил и Разуваеву и Родионову, что Севастополь возьмет эта дивизия.

Три дня

1

Под вечер шестого мая полковник Родионов вернулся от командующего армией и приказал адъютанту собрать офицеров штаба. Он присел на брус пористого крымского камня у входа в дот, где помещался командный пункт, снял фуражку, расстегнул китель и, опершись локтями о колени, подставил грудь вечерней прохладе.

Воздух в провалах гор был синим. Острые короткие лучи солнца били в глаза, предвещая час наибольшей активности немецкой артиллерии. Беззвучно вспыхивали и вырастали в лощинах и на вершинах черные, похожие на минареты, башни, и спустя секунды эхо скал разбрасывало вокруг хлесткий свист и разнообразные голоса разрывов. Позади, за холмами, возникали языки ответного огня дальнобойных. По склонам на передовой били минометы. За облаками шли стаи двухмоторных «фазанов» — наших бомбардировщиков — в кольце зенитных пятен. Уже несколько дней и ночей не прекращалось это состязание звуков и красок над долинами перед Сапун-горой, [298] на Федюхиных высотах, на Сахарной Головке. Родионов подумал: в сравнении с тем, что начнется завтра, все это ерунда; завтра будет такой дикий грохот, который заранее трудно даже вообразить, грохот, спрятанный сейчас в длинных штабелях тяжелых снарядов.

Родионов взглянул на бойца, стоявшего невдалеке у дота: широкое лицо его было озарено мыслью, он смотрел на дымные горы и, кажется, витал где-то далеко-далеко, в тиши родных холмов, у прозрачного ручья, среди чистой живой природы милой земли. Да, Жигули этому спокойному волжанину, должно быть, милей картинных вершин Крыма. Но вот и он стремится туда, к Севастополю, хотя того города в жизни не видел и не увидит теперь, потому что там, на берегу моря, — одни руины. Что же тянет, толкает его вперед?.. Каждый шаг приближает его к дому. Потому он и ждет дня наступления, быть может не зная, насколько день этот близок и велик.

Родионов подумал, что и сам всю войну живет этим ожиданием: когда отступали, он ждал дня, когда остановят врага, когда остановили, — дня, когда пойдут вперед. В горах Кавказа Кубань была вершиной надежд. Потом Кубань осталась позади, и столь же остро влекли Ростов, Донбасс, Днепр. А лишь месяц назад в непролазной грязи у Сиваша он опять ночей не спал в ожидании сигнала ринуться со своей дивизией в разъедающую жижу гнилого моря — Сиваша — под огонь, смерть и первым ступить в Крым. Грязь казалась таким бедствием, что он мечтал о пыли, о сухих знойных днях лета. А сегодня люди жалуются на пыль, как на бич войны, и на жару, как на истязание, потому что тут негде умыться и не хватает питьевой воды. Теперь, когда он прошел столько рубежей, столько ступеней, теперь то, что недавно казалось великим, стало малым в сравнении с тем, что впереди, в сравнении с ожидаемым штурмом Севастополя; какая огромная лестница — война, как крута дорога к победе.

Сегодня в штабе армии Родионову показали приказ Ставки о присвоении его дивизии наименования «Симферопольской». Родионов усмехнулся при воспоминании о Симферополе: в армии злословили, что Родионов отбил этот город и у гитлеровцев, и у соседа. Вольно было соседу зевать в решающую минуту боя. Хорош будет он сам, если допустит, чтобы кто-то другой взял у него под носом Сапун-гору и Севастополь. Вверху, на командном [299] пункте армии, твердо обещали, что именно он, полковник Родионов, а не сосед справа или слева пойдет взламывать немецкое кольцо.

— Офицеры штаба собрались, Алексей Павлович, командиры полков прибыли, — тихо доложил вынырнувший из соседней воронки молоденький адъютант. — Разрешите позвать начальника штаба?

— Зови.

Родионов поднялся и вошел в дот.

Под бетонными сводами продолговатого помещения на самодельной, покрытой ковром тахте, на циновке, на табуретах у столика с телефоном и радиоаппаратом расположились офицеры штаба. В прорези плащ-палатки, заменявшей дверь, и в глубокую, узкую амбразуру скупо проникал с улицы вечерний свет.

Родионов зажег на столе аккумуляторную лампочку — резкий белый луч упал на букет сирени, утром доставленный из Чергуня, и на большой выгравированный в бетоне стены якорь: он всегда напоминал Родионову о прежнем хозяине этого дота — о полковнике Горпищенко, погибшем у него на глазах под Большой Лепетихой на Днепре.

Там, на Днепре, Родионов много слышал от Горпищенко об этих местах, где каждый камень полит матросской кровью. Теперь, когда он сам пришел сюда, он реально представил себе тяжелые битвы, выдержанные здесь два года назад морской бригадой. Вот отсюда, из этого дота, морское орудие стреляло по немцам на Итальянском кладбище. А сейчас Итальянское кладбище в тылу дивизии, амбразура дота обращена в тыл, и сам дот стал его, Родионова, командным пунктом. Многие солдаты побывали на Итальянском кладбище. Солдаты рассказывают о непогребенных матросах в ржавых тельняшках, об истлевших бушлатах и хранят, как амулеты, морские пуговицы с позеленевшими якорями, такими же, как этот на бетонной стене. Родионов, глядя на якорь, выгравированный в бетоне, каждый раз думал о незримой связи с теми, кто двести пятьдесят дней и ночей стоял здесь насмерть против фашистов.

— Горпищенко, между прочим, как вы все должны помнить, не раз говорил, что Сапун-гору немцам взять не удалось, — начал Родионов, обращаясь к собравшимся в доте офицерам; большинство из них знало и помнило [300] полковника Горпищенко, попавшего после Севастополя в эту дивизию. — И вообще, учтите, никто не брал эту гору в лоб: никто и никогда. Мы возьмем — возьмем штурмом.

Родионов строго всматривался в лица офицеров, освещенные неровным светом, словно проверяя, как понято его решение командирами полков — осторожным Слижевским, хитрым и храбрым Камкиным, горячим, увлекающимся Сташко.

— Штурм назначен на завтра, товарищи офицеры, — продолжал он. — Час уточнят. Перед началом надо взять «языка». Ночью. Командарм приказал... — И Родионов стал излагать задачу, поставленную дивизии.

Все вынули карты, нанося ориентиры согласно указаниям полковника.

Когда разошлись, была уже ночь. В мутном небе повисла неполная майская луна, было холодно, и над землей, как ночные кузнечики, верещали верткие «У-2».

— Пошла «кукуруза», — добродушно приветствовали их на земле. — Заведут сейчас фокстрот на всю ночь...

За горами на вражеских позициях лучи прожекторов заметались по небу, судорожно прощупывая облака и лунную тень. Лучи скрещивались, дрожа, перебегали то выше, то ниже, схватывали, как щипцы орех, ослепительный, похожий на светлячка самолет. Горы откликались тяжким стоном.

Красные нити доверху прошивали меч прожектора, не выпускавший цепко схваченный им самолет. Сердце останавливалось в тревоге за судьбу летчика. А он и не пытался увертываться. «У-2» трещал и трещал своим моторчиком, хотя с земли казалось, что со всех сторон его прострочили насмерть. Вспыхивало пламя: внизу рвались бомбы. «У-2» уходил от пораженной цели вместе с пленившими его клещами прожекторов, будто не они его, а он их держал цепко-цепко; он тянул эти клещи за собой к самой земле и внезапно исчезал. Лучи отскакивали вверх, как упругие пружины, освобожденные от груза. Они снова метались, находили другой самолет и вели его по небу.

— Ох. дьяволы, до чего дьяволы! — восхищался наш неспавший передний край. — Трещат, верещат, сыплют бомбы, идут в прожекторе — и хоть бы что.

— Не дьяволы, а дьяволицы. Девушки наши. [301]

Всю ночь раскаты бомбовых ударов чередовались с раскатами артиллерийского налета, предпринятого на участке перед Сапун-горой. Под этот шум две группы разведчиков с разных направлений вышли к безымянной высотке у Сапун-горы; Родионов прозвал эту высотку «Зернышком», которое трудно, но во что бы то ни стало нужно взять, — так и вошло это название во все сводки и оперативные документы. Одна из групп отвлекла огонь противника, демонстрируя попытку разведки, а другая забралась в глубь вражеских линий и притащила двух «языков»: худого, как жердь, обер-ефрейтора и черноволосого унтера с бурым сгустком над рассеченной правой бровью — он оказал разведчикам сопротивление.

Разведчики доставили немцев к доту под утро, сдали штабной охране и отошли в сторонку дожидаться, когда начнется и чем кончится допрос.

Очевидно, сегодня это имело значение.

Унтера вытащил из блиндажа на той стороне разведчик-штрафник, солдат с серебряными крылышками на немятых небесных погонах, натянутых на алюминиевые дощечки. Он стоял возле гранитной глыбы, опершись на ствол автомата, и не сводил глаз с пленника.

Этот солдат был летчиком, разжалованным в рядовые за какую-то пьяную провинность; только накануне он прибыл в разведроту искупать свою вину и теперь боялся, что унтер, которому он в рукопашной рассек бровь, не даст показаний. Разведчики уверяли, что за сегодняшний подвиг ему все разом будет прощено, но он сильно сомневался в этом, убежденный, что ему простят только в том случае, если от подвига будет толк.

Пропагандист политотдела, жестикулируя и коверкая чужой язык, спешил тут же, возле дота, выяснить степень разложения немецких войск и установить, почему немцы, обреченные, не сдаются в плен, а также осознали ли они наконец неизбежность краха всей гитлеровской системы. Худой девятнадцатилетний ефрейтор юлил и на радость нашему политотдельцу угодливо повторял: «Капут-капут». Второй молчал, по-бычьи склонив голову, молчал, будто назло солдату с небесными погонами, за которым он следил злым, неестественно выпяченным левым глазом: правый, под рассеченной бровью, был почти закрыт опухолью.

— Довольно болтовни, — прервал все расспросы Родионов. [302] — Спросите этого сопляка: есть ли там минное поле и вторая линия укреплений? Спросите также, где находятся проходы в проволочных заграждениях.

— Нихтс, нихтс, — частил ефрейтор. — Ничего там нет.

— Врет. Сам знаю, что есть, — Родионов сердито повернул голову к переводчику: — Введите ко мне второго, унтера: он хоть волком смотрит, но, видимо, толковей.

Немца с рассеченной бровью ввели в дот.

Родионов сел у стола, дал ему чистый лист бумаги, наметил ориентиры немецкой обороны и приказал обозначить расположение траншей, точек, артиллерии, мин и проволоки.

Унтер все это нарисовал, и довольно точно, — все совпадало с уже известными разведке данными: фашисты использовали наши старые укрепления и, кроме того, усилили их цепью новых.

— Из какой дивизии? — спросил унтера начальник штаба.

— Сто одиннадцатой, семидесятого полка, — отчеканил, видимо, предельно вымуштрованный унтер.

— Сто одиннадцатой, семидесятый полк? — все удивленно переглянулись. — Но ведь этот полк, товарищ полковник, разбит нами у Томашевки на Сиваше?

— Спросите его, давно он в этом полку?

— Четыре дня, после излечения в госпитале, прибыл из Констанцы.

— Морем?

Унтер угрюмо усмехнулся:

— Морем до берега не доходят. Самолетом.

— И много прибыло?

— На каждом самолете по восемнадцать человек. Тридцать самолетов в прошлую ночь и еще больше в эту ночь.

— Ну вот вам и семидесятый! — Родионов развел руками и рассмеялся. — Номер прежний, а полк новый. Они и с дивизией такое выкидывают уже два года. Спроси его, кто командует дивизией?

— Генерал-лейтенант Грюнер.

— Где он?

— Где-то позади.

— Когда они ждут нашего наступления?

— Сейчас и всегда, — отчеканил унтер. — С минуты на минуту. [303]

— И каков приказ?

— Зайти в бункера и стоять насмерть. Фюрер обещал помочь.

— А солдаты?

— Солдаты не верят, но выхода нет. Морем никто уходить не хочет — верная смерть. На самолетах летают только генералы и оберсты.

— Но вы же летели?

— Солдат может лететь на самолете в Крым, но не обратно. Фюрер велел стоять.

— И долго думают стоять?

— Наш оберст вчера сказал: русские стояли восемь месяцев, мы будем стоять восемь лет. Одну дивизию с пути вернули обратно в Крым...

Раздался телефонный звонок — из армии торопили с доставкой «языков». Немцев увезли.

Родионов вышел на воздух. Он сел на тот же камень у входа в дот. Поодаль все еще топтались разведчики, с ними и солдат в небесных погонах. Подошел начальник штаба. Родионов отдал приказание заполнить на разведчиков наградные листы.

— А летчику оформить орден немедленно, — приказал Родионов. — И заготовьте на него реабилитирующий документ. Заслужил. Пусть летает. Только чтобы снова свой подвиг не пропил! — Последние слова Родионов произнес погромче, зная точно, что прощенный летчик их услышит.

Утро быстро разгоняло ночь, и луна меркла в белеющем небе. Над долиной не утихали привычные звуки методичной перестрелки. Родионов расправил плечи, устало потянулся и, сморщив свое обгоревшее на солнце лицо, сказал:

— Опять сто одиннадцатая! Под этим номером уже три состава было. Три дивизии мы перебили. Сколько в ней командиров сменилось — не перечтешь. Первая встреча была тут же в Крыму, в Керчи. Неприятная встреча. Они нас столкнули... на Тамань. Потом мы с ними бились на Кавказе под Тихорецкой и Ново-Джарлиевской. Перебили почти весь состав — все с крымскими нарукавными знаками, черт побери. Догнали их дивизию у Славянской и, уже пополненную, растрепали под Темрюком. Через Крым немцы отвели остатки этой дивизии к Таганрогу, пополнили свежими батальонами из Германии и бросили [304] в бой против десанта моряков. Там ее снова подсократили морячки, котановцы. На никопольском плацдарме мы опять встретили эту дивизию — она не досчиталась всего своего хозяйства и тысяч четырех солдат. Фашисты вытащили ее остатки в Одессу. Там пополнили — и в Крым. Ее семидесятый полк мы встретили уже на Сиваше: от него остались рожки да ножки. И вот снова она против нас — на Сапун-горе. На ключевой позиции. Сразимся, товарищи офицеры?

— Побьем и на этот раз, — ответил кто-то из окружавших Родионова молодых командиров.

— Тут они начали, тут мы их и кончим.

— Это верно, — согласился Родионов. — Отсюда, пожалуй, не уйдут даже и остатки этой дивизии. А сейчас хорошо бы часика два соснуть. До самого Севастополя. Ну, все по местам! Марш!

Он ушел в дот, и все разошлись по землянкам, но мало кто спал в эти последние перед решающей битвой часы. Все жили в завтрашнем дне, жили стремлением к Севастополю. Только один человек не захотел в этот день идти с дивизией в Севастополь. Это летчик, уходивший с орденом и отличной боевой характеристикой пешком в тыл по дороге к аэродрому. На все уговоры разведчиков остаться еще на денек, повоевать на земле, он отвечал:

— Нет, друзья, пехоту я больше с воздуха уважаю. Высокое, знаете ли, положение позволяет оценить вас, браточки. Так что из уважения к вам я должен поскорее уходить. Мы еще свидимся, скоро свидимся. Над Севастополем.

Когда солнце разогнало утренние туманы, Родионов уже был на наблюдательном пункте, спрятанном в траншеях среди кустарника напротив Сапун-горы.

Все сверили свои часы с часами приехавшего к началу операции генерала из штаба армии.

Наступало первое утро штурма.

2

В 9.00 7 мая по всему фронту от Балаклавы до Качи, от Генуэзской башни до северных маяков, на старинных бастионах Севастопольской обороны, над каменными лестницами славных редутов, над скалистым утесом Кая-Баша, [305] над Сапун-горой, над Сахарной Головкой, над долиной Инкермана и Бельбеком, над Мекензиями, над бетоном батарей Северной стороны началось то, что участникам битвы запомнилось на всю жизнь.

В одну и ту же минуту вдоль высот пробежала круговая цепь орудийных вспышек, сотни и сотни орудий взорвали воздух над железным поясом вражеской обороны и подняли в небо смерч земли, камня, железа, стали. Разрыв налетал на разрыв, и над горами росли и росли сплошные стены дыма. Небо впереди становилось все темнее, густая мгла закрыла солнце, горы во сто крат усиливали грохот штурма. В гуле канонады тонули не только голоса людей, но и рокот бесчисленных самолетов, сходившихся к Севастопольской крепости с севера, юга, востока и запада, и тяжкие разрывы сброшенных ими бомб. Белые столбы мешались с черными, языки пламени окутывали все впереди, нельзя было уже разглядеть ни Сапун-горы, ни Зернышка перед нею — все стонало, горело, дрожало, а в небе, в воющей синеве метались десятки машин: «яки» бились с «мессерами», и хвостатыми факелами падали подбитые самолеты.

— Четвертую войну воюю — такого не видал! — крикнул Родионов. — На равнине, пожалуй, такого не увидишь. Какая баталия!

И действительно, узкий Крымский театр, горы и долины открывали перед ним эту битву во всем ее страшном многообразии. Он видел одновременно и работу артиллерии, и воздушные бои, и падающие самолеты, и летчиков, повисших под куполами парашютов, и зенитный огонь наших и вражеских батарей, и огоньки минометов на передовой, и танки, залезающие на скалы, и даже цепи пехоты, поднявшиеся и выходящие в атаку. Ему казалось, что он слышит, чувствует, как кричат там «ура!», видит, как сверкают глаза у рвущихся вперед бойцов.

— Сташко, Сташко! — надрывался на наблюдательном пункте телефонист, заткнув пальцем свободное от трубки ухо.

— Не могу вызвать Сташко, товарищ полковник, — жалобно докладывал он, не бросая трубки, — не слышно!.. Связь исправная, товарищ полковник... Но ведь не слышно, такое творится!.. Есть накрыться плащ-палаткой.

В землянке рядом с наблюдательным пунктом радисты в наушниках следили за эфиром. В эфире звучали — то [306] команды наших пехотных командиров, то возгласы артиллерийских корректировщиков, то жаркие переговоры летчиков между собой в воздухе, то спокойный голос станции воздушного наведения, находящейся где-то неподалеку на вершине одной из гор:

— «Фазаны», «Фазаны»! Заходите справа. Вниманию замыкающего: на хвосте «мессер», на хвосте «мессер»!

— «Коршуны», «Коршуны»! Лучше прикрывайте «Фазанов». На замыкающего сел «мессер». Справа два «фокке»!

— «Шарики», «Шарики»! Там пошла наша пехота. Не бейте по нашей пехоте. Левее, левее возьмите. Противник левее!

Из землянки видны были все эти бои, заходы бомбардировщиков, драки наших истребителей с «мессерами» и атаки штурмовиков впереди наступающих цепей.

Прошел час, другой, третий. Солнце выползало из надземной мглы к зениту; но, нагоняя солнце, росла зыбкая стена пыли, дыма и огня. Воздушная битва шла уже в солнечном, ослепляющем свете. А на земле канонада не стихала, наоборот, она достигла своего апогея, когда из лощины с каменным скрежетом помчались огненные бруски «эрэсов», когда заговорило это страшное для врага советское оружие, все сжигавшее и сметавшее и на Зернышке, и на Сапун-горе.

Тут же из-за Мекензиевых гор, из Инкерманской лощины, из самого Севастополя ответили немецкие дальнобойные орудия. Но их огонь терялся в шквале нашей артиллерии, как терялись управляемые асами «мессеры» и «фокке-вульфы» в массах нашей авиации, все утро и весь день висевшей над полем битвы.

Пехотные цепи перевалили за Зернышко и залегли в лощине перед горой, где вьется дорога на Севастополь.

С наблюдательного пункта эта лощина не просматривалась: ее скрывала только что взятая высота. Видно было лишь подножье Сапун-горы, где цепочки пулеметного и автоматного огня ясно обозначали линию немецких траншей. Родионов и наблюдающий за действиями дивизии генерал следили в стереотрубы, надеясь увидеть там наступающих. Но фашисты держались, и наша пехота не шла. Связисты докладывали, что пехота лежит в лощине, не поднимается. [307]

Из траншей противника по этой лощине били и пулеметы, и минометы, и противотанковые пушки. С гребня их поддерживали «фердинанды», и даже немецкие зенитки перенесли огонь с неба на землю. Гитлеровцы понимали, что эта лощинка — последний рубеж перед горой, и именно сюда, на этот маленький участок, они нацелили всю мощь своей артиллерии.

Родионов нервничал. Сила внезапности артиллерийского удара прошла, а позиции на горе, главные позиции еще не прорваны. Согнанный с Зернышка противник сможет прийти в себя и даже контратаковать, если сейчас же, немедля, не опрокинуть его на этом главном рубеже, — иначе впору все начинать сначала. Из армии запрашивали точную обстановку. Родионов в пятый раз вынужден был повторить неприятное «лежим», и это проклятое слово, вероятно, пошло сейчас по штабам, по соседям, как дурная слава о его дивизии.

Родионов попросил у генерала разрешения отлучиться в полки.

Саша, верный шофер, накануне благополучно промчавший полковника через облако разрыва, запылил по долине к Зернышку.

На НП не отрывали глаз от машины и вздрагивали, когда поблизости падал снаряд. Потом машина скрылась за холмом.

Начальник штаба и генерал стали ежеминутно теребить телефониста:

— Узнайте, как полковник?.. Где полковник?.. Да шевелитесь же!..

Но вскоре с НП увидели, скорее, поняли, где он: поднялись цепи, и по лощине во весь рост пошли на гору, не пошли, а помчались в бурной атаке бойцы. Их вел Родионов, вел за собой сквозь огонь. Не редели наши цепи. Живые занимали места павших. Это был порыв, порыв солдат, верящих в необходимость своего подвига.

Когда Родионов вернулся на наблюдательный пункт, радист доложил о перехваченном открытом тексте радиограммы командира одной из немецких частей. Он докладывал, своему начальнику:

«Оборона прорвана. Отступаю. Примите меры!»

Вал нашего огня передвинулся дальше, следом за ним отошла вперед и граница относительной тишины, граница [308] пространства, куда редко падали немецкие снаряды.

Противник засел на вершине горы.

Мимо наблюдательного пункта вели пленных. Родионов спрашивал переводчика, нет ли среди них кадровиков, старослужащих сто одиннадцатой дивизии с нарукавными знаками «За Крым». Но это все шли солдаты недавнего пополнения, молодые и пожилые, сброд из разных частей и батальонов, наспех собранный в эту дивизию. Они растерянно смотрели на наших людей и на горы, на мирный лик земли, обрушившей на них такое возмездие.

День шел к концу. Фашисты еще стояли и держали наших на середине склона; по различным признакам Родионов определил, что они даже готовятся к контратаке.

Снова звездным налетом нависла над противником наша авиация. Артиллерийский вал поднялся на вершину штурмуемой горы и перешагнул ее. Нестерпимы стали острые запахи гари, серы и пороховых газов, за день пропитавшие воздух над долиной. К грохоту и дрожи гор все стали уже привыкать. Но Родионов сердцем и разумом военного почувствовал, что именно сейчас, в кажущуюся минуту спада, наступает кульминационный момент, когда чаша весов должна дрогнуть и определить успех сегодняшнего боя.

Генерал в волнении закурил и, обращаясь к Родионову, заметил:

— Ну, дорогой, сейчас — или мы опоздаем.

Генерал подошел к армейскому проводу и через секунду сообщил Родионову, что началось движение у Балаклавы, у Карани и на правом фланге за Сахарной Головкой — морская бригада штурмовала гранитный утес Кая-Баша, а гвардейцы брали Сахарную. Все глянули вправо и влево на видимые в мутнеющей дали высоты на краях подковы фронта — там сейчас были и авиация, и стопушечный жар неутомимой нашей артиллерии; оттуда, с побережья бухт, доносился подобный утреннему скрежет скал и гор, и всем стало ясно, что там тоже пошли в генеральное наступление.

В землянке радистов прозвучало хлесткое морское слово, долетевшее, наверно, оттуда, где моряки штурмовали Кая-Баш. [309]

— Полундра! — гремело в эфире, вызывая у радистов улыбку и восторженный шепот: «Моряки пошли».

Родионов вспомнил командира моряков — гвардии полковника Ивана Власова, с которым он виделся за день до штурма; Власов, больной, в жару и лихорадке, избрал для командного пункта полуразбитую Генуэзскую башню. Верно, он стоит сейчас на развалине, как на мостике корабля, и, опираясь на руки друзей, командует штурмом.

— Полундра! — донеслось снова по эфиру, и вдруг кто-то из радистов крикнул:

— Да это же наши, пехота по-моряцки кричит! Наши пошли!..

По склону Сапун-горы бежали вверх бойцы, бежали под матросский клич, занесенный ветром из Балаклавы, подсказанный севастопольской землей, — эти люди опять поднялись, ободренные движением на флангах. Рывком, в какие-то два десятка минут, взлетели они на вершину, где немцы уже поднимали руки. На НП смешались голоса телефонистов, вооруженных биноклями командиров и наблюдателей:

— Вижу флаг! Второй! Третий! Пятый! Седьмой! Много флагов!

— Двести немцев подняли руки!

— Сташко доносит, что он на гребне!

— Слижевский перевалил на ту сторону!

— Победа, товарищи, победа!

— Будем купаться в Севастополе!..

Родионов расцвел от удовольствия, и его морщинистая улыбка как-то сразу показала, в каком напряжении он жил весь этот день.

— Ох и будет мне морока решать, кто первый на гору взобрался! — добродушно сказал Родионов. — Глядите, товарищи, сколько флагов понатыкали! Где только кумач берут! И каждый докладывает — первый!

Новая партия пленных шла по тропе под конвоем одного нашего солдата, да и то раненого. Родионов сказал начальнику разведки:

— Смотрите, не упустите мне кадровиков! Собрать все знаки «За Крым». Это нужные трофеи. Я хочу посмотреть, сохранился ли кто-нибудь из тех завоевателей...

Стало удивительно тихо. Вернее, после такого дня затишье казалось глубокой тишиной. Из наблюдательного пункта можно было высовываться сквозь маскировку прямо [310] наверх, не страшась, что увидит противник, хотя он еще сидел слева на высотах, а отдельные группы и корректировочные посты остались и справа в скалах. Родионов махнул на них рукой, как бы говоря: «Теперь пусть обнаруживают, вопрос все равно решен». В окружении штабных офицеров он стоял на высоте в сумраке заката, над полем недавней битвы. Исподлобья глядя на генерала, он сказал:

— Ну, товарищ генерал-майор, теперь пойдем в Севастополь!

— Уж ты хочешь, Алексей Павлович, все себе заграбастать, — усмехнулся генерал. — Дай и другим повоевать.

— У кого ключ, тот и входит! — в глазах Родионова сгустилась тревога: неужели теперь, когда сделано главное, когда перейден рубикон, его оставят во втором эшелоне и другая дивизия, другой командир будет добивать его врага — сто одиннадцатую вместе с ее номером, с теми ее офицерами, которые два года назад нашивали себе на рукава бронзовую карту Крымского полуострова с готической надписью.

Он молча побрел на командный пункт к доту, куда сходились для доклада командиры частей. Он выслушивал их, вел строгий деловой разбор, указывал на ошибки, был, как всегда, точен, резок и справедлив, но все, близко знавшие Родионова, чувствовали, что он чем-то глубоко встревожен, что-то беспокоит его. И, быть может, все понимали, что именно беспокоит Родионова, потому что все в эту ночь думали о следующем этапе боя, о близком Севастополе, о завтрашнем дне.

3

В ночь на восьмое мая радио передало сообщение Совинформбюро о прорыве немецкой обороны на Севастопольском фронте. Ужиная в доте Горпищенко, Родионов услышал из Москвы о том, что он накануне сделал и видел. Родионов подумал, что сейчас в его доме на Чистых прудах тоже, наверное, включено радио, и, слушая сообщение о Сапун-горе, жена вспомнит о нем; но никому не понять, как он счастлив и несчастен в эти минуты, с какой тревогой он ждет решения командарма о завтрашнем дне.

С этой тревогой он не расставался всю ночь. Придя на командный пункт, он увидел серию белых ракет над [311] нашими позициями. Они возвещали начало фашистской контратаки: передовые части требовали артиллерийской поддержки. Родионов снова увлекся боем. Забыв обо всем, он стал готовить врагу отпор.

Наши подтянутые вперед легкие батареи открыли ураганный огонь, они клали снаряды прямо перед нашими позициями, а тяжелая артиллерия отсекла атакующих немцев от их тылов, замкнув таким образом противника в ловушке. В яростном бою была не только отбита попытка противника заткнуть брешь, но и развит достигнутый накануне успех. Сташко, Слижевский и Камкин заняли следующий ряд траншей противника, а наша разведка дошла почти до хутора Дергачи.

Мимо наблюдательного пункта, где Родионов провел всю ночь без сна, опять вели пленных. Их сводили в воронку от тонной бомбы, бегло опрашивали и, как только собиралась солидная группа, маршем отправляли в тыл.

Родионов уехал в санбат навестить раненых героев штурма и вручить им ордена. Вернулся в полдень восьмого мая и получил приказание, которого больше всего опасался: пропустить соседа через свои боевые порядки, самому же оставаться во втором эшелоне и готовиться к действиям на девятое мая.

Родионов с обидой сказал генералу, что невелика, мол, честь стоять во втором эшелоне в пяти километрах от такого города, как Севастополь, имея в кармане ключ к нему. Генерал пожурил его за горячность, не свойственную старому вояке, и твердо заверил, что завтра, в решающую минуту, дивизия будет выведена вперед и завершит штурм.

То, что было накануне под Сапун-горой, в этот день повторилось на флангах. У Балаклавы и на Северной стороне не смолкала канонада. Там сжимали подкову фронта тяжелым, но упорным движением вперед: здесь же, в центре подковы, хозяином дня был Морянов, заместитель Родионова по тылу; он бросил на горные дороги все повозки, все тракторы, в течение дня подтянул склады почти к самой горе, пополнил боекомплектами батареи и патронные сумки стрелков, развернул на месте недавних боев санитарные пункты и похоронил убитых.

Саперы расчищали от мин лощинки за Зернышком, а связисты тут же опутывали высоты километрами провода. [312]

К концу дня Родионов вышел на новый НП среди развороченных немецких блиндажей и разметанных нашей артиллерией дотов. Это было пристрелянное немцами место, куда они сейчас бросали снаряд за снарядом. Родионов стоял под разрывами и ругал дивизионного инженера:

— Какого дьявола выбираете «глаза» на таком месте, где не видно противника? Мало ли что — во втором эшелоне! Что ж я, век здесь буду стоять? Я должен видеть, как сосед ведет бой!

Ночь на девятое была тяжелой. Немецкие самолеты бомбили квадрат за квадратом все занятое дивизией пространство.

А далеко над Севастополем поднималось зарево.

Родионов сказал:

— Жгут. Выбрасывают весь запас бомб. Значит, все. Всегда так.

Утром он перебрался ближе к вершине Сапун-горы под большой, изрытый дождем и ветрами камень и расположился на открытом месте, подчеркивая временность своего пребывания там.

Саша поставил машину тут же возле дороги и сел рядом с полковником.

Чуть ниже вились тропы, по которым сейчас шли бойцы более счастливой дивизии, выдвинутой генералом вперед.

Кто-то, увидев шагавшего вверх матроса, шутя сказал:

— Ну вот, Алексей Павлович, все ясно: моряк идет к Севастополю, и наверняка у него за пазухой флаг.

Как ни примитивна была шутка, Родионов тут же послал узнать, что за матрос, не идет ли он действительно с флагом к Малахову кургану.

Комдив то и дело вызывал по телефону командиров полков:

— Ну как там сосед, продвинулся?.. Смотри, не зевай, Сташко. Не отрывайся, на плечах иди. Мало ли что они воюют. И мы повоюем... Надо будет — вырвемся вперед, не спросим!.. Ничего, ругать не будут. Делу лучше...

На той стороне шел бой, ревниво переживаемый Родионовым. Другая дивизия приближалась уже к хутору Дергачи, и Сташко время от времени докладывал, что он тоже не отстает: «На пятки наступаю!»

Свистели снаряды — они поддерживали соседа.

Шли раненые — раненые соседи. [313]

Шли пленные — тоже захваченные соседом.

Какой-то солдат той, воюющей, дивизии, увидев полковника, подвел к нему здоровенного шофера из немецкого артиллерийского дивизиона, оставил «на сохранение», а сам побежал обратно — на передовую.

Немецкий шофер сказал, что пушки дивизиона разбиты, и все кончено. Час назад ему дали автомат, и вот он сдался.

Пленный осведомился, скоро ли отправят его отсюда в тыл, в лагерь... Внизу из лощины раздался в это время скрежет «катюш»; пленный побледнел.

Саша смотрел на пленного презрительно. Он сказал, что сейчас, мол, придется принимать все недолеты и перелеты, которыми ответит противник на работу ненавистного им орудия. И действительно, разрывы застучали по склонам Сапун-горы. Все прижались к камню.

Обернувшись, Родионов увидел согнутую в три погибели фигуру пленного, нахлобучившего на голову каску и спрятавшего лицо в колени. И Саша и Родионов отвернулись.

— Скажите ему, что отпускаю его в Севастополь, — бросил через плечо Родионов. — Пусть идет, если хочет.

— Найн, найн, — испуганно ответил пленный. — Нет, я не хочу в Севастополь!..

Внезапно в гулкий грохот боя ворвался рокот низко летящего самолета; какой-то «У-2» мчался по долине между гор в самое пекло, приветливо покачивая крыльями.

— Смотрите! — закричал Саша. — Это наш летчик летит к Севастополю.

И Родионов ревниво подумал о том же; он запросил полки об обстановке. Но вдруг зазвонил телефон командующего. Телефонист доложил:

— Товарищ полковник, генерал вызывает...

Родионов с жадностью схватил трубку и приник к ней, дрожа от волнения:

— Слушаю, товарищ генерал-майор. Одну минуточку: тут «катюши» играют, не слышно вас. Сейчас кончат... Все. Слушаю... Есть вынуть карту. — И шепотом адъютанту: — «Давай, давай скорей двадцатипятитысячную, севастопольский лист». — Так. На Дергачи? Так. Затем — сто шестьдесят пять и один? Есть. Что? Не разобрал. А?.. «Мессер» бомбы бросает, товарищ генерал, не слышно. Да, кончил... Сбили... Благополучно. Шофера ранило. Да, [314] продолжаю: Малахов слева?.. Разрешите, товарищ генерал, и на Малахов? История, товарищ генерал, история!.. Есть, слушаюсь... У меня ничего... Оправдаем... Есть... Перехожу вперед на новый НП.

Родионов положил трубку, мигнул телефонистам, чтобы собирались вперед в облюбованную уже разведчиками траншею, откуда прекрасно виден был театр войны до самого Севастополя, и мягко спросил Сашу, бинтующего раненную осколком ногу:

— Так в санбат, Саша?

— Да тут осколочек, товарищ полковник. Пустяк, перевяжу. Уж я с вами в Севастополь...

— Ну, смотри. Дело хозяйское. Если так — ладь машину и жди меня впереди за Дергачами. Я пока пойду напрямик, а там двинем в Севастополь.

Через полчаса Родионов стоял за горой в немецких траншеях и хриплым голосом командовал по радио:

— Сташко, Сташко, у тебя двадцатипятитысячная? Дергачи видишь? Дальше балка, там курган... Малахов курган? Дело твое. Я твоей разведкой не командую... Раз флаги заготовили, значит, знают, что делают... Ты вот не на Малахов, ты на фланги смотри, фланги держи!.. То-то.

— Панкул! Скажи своим бомбардировщикам, чтобы обеспечили фланги Сташко и Слижевскому. Да смотри, пусть по своим не кроют.

— Пушки выкатывай вперед, пушки! Побежали фашисты, не отставай!

Впереди в долине, у Дергачей, за Килен-балкой, на последних подходах к Севастополю развернулась панорама решительного завершающего боя. Гитлеровцы дрогнули, и видно было, как поднимается и бежит толпой враг, ища спасения от артиллерийского урагана, от штурмующих самолетов, от вихря свинца, от верной смерти, настигающей его и с неба и с земли. И все поднялось в долине, все двинулось вперед в стремительном темпе преследования; люди уже перестали обращать внимание на огонь, на снаряды, на вой бомб, люди видели только Севастополь, море, падающее к закату солнце и восходящую победу.

В Дергачах настигли и разгромили штаб сто одиннадцатой. В разоренных блиндажах, среди разбросанных термосов с горячим, отдающим морковкой чаем валялись трупы фашистов. Возле шоссе стояла группа пленных [315] офицеров. Это и было ядро дивизии. Какой-то пожилой солдат, взмокший, седой от пыли, срывал с них нарукавные знаки «За Крым» и бросал на дорогу; на шоссе росла горка бронзовых карт Крымского полуострова, эмблема «покорения Крыма», учрежденная Гитлером в июле 1942 года.

— Что вы делаете? — в ужасе крикнул Саша; по заданию Родионова он перегонял машину вперед и увидел на дороге кучку бронзы. — Это же трофеи! Это то, что искал полковник!

Саша выскочил из машины и заковылял, волоча ногу, к немецким значкам.

Но по дороге мчалась колонна грузовиков с пушками на прицепе.

Тяжелая гаубица колесом наехала на бронзу, смяла ее и вдавила в землю.

Потом люди и кони шли и шли, наступая на этот поверженный в прах знак фашистской самонадеянности.

Саша махнул рукой, влез в машину и поехал догонять Родионова.

Первыми доложили Родионову о выходе к Севастополю Сташко и Камкин. Сташко, высокий смуглый человек, без шапки, в маскхалате, бежал по Килен-балке впереди радиста, навьюченного рацией и шестом для нее. Охранявшие своего командира разведчики отстали. Сташко стремительно выбежал на холм над Килен-балкой. Ветер с моря, севастопольский ветер, взъерошил его черные волосы. Сташко крикнул:

— Вот он!

Впереди, внизу, справа, слева был виден Севастополь. Сверкающие бухты, ярусы улиц, купол разрушенной Панорамы, мачты и трубы затонувших кораблей, огонь и дым пожаров, фонтаны воды, земли и камня, поднятые минами и снарядами, трассы пулеметного и автоматного боя, неразбериха самолетов, бьющихся в небе. Все, кто поднялся на гребень высоты, остановились потрясенные. Люди упоенно произносили: «Севастополь!»

— Развертывайте рацию! — резко приказал Сташко. — Вызывайте командира! Товарищ полковник! Товарищ полковник! Я — Сташко. Я — Сташко. Нахожусь над Севастополем, над Севастополем! Мои подразделения вошли в город. Ведут бой на Корабельной стороне. Прошу перевести огонь артиллерии... [316]

Сташко остался на командной высоте. Он махнул офицерам рукой вперед, что означало: спешите, догоню.

Не чувствуя ног, люди пересекли бесчисленные воронки и ложбинки от мин, развороченные доты, разбитые снарядами бетонные бастионы, перепаханные огнем и железом противотанковые рвы, разметанные проволочные заграждения.

Об этих подступах пленные еще утром говорили как о неприступном поясе внутреннего городского обвода. И вот все это в течение нескольких часов превращено в мусор, уничтожено, сметено в одну кучу вместе с гарнизоном.

На Корабельной стороне у палисадника дома на Истоминской улице стояла машина полковника. Родионов сидел у рации и передавал:

— Корабельная сторона очищена. Веду бой в городе. Противник не прекращает пулеметного и минометного огня. Его артиллерия бьет по наступающим и по переезду у вокзала.

Окончив разговор с командующим, он вытер платком влажное, опаленное солнцем лицо, улыбнулся, сощурил красные от бессонницы глаза и добродушно сказал Саше:

— Жене бы передать: вошел, мол, Алексей Павлович в Севастополь...

Он хотел еще что-то сказать, но тут подбежал запыхавшийся Сташко. Он произнес:

— Товарищ полковник, — осекся и тихо завершил: — двигаюсь в город с резервом.

— Дожил, Сташко, дожил, — усмехнулся Родионов. — Командир дивизии тебя обгоняет. Камкин-то уже дале-е-е-ко впереди. Так-то, брат...

Он кивнул Саше и поехал вперед, туда, где шел уличный бой.

* * *

Вечером на переезде у Севастопольского вокзала, где, как на полевом бивуаке, дымили костры, я останавливал машину за машиной, спрашивая, не подбросит ли кто в тыл.

Шоферы смеялись:

— Кто теперь в тыл... Сейчас все в Севастополь!

На случайной полуторке, когда-то захваченной у нас гитлеровцами и теперь отбитой и угоняемой расторопным [317] артиллеристом к Сапун-горе, я выехал в эту ночь в обратный путь. Дорогу недавнего боя запрудил сплошной стремившийся в город поток. Нас догнал только один «виллис» — там сидел Родионов. Я перешел к нему и увидел на груди у шофера Саши полученный им сегодня орден Славы.

Освещенное луной лицо Родионова было счастливым и усталым после трех дней и трех ночей штурма.

— А ведь подумайте, — сказал он. — Вот так сразу и кончилась тут война. Теперь мы в глубоком тылу. На курорте.

— Был фронт, стал курорт, — сказал Саша.

— Сто одиннадцатую вы добили, генерал, ее командир в плену. Теперь отдыхать, Алексей Павлович? — спросил я.

— Вот еду на старый КП, помыться надо, поспать.

— Ну, теперь вы уже суток на двое заляжете?

— Пожалуй, нет, — в раздумье ответил Родионов, кивая на непрерывный встречный поток машин, повозок и людей. — Видите, что творится, все в Севастополь. Придется часика через два повернуть обратно: буду выводить дивизию. Впереди большие дела, воевать еще надо...

Фронтовой дневник

9 мая, 10 часов 7 минут утра. Нарвались на «фердинанды», зарытые на Английском кладбище. Бьют из тяжелых пулеметов. Родионов вызвал на них огонь «катюш».

Находимся на склоне Сапун-горы против Федюхиных высот. Дивизии дано направление на букву «С» и на Малахов курган. Пришел командир взвода Безгубов, он был в плену, потом в партизанах в Крыму, хорошо знает местность. Доложил, что ликвидировал корректировщика и пулемет, который нас обстреливал.

Саперы сняли по дороге до гребня Сапун-горы 152 мины. На горе подняли сразу три флага — из разных подразделений. Немцы бегут, все бросая в блиндажах и траншеях. Один фотограф, командированный на фронт не газетой, а какой-то выставкой, прыгнул в траншею, схватил генеральскую шубу на лисьем меху и потащил ее за собой. На него прикрикнули, он тут же шубу бросил. К таким трофеям и солдаты, и командиры относятся с презрением. Только боевые трофеи. Да вот бы похарчить еще — кухни отстали, жажда всех мучает. [318]

15 часов. В Севастополь на Корабельную сторону мы вбежали с подполковником Сташко. Он — впереди полка. Сташко остался на командной высоте, махнул рукой: сейчас, мол, догоню. Не чувствуя ног, все мчатся вперед, не обращая внимания на воронки, остатки проволочных заграждений, на сдающихся в плен немцев, настойчиво твердящих: «Итальяно, итальяно!» Знают, что итальянцам солдаты симпатизируют. Но никто сейчас не собирается уточнять — там на сборном пункте разберутся. Сборный пункт позади Сапун-горы, его охраняют два пожилых солдата, они уже угощают пленных махрой и «ведут политработу».

Вдруг среди стремящихся к Севастополю раздались крики, обращенные в небо: «Свои, свои!» Кто-то дал ракету, другую, потом все сразу залегли. Это наши «илы» бьют по своим — не успели оповестить аэродром о продвижении вперед наших частей...

«Где Малахов курган? Где Малахов? Вы должны знать!» — теребит меня на ходу красноармеец с полотнищем на шесте, на полотнище мелом по красному написано: «Да здравствует Севастополь!»

Ему поручил замполит поставить флаг, а он не знает Севастополя. Я показал ему влево на Малахов курган, но там уже кто-то установил флаг. Красноармеец побежал вперед искать своему флагу другое место.

Истоминская улица, дом № 25. Я записал этот адрес, потому что здесь встретил первых севастопольцев: Анну Павловну Галич, 60 лет, и ее мужа Захария Федоровича Галича, 57 лет, старого моряка, работавшего в дни обороны на Морзаводе. Анна Павловна, обнимая меня, зарыдала: «Моряк, моряк, а мы ждали...» Больше никого кругом нет в морской форме. Немцы ушли отсюда пять минут четвертого, убежали. Анна Павловна уже раздала бойцам целую ванну воды — в балках и на курганах не было ни одного колодца. У соседнего дома стояла Феодора Васильевна Васильева с ведром и кружкой, поила бойцов. Воду из колодца ей доставляет сюда сынишка.

Много сирени, как два года назад, когда мы пришли на «Красном Крыме» в Севастополь. Но бойцам некуда ее девать. Все спешат.

Горит Корабельная сторона. Горит Телефонная пристань. Взрыв вдалеке, на той стороне, немцы что-то уничтожают.

Догнал красноармейца с полотнищем, он скрылся в каменном доме на берегу бухты и через несколько минут уже был на крыше. Нашел флагу место. Немцы тотчас открыли по этому дому огонь с Исторического бульвара. Фамилия красноармейца Воловский [319] Ефим Степанович, разведчик, командует взводом разведки в 279-й Лисичанско-Симферопольской Краснознаменной дивизии.

Возле железнодорожного переезда горит склад с продовольствием. Немцы держат переезд под огнем. Со второго этажа склада какой-то лихой солдат выбрасывает на общее пользование ящики с банками консервированного компота. Банки вскрывают штыками, пьют компот — жара, жажда. Я тоже запустил руку в какую-то жестянку, вскрытую штыком, и вытащил оттуда липкую грушу.

На той стороне из щели в щель перемещаются какие-то фигурки. Они отступают. Стук автоматов и пулеметов удаляется в сторону Графской пристани. Бой идет уже там.

Сумерки. Я поднялся по откосу на набережную и вышел по лестнице на улицу Ленина. На пустынной разоренной улице обломки машин, убитые лошади, трупы фашистов. Подбежала женщина, предупредила, что в некоторых домах еще сидят автоматчики, постреливают. Разыскал редакцию «Красного черноморца» — редактор о ней обязательно спросит. Но там все разорено.

Добавление к дневнику. В ту ночь я Севастополя как следует не разглядел. И в городе, и в Херсонесе еще шли последние бои, но в Москве уже дали салют, и следовало торопиться. Родионов усадил меня на радиатор «виллиса», довез до старого КП на Сапун-горе, оттуда отправил на какой-то малолитражке в Симферополь на военный телеграф, а потом в Сарабуз на аэродром. В кармане лежала непроявленная пленка горящего, штурмуемого города. На аэродроме стоял бомбардировщик специальной связи, он ждал очеркиста и фоторепортера из другой газеты — они только что прилетели из Москвы и уехали в Севастополь. Летчик смотрел на меня с сочувствием, но ничего сделать не мог. Я лег под плоскость бомбардировщика и впервые за трое суток по-настоящему заснул. Меня разбудил кто-то из экипажа — было уже позднее утро. Подъехала машина, из нее вылезли знакомые газетчики, хозяева самолета. Очеркист Евгений Кригер охотно разрешил мне занять место в самолете, но его спутник, фоторепортер Г — и, строго спросил: «С вами никто не передавал фотопленок?.. Честное слово?.. Тогда летим». Я мог дать честное слово — он же видел на мне фотоаппарат, но мои снимки, очевидно, его не беспокоили. Шесть часов я дремал в хвосте самолета под ногами у стрелка-радиста. Ночь провел в редакции — пленку проявили и напечатали снимки вместе с моим очерком. А потом опять полеты, погоня за наступающими фронтами...

Год спустя в Берлине я видел у одного солдата удивительный сувенир, завернутый в обрывок газеты «Сын отечества» — [320] она издавалась под Севастополе!!. Это был немецкий железнодорожный билет с обозначенным на нем маршрутом «Симферополь — Берлин».

«Купил в Симферополе, — сказал солдат, довольный произведенным эффектом. — Как ворвались на станцию — в разбитой кассе подвернулся. Дай, думаю, запасусь. Раз билет в кармане — доеду...»

Жаль, не записал фамилии солдата. Жаль, не сберег я и свой билет, купленный 21 июня в Риге на Каунас, хотя попал туда и без билета в сорок четвертом году летом.

Но вот в 1964 году мне пришлось ехать из Севастополя в Симферополь на аэродром с фоторепортером Борисом Шейниным на такси. Мы с ним не виделись много лет — последний раз в Берлине в дни победы. Он, как и тот солдат, проделал путь от Севастополя до Берлина и теперь подготовил книгу фотоновелл об этом пути. Естественно, мы предались по дороге воспоминаниям. На железнодорожном переезде, где в мае сорок четвертого года горел склад, я показал на знакомые строения и сказал: «Это был немецкий продовольственный склад». Борис Шейнин, коренной севастополец, знающий в нем каждый вершок, поспорил: «Это холодильник». — «Нет, склад. Он горел. На втором этаже стоял солдат...»

Шофер такси тронул мою руку и продолжал за меня: «...и бросал из огня ящики с компотом, а вы штыками их вскрывали». Он коротко повторил то, что записано в моем дневнике и о чем я не раз рассказывал за эти годы друзьям и близким.

Это был тот самый солдат, наш благодетель в последний день штурма. Он работает шофером такси в Севастополе. Зовут его Иван Васильевич Нагаев, бывший рядовой советской пехоты. [321]

Дальше