Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

У генерала Рыбалко

Танкистов генерал-полковника Рыбалко нам удалось догнать уже возле самого Верхне-Силезского угольного бассейна. В Германии этот промышленный район действительно именовали «наш второй Рур». Мне же он напоминал Донбасс, проезжая через который, час за часом видишь города, как бы наплывающие один на другой, горизонт, истыканный заводскими трубами, черные пирамиды терриконов, виднеющиеся в буроватой мгле.

Несмотря на то что двигались мы по незнакомой еще территории, заглядывать в карту не приходилось. Шли по следам танковых гусениц, видневшихся и на грунте, и на асфальте.

По мере приближения к городу Баутцену пейзаж менялся. Плоские деревянные постройки польского типа сменились приземистыми домиками с островерхими крышами. Деревни были чистенькие, ухоженные, с палисадниками, в которых вяли прошлогодние георгины, стояли веселые глиняные гномы или блестели зеркальные шары. Наконец мы нагнали арьергарды танкистов, вереницы машин следовали одна за другой. Авиация наша теперь [116] абсолютно господствовала в воздухе, и когда нет-нет да и появлялись немецкие самолеты, их тотчас же атаковывали советские ястребки. Завязывался воздушный бой, и карусель сражающихся отваливала в сторону от дороги. Бомбы же падали и рвались где-то уже на полях. А танки все шли и шли на юг, не соблюдая даже установленных интервалов между машинами.

Мы с Петровичем вспомнили дороги Калинина, Великих Лук, украинские дороги от Харькова до Днепра и даже до Молдавии. Вспоминали, как команда «воздух» сжимала сердце, и сколько трагедий развертывалось на глазах под свист и грохот немецких авиационных бомб. Как все изменилось. Теперь мы вот движемся себе по дороге, даже ленясь глядеть в небо, где завязался очередной воздушный бой.

Разгар января. Дома сейчас крещенские морозы, дуют ледяные ветры, деревья стоят, одетые инеем. Сугробы до окон изб. Здесь же что-то вроде нашего позднего ноября. Под ногами слякоть, падает какая-то снежная мокреть, застилая поля. Танки сердито урчат в грязи, и пехотинцы, сидящие на броне, облеплены грязью так, что напоминают статуи, отлитые из бетона.

НП славной гвардейской третьей бронетанковой армии, оказалось, находится… под открытым небом. На покатом холме на зелени вытаявшей из-под снега ровной, расчерченной озими стоят несколько танков. Возле одной из машин — маленькая раскладная табуретка и раскладной алюминиевый стол. У стола, распекая кого-то, стоит невысокий коренастый человек в черном танкистском комбинезоне и в папахе, заломленной на затылок. Это и есть Павел Семенович Рыбалко, один из известнейших танковых военачальников второй мировой войны. Он распекал какого-то танкиста, стоявшего перед ним навытяжку.

Я познакомился с Рыбалко еще на Днепре и несколько дней пробыл в его армии, наступавшей тогда, вопреки законам божеским и человеческим, по страшной украинской грязи. Пехотинцы с трудом выдергивали из грязи ноги, а танки Т-34 шли по этой грязи, наступали, маневрировали. Закончив свой разнос, командарм рассеянно взглянул на меня и, весь занятый своими мыслями, сказал:

— А, вы?.. Как вы меня отыскали? [117]

— Ваша армия, товарищ генерал, славится на весь фронт образцовой связью.

Комплимент повис в воздухе. Генерал был захвачен зрелищем, развертывающимся на горизонте. С холма отлично просматривалась долина небольшой речки, за которой в свете тусклого зимнего дня вырисовывался промышленный город. Пирамиды терриконов, копры шахт, массивные заводские постройки с гребешком труб. С юга на город наступали танки. Шли строем «гуся». Двигались прямо по зеленым озимям, а с городской окраины по ним палили пушки. Все это, напрягая зрение, можно было увидеть без бинокля. Видно было, что два танка окутывает желтый дым, а один почему-то вертится, как сумасшедший, на месте.

— Ах, не так, не так пошел Арбузов, — с досадой произнес командарм, отнимая от глаз бинокль и смотря на карту. — Ну разве можно вот так, в лоб? Две машины про…садил… А мог бы обойти вот отсюда.

— Передать приказ повернуть? — спросил другой человек, в таком же танкистском комбинезоне без погон.

— Не надо, пусть уж идет. А за эти две машины я с него штаны спущу. Ага, видите, видите. Вон там снова задымило. На улицу ворвались. Из-за домов их уже не видно. Молодец все-таки Арбузов. И доты, должно быть, подавил.

В первый раз довелось мне непосредственно наблюдать за танковым наступлением с НП. Похоже было, что это не бой, а маневры, что наступают красные, обороняются синие, а не сошлись в смертельной схватке соединения двух самых мощных армий. Сквозь хлопки выстрелов и разрывов там у города просочился шум авиационных моторов.

— Ага, вызвали авиацию, — произнес Рыбалко.

— Павел Семенович, сходите в траншею, — решительно сказал высокий танкист неизвестного звания.

— Да, да, это верно, — деловито отозвался командарм и приказал мне: — Отгоните вашу машину. — Он пошел к земляной щели, над которой еще трудились его саперы, Совсем было сошел в эту щель, но потом поднялся и сердито сказал мне: — Вы что, заговоренный? Марш в укрытие… А машину вашу пусть отгонят подальше, для летчиков ориентир: раз машина, значит, начальство. [118]

Но пикировщики такой знакомой мне теперь системы Ю-87 прошли над нами и с воем опростали свои кассеты над предместьем, в которое уже втягивались танкисты, Рыбалко получил сообщение — выведены из строя еще две машины. Но танкисты уже прорвались к центру города. Другая группа пикировщиков зашла с юго-запада. Но уже во весь голос говорила артиллерия прикрытия. Один из самолетов как-то клюнул на нос и ушел за горизонт, волоча за собой дымный хвост.

— Один три. Плохая игра, — сквозь зубы сказал командарм и вдруг взорвался: — Где медицина? Медицину на поле! — Но люди в белых халатах уже бежали к горящим танкам, а позади них мотался фургон с красным крестом. И вот командующий сказал высокому танкисту: — А похоже, за этим артиллерийским заслоном у него ничего серьезного и нет.

Первая волна танков уже скрылась на улицах. Вторая волна шла за ней, орудия на окраине молчали.

Только тут командарм снял папаху, обтер ею свою похожую на яйцо, наголо выбритую голову и сказал мне уже обычным голосом:

— Ну еще раз здравствуйте. Видели, какие дела. Лиха беда начало… Ух, нет ли у нас там квасу?

Молодой танкист, проворный, быстрый, уже отвинчивал крышку большого термоса и протягивал стакан.

— Два стакана. Стакан гостю, — приказал командарм, Он сам налил мне красную жидкость, оказавшуюся каким-то брусничным напитком. — Вам, журналистам, говорят, безалкогольные напитки противопоказаны. Не обессудьте. Во время боя ничего крепкого не принимаю. И другим не даю. В бою нужно быть трезвым, с ясной головой… Не разделяете этих воззрений? Многие не разделяют, говорят, под хмельком смелее в атаку идти, а я запретил даже «ворошиловские» сто грамм перед боем давать. Зато как приятно выпить с устатку.

Сам он жадно выпил два стакана брусничного своего напитка. Вытер голову носовым платком.

— Ну давайте ваши вопросы. Время, время… Чем я сейчас занят? Видите, атакую Верхне-Силезский район. Вернее, охватываю. Полного окружения силезской группировки, вероятно, не будет. Это немножко, может быть, странно, но командование фронта право. Что бы осталось от Кракова, если бы город оказался взятым не в исходе [119] окружения? Камни, щебень. Немцы упорные солдаты, без приказа не отходят. Вы Краков видали? Целехонек. А Силезия ведь это цепь промышленных городов: шахты, бетонные корпуса заводов, стены толщиною в метр, и так сплошь на десятки километров. Гляньте на карту. Да что карта, вот посмотрите на этот город. Для спасения Силезского промышленного района командующий и приказал мне не окружать противника, а повернуть мою армию на Ратибор… Это чертовски трудно было сделать, такой маневр. Но видите — делаем…

Помолчал, отдал распоряжение готовиться в путь и оканчивал беседу уже скороговоркой.

— Вы ведь, судя по вашим писаниям, были в Сталинграде. Знаете, как там немцы атаковали? За каждый дом шла борьба. Цену кровью заплатили огромную, но иссякли и город так и не взяли. На тракторном линия фронта вдоль большого конвейера проходила — одна стена наша. другая их. Перестреливаются, несут потери, и ни туда, ни сюда, А ведь здесь сколько таких стен из бетона. Во что бы нам этот район обошелся, если затевать в каждом городе уличные бои. А впереди Берлин. Люди и техника как там нужны будут! У вас все?

— Еще один последний вопрос. Как вы думаете, Павел Семенович, будет наш фронт участвовать в штурме Берлина?

Засмеялся.

— Об этом вы спросите главковерха Сталина или господа бога.

— Вы верите, что Силезский район мы возьмем малой кровью?

Уже раздраженно:

— Что такое: верю не верю. Не военный разговор. Надо взять, возьмем. Ясно, что маршал затеял тут нелегкую, но интересную операцию, а раз затеял, доведет до конца… Желаю здравствовать. Доброго пути.

Он торопливо подошел к ближнему танку. Легко, не воспользовавшись протянутыми к нему руками, вскочил на гусеницу. Забрался в башню. Танк заурчал, двинулся вперед, а командарм так и остался стоять, по пояс высунувшись из башни, невысокий, кряжистый, в одежде танкиста, такой, что его не отличишь от солдат и командиров. [120]

Экспедиция в ад

Утром солдат-рассыльный принес пахнущую клейстером свежую телеграмму.

— Весьма срочная. Распишитесь и проставьте час вручения.

В телеграмме было: «Из Рычага в Семафор. Корреспонденту «Правды» подполковнику Полевому. Вручить немедленно. Интересуетесь адом немедленно выезжайте освобожденный Освенцим. Известите Крушинского. Найдете меня в первой штубе. Николаев».

Что такое штуба, мы не знали. Но знали подполковника Николаева — разведчика с душой корреспондента, человека, знающего, что нужно нам, журналистам. О гигантском концентрационном лагере с таким названием все годы гитлеризма ходили жуткие слухи. Но точно — мало что знали. Живых свидетелей не было. Оттуда никто не выходил, и лагерь этот действительно представлялся кусочком ада на земле.

Мы не выехали, мы вылетели. Снова, как когда-то с Николаевым, втиснулись вдвоем на заднее одноместное сиденье.

Погода была прескверная. Лететь пришлось против ветра. Шел крупный липкий снег. Винт как бы пробивал и нем дорогу, и мы летели, будто бы закутанные в какой-то шевелящийся марлевый кокон. Было промозгло, холодно, но мы этого как-то даже и не замечали. Мысли были там, в Освенциме, где, как говорят, действовал целый комбинат уничтожения и сожжено три или четыре миллиона человек.

Полет был трудный, но перед Освенцимом снег перестал, и в унылых красках непогожего дня перед нами открылся небольшой город, приютившийся возле железнодорожного узла. Очень уютный, безобидный город. Летчик вопросительно обернулся: где же лагерь? Крушинский показал ему знаками, что нужно лететь спирально, искать. Совет был правилен. На втором обороте под нами оказался огромный химический комбинат, гигантские цехи, какие-то торчащие из земли цилиндры, баки, пересечение толстых труб.

Он, Освенцим! Ведь большинство его узников, как мы знали, работало на химических заводах. А вот а сам [121] лагерь. Огромное пространство, покрытое казарменными постройками. Они лежали цепочками, как аккуратно разложенные кирпичи. В центре была какая-то площадь. Недалеко от нее шеренга четырехугольных закопченных труб возле странного продолговатого бетонного сооружения. И все это оцеплял массивный забор с проволокой и проводами высокого напряжения. По улицам металась масса людей. Они двигались как-то странно, как бы бесцельно, точно осенние листья под порывами ветра.

Летчик уже наметил посадочную площадку. Приземлились. Помогли развернуть машину, а сами по запорошенному талым снегом полю двинулись к лагерю. Асфальтированная дорога привела нас к массивным железным воротам, на козырьке которых виднелась сплетенная из кованых прутьев надпись: «Arbeit macht frei»{5}.

Здесь эта надпись воспринималась как беспримерная циничность. Когда мы приближались к воротам, из них вывалила толпа человек двести. Все были в одинаковых брезентовых куртках, полосатых штанах, шапочках пирожком, в матерчатой обуви на деревянных подошвах. Все худые и не бледные, а даже какие-то зеленоватые, но на изможденных лицах как бы брезжили робкие недоверчивые улыбки. Они что-то кричали туда, назад, в открытые ворота, в которых такие же полосатые люди махали руками им вслед. От толпы несло карболкой, потом, тяжелым запахом нестираной одежды.

Какой-то человек выбежал на поле, схватил горсть снега и начал его есть. Его примеру последовали другие. Несколько человек с разбегу прокатились по продолговатому ледку. Передний упал, остальные повалились на него, и все счастливо смеялись, как школьники, возвращавшиеся домой. А другие еле волокли ноги, скребя деревянными подошвами по асфальту. Троих вели под руки.

На пути нашего фронта концентрационные лагеря еще не попадались, и первая эта встреча с узниками нацизма — поляками, не дождавшимися организованной эвакуации и пешком двинувшимися домой, просто ошеломила нас. Штуба оказалась двухэтажным зданием за номером один. Тут мы и нашли Николаева. Он сидел в одной из канцелярских комнат. В ней толпились полосатые люди, казавшиеся нам все на одно лицо. Николаев попал в [122] лагерь вместе с танкистами, освободившими его. С горсткой людей из седьмого отдела он оставлен здесь и вот сейчас по поручению штаба фронта наводит порядок.

По-видимому, кое в чем он уже разобрался и сумел принять какие-то организационные меры. Вызвал полевые кухни. Наладил питание. Расставил по блокам медицинские посты, обеспечив их военными врачами из резерва армии. Сколотил из самих освобожденных какой-то актив и с его помощью понемногу вылавливал эсэсовцев из охраны, заплечных дел мастеров, штубовых, чиновников из лагерной администрации. Большинство, однако, удрало. Начальник лагеря гауптштурмфюрер войск СС Рудольф Хесс, говорят, еще заблаговременно исчез вместе с семьей, бросив дом и все добро, но кое-кого из его подручных внезапный приход наших танкистов захлопнул здесь. Они теперь стараются слиться с многотысячной массой лагерников, переодевшись в лагерные костюмы.

— Вон сколько их шкур в разных местах отыскали, — говорит Николаев, показывая в угол комнаты, где кучей валяются куртки из зеленоватой кожи, черные эсэсовские мундиры с двумя молниями в петлицах. — В разных местах находили. Скинет шкуру, залезет в лагерную робу и — исчезает. Поди ищи его. Тут больше сотни тысяч людей. Но находим, находим, лагерники помогают.

— Сколько уже выловили?

— Двадцать восемь. А их тут, наверно, сотни. И этого Хесса упустили, а ведь на его душе около трех миллионов загубленных, больше чем все население нашей с тобой Калининской области.

— Где же вы их держите?

— В карцерах. В холодных карцерах, где температура, как на улице. Что ж, справедливо, никто нас за это упрекнуть не может. Сами они их строили.

У Николаева масса дел. Рвут на части. Его контуженный и узенький правый глаз, который всегда смотрит на мир с веселой иронией, сейчас просто закрывается от усталости, а тут еще корреспонденты.

И он сипит сорванным голосом:

— Братцы, я вам просигнализировал, но больше от меня ничего не просите. Видите, не до вас. Смотрите, пишите или вот, — он мотнул головой на стоявшего рядом человека, — попросите товарища Антонина быть вашим [123] Вергилием в путешествии по этому аду. Он за два года по всем кругам этого ада прошел.

Антонин чех. Бывший профсоюзный работник из города Кладно. Старый коммунист. Бывал в Москве, сносно говорит по-русски. Сейчас он что-то вроде комиссара в антифашистском лагерном комитете. Очень деятельный человек. У него продолговатое бледное лицо. Он так худ и костист, что лагерная полосатая роба развевается на ходу, но глаза из темных провалов глазниц глядят на мир активно, оживленно. Когда-то он сам пописывал в «Руде право» и природу журналистской работы знает. За двумя шеренгами двухэтажных домов, существовавших, как оказывается, для всяческих иностранных визитеров и представителей международных организаций, приезжавших ознакомиться с состоянием заключенных, где для некоторых лагерников были созданы сносные условия, идут бесконечные ряды деревянных бараков, одноэтажных, по пояс вкопанных в землю, без печей, без вентиляции, где люди лежали на трехэтажных нарах сплошь, как килька в консервной коробке.

Вот огромный сарай — склад размером со средней руки ангар. Здесь хранились волосы тех, кого отправляли в печи крематория. Хранились аккуратно, строго расссортированные — отдельно длинные, отдельно покороче. Разделенные по колерам. Волосы блондинок, шатенок, брюнеток, волосы каштанового цвета. У дверей волосы лежали навалом, а в середине помещения они были уже в тюках, завязаны, обшиты мешковиной, предназначенные в отправку. Это были уже не человеческие волосы, но ценное сырье для промышленности.

Вот другой склад, вещевой — горы ботинок, туфель, сапог, гетр, краг. Здесь и старческие стоптанные штиблеты, и пинетки младенцев, и изящные женские туфельки.

— Если бы вдруг поднялись из пепла те, кто ходил в этой обуви, все лагерные улицы были бы забиты, — говорит Антонин.

Большой склад одежды умерщвленных закрыт и охраняется. Были случаи заразных заболеваний. Лагерный комитет прекратил туда доступ. Выставил своих часовых.

Странное чувство испытываешь, бродя по этому нацистскому аду, такому организованному, упорядоченному. Ходишь и никак не можешь отделаться от странной мысли, что все это будто видишь не наяву, а в страшном [124] сне. И не груда человеческих волос, не горы ботинок, не, россыпи челюстей и зубных коронок, вырванных из мертвых ртов и хранившихся в сейфах, особенно страшны. А деловитость, с которой здесь рассортировывались эти отходы смертного производства, организованность, тщательность упаковки. Узник здесь был не человеком, а служил как бы первичным сырьем для какой-то окаянной промышленности. Ну, а это были отходы производства, утиль, из которого тоже что-то изготовляли и за который с кого-то получали деньги.

— Мы захватили в канцелярии бухгалтерские книги, — говорит наш Вергилий, — там все это записано — тонны волос, тонны обуви, тонны одежды… Есть даже записи о том, сколько узниц направлено химическим фирмам для «проведения особых испытаний» с новыми препаратами. Сколько в штуках и по какой цене. В переписке так и значится: партия товара, столько-то штук… Мы эти книги передали вашему командованию…

Антонин обратил наше внимание на какие-то продолговатые груды бетона, нагроможденные взрывами. Это были молодые, недавние развалины.

— Тут было самое страшное, — сказал он. — Лаборатории, где врачи и фармацевты экспериментировали на людях. Это у нас считалось более страшным, чем смерть. Эти лаборатории охранялись особенно тщательно. Сюда и эсэсманы ходили по особым пропускам. Тех, кого отбирали для опытов, никогда никто уже больше не видел. По окончании опытов их ночью увозили прямо во второй крематорий, который обслуживали только эсэсовцы. А держали их вон там. — Антонин показывает на другую длинную развалину, виднеющуюся из-за забора. — Врачей, которые здесь экспериментировали, привозили и увозили в машинах с зашторенными окнами.

— Сколько же человек замучили в этих лабораториях?

— Этого никто не знает. Сейчас, по крайней мере. Когда приблизились ваши танки, эсэсманы взорвали эти здания. Говорят, что уничтожили даже тех своих, кто мог об этом что-нибудь рассказать. Но это так, предположения, слухи. Волк ведь не жрет волка…

В заключение Антонин отвел нас в детские бараки, И это было, пожалуй, самое жуткое из всего, что он показал. Здесь были ребята разного возраста. На них тоже производились какие-то опыты. О детях в суматохе [125] эвакуации гитлеровцы почему-то забыли. И вот они, сотни две мальчиков и девочек разных возрастов со старческими лицами, сидят и лежат на нарах в своих полосатых халатиках, провожая нас равнодушными, отрешенными взглядами изверившихся во всем людей.

— Ни на одном из языков не отвечают, — сокрушенно говорит женщина-врач, капитан медицинской службы. — Что тут над ними творили, мы еще не выяснили. Тоже ставили какие-то опыты. Вводили им в вены какие-то препараты. Странно: среди них много близнецов, братьев и сестер. Может быть, это нелепо, это только мое предположение, но мне кажется, изыскивались какие-то способы усиления размножения населения. — Капитан медицинской службы, судя по орденам и нашивкам за ранения, бывалый, опытный воин. Но тут, в этом детском филиале освенцимского ада, она явно растерялась. Курит папиросу за папиросой. — Господи, какой ужас! Если бы я не видела все это, я бы никогда не поверила, что такое может быть.

В комнате Николаева и вообще в этом доме первого штуба людно. Выловили еще несколько эсэсовцев, в том числе и женщину в черном мундире, что заведовала этими страшными складами. В разных комнатах заседают комитеты по национальностям: русские, украинцы, чехи, евреи, французы, венгры… На втором этаже несколько бывших заключенных, ювелиры по специальности, инвентаризируют только что сделанную находку. Дело в том, что перед сожжением из ртов убитых здесь вырывали золотые и платиновые коронки, мосты. Отыскивали драгоценности: кольца, серьги, браслеты, золотые монеты, которые заключенные, все еще надеясь на освобождение, порой припрятывали в самых укромных местах. Все это из лагеря периодически по мере накопления направлялось в рейхсбанк. Лагерные фюреры уложили остатки в чемоданы. Хотели унести, но едва сами унесли ноги. А чемоданы побросали. Теперь вот здесь, так сказать, инвентаризуют страшную находку.

Мы пробыли в лагере почти до ночи. Утром за нами должен подъехать Петрович. Условились встретиться в комендатуре. А вот где ночевать? Антонин предложил было воспользоваться домиком начальника лагеря Рудольфа Хесса. Мы уже побывали в этом жилье и поразились тому, что один из величайших злодеев нацизма, человек, [126] уничтоживший миллионы людей, вел скромную жизнь среднего бюргера: чистенькие комнаты, обставленные не новой мебелью в чехлах, вышитые салфеточки, разбросанные по диванам и креслам. На стенах пластинки с поучительными сентенциями «С богом родился, с богом и живи», «Не торопись, каждый шаг приближает к могиле» и даже лозунг в спальне «Два раза в неделю не вредит ни тебе, ни мне»… Плюшевый медведь, восседающий в углу дивана… Стопка альбомов с марками… Альпийские часы с кукушкой… Набор пивных фаянсовых кружек… У палача миллионов были очень скромные вещи. А в окно из-за цветущих гераней можно было видеть гребень четырехугольных труб гигантского крематория, дымивших и день и ночь…

Словом, дом этот был, так сказать, на ходу: и свет, и тепло, и постельное белье — все к нашим услугам.

Мы отнюдь не сентиментальные люди. Раз под Ржевом мы с Крушинским преспокойно переночевали в полузатопленной немецкой землянке, в которой, как потом оказалось, как раз под нарами плавали неубранные тела погибших немцев. И выспались, и страшных снов не видели. Но ночевать в доме человека, уничтожившего около трех миллионов людей! Нет уж, товарищ Антонин, этого мы не сможем…

Выход находится. Отличный выход. Нам на помощь приходит представитель профсоюза железнодорожников Анджей Кнып, пришедший к Николаеву поговорить о восстановлении лагерных железнодорожных коммуникаций. Случайно услышав наш разговор, он вдруг предлагает: пусть паны советские офицеры ночуют у него. Это недалеко, на окраине Освенцима. У него мотоцикл с коляской. Двух таких нетолстых панов он сможет увезти. А пани Кнып будет рада предоставить кров офицерам доблестной Красной Армии.

Черный снег Биркенау

Железнодорожник по-польски — колеяж. Пан Анджей Кнып — железнодорожник, сын железнодорожника, внук железнодорожника. И очень этим гордится. Сам он мастер депо Освенцим-один, А вот его дед был машинистом, и [127] таким машинистом, что однажды даже вел из Варшавы в Петербург поезд с высочайшей императорской семьей. Последний из Кныпов, Анджей, разумеется, не монархист, он профсоюзный уполномоченный своей дистанции, член партии Роботничей, и все-таки он гордится своим дедом. Плохого машиниста на такой рейс не поставят.

Жена Анджея, пани Ирена, добродушная, милая толстуха, извиняется за то, что угостить ей нас нечем: «Вшистко герман забрал». Однако достает откуда-то из глубин комода праздничную, жестко накрахмаленную скатерть, топорщившуюся на сгибах, стелет ее на стол. Ставит на нее котелок дымящейся вареной картошки, мохнатую от пыли бутылочку с постным маслом и блюдо маринованных помидоров. Может ли быть что-нибудь лучше, после того как мы целый день прослонялись по лагерю не евши. Нет-нет, там уже дымили походные кухни, из которых лагерникам выдавали питание, Антонин нас подводил то к одной, то к другой, но от всего увиденного кусок не лез в горло.

А за чаем с ароматным малиновым вареньем начался разговор, из которого выяснилось, что сам лагерь Освенцим был еще не пределом нацистских зверств, что было на земле место и пострашнее, это Биркенау, другой лагерь, лагерь уничтожения, находившийся сравнительно недалеко от Освенцима.

И пан Апджей рассказывает нам такое, во что действительно сразу и поверить трудно. Освенцим в своей основе был все-таки рабочим лагерем. Его заключенные, пока они были здоровы, сохраняли силы, использовались на разных работах. Сжигались лишь те, кто терял силы от истощения, у кого падала производительность, кто, так сказать, становился нерентабельным. Взамен сожженных вставали другие, за ними третьи. Так и вращалось колесо смерти, но вращалось сравнительно медленно.

Биркенау был лагерь уничтожения. Из всех оккупированных вассальных стран и из самой Германии на Биркенау шли поезда, битком набитые заключенными. Их везли экспрессными маршрутами, в пути вагоны были заперты, их охраняли и открывали по ночам лишь для того, чтобы вынести нечистоты и покойников. Любой высунувшийся из вагона без предупреждения получал пулю.

Поезд с обреченными прибывал на станцию Биркенау, название которой в отличие от Освенцима было мало [128] кому известно. С виду это была солидная узловая станция. Несколько пар рельсов отходили от нее в разных направлениях, У станционного здания висело расписание поездов, отходивших на Берлин, Дрезден, Бреслау, Варшаву, Вену и т. д. Перрон был чистенький, по нему ходили люди в железнодорожной форме. Прибывший эшелон как бы ставился на запасной путь. Вагоны открывали. Измученные за несколько дней пути пассажиры выбирались из них, жадно глотая свежий воздух. Вежливые переводчики поясняли, что это конец их испытаний. Тут, на этой станции, необходимо пройти санобработку, помыться, произвести дезинфекцию вещей. Отсюда их повезут уже в пассажирских вагонах на места работы. Тем, у кого были деньги, продавали бутерброды и иную еду. Недалеко от станции виднелись два больших продолговатых здания: «Баня для мужчин», «Баня для женщин и детей».

Радуясь, люди входили в эти здания, сдавали вещи на дезинфекцию, раздевались, получали номерки, получали по куску мыла и шли в большие и чистые помещения, с покрытыми цинком полами, с сотнями душей с горячей и холодной водой. Начиная мыться, они не замечали, что двери за ними плотно, герметически закрывались. Потом в помещение сверху пускали газ — циклон-два, циклон-три. И по прошествии десяти-пятнадцати минут тысячи с радостью моющихся людей превращались в тысячи трупов. «Камины» Биркенау работали день и ночь. Но подходили новые и новые эшелоны обреченных. Новые и новые тысячи трупов на вагонетках отвозили к печам. А когда печи не успевали пожирать все это страшное сырье, трупы укладывали штабелями в большие бетонные ямы, поливали газолином и сжигали открытым способом, по двести, по триста трупов зараз.

— Вы летели, видели, какой у нас снег. Черный снег, — говорит пан Кнып. — Черный как антрацит.

— Мы уже пять лет дышим таким воздухом, — добавляет пани Ирена. — Вот смотрю на вас и все не верю, неужели вы пришли, неужели все кончилось.

Утром нас разбудил Петрович. Мы попросили пана Кныпа отвезти нас в Биркенау. Он согласился.

Эсэсовцы недели две назад все взорвали. И станцию, и бани, и пути. Там теперь только груды бетона да искореженные рельсы. [129]

Была бурная оттепель. Она слизнула вчерашний молодой пухлявый снег, и мы видели, что действительно снег до самого горизонта, покуда хватал глаз, черный. Жирно черный. Испачкав об этот снег руку, я даже содрогнулся: ведь эта гарь — частица праха сотен тысяч людей, живших, чувствовавших, любивших, страдавших.

Развалины всегда развалины. По ним трудно что-нибудь угадать. Здесь они были закрыты снегом и окрашены в один этот черный тон. Но с помощью пана Анджея мы восстановили для себя и станцию Биркенау, бутафорскую станцию, с бутафорскими службами. Из бетонных глыб торчал жестяной кусок расписания поездов, мы увидели стрелки, рельсовые тупики. Побывали у развалин страшных бань. С крематория взрыв снес лишь крышу, а ряд печей и труб стояли среди поля, в открытых дверцах можно было разглядеть остатки обгоревших черепов, ребер. И еще показал нам пан Анджей гору извлеченного из печей пепла. Голубоватого, сухого, известковатого пепла, который не хрустел, а будто бы стонал под ногами.

Обо всем этом пан Анджей знал, все это уже видел, но смотреть это снова было страшно и ему. Он шел с обнаженной головой и нервно мял в руках свою форменную фуражку с четырехугольной тульей конфедерата. Мял в все повторял:

— Езус Мария! Езус Мария!..

Когда мы, битком набитые этими страшными впечатлениями, уже под вечер вернулись в штаб фронта, нас ожидала интересная новость. Днем был взят город Крайцбург — центр крейса. Город с преимущественно немецким населением. Последний город на подступах к Одеру. Два офицера из седьмого отдела, капитан и лейтенант, побывавшие уже в Крайцбурге, рассказали смешную историю. Они прибыли туда с танкистами и отыскали дом крейслейтера, интересуясь архивами крейса.

Пока рылись в бумагах, в брошенной канцелярии на столе вдруг ожил телефон и брюзгливый начальственный голос сказал по-немецки:

— Франц, это вы? Где вы, к черту, пропадаете, я вам звоню с утра. Хоть бы кого-нибудь оставляли у аппарата.

— С кем я говорю? — спросил по-немецки тоже удивленный капитан.

— Франц, вы что, пьяны? — прогремела трубка. — Вы с ума сошли, черт вас всех подрал. Иваны наступают, [130] говорят, они приближаются к вашему городу, а вы болтаетесь неизвестно где.

— Еще раз спрашиваю вас, с кем я говорю? — как можно тверже ответил капитан, уже догадываясь, что означал этот разговор.

Выяснилось, что говорит он с гаулейтером города Бреслау, принимавшим его за своего подчиненного. То, что гаулейтер не знал, что один из подведомственных ему городов, к тому же находившийся сравнительно недалеко от Бреслау, уже занят нашими войсками, и то, что с этим занятым нашими частями городом продолжала работать нормальная связь, уже это о многом говорило — о панике в немецком тылу, в чиновничьем аппарате, в нацистской партии, ибо крейс и гау — не военные и не административные деления. Это нацистские партийные органы.

На ночь мы с Крушинским съели все снотворные таблетки, какие только оказались в запасе у корреспондентского корпуса. Это мало помогло. Стоило закрыть глаза, и сразу виделся черный снег, оставляющий маслянистый след при прикосновении.

Нападение вервольфов

Штаб перебрался на окраину города Крайцбурга, того самого, где третьего дня произошел исторический разговор капитана из седьмого отдела с гаулейтером Бреслау. Комендант штаба отвел под прессу двухэтажный дом, состоящий из четырех больших аристократических квартир. Все на ходу. На парадной двери четыре звонка и микрофон. Звонишь, и в рупор Петрович спрашивает:

— Кто там? К кому надо?

Услышав ответ, Петрович не сходя вниз, с помощью электрической кнопки, которая еще действует, открывает дверной замок. У него сейчас это любимая игрушка, и, как мне кажется, он даже жалеет, что у нас немного посетителей.

В самом этом доме по пути к Одеру останавливалась какая-то воинская часть. Все разворочено, перерыто. В квартире из семи комнат, которую занимаем мы с Крушинским, не без труда расчистили от поломанной [131] мебели две — для себя и для шоферов. В нашей комнате две кровати, стол для работы и… роскошный концертный рояль, к удивлению вашему, даже хорошо настроенный. Он остался на месте потому, что у нас просто не хватило сил его вытащить.

Крайцбург, как я уже сказал, центр крейса с немецким населением. При приближении наших войск большинство населения ушло на запад, а немногие оставшиеся вывесили из окон, с балконов белые простыни — символ сдачи на милость победителей — и дрожат сейчас в своих квартирах, хотя с первого же дня оккупации в Крайцбурге наведен порядок. Ходят по улицам парные патрули. Щеголеватые регулировщицы в начищенных сапогах и надетых на ухо пилотках браво командуют движением машин, катящихся на запад.

Подъезжая к Крайцбургу, мы все время наблюдали два встречных человеческих потока, тянущихся по обочинам. В правом потоке на запад, в глубь страны, двигались женщины, старики, дети, шли, толкая перед собой тачки, садовые тележки, детские коляски, набитые добром, ведя обвешенные узлами велосипеды. На руках, на закорках несли детей. Ребята, что постарше, бежали сами, держась за руки взрослых. Смотрели мы на этот поток и вспоминали свое. Вот так же когда-то бежала из родного Калинина моя жена, учительница, унося на руках семимесячного сына Андрейку. Так же вот ее сестренка, семиклассница, шла за ней неся на плече узелок с детскими вещицами. Уходили под бой артиллерии, под бомбежкой с воздуха. Теперь пришла очередь немцев. Но как-то даже и в голову не приходит злорадствовать. С болью смотрят бывалые солдаты на эти печальные вереницы. Зачем уходите? От кого бежите? Куда? Разве мы что-нибудь вам сделали худого?

Член Военного совета фронта генерал-лейтенант К. В. Крайнюков, человек с виду спокойный, неторопливый, а на самом деле очень энергичный, одно за другим проводит совещания комендантов, назначаемых в занятые города. Издаются строжайшие приказы о наведении порядка, и порядок этот наводится железной рукой. Для нелегкой комендантской службы отбираются лучшие офицеры, Работники седьмых отделов, говорящие по-немецки, просто сбились с ног. Но что поделаешь: страх срывает людей с насиженных гнезд. Крайцбург, оккупированный [132] нами, более чем наполовину пуст, и движутся, движутся эти печальные вереницы по дорогам, ведущем на запад.

Ну, а навстречу потокам, тянувшимся в глубь Германии, по другой, по левой стороне шоссе идут наши люди, идут на восток, возвращаясь из лагерей и с принудительных работ. Одетые кто во что, исхудавшие, может быть, даже голодные, они улыбаются едущим в машинах солдатам, машут вслед гремучим вереницам танков. Одежда порой самая фантастическая. А лица родные. И солдаты улыбаются им.

Когда-то в разгар войны, когда Германия была еще бесконечно далеко и Берлин мерещился нам лишь как символ нацизма, как гитлеровское гнездо, много было разговоров о том, как поведут себя немцы, когда, наступая, мы придем на их фатерланд. Вот, наверное, будет борьба-то! Да и сейчас нам поначалу казалось, что в оставленных жителями квартирах будут мины-ловушки, присоединенные к безобидным сувенирам, отравленные пища и питьевая вода. Шли разговоры о вервольфах{6}, о которых, как о грозной силе, чуть ли не каждый день кричит доктор Геббельс по радио.

Вервольфы!.. Еще давно, когда война шла далеко от Германии, наши солдаты и офицеры, из тех, что побывали в немецком тылу, в окружении, и особенно те, кому приходилось изведать пытки плена, кроме ненависти к Гитлеру и гитлеризму выносили ложное, как тогда казалось, убеждение, что, когда мы придем в Германию, в нашем тылу не будет ни партизанской войны, ни диверсий.

Теперь, когда мы занимаем пустые города, мне все время вспоминается один такой побывавший в немецком плену офицер-танкист, с которым мы встречались в Корсунь-Шевченковской операции.

— Не будет, не будет у них партизанской войны. Немецкий солдат в наступлении страшная машина, в обороне — кремень. Но вот расстрой управление, лиши его возможности получать приказы и команды, он сразу же и растерялся. А партизаны — это высокий дух человеческий. Это когда у человека есть что защищать и за что каждый день жизнью рисковать. Уж поверьте мне, [133] битому-мятому. Кого они будут защищать? Гитлера? А на хрена он им сдался, Гитлер…

Странными казались эти рассуждения бывалого танкиста. А вот теперь жизнь подтверждает его прогноз. На случай диверсии приняты все меры предосторожности, усилены патрули, выставляются караульные наряды, но до сих нор я не знаю ни одного случая партизанской войны. Да, да. Вот здесь, в Крайцбурге, произошла примечательная история. Двадцатипятилетний капитан, бывший комсомольский работник, знающий немецкий язык, был назначен комендантом. В первый же день своей комендантской деятельности он вывесил приказ сдать радиоприемники и все множительные аппараты. На следующий день во дворе комендатуры лежали горы пишущих машинок. Сдавали даже копировальную бумагу. В ответ на приказ сдать оружие помимо револьверов, охотничьих ружей тащили старинные пистолеты и пищали, заряжающиеся со ствола шомполами и, вероятно, долгие годы украшавшие стены адвокатских и докторских кабинетов.

Словом, ни о каких вервольфах мы пока еще не слышим. Так же, как и об отравлении пищи и воды.

В квартире, где мы разместились, была, очевидно, очень рачительная хозяйка. Весь огромный степной шкаф оказался набитым склянками с солениями и маринадами весьма аппетитного вида. В чуланчике за кабинетом хозяина обнаружился изрядный запас рейнских и мозельских вин. Соблюдая инструкцию, мы запретили нашим водителям что-либо трогать. И они исправно кормили нас традиционной кашей-»блондинкой», осточертевшей нам на пути от Сталинграда до Германии. Но однажды Петрович как бы невзначай спросил нас, что помогает при отравлении, и мы назвали, что знали: рвотное, касторка, молоко. Занятые описанием выхода наших войск на Одер, мы как-то даже и не спросили, зачем это ему понадобилось. А вечером, вернувшись с второй информацией, застыли в дверях от ужаса: оба Петра лежали в кухне на полу среди банок и бутылок. Отравились! Я бросился было к телефону звонить в медсанчасть, но Крушинский остановил:

— Не надо, слышите, как они храпят.

— Хрипят? — спросил я, холодея.

— Да нет же, храпят. Они просто вульгарно пьяны, дорогой мой Бе Эн. [134]

Так и оказалось. Тут мы обратили внимание, что на кухонном столе стоят в нетронутом виде предусмотрительно заготовленные рвотные порошки, пузырек с касторкой и с литр молока. Оказывается, Петры наши не выдержали столь тягостного испытания и решили на себе попробовать трофейные харчи.

Наутро Петры как ни в чем не бывало проснулись, допили то, что оставалось в бутылках, и ушли к своим машинам. И тут разыгрался второй акт этого водевиля. Приехал наш штабной врач, плечистый, грузный, мрачный мужчина в халате, В дверях сменил фуражку на белую докторскую шапочку и прямо шагнул ко мне.

— Как вы себя чувствуете, подполковник? Вам лучше?.. Вы бы, батенька, все же поосторожней с продуктами. Но рвотное, которое я вам прислал, это хорошо. Очистить желудок всегда полезно. Позвольте, батенька, ваш пульс.

Я неуверенно протянул руку, сначала не поняв, откуда взялся врач и почему он озаботился моим здоровьем. Крушинский понял это раньше меня и, подмигнув мне из-за спины врача, выкатился из комнаты. Ну, конечно же, Петры, мучимые желанием добраться до трофейных пищевых сокровищ, доехали до врачебного околотка, рассказали, что я отравился какой-то дрянью, и исходатайствовали для меня все подобающие лекарства. Расшифровывать я все это для врача не стал, серьезно поблагодарил за помощь. Врача мы угостили роскошным завтраком из трофейных харчей, он запил его рейнским и мозельским и уехал, довольный, оставив на всякий случай еще рецепт на олеум риципи, что по-русски означает — касторка.

Итак, легенда об отравлении продуктов вервольфами, несмотря на истерические вопли и угрозы доктора Геббельса, обернулась в нашем случае анекдотом.

Гитлеризм, оказывается, совершенно неспособен поднять народную воину. По творческая интеллигенция все еще верит романтическим легендам о вервольфах, и это породило еще одну историю.

С великим смущением ходит мое перо по бумаге. К нам прилетел из Москвы на подкрепление к Крушинскому известный фотомастер, назовом его условно капитан Иван. На фронт он выезжает редко и, отправляясь к нам, в дополнение к своему командирскому пистолету ТТ прихватил маленький трофейный вальтер. Спутницей Ивана [135] в этом рейсе была известная московская певица, летевшая к своему мужу, видному нашему генералу. Летели они к нам, полные опасений, рассказывая друг другу всякие истории о вервольфах и, как всегда это бывает с тыловыми людьми, смакуя в разговорах те опасности, которые их ожидают. Артистка предвидела, что муж ее, естественно, будет очень занят, и взяла с нашего коллеги слово при случае представить ее журналистам и писателям. Они простились. Иван позабыл об этом своем обещании, и вот вчера вечером позвонил генерал, сказал, что действительно жена его скучает и что не худо бы было, чтобы мы пригласили их на вечерок в гости.

— У вас, я слышал, хороший концертный рояль. Она вам споет. Соскучилась она тут со мной.

Корреспонденты любили этого генерала, понимавшего вас, знавшего специфику нашего дела и всегда по мере сил помогавшего нам и советом и делом. Решили принять гостей как следует. Петры отправились за город, где в те дни по вышедшим из-под снега зеленым озимям в поисках пищи бродил беспризорный домашний скот, паслись целые стаи кур и гусей. Решили поразить дорогих гостей, зажарив огромного гуся. Петрович облачился в женский фартук и часа два хозяйничал на кухне. Тем временем два остальных водителя, Петр Васильевич и Миша Батов, под руководством бывалого Ивана застилали стол белоснежной скатертью, сервировали его. Благо посуды было в шкафах хоть отбавляй. И действительно, гости наши уже с порога были поражены роскошной сервировкой. Но главное, по их признанию, аппетитнейшими запахами, доносившимися из кухни.

Вечер удался хоть куда. Гусь оказался необыкновенно вкусным. Бокалы не пустовали. Под аккомпанемент шабановской гитары мы пели хором, как могли. Наша гостья, одетая в старорусское платье с богатой вышивкой, которое очень шло к ее простому, милому, курносому, очень русскому лицу, аккомпанируя себе на рояле, пела народные песни. На закуску Шабанов, подражая ведущей из хора Пятницкого, торжественно, стальным голосом объявил:

— А теперь я исполню только что рожденную на вашем фронте песню. Слова нашего коллеги Виктора Полторацкого. Музыка цельностянутая.

И он, закатывая глаза, под рокот гитары даже не спел, а прошептал действительно популярные в те дни на [136] нашем фронте стихи Полторацкого, этакие гусарские стихи в стиле Дениса Давыдова, в которых была и такая элегантная строфа:

…Мы утешались едкою махоркой
И задыхались в чертовой пыли,
И соль цвела на наших гимнастерках,
Когда у нас акации цвели.

Песенка имела успех. Гостья даже прослезилась. Она достала из сумочки блокнот и принялась записывать слова. Вот тут-то и произошло событие, смутившее умы гостей и хозяев.

Воспользовавшись паузой, Иван тихо исчез за естественной надобностью. Дислокация квартиры была такая: перпендикулярно к столу, за которым мы все сидели, шел темный коридор, и по нему направо располагалось учреждение с двумя нулями, весьма комфортабельное учреждение со всеми удобствами и ванной. Иван решительно раскрыл эту дверь. И вдруг мы услышали, как падает что-то тяжелое. Крик, дверь распахивается от удара ноги, и оттуда вышел, нет, не вышел, а вылетел наш друг в приспущенных шароварах. В руках он держал два пистолета и, целя в темноту неосвещенной уборной, с отменной мужественностью кричал:

— Хальт!.. Хенде хох!..

Над столом пронесся холодный ветер паники. Все мы похватались за пистолеты. Наша гостья стояла бледная, ни жива ни мертва: ну как же, приехать на фронт и пасть от руки вервольфа.

И тут из кухни выбегает раскрасневшийся Петрович и, прикрыв собой капитана, под трубный гусиный крик, доносившийся из уборной, поясняет:

— Мы же там птицу заперли. — И зловещим шепотом: — Товарищ капитан, штаны, штаны подтяните…

Первой от шока оправилась милая наша гостья. Послышался ее звонкий, заливистый смех. Мы смущенно застегивали кобуры. Генерал, оказавшийся на высоте, смягчил неловкое молчание шуткой:

— Ну, признаюсь, я не знал, что фронтовые корреспонденты перешли на подножный корм и завели гусиную ферму.

Так закончилось единственное нападение вервольфов на наши боевые порядки. [137]

Интервью на переправе

Все эти последние дни мы, так сказать, жили Одером. Да иначе и быть не могло: перед нами была широкая река, прикрывающая путь в глубь Германии. Мне довелось беседовать с воздушными разведчиками, ежедневно прощупывающими сверху берега Одера. Говорили: всюду ведутся большие земляные и строительные работы. Показывали снимки. Сверху казалось, что берега будто источены муравьями. Ребята из дивизионной разведки, плававшие за реку в ночной попек, приволокли «языка» — пожилого немца, фольксштурмовца. Рассказал, что на строительство укреплений мобилизовано все окрестное население — старики, женщины, подростки. Работают день и ночь: копают рвы, строят по берегу доты, роют ходы сообщения. Сам этот старый немец из-под Берлина. И оттуда привезли людей.

Все это напоминало мне трагические дни осени 1941 года, когда мои земляки и землячки так же пот день и ночь возводили укрепления вокруг Калинина, а немецкие самолеты летали над ними, сбрасывая листовки с образцами нацистского остроумия:

Дамочки! Не ройте ваши ямочки,
Все равно их переедут наши таночки…

Ясно, что на Одер, как на труднейшую водную преграду на пути в глубь Германии, нацистское командование возлагало большие надежды.

И вот Одер форсирован. Форсирован с ходу, на большом протяжении, и в форсировании этом был повторен опыт Вислы: сначала были созданы за рекой многочисленные пятачки, потом небольшие плацдармы, потом наведены мягкие и жесткие переправы. Теперь из передовых соединений поступают многочисленные сведения о том, что они быстро движутся в глубь Германии, захватывая новые и новые города.

А ведь перед нашим фронтом у неприятеля огромные силы: тридцать семь дивизии. Из них семь танковых и четыре мотострелковых. Воздушная разведка докладывает о движении эшелонов с запада. Мы бомбили эти эшелоны в пути, но все же перед фронтом уже обозначились новые части двадцать первой танковой и восемнадцатой механизированной дивизии врага. [138]

Продолжая наступать на запад и юго-запад, наши войска, как это было уже за Вислой, оставляют у себя в тылу огромные окруженные группировки, в частности, так вот обойдены и блокированы Бреслау, Глогау, Оппельн.

— А не опасно ли, что в этом наступлении мы оставили в тылу такие большие, хорошо укрепленные города-крепости? Не могут ли их гарнизоны выйти из укрепленных районов и ударить по нашим тылам? Но многим ли кы рискуем в таком своем быстром продвижении? Ведь а конце концов, начиная с античных времен, крепости для того и создавались, чтобы удержать врага угрозой ударить по его тылам, перерезать его коммуникации. Ведь только в Бреслау, по соображениям разведчиков, окружено пятьдесят тысяч войск.

Все эти вопросы я задал маршалу Коневу, перехватив его у переправы через Одер. Он очень занят. Все время находится то в одной, то в другой, то в третьей из наступающих армий. Там на наблюдательных пунктах корпусов и дивизий он и питается и отдыхает. За ним ездит походная радиостанция. Люди из подразделения правительственной телефонной связи тянут за ним нитку ВЧ. Оттуда он отдает приказы командующим армиями, докладывает Ставке, даже, как говорили, не раз беседовал с Главковерхом. У себя же в штаб-квартире бывает редко.

И вот повезло. Его машины застряли в ожидании переправы, а сам он нетерпеливо расхаживал по дорожке, похлопывая прутиком по голенищу сапога. Вот тут-то я и задал ему свои вопросы.

Он задумался, смотря вниз, на реку, где по жесткой переправе сплошной лентой тянулись танки, орудия, машины, а по льду двигались колонны пехоты.

— У противника сейчас появилась, как мне кажется, новая тактика обороны, — ответил маршал, произнося эти слова раздельно, четко, как будто диктуя давно уже обдуманные мысли. — Он, противник, то ли уже из-за недостатка времени, то ли из-за нехватки сил отказался от строительства укрепленных районов. Даже здесь вот, на Одере, мы не дали ему возможности закончить сплошные, глубоко эшелонированные рубежи. Он теперь, как в средние века, вынужден делать ставку на укрепленные города. На города-крепости с двойными, внутренним и внешним, обводами, и гарнизоны этих городов получают задания ни в коем случае не сдаваться, держаться насмерть. [139] Представляете себе, сколько сил, средств, войск потребовалось бы, ну, чтобы, скажем, штурмовать такой город, как Бреслау? В уличных боях мы перемололи бы множество людей, техники, которые ох как пригодятся в вашей борьбе за Берлин.

— Наш фронт будет драться за Берлин? — повторил я свой, когда-то задававшийся мною вопрос.

— Нет, это я так, условно, фигурально… Так вот на этот яд мы, кажется, нашли хорошее противоядие. Мы обходим эти города, жестко блокируем их, выставив достаточные заслоны, и движемся дальше. Они нам руки не связывают. А им связывают, выводя гарнизоны из активной борьбы. Смекаете?

Командующий неторопливо посмотрел на переправу.

— Саломахнн, скоро там?

— Сейчас, товарищ маршал. Вот еще несколько танков пройдет, и наша очередь, — ответил его адъютант, маленький белокурый полковник.

— Немецкие генералы люди опытные и хитрые. Это хитрая штука — эти города-крепости. Вот и сейчас они, атакуя внешнее кольцо, окружающее Бреслау, делают вид, что хотят выручить его гарнизон. Мы отбиваем атаки и видим, что не в этом их задача. Они хотят связать как можно больше наших войск осадой городов-крепостей, связать нам руки, вымотать нас, а главное, замедлить продвижение в глубь страны. Но мы нынче тоже хитрые. И не пугливого десятка. Мы их блокируем и продвигаемся на запад. Понятно это вам, товарищ писатель? Смекаете?

— Товарищ маршал, путь очищен.

— Вижу, поехали.

Командующий сел в один из вездеходов, и три его машины влились в поток войск, втекающих в горловину моста.

Дальше