Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Гибель «пегашки»

А со мной эта одерская переправа через несколько дней сыграла злую шутку. И все Петрович, это его всегдашнее нетерпение, желание всех обогнать, обставить, всюду прийти первым. Я ехал за Одер, в Бреслау, в [140] авиакорпус генерала И. С. Полбина, старого моего знакомого, пикировщики которого сейчас поддерживают шестую армию, блокирующую Бреслау, и бьют по группировке, рвущейся извне как бы на выручку бреславскому гарнизону. Полбин коренастый, чернобровый, цыгановатый красавец, человек большого обаяния, летчик, как говорится, милостью божьей, до сих пор водящий группы своих самолетов на штурмовку особо важных объектов. Я помню его майором, командиром авиаполка. Еще тогда приставал к нему с просьбой взять меня в один из своих боевых полетов, о которых мне уже приходилось писать.

— Потом, потом, после… В атаку на Берлин возьму. Честное пилотское, — отшучивался он тогда на Днепре.

Сейчас мы были уже на Одере, Вчера встретил его в штабе фронта и затащил к нам.

Сидим, и я снова донимаю его той же просьбой. Как было бы здорово слетать с ним на пикировку. В голове роятся аппетитные заголовки: «Мы пикируем на укрепления Бреслау», «Рядом с советским орлом, устремляющимся на врага», «Пикирующие бомбардировщики». Словом, будет о чем написать, ей-богу.

— Да вы же не выдержите. Знаете, какие на пикировании перегрузки?

— На бомбежку вылетал? Вылетал. На штурмовку вылетал? Вылетал. С парашютом прыгал? Прыгал.

— Но пикировщик совсем иное дело. Мы же идем вниз на форсаже.

— Так я уже летал и на пикировщике.

— Как, когда, с кем?

— На немецком пикировщике Ю-87 со словацким пилотом.

— Как это могло быть? А ну, расскажите. — Черные выразительные глаза генерала смотрели несколько настороженно. Дескать, не разыгрывай-ка ты меня, знаю, мол, я вашего брата корреспондента. Я рассказал, как, когда. Рассказал о восстании, показал снимки, он покачал головой, поднял руки и, улыбаясь, сказал: — Сдаюсь, больше не спорю. Приезжайте завтра ко мне в штаб к двум ноль-ноль.

Завтра наступило, и вот мы маемся в длинном хвосте очереди перед одерской переправой, время от времени сотрясаемой налетами «фоккеров». [141]

Тут-то Петровичу и пришла пагубная идея. В то время как машины, танки двигались по жесткому мосту, пехота шла справа по льду. Иногда в ее колонне проскакивал через реку и какой-нибудь резвый виллис. Петрович все время присматривался к этому «обходному маневру», но я решил придерживаться святого лозунга: тише едешь — дальше будешь. А время шло. До двух ноль-ноль оставалось не так уж много. Тогда Петрович с невинным видом посоветовал мне перейти по льду на тот берег и поискать попутку, идущую в нужном направлении. Затея показалась резонной. Если Петрович вовремя переберется, он меня догонит в пути, а если нет, сам доедет до штаб-квартиры Полбина, нахождение которой он уже пометил на карте.

На попутных путем прямого и тайного голосования мы ездить, слава богу, научились. Сколько километров проделано таким образом. Но когда, поднявшись на тот берег, я оглянулся — увидел, что «пегашка» наша уже сбежала-таки на лед и проворно пересекает реку. Взяла тут меня досада: надул-таки хитрый леший. Ну куда это годится: получил приказ, договорились, черт возьми, к чему искушать судьбу? В досаде я пошагал было прочь, но с реки послышались крики, возбужденные голоса. Оглянулся, что такое? Там, где только что пробегала «пегашка», чернела промоина и солдаты помогали кому-то вылезать из воды на лед. Было далеко, лиц не разглядишь. Но по овальному силуэту я понял: Петрович. А машина? И тут сердце захолонуло. Эта промоина — могила нашей «пегашки». Пока я приходил к такому выводу, человек с овальным силуэтом там, на льду, вдруг бросился на снег и яростно застучал по нему кулаками. Теперь я уже не сомневался: это Петрович. Сбежал вниз, подбежал к промоине.

Петрович сидел на льду мокрый и жалкий. Вода сбегала с него ручьями и образовывала под ним лужу. Толпившиеся возле проруби бойцы обсуждали происшествие.

— …Тут подо льдом, видать, бырко, наверное, метра три будет. Разве достанешь?

— Ничего, не горюй, парень, пешком походишь. Здоровее будешь. Моли бога за то, что самого-то вытащили.

— Правильно. Машину, ее дадут. Вон их сколько теперь, трофейных, по дорогам бегает.

Кто-то протянул флягу.

— Хлебни-ка, земляк. Так-то сидеть простынешь. [142]

А кто-то осуждал реку.

— Одёр, он Одёр и есть. И название ему — Одёр.

— А ты, старшина, чего расселся на льду? Стань, пробегись, а то душа к кишкам примерзнет.

Это был правильный солдатский совет, и, так как пораженный Петрович продолжал сидеть над черным провалом во льду, я попытался поднять его на ноги. Он только тупо повернулся в мою сторону.

— Встать! — заорал я как можно грознее, как никогда не орал на своего верного водителя и друга за всю войну. Тут сработал солдатский инстинкт. Он вскочил. Вода стекала с полушубка ручьями, и сам он походил на толстого, вытащенного из ведра щенка.

Может быть, в эту минуту я и узнал в полную меру, как дорог мне этот человек, с которым мы проездили всю войну по многим фронтам. Машина и все имущество наше покоилось на дне коварного Одера. У нас осталось только то, что было надето. Но что все это значило по сравнению с человеческим здоровьем! Было уже ясно, что не поспеть мне к двум ноль-ноль в штаб генерала Полбина. Представил, как посматривает он на часы, как по привычке щиплет свои жесткие полубачки и усмехается: струсил, мол, или, как летчики говорят, «пустил цикорий».

Но нам чертовски повезло. Как раз спускался на переправу полугрузовик «додж» со знакомым мне офицером связи из штаба фронта. Мы усадили потерпевшего в кабину, шофер включил отопление и к моменту прибытия на место нагнал такую температуру, что, вылезая из кабины, Петрович был красен как рак.

— Ташкент… Жарища…

Заснул Петрович мгновенно каменным сном, А я вот уснуть не мог. Сон не шел. Судьба «пегашки» не выходила из головы. Конечно же, было жалко и потерянную машину, и погибшее нехитрое наше имущество, которое так трудно будет восстановить в военное время. Но не в этом было дело. Я жалел «пегашку», как живое существо, ибо все четыре года войны связаны с этой машиной.

В ноябре очень тяжелого 1941 года, когда мне выдали удостоверение военного корреспондента «Правды» и командировочное предписание, вместе с ними я получил машину. Я унаследовал ее от покойного Владимира Ставского, писателя и самого боевого корреспондента тех дней. Командование даровало ему вездеход, а мне гараж «Правды» [143] выделил вот эту самую «пегашку». Сколько с ней связано! Сейчас, когда я думаю о ней, мне даже кажется, что однажды она спасла мне жизнь. Под Калинином корреспондент Совинформбюро и я в дни нашего первого наступления, еще необстрелянные и неопытные, пожелав «увидеть войну в непосредственной близости», в сумерки двинулись по полевой дороге, как мы задумали, на передовые. Ехали резво, с ходу проскочили передовые посты и очутились на полоске земли, что именуется ничейной. Немцы, видя, что по направлению к ним идет штабная машина, не стреляли, вероятно полагая, что это движутся перебежчики. Наши тоже не били, ибо у машины был фронтовой номер. Первым пришел в себя Петрович. Он не стал разворачиваться, а дал задний ход. Так, пятясь, мы миновали свои передовые посты и остановились лишь, когда заехали под прикрытие высотки. Ну, а если бы в эту минуту отказал мотор? Если бы полетела шестерня? Если бы Петрович стал разворачиваться и застрял в снегу?

Мы ездили на нашей «пегашке» в жару, и в холод, и в сухую стенную пылищу под Сталинградом, и по гомерическим грязям Украины, которую не всегда преодолевали даже гусеницы.

В дни, когда на пути нашем пошли сожженные деревни, а уцелевшие избы оказывались всегда так забитыми, что и прошагнуть было трудно, Петрович, отогнав «пегашку» на фронтовой авторемонтный завод, реконструировал ее. Переднюю спинку он сделал откидной, так что теперь, опустив ее назад, мы обретали удобные спальные места. Потом, развивая свою творческую мысль, он приделал позади переднего сиденья подъемный столик, так что, остановившись где-то в пути, можно было, не выходя из машины, писать. Словом, у нас, как у улитки, был подвижной дом с той лишь разницей, что не мы носили его, а он носил нас.

А однажды, это было в бурном наступлении по степям Молдавии, «пегашку» украли. Петрович направился в АХЧ — так называлась сокращенно административно-хозяйственная часть — получить для нас подметки. Вышел с подметками, а машины нет. Утром на заре он отправился на поиски «пегашки».

Второй Украинский фронт бурно наступал. Все было в движении. Где в этой каше найдешь нашу пеструю [144] эмочку? А ведь нашел. Нашел и пригнал. А потом дней десять обхаживал ее.

— Как же тебе посчастливилось? — поражались мы.

— А очень просто. У нас шины с выпуклым протектором. Помните, вы все ворчали, шумят на ходу, а они и выручили. Ни у кого таких шин нет. По следу и нашел. Конники ее… случайно прихватили.

— И они тебе отдали?

— Ну а как же. И заправили, и на дорогу харчей и бензиновых талонов дали — только не шуми. Хорошие ребята, добрые. У них машины с хвостами, не очень-то на них наездишься.

И вот теперь эта «пегашка», наш друг, наш боевой товарищ, где-то там, на дне чужой реки. Эх, здорово не повезло. Но ничего, не пропаду. В крайнем случае стану пешкором. Ну, например, как Алексеи Сурков, человек, пользующийся у нас особым уважением. Он старый солдат времен Октябрьской революции. Несмотря на свое высокое военное звание и выдающееся положение в литературном мире, он считает, что пехотинец должен ходить пешком, делить с солдатами все тяготы войны. Так и изложил он однажды мне свою позицию, когда подо Ржевом мы перегнали его на фронтовой дороге, по которой он бодро шагал с солдатским мешком за плечами. Что ж, честь ему. Вообще он несколько странный, мило странный. Бывало, пришагает он в какую-нибудь нашу штаб-квартиру, захотим мы его угостить, ну, разумеется, встанет вопрос, как добыть «горючее». На эту операцию брать его с собой нельзя. Мы доходим с ним до конторы военторга, сажаем его на видном месте где-нибудь на пеньке или на крылечке, но действуем от его имени сами. Военторговские люди с ледяными сердцами, давно привыкшие к корреспондентам, недоверчиво спрашивают: «Сурков? Какой Сурков? Тот самый? «Землянка»? «То не тучи — грозовые облака»? Он к нам приехал?» — «Ну конечно, — отвечаем, — приехал, вон он сидит». И показываем в окно. Ледяные сердца расплавляются. Выдается соответствующая записка на склад. Но брать с собой автора знаменитой на всех фронтах «Землянки» нельзя, гиблое дело. В солдатской шинели, в кирзовых сапогах, не умеющий и не желающий попросить для себя что-то, чего не полагается по аттестату, он обязательно испортит все дело. Тут и «Землянка» [145] не поможет. И ходит пешком. Ну, что же, отличный и для меня пример.

И все-таки жаль, жаль нашу «пегашку». Как представишь ее вместе со всеми ее приспособлениями там, в черной пучине подо льдом немецкой реки, так комок и подступает к горлу.

Привидения в Зофиенхалле

Ничего, как оказалось, работать можно и без машины. Может быть, даже и лучше. Так сказать, ближе к боевым порядкам. Сегодня узнал, что танковая армия генерал-полковника Д. Д. Лелюшенко, боевого полководца-танкиста, начала рейд за Одером. Я устроился в машину к армейским журналистам, моим старым знакомым, тоже уходившим в этот танковый рейд к сердцу Германии. За рекой танкисты, как говорят, легли на автостраду, и колонна устремилась на запад, гремя гусеницами по этому благоустроенному ровному шоссе. Скучно, да и небезопасно двигаться по такой дороге. Ее легко бомбить. Есть и другая опасность — ровное, размеренное движение вызывает дрему, водители засыпают за рычагами, и от этого случаются и столкновения и катастрофы. Так вот, ехали мы на открытом вездеходике, дремали, и вдруг шофер, притормаживая, произнес:

— Ой, что это? Откуда такие красотки?

На обочине справа у небольшого ответвления шоссе стояла группа женщин. Они были странно одеты. Комбинезоны из мешковины. На головах какое-то тряпье. Ноги тоже обмотаны тряпьем, а некоторые вовсе босиком. А день морозный. Курясь над полями, тянула поземка, и асфальт был, наверно, обжигающе холоден. Колонна танков шла и шла. Женщины махали танкистам руками, что-то кричали, но танки шли мимо них.

И вдруг перед нашей машиной выскочила простоволосая женщина с огненно-рыжими волосами, развевающимися на ветру.

— Товарищи, товарищи! Товарищи же! — кричала она, загораживая дорогу. Пришлось свернуть на обочину. И они, эти женщины, сейчас же обступили машину, крича, [146] плача, что-то говоря и по-русски и по-украински. Та рыжая, что остановила нас, рекомендовалась:

— Я секретарь тайного комитета советских граждан в Зофиенхалле, Меня зовут Катерина Кукленко.

Черт его знает, на какие можно напороться чудеса. Еще утром этот край был в руках немецких войск. Война шла где-то на востоке, сюда лишь едва доходили звуки канонады. А сейчас нас встречают тут какие-то землячки из какого-то тайного комитета советских граждан. Рыжая протянула лист прекрасной веленевой бумаги, на грифе которой стояло: «Клара Рихтенау. Зофнеыхалле».

Но на бумаге этой по-русски перечислялось, сколько этот неведомый тайный комитет советских граждан хочет сдать Красной Армии скота, зерна, фуража, а также передать военнопленных из фольксштурма. В переписи военнопленные шли следом за коровами и в графе «количество» было проставлено «6 штук».

Открывалось нечто необыкновенное, нами еще не виденное. Не вылезая из машины, мы провели с коллегами, так сказать, блиц-совещание. Решили свернуть с дороги, посетить этот самый Зофиенхалле, познакомиться с деятельностью тайного комитета, помочь этим женщинам.

И тут узнали мы удивительные вещи. Поразительные. И в то же время, может быть, в какой-то степени и характерные для этого этапа войны. Нас привезли в поместье. В глубине парка стоял большой двухэтажный старый особняк. С крыльца его виднелись скотные дворы, конюшни, силосные башни, какие-то сараи, амбары, а вокруг лежали поля, на которых тучные ярко-зеленые озими островками выглядывали из-под снега.

Все это — дом, парк, поля, обширное хозяйство — принадлежало Петеру Рихтенау, полковнику из старых рейхсверовцев. Он воевал на Восточном фронте и еще в прошлом году присылал своей жене Кларе письма и сувениры из Советской страны. Хозяйство вела, и очень жестоко, сама фрау Клара. Благодаря заслугам мужа власти крейса к ней благоволили. Ей дали привилегию самой отбирать рабочую силу в партиях невольников, прибывших из оккупированных стран куда-то недалеко от Бреслау, где существовал своеобразный невольничий рынок.

Среди отобранных и оказались рыжеволосая Катерина Кукленко из-под Киева и высокая худая Людмила Серебрицкая, дочь врача из Белоруссии. [147]

Невольницы жили в нечеловеческих условиях. Их размещали в пустовавшей конюшне. Спали на нарах на тюфяках, а иногда и просто на соломе. Кормили их три раза в сутки. Пищей был хлеб, выпеченный с примесью отрубей, и кружка бурякового варева. Лишь по воскресеньям к этому добавлялся кусочек мяса или рыбы. Рабочая одежда шилась из мешковины. Это были безобразные комбинезоны. В конюшне печей не было. Имелись времянки, но фрау Клара экономила на топливе и иногда неделями не выдавала угля. Возможно, голодом и холодом она старалась убить в русских батрачках все человеческое, сломить волю, превратить их в покорных животных. За невыполнение нормы, за опоздание на работу оставляли без обеда, без ужина. А вот за препирательства с администрацией поместья били. Хватали, тащили в чулан, и тут шофер фрау Клары бил их хлыстом. Спокойно, деловито, без злобы отсчитывал положенное количество ударов.

Впрочем, справедливости ради надо сказать, что после того как одна из избитых девушек бросилась в реку, начальство крейса, рассудив этот инцидент, наложило на фрау Клару денежный штраф, и избиения прекратились.

Вот в каких условиях двое из невольниц, Катя и Людмила, и объявили себя тайным комитетом, якобы кем-то свыше организованным. Главной задачей этого самосоздавшегося комитета было сохранить у невольниц человеческий облик. Девушки не давали им опускаться, заставляли следить за собой, заботились о заболевших. По вечерам из хозяйской конюшни раздавались песни. Среди невольниц была библиотекарша. Она по памяти пересказывала им произведения Пушкина, Гоголя, Горького, читала стихи Некрасова, Маяковского. Невольницы все время чувствовали поддерживающую и направляющую руку этого комитета. А это уже многое значило.

— Знала ли фрау Клара о вашем комитете?

— Да, наверное, знала, догадывалась, — ответила Катя. — После того, как ей попало за избиения, ей, может быть, и выгодно было с нами ладить и чтобы мы следили за собой. Ей ведь это ничего не стоило. Но о том, что мы еще делали, она, конечно, не знала.

— А что вы делали?

Однажды будто бы сам собой загорелся и сгорел дотла сарай с сеном. У свиней вдруг начался падеж. В свинарник остарбайтер не пускали. Там работали немецкие [148] батрачки. В поместье свинарник был святая святых. А свиньи падали и падают. Думали, эпизоотия, и не догадались, что им в пищу подкладывают мелко нарезанную щетину. Комитет даже лозунг дал: чем меньше сделаешь, тем ближе свобода.

Всяческие беды начали одна за другой обрушиваться на это недавно процветавшее и весьма доходное хозяйство. Чувствуя нараставшее сопротивление, фрау обратилась к властям крейса. Приехал чиновник в эсэсовской форме.

Он определил в Зофиенхалле на постой шесть пожилых фольксштурмовцев, долечивавшихся после госпиталя. И все-таки фрау Клара не знала покоя. Ходила вооруженная. По ночам ей казалось, что грозные привидения бродят по двору, крадутся по комнатам, и она зажигала электричество. Иногда окна вдруг все сияли, будто ожидались большие гости.

А фронт придвинулся совсем близко. На дорогах появились вереницы беженцев. Их видно было с холма Зофиенхалле. Не надеясь и на фольксштурмовцев — старых немцев, которые, прибыв в поместье, в конфликте между хозяйкой и невольницами заняли нейтралитет, фрау Клара вечером отобрала у девушек обувь. Вот почему сегодня мы и увидели их на шоссе с ногами, замотанными в тряпье.

Такова история, которую нам рассказали Людмила и Катя — девушки, взявшие сейчас управление имением в свои руки. Особенно любопытно, что в женском комитете этом, оказывается, имелся и мужчина, причем немец, Карл Зоммеринг, механик и электромонтер поместья, старик, друживший с девушками и по мере сил помогавший им.

— Ну, а что теперь, девчата, собираетесь делать? — заинтересовался корреспондент армейской газеты.

— Домой, конечно, — ответила Людмила.

— А может, в армию примут? — поинтересовалась Катя. И встряхнула рыжими своими волосами. — Сами пойдем и приданое с собой принесем. Зря мы, что ли, тут батрачили, пот проливали. Явимся к вашему командиру: принимай от нас скот, фураж, имение и все такое. И нас принимай. Нет, вы не уезжайте, помогите нам все это добро сдать. Его тут много. Одних свиней не сочтешь, да какие свиньи-то. Если мы все бросим и уйдем, кто же все это кормить станет? Пооколевают, и большой урон будет. [149]

Этот тайный комитет полонянок умел, оказывается, думать по-государственному.

- — Ну, а эта фрау ваша куда делась? Бежала?

Последовало замешательство. Девушки посерьезнели и переглядывались.

— Здесь она, — холодно ответила Людмила.

А Катя запальчиво, с вызовом почти выкрикнула:

— Мы ее убили.

— То есть как это убили? — вырвалось у моего коллеги.

— А лопатой, — точно давая справку, ответила какая-то курносая девчонка. — Лопатой по голове. Там и лежит в своей спальне, сходите взгляните.

Они тут же и перелистали последние страницы своей трагедии в Зофиенхалле.

Оказывается, получив по телефону известие о том, что наши танки совершили прорыв, фрау Клара принялась судорожно укладывать добро в чемоданы, рассовывать по ним деньги, облигации, драгоценности. Шофер, тот самый, что выполнял при ней роль экзекутора, заправил машину на дальнюю дорогу и уже подвел ее к черному ходу. Девушек еще с утра он запер в конюшне. Он получил приказ, перед тем как тронуться в путь, поджечь свинарник, скотные дворы и конюшню, где были заперты невольницы. По случилось по-иному. Электромонтер и механик, друживший с девушками, которого они называли между собой дядей Карлом, отпер конюшню, предупредил девушек об опасности, и они, похватав кто что смог, вооружившись косами, вилами, ломами, двинулись к дому. Старый камердинер самого Рихтонау запер двери, но разъяренная толпа уже ломилась в них. Девушки пустили в ход топор. Дверь рухнула, они ворвались в дом, оттеснили старика, бросились в комнаты.

— Вот она где, — крикнула курносая девчонка, вооруженная кухонным ножом.

Фрау Клара упала на колени. Протягивала бумаги, драгоценности, деньги. Разъяренная толпа надвигалась на нее. Тогда в отчаянии она выхватила из кармана вальтер, подарок мужа, но выстрелить не успела. Железная лопата раскроила ей череп.

— Так где ее труп?

Нас с коллегой из армейской газеты провели в спальню. У кровати на полу лежало тело женщины лет сорока. [150]

Вокруг нее на полу валялись банкноты, целая россыпь банкнот и каких-то ценных бумаг.

— Ценности мы все собрали, сейчас составляем опись, — сказала Людмила.

— Кому собираетесь сдавать?

— Государству, конечно, ну там Красной Армии… Мы и на скот, и на фураж списки составили, и на зерно.

— А где же эти фольксштурмовцы, что ли, про которых вы рассказывала…

— А они в домике-управляющего. Оружие они сдали. И этот старичишка камердинер там… А шофер удрал на машине… Жалко…

— Фольксштурмовцы вас не тронули?

— А зачем им. Они дядьки хорошие, с ними дядя Карл поладил…

Эта высокая красивая девушка, удар которой и раскроил череп помещицы, говорила все это спокойно, я бы сказал, деловито, не обращая внимания на труп на полу.

То была уже перевернутая страница, а они начинали другую, и начинали, как видно, довольно уверенно.

Было уже поздно. Двигаться по дорогам этой еще не освоенной территории было бы необдуманно. Посовещавшись, решили заночевать здесь. Пожилая женщина-библиотекарша, та самая, что по вечерам пересказывала девушкам по памяти различные классические произведения, постелила нам на диванах в кабинете хозяина Зофиенхалле.

Здесь мы увидели фронтовые снимки Петера Рихтенау — седого военного в походной форме. Он присылал их с восточного фронта, и жена вклеивала их в альбом. Целая история в снимках. Рихтенау на границе в окружении офицеров у поверженного пограничного столба с нашим гербом… Русский зимний пейзаж, шоссе. Закамуфлированная машина стоит у дорожного указателя, немецкого указателя. На стрелке надпись «Москау 90 километров». Рихтенау в шинели с бобровым воротником позирует у этого столба.

— Посмотрите, товарищ подполковник, что я тут нашел, — сказал мой коллега, протягивая какой-то предмет. Это была пепельница, не без выдумки вырезанная из курчавого березового нароста. На ней было выжжено «Городня» и дата: декабрь, 1941 год. Может быть, это была та самая Городня, что есть на Волге? Мы, тверяки, [151] считаем ее самым русским из всех русских мест нашего Верхневолжского края. Там на мысу, вознесенная высоко над рекой, церковь XIV века — древний форпост сил российских, у которого мои земляки не раз скрещивали оружие с разными интервентами. Так вот куда добрался господин Рихтенау! Вот откуда гнали мы его сюда, за Одер, а может, и не гнали, может быть, лежит он где-то в безымянной могиле на одном из тысяч пройденных нами с боями километров…

Кожаный диван чертовски мягок, так и тонешь в нем. Вместо одеял новые хозяйки Зофиенхалле пожаловали нам перины. Чистейшие простыни хрустят, но, хоть день был и нелегкий, очень емкий день, опять не спится. За дверью кабинета идет странная жизнь. Там работает уже не тайный комитет поместья. Отдаются распоряжения, дискутируют о том, как все сохранить, чтобы кто-нибудь не подпалил, и как быть с шестью фольксштурмовцами, которые сидят в домике управляющего.

— Выгнать их в шею — и делу конец. Возись тут с ними. Карауль. На черта они нам сдались.

— Так они ж пленные.

— Пленные, это когда солдаты, а какие они, к лешему, солдаты, старые дядьки, и формы-то у них путевой нет. Мы их обезоружили, и пусть теперь катятся колбасой по домам.

— Как это можно так рассуждать, колбасой. Война-то идет. Их опять вооружат и против наших пошлют. Стрелять в наших будут.

— Куда они там будут стрелять. Нас-то ведь они не трогали.

И тут раздается предложение позвать на совет дядю Карла. Зовут старика. Бухают по паркету кованые его башмаки. Кто-то из девушек уже по-немецки задает ему этот вопрос. В кабинет сквозь щель просачивается запах злого какого-то табака, вступающий в единоборство с застарелым сигарным ароматом кабинета. Я не совсем понимаю разговор, но, кажется, Карл советует расконвоировать фольксштурмовцев и заставить их работать по хозяйству. Ну, а потом отвести в ближайшую военную комендатуру. Будет же тут военная комендатура. Ведь так полагается.

Слушаешь все эти разговоры и невольно поражаешься просто-таки государственной мудрости этих вчерашних невольниц фрау Клары. [152]

Нет, не заснешь. Одеваюсь, выхожу из кабинета. Несколько женщин спят в креслах и на полу. Та курносая девчонка, что выполняет сейчас, кажется, роль адьютанта при Людмиле, дает мне пачку писем и просит бросить их в ящик полевой почты. Письма родителям, знакомым, милым, если у них сохранились еще прежние адреса, если они живы, если они помнят.

— Минск очень разрушен? — спрашивает Людмила.

— Я там не бывал, но слышал, что очень.

— Прелестный был у нас город. И как мы его строили… Проспекты-то, как в Ленинграде… А вы знаете, что тут за Одером действовал партизанский отряд имени СССР? Не слышали?

— Нет.

— Услышите. Он еще в начале зимы тут появился. Говорят, в нем много людей. Они в большие города не заходили, а вот тут в лесах, на дорогах. Очень их фрау Клара боялась. На них целые облавы устраивали.

Известие это меня заинтересовало. Партизанский отряд в самой Германии. И еще имени СССР. Мы как-то ни разу даже не слышали, что такой существует. Николаев бы обязательно о нем сказал.

— У них даже немцы есть, — говорит девчонка-адъютант, кося своими козьими смешливыми глазами. — Честное комсомольское.

Я записываю все, что слышу об этом отряде. Конечно же, надо будет навести справки, собрать материал. Это ведь тоже будет неплохая корреспонденция. Но может быть, это один из добрых мифов, какие несчастные люди сочиняют для себя в утешение.

Зовут Карла. Старый солдат первой мировой войны, он стоит перед офицером навытяжку. Трубка, скрытая в его кулаке, дымит. Разговариваем. Людмила переводит. Каждый раз, когда к нему обращаются, старик вытягивается, стукает каблуками башмаков, по всем старым правилам ест глазами начальство.

Да, такой отряд был, это не фантазия… Да, он действовал и здесь, вокруг Бреслау, и дальше вниз по Одеру… Да, властям от него было большое беспокойство, в особенности железнодорожным. Но никаких особых подробностей и Карл не знает.

Снова укладываюсь на диване, натягиваю на себя перину, но и сквозь перину слышу, как мой коллега капитан [153] храпит во все завертки. А я опять не сплю. Радуюсь тому, что узнал сегодня. Ведь какие необычные страницы войны открылись вдруг передо мной. Удивительно урожайный день. Да, и в пешкоровском положении несомненно есть свои преимущества. А об этом отряде имени СССР обязательно надо узнать подробнее. Это что-то оригинальное.

Русские люди

Став пешкором, я теперь все-таки стеснен в перемещении. Жди, когда подвернется попутчик. Но интересный материал, оказывается, можно добыть и на месте в нашем богоспасаемом Крайцбурге. Вот сегодня я, согласно пословице, так сказать, нашел топор под лавкой.

Заехал в армейский госпиталь попросить что-нибудь от ангины и наткнулся на молодого разговорчивого врача, который, оказывается, тоже немножко занимается литературой, и узнал историю, которую он, врач, в свою очередь услышал от пациента, лежащего в госпитале после операции.

Эта маленькая драма разыгралась недавно, уже в дни нашего наступления по Верхней Силезии. Жили четверо молодых русских людей с очень разной судьбой. Владимир Чесноков был монтером Курской электростанции. Мобилизовали в армию. Дрался под Москвой, был ранен, вернулся в строй. Был снова ранен уже под Орлом. На этот раз ему не повезло — раненым попал в плен и был направлен на работу сюда, в Силезию, в промышленный город Оппельн. Степан Зарубин — слесарь-лекальщик с машиностроительного завода в Орле. До последнего часа участвовал в демонтаже оборудования, а потом, когда кольцо гитлеровского нашествия замкнулось за Орлом, был мобилизован в остарбайтер и тоже получил направление в Оппельн на тот же завод. Инженер-механик из Харькова Геннадий Суслов, что там греха таить, убоялся голода и, заболев цингой во время голодной зимы, польстился на посулы немецкой пропаганды и сам записался на работы в Германию.

Четвертый — Владимир Сибирко, тоже русский, но родился в Париже среди эмигрантов. Работал на заводе «Ситроен» оператором на конвейере. Оккупантами был [154] мобилизован и уже в качестве вестарбайтера прибыл на тот же завод.

Встретились они в распределительном лагере в городке Нейштадт, бывшем, так сказать, рынком подневольной рабочей силы. Познакомились. Разговорились. Понравились друг другу. И постарались получить назначение на один завод, что, в общем-то, оказалось делом нетрудным, ибо все они были людьми дефицитных профессий. Их поместили вместе в одном бараке, и, так как завод производил в числе другого шестиствольные минометы и ракеты в ним, друзья, каждый по своей специальности, включились в тайную войну, которую организовали мобилизованные рабочие. Вели ее не только они. Были и другие, но пока речь об этой четверке.

Строгости на заводе были невероятные. Каждого, кого подозревали во вредительстве или саботаже, хватали, и он исчезал без следа. Но друзья действовали с умом. Чесноков оперировал на электростанции, и частые аварии турбин были делом его рук. Однажды ему удалось столь серьезно испортить машину, что остановились основные цеха. Зарубин, работавший на ремонте, был у немецкой администрации на отличном счету. Ремонт делал быстро, надежно, но, ремонтируя одно, портил другое.

Суслов и Владимир Сибирко по мере сил дезорганизовывали работу конвейера. Из месяца в месяц, не затихая, шла эта тайная война непокоренных людей, но боролись каждый в одиночку, на свой страх и риск, не доверяя даже соседу по барачной койке и советуясь лишь вчетвером.

Когда же по заводу пошли слухи, что Красная Армия приближается, что линия немецкой обороны на Висле, которую доктор Геббельс называл «несокрушимой стальной цитаделью Германии», прорвана, друзья решили действовать активнее. Администрацией был получен приказ грузить остарбайтеров в вагоны. Но вдали уже слышалась канонада. Над городом, над дорогами носились советские штурмовики, обстреливая колонны, эшелоны, стоящие под погрузкой. На заводе поднялась паника. Вот теперь-то и решили четверо: пора. Разработали план.

В бригаде Суслова затеяли якобы драку. Людей из заводской охраны втянули в толпу и тут с ними и расправились. Вооружились их винтовками. Поднялся настоящий бунт, который шел под аккомпанемент приближающейся перестрелки. Немецкие рабочие в нем не участвовали, [155] но и не препятствовали ему. Действовали ост — и вестарбайтеры.

Вот тогда-то Степан Зарубин отыскал в будке железнодорожника красный сигнальный флажок, залез на заводскую трубу и привязал его там к громоотводу. Он был первым, кого срезал залп солдат военной комендатуры, вызванных на помощь разоруженным заводским охранникам. Он упал замертво, но флаг продолжал развеваться над заводом и над городом, а стихийно возникший бунт перерос в настоящий бой.

Восставшие забаррикадировались в цехе и отстреливались из окон. Солдаты втащили во двор завода несколько орудий. Разбили снарядами забаррикадированные двери. Рабочие дрались в узких проходах, пустив в ход железные штанги, чугунины. Это может показаться, пожалуй, невероятным, но толпа рабочих, подбадриваемая звуками приближавшейся перестрелки, которую вели советские танкисты, продержалась до подхода советских танков.

В этой борьбе пал французский русский Владимир Сибирко, оборонявший лестницу. Инженер Суслов, раненный в ногу, продолжал вести огонь сидя, из окопной амбразуры, и уронил винтовку только тогда, когда пуля попала ему в лоб.

Лишь один из четырех друзей, Владимир Чесноков, уцелел. Раненный в плечо, он находился сейчас на излечении в военном госпитале у врача, рассказавшего мне эту историю.

Вскоре по приглашению врача в кабинет пришел Владимир Чесноков, своими курчавыми темными волосами походивший на цыгана, и мы уже вместе уточнили подробности маленькой одиссеи четырех русских парней.

— И много пало в этом бою?

— Кто их считал. Каждый умирал в одиночку. А ведь среди нас и немцы были, а в конце боя и немало. Тут вообще много хороших людей, в Силезии. Коренной рабочий класс. А были и среди своих, которые нас же и предавали. Однако мало, ложка дегтя.

— Ну вот, доктор говорит, подлечил тебя, скоро выпустят. Что делать будешь?

— Как что? — чуть ли не с обидой переспросил Чесноков и тряхнул своей вздыбленной шевелюрой. — Как что? Воевать, конечно. На мою долю войны осталось. Разве нет? [156]

Кузница и кочегарка Германии

Борис Николаев зашел сегодня и сообщил тяжелую весть: погиб генерал Полбин. Повел группу своих пикировщиков на какой-то особенно важный объект в районе Бреслау, вошел в пике и не вышел из него. Подбитый самолет врезался в землю.

Когда это было, Николаев точно не знает. Он тоже знал Полбина. И мы грустно помолчали несколько минут, вспоминая этого замечательного летчика. Потом, встряхнув головой и будто бы отогнав эти воспоминания, Николаев показал мне обращение, изданное от имени Гитлера и адресованное солдатам и рабочим Силезского угольно-промышленного бассейна.

«Солдаты! Вы защищаете великую кузницу нашего отечества. Здесь добывают уголь, который согревает ваши семьи. Здесь куется оружие германской армии, оружие славных побед… В эти грозные часы, когда восточные орды ломятся в ваши дома, угрожают вашим женам, вашим детям, вашим родителям, вашему отечеству, будьте в этих боях мужественными и стойкими германцами, отстаивайте жемчужину Германии — Силезию, кочегарку и кузницу нашего фатерланда».

— Отпечатано в Берлине?

— В том-то и курьез, что отпечатано в Бреслау, который сейчас блокирован шестой армией. И отпечатано с опозданием, ибо весь Силезский бассейн в наших руках.

— Неужели весь?

Я в последние дни из-за неудобств передвижения пропустил уже несколько информации. Николаев достал из планшета карту.

— По существу весь, видишь, города Катовице, Гляйвиц, Гинденбург, Баутцен, Ратибор, ну и иные, видишь, все заштриховало красной краской.

Мне сразу вспомнилась беседа со знаменитым танкистом Павлом Семеновичем Рыбалко, когда он вел бой у первого из городов Силезского бассейна. Сожалея о том, что его армии в самый разгар наступления пришлось резко повернуть на юго-запад, чтобы не замыкать кольцо окружения, он понимал, что здесь, на большом пространстве, командование, вероятно, хочет повторить столь удачный краковский маневр. [157]

— Заводы остались целыми?

— Многие целы.

В самом деле, разве не интересно будет сообщить читателям о том, что происходит на заводах этого «второго Рура Германии» через неделю после вступления Красной Армии. И вот Петр Васильевич везет нас с Крушинским по шоссе Бреслау — Баутцен, по одной из лучших автострад в Германии. Дорога пряма, как полет стрелы. Она разделена газоном на два полотна. Все деревни отселены от нее в сторону, а пересекающие ее дороги перелетают над нею, вознесенные вверх виадуками.

Думается, что отличная эта автострада со дня своей постройки не видела такого мощного движения, которое происходит на ней сейчас. Мощного, но и странного. На северо-запад, навстречу нам, тянутся наши наступающие части: вереницы танков, самоходок, орудий на механической тяге, идут понтонные парки, стыдливо закрытые брезентами «катюши». По обочинам идет пехота, потная, усталая, непобедимая пехота. Обгоняя все это, на рысях проходит кавалерийская часть. Гремят гусеницы, урчат моторы, шуршат шины.

А навстречу этому военному потоку движется другой поток.

Это недавние невольники возвращаются к себе на родину. Сколько их жило в разных концах гитлеровского рейха, вывезенных из разных стран. Кто знает? Когда-нибудь после это будет подсчитано. А пока вот, смотря на этот поток, можно сказать: много, очень много. А ведь это только те, кто дожил до освобождения, кто миновал смерть и не вылетел в воздух из четырехугольных труб Освенцима, Биркенау, Майданека. И вот они сейчас идут домой, как бы неся за плечами свою участь. Тянутся к своим очагам, не дожидаясь, пока восстановят железные дороги и наладят сообщение.

Это ведь тоже не просто — в месяц буранов и метелей двинуться в тысячекилометровый путь в рваной одежде, не сытыми, не обеспеченными едой. Но желание поскорее уйти из этих мест, связанных со столь страшными воспоминаниями, тяга родины сильнее холодного разума. И вот идут, неся за плечами рюкзаки, и идут, представьте себе, весело, приветливо машут руками встречным войскам, а иногда даже и поют.

А какой человеческий конгломерат движется сейчас по [158] закопченным снегам индустриальной Силезии: русские, украинцы, французы, датчане, чехи, словаки, сербы. Иногда где-то среди толпы шагает мохноногий немецкий першерон, таща фуру с нагруженными узлами, котомками, и тогда все идут, держась за ее грядки. Но это редко. Больше все несут на себе. Под руки ведут обессиленных. Поддерживают стариков. На каждом дорожном пункте им советуют: подождите. Комендатура отводит под ночлег большие здания. Организованы пункты обогрева. Висят письменные уверения на всех языках: потерпите несколько дней, наладится железнодорожный транспорт, развезут по домам. Нет, прочь из этих мест, скорее вон из неметчины. Неметчина — это слово, должно быть, с легкой руки русских невольников, сейчас стало, так сказать, интернациональным, синонимом рабства, издевательства над человеком, немилой подневольной работы. У меня из головы все не выходят наши девушки с их тайным комитетом в поместье Зофиенхалле. Они вот не растерялись, нашлись в этой обстановке. Но много ли таких?

По дороге мы обгоняем такую группу. Высокий плечистый мужчина тянет саночки, на них завернутый в одеяло парнишка. Другой, лет восьми, шагает самостоятельно. Крушинский человек добрейшей души. Кроме того, он любит слушать рассказы случайных попутчиков, в которых, как он уверяет, порой можно отыскать золотой самородок. Почему эта троица движется навстречу военному потоку? Куда? Остановились, потеснились, посадили и мужчину и ребят. Даже их санки рачительный Петр Васильевич прикрутил к бамперу машины. И оказалось: мужчина француз, а ребята русские. Морис Ламерсье из города Нанта. И русские мальчуганы из города Орши, Петя и Кирилл, шести и восьми лет. Вот ведь какие бывают встречи сейчас на дороге Бреслау — Баутцен.

И история их содружества для нас, литераторов, действительно маленький самородок.

— Мерси, спасибо… Большой благодарность… Мерси бьен, — повторяет француз, грея дыханием свои озябшие руки.

— Вы говорите по-русски?

— О ла-ла, говорю. Немножечко. Маленько. Плохо… Мы верили: русские придут, помогут, спасут. Мы штудовали, занимались, учили русский. У русских господ, но… не у господ… [159]

— Товарищей, — подсказывает смышленый Кирилл.

— О да, товарищей… Русский говорить лучше… Пушкин, Достоевский, Тургенев. О ла-ла, хорошо.

Вот так, с трудом конструируя фразы из небогатого своего словаря, он с комментариями Кирилла поведал свою историю.

Ламерсье — инженер, с женой Луизой был мобилизован на работу в Германию еще в 1942 году. Попал в Оппельн. Так как знал немецкий, стал переводчиком с немецкого в группе французов. Через год жена умерла. Он, по его словам, подружился с русской женщиной, тоже Луизой, Елизабет, Лиза. Стали жить вместе, в одной комнатке. Лиза заболела и тоже умерла.

— В октябре месяце, — уточняет Кирилл.

— Так, так, верно, точно, правильно. Октябрь месяц.

И вот он, Ламерсье, взял на себя заботу о русских сиротах.

— Куда же вы их везете?

— Туда, восток, Совет Унион.

— Мы едем к папе, — подает голос маленький Петя.

— А где папа?

— Как где? Он на войне. Дядя Морис обещал отвезти нас домой.

Мы довозим эту трогательную группу до Баутцена, сдаем их краснолицей, хриплоголосой и, по-видимому, очень энергичной регулировщице, объясняем ей ситуацию. Трогательно так объясняем, так что на обветренном ее лице появляются слезы. Просим устроить эту троицу в машину на Львов. Петр Васильевич отдает половину нашего сухого пайка. Желаем французу «бон вояж» и едем дальше. Мы уже в индустриальном районе. Снег здесь темный, и сами кирпичные дома Баутцена бурые, прокопченные, и, хотя большинство из них цело, они имеют не очень-то привлекательный, я бы даже сказал, мрачноватый вид.

Когда с танкистами Рыбалко я въехал в этот город, он казался совершенно пустым. Кошка не пробежит, птица не чирикнет. И дома казались мертвыми. Лишь там и тут из окон и с балконов свешивались простыни и наволочки. Белые флаги — символы капитуляции. Лишь они, эти флаги, пожалуй, и говорили, что в домах кто-то есть. Прошло всего несколько дней, и город, пожалуйста, ожил. Улицы стали даже людными, открылись ставни, подняты [160] жалюзи. Но белые флаги по-прежнему свешиваются перед окнами. Кроме них появились еще двухцветные, красно-белые, говорящие о том, что здесь живет польская семья, которая просит не путать ее с немцами.

По улице семенит толстый человечек в шляпе с перышком, в короткой куртке и в штанах гольф. На руке у него белая повязка. Почему? Мы остановились, спросили.

— Сдаюсь… Покоряюсь, — сказал он и для ясности поднял вверх руки. — Хенде хох. Гитлер капут.

— Вы же не военный?

— Военный нет, аграрий. Аграрий, да.

Узкие глазки в коротких ресницах так и бегают на толстом лице этого агрария. Ох, что-то не понравился он нам. Не сродни ли он, этот аграрий, покойной фрау Кларе из Зофиенхалле. Она ведь тоже величала себя, как рассказывали девушки, аграрием.

Зато на заводах совсем иная обстановка. Здесь царит порядок. По двору расхаживают штатские люди с красными нарукавными повязками. Ветхость одежды, впалость щек на худых лицах выдают в них недавних невольников, но винтовки на плече, и шагают они с такой уверенностью и достоинством, что напоминают двенадцать красногвардейцев Блока. Уполномоченный комендатуры, не располагая достаточным количеством солдат, организовал охрану из этих наших только что освобожденных людей.

Остановил один такой патруль. Совершенно неожиданно, несмотря на нашу форму, начальник патруля потребовал документы, и нужно было мобилизовать все чувство юмора, чтобы не рассмеяться, глядя, с какой тщательностью эти документы изучались.

— Ну, а как в городе? — спросили мы, когда патрульные, убедившись в том, что мы те самые, за кого себя выдаем, сразу подобрели.

— Да в общем-то ничего. Немцы тихо сидят. А вот эти сволочи власовцы, они ведь что делают: в нашу форму переодеваются и безобразничают, по квартирам шарят, к женщинам пристают, грабят. Этих ловим, да трудно, как их узнаешь — форма наша, язык наш… Их, говорят, Гитлер нарочно засылает всякие безобразия творить, чтобы на Красную Армию тень пала.

— Ну выловите, а как с ними дальше?

— Не знаем, наше дело задержать и доставить, а там [161] уже с ними разберутся, — говорит патрульный, что постарше.

— А по-моему, с ними должен быть разговор простой: к стенке, и все. Раз ты Гитлеру служил, в своих стрелял, тут тебе и смерть.

Конечная цель нашего путешествия — вот этот самый машиностроительный завод. Когда танкисты Рыбалко заняли город, мы с заместителем командира бригады по политической части были первыми советскими офицерами, появившимися на этом заводе. Я писал в «Правде», как иностранные рабочие выбегали к нам навстречу, окружали нас и приветствовали чуть ли не на всех европейских языках. Сейчас встреч уже не было. На заводе царил полпый порядок, инженер Буряковский, бывший работник Харьковского металлургического института, человек, знающий три языка и служивший у немцев переводчиком, сейчас по уполномочию комендатуры выполняет обязанности директора. Это он организовал охрану, восстановил порядок. У входа в цехи проверялись пропуска. Бурый дымок курится над трубами печей литейного цеха. Настоящей работы еще не было. Просто поддерживали огонь, чтобы не «закозлить» печи и не вывести из строя сложнейшие агрегаты.

Андрея Леонидовича Буряковского мы встретили во дворе у здания электростанции, которая уцелела и тщательно охранялась. В эту минуту он отчитывал французов, которые, узнав, что мимо завода идет колонна тяжелых танков ИС, покинули свои посты у двери и забрались на площадку пожарной лестницы, откуда танки были видны. Инженер этот, как и в тот день, когда я увидел его впервые, был в той же облупившейся кожаной курточке, в двух разных ботинках, но чисто выбрит и из-под блузы виднелся белый воротничок.

— Вестарбайтеры все рвутся домой, — сказал он. — Ну как же, родина зовет, о семьях ничего не известно, Мы очень-то не удерживаем. Однако и надо завод охранять. Как-никак ценный трофей Красной Армии, да и комендатура уже дала кое-какие заказы на детали для машин. Но мы тут митингнули, воззвали к пролетарской солидарности. Французы и бельгийцы остались.

— Ну, а немцы как работают?

— Хорошо работают. Охотно работают. Вообще, знаете, дисциплине у них поучиться — ни подталкивать, ни [162] уговаривать, ни упрашивать не надо. Сказал — сделает, и хорошо сделает, только деньги плати.

Тут инженер Буряковский как бы спотыкается и вопросительно смотрит на нас: хорошо ли хвалить немцев офицерам Красной Армии? Потом, преодолев это свое смущение, тверже повторяет:

— Работяги, мастера отличные.

Признаюсь, очень странно слышать такие вот похвалы от человека, который недавно был здесь в невольниках у этих самых немцев…

Вот как выглядит Силезия через несколько дней после вступления Красной Армии. Не удалось гитлеровцам ни отстоять ее, ни уничтожить. Заводы ее на ходу и вот даже начинают выполнять армейские заказы.

Едешь через эти уцелевшие города, видишь дымящиеся трубы и как бы реально ощущаешь результат тактики маршала Конева — не выбивать, а выжимать противника, не давать ему заводить уличные бои, создавать ситуации окружения, заставлять противника уходить.

Имени СССР

После форсирования Одера я дал в «Правду» небольшую заметку о партизанском отряде имени СССР, действовавшем в глубоком тылу самой Германии. Совинформбюро сообщило об этом отряде в одной из сводок, и я получил задание дать о нем очерк.

Мне повезло. Я разыскал двух командиров, в расположении которых этот отряд пробился через фронт. Это были капитан саперов Алексей Кустов, участвовавший в форсировании тринадцати больших и малых рек, и майор-танкист из армии генерала Лелюшенко Сергей Наумов, трижды раненный и четырежды награжденный. Они описали, как все произошло.

— Вы понимаете, обстановочка, — говорил капитан простуженным голосом. — Обстановочка, можно сказать, пикантная. Ночью я кое-как на лодках, на бревнах, на досках, словом, как говорится, на подручных средствах, переправил своих хлопцев через реку. Ну захватили с ладонь земли. Тут и его, майора Наумова, мотопехота к нам [163] подоспела. Наладили уж паромный трос крепить, а немецкая оборона здесь, сами знаете, как густо насажена была, Пушек, пулеметов и этих, как бойцы наши называют, скрипух — шестиствольных минометов — везде у них понатыкано, и каждая былиночка трехслойным огнем перекрывается. Ну и принялись они наш пятачок колошматить. Аж земля на дыбы. У меня народ крепкий. Стрельбой их не испугаешь. Держим пятачок, а майор орудиями своих танков в самоходок с той стороны нас поддерживает. Словом, атаки кое-как отбиваем. Однако все жиже у нас огонь. Несу потери, и боеприпасы на исходе. Только бы, думаю, до ночи продержаться. И вдруг слышу…

— Вы, капитан, в земле под берегом сидели и только слышали, а мне с той стороны, с горки, из танка все видно было, дайте уж я продолжу, — вмешался в разговор майор Наумов. — Вижу, над немецкими артиллерийскими позициями мины рвутся. Что такое? Откуда? У меня минометов нет. Что за чертовщина? И фрицы тоже заметили, что кто-то из их собственного тыла минами угощает.

— Верно. И оттого растерялись, должно быть. И обстреливать нас перестали, — перебывает капитан. — Ну, думаю, что бы там у фрицев ни происходило, будем тянуть канат. А сам высунулся из-за прибрежного гребня и вижу: бегут от леска через болотце люди, кто в комбинезонах, кто в цивильном, кто в полосатых каких-то куртках, бегут, стреляют и кричат «ура». И ведь немало, не одна сотня. Не понимаю, кто такие, откуда. Моим командую: не стрелять. Да уж какая тут стрельба, видим, свои, видим, они-то и есть наша выручка. И немцы растерялись, по ним не стреляют. Тут уж передние до моих саперов добежали, видим, на руках красные повязки, а на них — «СССР». Спрашиваю, кто такие. Выходит один из них. Большой такой, рыжий, краснолицый. Представляется: «Старшина партизанского отряда имени СССР». — «Чьи вы, откуда взялись?» — «Советские люди, были насильно увезены немцами из родных мест, а кое-кто из пленных. Работали на химкомбинате, узнали, что Красная Армия наступает, бежали, организовали отряд. С боем пришли сюда, к Одеру». И помню, первое, что он у меня спросил, примут ли весь отряд в Красную Армию, Говорю, я сапер, в этих делах ничего не понимаю, но, наверное, примут. Услышали они это «примут» и такое «ура» дернули, что берега затряслись… Ведь вот советский человек, в десяти щелоках [164] его вари, а он советским останется, — обобщил в заключение капитан Кустов.

Историю отряда я на следующий день услышал от того самого «большого рыжего человека», как он себя называл, «старшины отряда» Серафима Шумилина. До войны он работал в транспортном цехе на Мариупольском металлургическом заводе, потом был угнан в Германию, стал остарбайтером номер 816-бис в филиале фирмы «И. Г. Фарбениндустри». Этому человеку в одну из заварушек, вспыхнувших на заводе, заводские охранники разбили грудную клетку; разговаривая, он то и дело захлебывается и в приступе кашля сплевывает в платок кровавую мокроту.

— Не стану я говорить, как мне жилось в неметчине, — рассказывал Шумилин, — не лучше и не хуже, чем другим остарбайтерам. Для вестарбайтеров у них другие условия были: и бараки почище, и нары в один этаж, и даже посылки им с родины приходили. А у нас работа десять часов в сутки, еда — буряковое пойло, питье — морковный кофе, словом такая, такая жизнь, что завидуешь тем, кто помер. За какой-нибудь клочок газеты, найденный в кармане, человек попадал в лагерь, а что такое лагерь, вы, наверное, знаете. И все-таки от вестов, у которых другой режим был, которые и радио могли слушать, мы знали, что Красная Армия наступает. Ну ждали, конечно, часы считали — скорее бы. А потом стало заметно, что у немцев что-то неладно. Шоссейка на запад близко от нашего комбината идет. Так вот, видим мы, на шоссейке беженцы, машины с каким-то добром, и все туда, в глубь страны. Поняли, у немцев дела плохи. Решили — пора. И когда англичане на город налетели, мы, осты, воспользовались суматохой и с чугунинами, с кирпичами бросились на охрану, сняли ее, похватали ее оружие и бежали.

Бежало человек двести. Ночью в лесу собрались обсудить, что дальше делать. Решили организовать партизанский отряд, назвали его: отряд имени СССР. Решили пробиваться через леса Саксонии и Нижней Силезии навстречу Красной Армии…

В первую же ночь, располагая всего лишь несколькими винтовками, разведка отряда совершила налет на маленькую товарную станцию, где стоял состав с боеприпасами и снаряжением. Охранники бежали, побросав с перепугу оружие. [165]

Постепенно вооружаясь, отряд имени СССР стал двигаться на восток. По пути он рос, в него вливались все новые и новые люди: бежавшие военнопленные, каких немало в те дни бродило по Германии, остарбайтеры с маленьких заводов, из поместий и ферм, которых отряд освобождал.

Потоки беженцев, двигавшиеся с востока к центру Германии, заполнявшие дорогу, теснившиеся в деревнях и городах, помогли отряду стать неуловимым.

Он шел, оставляя повсюду свои «визитные карточки». Подожженные под Калау артиллерийские склады… Взорванный шоссейный мост через Шпрее… Два виадука, обрушенные на рейхсавтобан — имперскую дорогу, по которой машины могут идти двумя встречными потоками по четыре в ряд… Разгромленная автоколонна с какой-то аппаратурой, эвакуированной с химических заводов… Большое крушение на железной дороге Дрезден — Котбус… Десятки больших и малых дел — вот вехи продвижения необычных партизан по Германии.

К линии фронта отряд подошел хорошо вооруженным. Имелось не только личное оружие и гранаты, но и минометы…

Закончив рассказ, Серафим Андреевич вновь захлебнулся приступом кашля, с каким-то хрипом и свистом ис-торгавшимся из его разбитой груди. Прокашлявшись, вытер кровь с губ и испарину с лица. Он явно был тяжело болен. Но о болезни даже говорить не хотел. Что-то около трехсот его людей уже было мобилизовано в Красную Армию и отправлено в запасной полк. Его самого клали в госпиталь. Он уже был одет в красноармейскую форму третьего срока, которая просто-таки трещала на его могучей фигуре. Он тоже готовился воевать.

Вот что удалось мне узнать в конце концов об этом отряде, о котором с такой надеждой думали когда-то русские девушки — невольницы Зофиенхалле.

Дальше