Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Родина в опасности

Десять лет прослужил я в Красной Армии, носил звание капитана, имел среднее образование, а все же в чем-то главном, в упрощенном ощущении мира, что ли, виделся сам себе деревенским парнем. А я стремился стать высокообразованным командиром, который, что называется, берет не глоткой, а умом и глубокими знаниями. Я хотел быть похожим на моего первого командира и учителя Николая Павловича Борисенкова, на майора Павла Григорьевича Соленова, на командующего 1-й Приморской армией Григория Михайловича Штерна. Все они были интеллигентами в полном смысле этого слова; интеллигентами не только по образованию, но и по уму, по душевной широте, по способности проникать в суть явлений.

Учеба в Военной академии имени М. В. Фрунзе, встречи со столичными людьми давали мне достаточно возможностей для того, чтобы наверстать упущенное. И вот парень, еще десять лет назад батрачивший у кулака Бескоровайного, живет в Москве, дни просиживает за толстенными учебниками, изучает военную историю, стратегию и тактику, философию, иностранные языки и многие другие дисциплины, о которых раньше и представления не имел. Привычными становятся для него слова «Канны» и «Аустерлиц», «Тит Ливии» и «Клаузевиц», «фортификация» и «сенсуализм», «интеграл» и «эпюры»... А воскресными вечерами этот недавний батрак из глухого степного села идет в Большой или Художественный театр. Впервые в жизни он слушает оперы и смотрит постановки пьес классиков мировой литературы в исполнении талантливейших артистов. Каждый новый спектакль, каждая новая книга открывают мир чувств и переживаний, ранее неведомый ему. И только занывшее вдруг к непогоде плечо вызывает в памяти картины недавнего [60] прошлого, склоны сопок Заозерная и Безымянная, оранжевые вспышки рвущихся снарядов и гранат, лица товарищей, живых и погибших...

А в Европе уже грохотала вторая мировая война. Фашистская Германия напала на Польшу. Против Германии вступили в войну Англия и Франция. Войну эту называли «странной», потому что воюющие стороны укрылись в глубоких бункерах противостоящих друг другу линий Мажино и Зигфрида и не предпринимали активных боевых действий.

Мы, слушатели Военной академии имени М. В. Фрунзе, в перерывах между занятиями спорили, взвешивали шансы сторон, блистая эрудицией, проводили исторические параллели, сравнивали услышанные на лекциях и вычитанные в специальных изданиях тактико-технические данные воюющих армий, оценивали их потенциальные возможности, пели отходную маневренной войне, ибо стояние на линиях Мажино и Зигфрида свидетельствовало — как нам казалось — о победе идей позиционной войны. И никому из нас в голову не приходило, что через каких-нибудь полтора года мы станем участниками величайшей маневренной войны, по масштабам и ожесточению не сравнимой ни с какой другой, войны, которая охватит тысячекилометровые пространства от Баренцева до Черного морей и от Буга до Волги. Мы не могли этого предполагать не только потому, что верили: на удар врага Красная Армия немедленно ответит десятикратной силы ударом и будет вести войну только на вражеской территории. Но и потому, что недавно паша страна заключила с Германией договор о ненападении сроком на десять лет.

И все же мы чувствовали: Советское правительство настороженно относится к действиям Гитлера. Отсюда и стремление обезопасить Ленинград от удара со стороны Финляндии.

Надо сказать, что военный конфликт с этой страной назревал уже давно. Маннергеймовское правительство, отвергая миролюбивые предложения Советского Союза, преднамеренно шло на обострение обстановки. Финская военщина то и дело устраивала провокации на советско-финляндской границе, которые и привели к вооруженному конфликту.

Медленные темпы продвижения наших войск, штурмовавших линию Маннергейма, многих разочаровали. Но такое [61] разочарование в конечном счете охлаждало горячие головы, заставляло серьезнее подходить к проблемам будущей войны, основательнее готовиться к защите Родины. В самом деле, а что, если нам придется столкнуться с гитлеровской армией, одной из сильнейших в мире?

Угроза такого столкновения не располагала к шапкозакидательству. И все же шапкозакидатели находились. А нередко и поощрялись. Потому что шапкозакидательство выглядело как бесстрашие перед лицом потенциального противника, а трезвая оценка его сил и возможностей воспринималась подчас как неверие в силы и возможности Красной Армии. А в ее способности разбить любого противника никто из нас не сомневался. Те, кто участвовал в боях у озера Хасан, на Халхин-Голе, те, кто брал линию Маннергейма, хорошо знали стойкость и беззаветную отвагу наших воинов, их политическую сознательность и высокий боевой дух. Бесспорно, у нас были и недостатки, например сравнительно малая скорострельность стрелкового оружия, отсутствие должных навыков борьбы с танками противника. Но подобные недостатки многим из нас казались незначительными и легкоустранимыми. Это, конечно, было наше заблуждение. И жизнь вскоре развеяла его, преподав нам жестокий урок.

Сдав экзамены за второй курс, в середине июня 1941 года, уже в звании майора, я впервые отправился в санаторий на Черноморское побережье Кавказа. Настроение было приподнятое, отпускное. Впереди целый месяц беззаботной курортной жизни, купание в море, странствия по горам, встречи с новыми людьми.

Обосновавшись в палате и познакомившись с соседом, пожилым подполковником, я повесил в шкаф гимнастерку и галифе, туда же уложил сапоги и, облачившись в серые гражданские брюки и белую рубашку «апаш», отправился осматривать живописные окрестности санатория. Целый месяц я мог теперь чувствовать себя гражданским лицом, забыть о субординации, о постоянной подтянутости, которой требовала военная форма. Отдых, настоящий отдых...

Где-то на третий или четвертый день санаторной жизни я спросил за завтраком у своего соседа по палате, какой сегодня день. Федор Николаевич — помнится, так звали подполковника — добродушно улыбнулся и прогудел:

— Вот говорят, счастливые часов не наблюдают. [62]

А наш брат отдыхающий не то что часов — и дней не наблюдает. Весь отпуск за одно сплошное воскресенье идет. Сегодня, кстати, и по календарю воскресенье. После обеда экскурсия, кажется, на катере предполагается. Едешь?

— Как же, еду. А вы?

— Качку не переношу, да и треск этот моторный не по мне. Лучше я в горы подамся — благодать. — Он поднялся. — Ну как, Иван Никонович, на море идем?

— Идем, — согласился я.

Часов до двенадцати мы валялись на пляже, купались. Жара стала невыносимой, и, выбравшись из воды, мы решили подняться в санаторий, почитать под сенью пальм. Свернули на главную аллею, смотрим — нам навстречу дежурная сестра. Запыхалась, в округлившихся глазах — страх...

— Товарищи!.. Важное правительственное сообщение... Война... С Германией...

Мы с Федором Николаевичем переглянулись.

— Подождите, успокойтесь, — строго сказал подполковник. — О чем сообщение? С кем война?

Сестра глубоко вздохнула:

— Сейчас передали по радио... Сегодня в четыре часа немцы перешли границу... на всем протяжении... Бомбили Киев, Севастополь... Ой что же это делается! — Она зажмурилась и сжала ладонями виски.

Сознание того, что случилось непоправимое, что вдоль западной границы уже идут бои, обожгло мое сердце. Как-то не совмещалось: солнечный полдень, сверкающее море, раскатистый смех на соседней аллее и война. Так не бывает...

Несколько мгновений я стоял как вкопанный, обуреваемый этими мыслями, а потом словно очнулся. Взглянув на себя, я увидел, что стою в легких сандалиях, в серых брюках, белой рубашке, с полотенцем через плечо. Лицо мое вспыхнуло от ощущения стыда. Вероятно, такое же чувство испытал и подполковник. Точно по команде мы сорвались с места и помчались к санаторию. В вестибюле, в коридорах раздавались голоса, хлопали двери. Кто-то из отдыхающих, уже облаченный в военную форму, выходил от главного врача. Влетев в палату, мы сбросили нашу гражданскую одежду и уже через минуту топтались у зеркала, одергивая и оправляя гимнастерки.

— Немедленно на вокзал, в автобус — и на вокзал, — [63] вытащив из шкафа чемодан и бросая в него вещи, сказал Федор Николаевич.

— Во сколько поезд на Москву, не помните, товарищ подполковник? — запихивая в свой чемодан гражданскую одежду, поинтересовался я.

— Садимся на первый же, идущий на север, — отозвался Федор Николаевич. — Я, брат, гражданскую прошел, по военным дорогам поколесил. У них расписание такое: прыгай на первый попавшийся, хоть товарный, а то накукуешься досыта...

Через час мы были на вокзале. Поезд до Ростова-на-Дону должен был вот-вот прибыть. Народу на перроне — яблоку негде упасть. Поезд пришел с опозданием минут на двадцать. Был он набит битком. Люди — среди них немало военных — гроздьями висели на подножках. Из окон вагонов доносился плач детей, ругань.

— Видно, товарищ подполковник, с этим нам не уехать.

— Что значит не уехать? Надо — уедем.

— Не на головах же людей...

— Не на головах, так над головами. Придется тряхнуть стариной. Держи-ка чемодан...

Куда только девалась санаторная мешковатость моего подполковника! Одним прыжком вскочил он на буфер, на поручень перехода между вагонами, и вот уже машет мне с крыши: мол, кидай чемоданы...

Глядя на нас, и другие пассажиры, в большинстве военные, забрались на крышу. Паровоз дал гудок, поезд дернулся несколько раз и пошел. На перроне остались кричащие люди, железнодорожник в красной фуражке, грозящий кулаком, раскрытый чемодан с вывалившимися вещами, видимо, упал с крыши...

— Ну вот, товарищ майор, — поудобнее устраиваясь на ребристой кровле вагона, сказал Федор Николаевич, — и началась наша с вами фронтовая жизнь.

Сменив три поезда — один из них был товарный, и нам с подполковником пришлось ехать на платформе, — на третьи сутки мы добрались до Москвы. Распрощались на Курском вокзале, подполковник поспешил в штаб своей части, а я — в академию.

Изменилась столица за десять дней моего отсутствия. Уезжал я из веселого солнечного города, сиявшего улыбками и звеневшего смехом. Из парков, Дворцов культуры, из уличных репродукторов лились танцевальные мелодии, [64] легкие, беззаботные или лирически-грустные, — такие памятные моему поколению мелодии предвоенных лет: «Я парнишка веселый и бравый...», «Все хорошо, прекрасная маркиза...», «Эх, Андрюша, брось свои печали...».

Приехал я в город посуровевший, строгий. У большинства прохожих были серьезные, сосредоточенные лица. На вокзале люди толпились перед репродуктором — передавали сводку Совинформбюро. Дорогой я наслушался немало всяких фантастических предположений. Один говорил, что немцы выбросили под Киевом многотысячный десант. В это никто не хотел верить. Другой утверждал, будто наши войска шагают по Восточной Пруссии, взято много немецких городов. В это всем хотелось верить. А правда — вот она: каунасское, минское направления, войска Красной Армии ведут тяжелые бои в приграничных районах, враг, не считаясь с огромными потерями, вводит в бой все новые силы, продвигается вперед...

Передача закончилась, помрачневшие люди начали расходиться.

«На фронт... Немедленно проситься на фронт»,— твердо решил я и зашагал к станции метро.

Но на фронт сразу попасть мне не удалось. Группе моих товарищей, на второй день войны подавших рапорты об отправке на фронт, командир холодно сказал:

— Заберите обратно и впредь постарайтесь не поступать, как нервные барышни. Вы слушатели Военной академии, командование знает, где и когда вас использовать... — и строго запретил досаждать ему рапортами.

Между тем многие слушатели получали направления и отправлялись в свои части. Остающиеся отчаянно завидовали им.

Те, кто остался, немедленно возобновили занятия по укороченной программе. За три месяца нам предстояло пройти годичный курс. В учебных аудиториях и самостоятельно заниматься приходилось по 16—17 часов в сутки. Поздно вечером, едва успеешь донести голову до подушки, засыпаешь тяжелым сном. Рано утром, в полусне поднявшись с кровати, ощупью добираешься до крана, чтобы плеснуть в лицо холодной водой: без этого невозможно разлепить глаза. Но и так поспать выпадало нечасто. Вражеская авиация бомбила Москву. Приходилось либо сидеть в бомбоубежище, либо дежурить на крыше здания академии, тушить зажигательные бомбы. [65]

В конце сентября я был выпущен из академии. В моей комнате теперь поселился слушатель первого курса капитан Борисенков. Да, именно тот самый Николай Павлович Борисенков, мой первый командир и учитель. Встретились мы с ним в середине мая, еще до войны. Спускаюсь я в вестибюль, смотрю, с улицы входит стройный, подтянутый капитан. Поразительно знакомое лицо, походка...

— Батька! — крикнул я и бросился навстречу, потащил его к себе.

Взаимным расспросам не было конца. Оказалось, Николай Павлович участвовал в освободительном походе в западные области Белоруссии и Украины, в боях на Карельском перешейке, потом служил в Орловском военном округе, а теперь направлен учиться в Военную академию имени М. В. Фрунзе.

Забегая вперед, скажу, что недолго ему пришлось учиться в академии. В октябре 1-й курс был выпущен и слушатели получили назначения в действующую армию. Борисенков прошел всю войну и остался жив.

Следующая моя встреча с батькой произошла только через тридцать три года, в 1974 году. Уволившись из армии, Николай Павлович работал начальником отдела кадров одного из московских предприятий. Сейчас он пенсионер.

...Я получил назначение на должность командира 4-го стрелкового полка 2-й Московской стрелковой дивизии. Командовал ею полковник Кудрявцев. Дивизия находилась еще в стадии формирования.

Нельзя сказать, что в должности командира полка я чувствовал себя очень уверенно. До того, если не считать академической практики, я командовал только ротой да в течение нескольких часов батальоном в бою на сопке Заозерная...

Личный состав полка по большей части либо зеленые новобранцы, либо люди в годах, проходившие срочную службу лет пятнадцать — двадцать назад и основательно огражданившиеся. Это означало, что времени для обучения потребуется много. А где его взять? Фронт стоял под Вязьмой, и по всему чувствовалось, что стабилизировался он ненадолго: немцы накапливали силы для нового удара.

16 октября меня вызвал к себе командир дивизии Кудрявцев. Это был стройный человек среднего роста, со [66] строгим, волевым лицом. Две глубокие морщины прорезали его щеки от скул до подбородка и делали старше своих лет.

— Садитесь, товарищ Мошляк, — предложил он, после того как я вошел к нему в кабинет и доложил о прибытии.

Я сел на стул у стены.

— Положение усложнилось, — сказал Кудрявцев. — Немцы начали наступление несколькими танковыми группами, расчленили наш фронт и рвутся к Москве. Не исключено, что и нашей дивизии скоро придется вступить в бой... — Он приподнял руку и плавно опустил на стол ладонью вниз. — Знаю, все знаю... Личный состав необучен, малобоеспособен... Так вот, даю вам три недели. Главное внимание обратите на взаимодействие подразделений. Три часа в день необходимо заниматься строевой подготовкой. Вопросы есть?

Вопросы у меня были. За день до того мы с начальником штаба полка составили план подготовки личного состава. В этом плане основное внимание уделялось изучению оружия, которое бойцы знали плохо, а также отработке способов борьбы с вражескими танками. Но для таких занятий требовались хотя бы макеты танков, а их у нас не было. Направляясь к командиру дивизии, я хотел посоветоваться с ним, где достать макеты или хотя бы материал для их изготовления. Но Кудрявцев даже не упомянул о занятиях по борьбе против танков, и я об этом промолчал. Куда уж там: три недели дано на все... Смутило меня только непомерно большое количество времени, которое отводилось на строевую подготовку.

— Товарищ полковник, что-то я не пойму. На строевую подготовку времени отводится больше, чем на изучение оружия. Словно мы не в бой готовимся идти, а на парад.

Кудрявцев повертел в руке карандаш, перевел взгляд на окно, за которым колыхались под ветром черные от дождя липы с остатками желтой листвы, и сказал деревянным голосом:

— Так нужно. Строевая сплоченность подразделений необходима для боя. Можете быть свободны.

Вышел я от комдива в полном недоумении. Конечно, строевая сплоченность подразделений в бою необходима, но она имеет смысл лишь в том случае, если бойцы подразделения отлично знают свое оружие, верят в его силу [67] — такая вера очень помогает преодолеть страх перед врагом. Прибыл в полк, рассказал начальнику штаба о задачах, поставленных перед нами командиром дивизии. Тот только руками развел.

Но раз задача поставлена, ее надо выполнять. Плохо, конечно, что цель ее неясна. В таких случаях нам, военным, приходится утешать себя одной мыслью: начальству виднее.

Три недели усиленной строевой подготовки не прошли даром. Бойцы подобрались, приобрели некоторую лихость, кажется, даже шинели всем стали впору. Весело было смотреть, как они повзводно шагают по плацу, как каждый взвод на марше, дойдя до указанного места, делает поворот налево и длинными шеренгами, печатая парадный шаг и держа равнение, проходит мимо отдающего честь командира.

В конце отведенного нам для занятий срока, 5 ноября, устроили боевой смотр полка. Отлично прошли бойцы.

— Послезавтра праздник Октябрьской революции, — сказал мне начальник штаба, когда закончился смотр. — А что, Иван Никонович, наш полк, пожалуй, и на Красной площади не осрамился бы.

Я махнул рукой:

— До парадов ли тут, когда фашисты под Волоколамском, Москву бомбят...

Но начальник штаба как в воду глядел. Вечером, накануне праздника, я получил от нового командира дивизии генерал-майора В. А. Смирнова приказ, в котором было сказано: «Приказываю командиру 4-го стрелкового полка майору Мошляку И. Н. 7 ноября 1941 года к 9 часам 30 минутам вместе с полком быть на Красной площади города Москвы».

Первое чувство — радость. Значит, парад все-таки состоится! Второе чувство — опять радость.. Мне и моему полку оказана великая честь. Мы пройдем по Красной площади, равняясь на Мавзолей В. И. Ленина. Перед боями это поднимет дух воинов. Но вдруг мною овладела тревога: достаточна ли строевая подготовка бойцов для такого ответственного парада? Красная площадь не полковой плац, это главная площадь страны. Ах, если бы знать заранее... Но мне тотчас стала ясна абсурдность этой мысли. Противник в ста с небольшим километрах от столицы. В такой обстановке парад должен готовиться в глубокой тайне: от коварного врага всего можно ожидать. [68]

Утром 7 ноября я поднялся рано, часов в пить, вычистил сапоги, обмундирование. Нужды в этом, правда, не было — на улице пасмурно, валил снег, но сработала привычка — в праздник выглядеть парадно. Предупрежденные с вечера командиры подразделений подняли личный состав, приказали всем почиститься. Вскоре полк выстроился на плацу. Я вышел, поздоровался с бойцами, поздравил их с 24-й годовщиной Великой Октябрьской социалистической революции. Ответом мне было дружное троекратное «Ура!». Лица бойцов сияли. Понял: уже знают, что будут участвовать в параде на Красной площади. Что греха таить: усиленное занятие шагистикой вызывало недовольство личного состава, на меня роптали. Теперь вряд ли кто из бойцов и командиров был в претензии на своего командира полка. Глядя на радостные лица, я особенно отчетливо понял одну простую истину: наш советский солдат способен выполнить любую задачу, преодолеть любые трудности, если знает конечную цель. Ему чужда слепая исполнительность. За годы Советской власти он привык видеть перспективу, привык свое маленькое дело понимать как частицу дела общегосударственного, привык чувствовать ответственность за все, что происходит в его стране.

В половине десятого полк в ряду других частей стоял напротив Мавзолея. Вот на трибуну поднялся Председатель Государственного Комитета Обороны И. В. Сталин, члены Политбюро ЦК ВКП(б). Сталин был в своей неизменной шинели и фуражке армейского образца. Из ворот Спасской башни Кремля на коне выехал принимающий парад заместитель Народного комиссара обороны Маршал Советского Союза Семен Михайлович Буденный. Генерал-лейтенант П. А. Артемьев, командующий парадом, отдал рапорт, затем оба военачальника поскакали вдоль каре выстроившихся войск. Остановились напротив моего полка. Маршал Буденный поздоровался с бойцами и командирами, поздравил их с 24-й годовщиной Великой Октябрьской социалистической революции.

Я не был новичком на главном военном параде страны. В составе Военной академии имени М. В. Фрунзе не раз, стоя напротив Мавзолея В. И. Ленина, отвечал на приветствия маршала. Но такого пронзительного чувства радости за свою Родину, такой слитности с нею, с ее судьбою я не испытывал никогда. Вряд ли кому из друзей хоть раз приходило в голову заподозрить меня в сентиментальности... [69] Нет, выжать из меня слезу непросто. Но тут засаднило горло и Мавзолей вдруг расплылся в горячем тумане...

Врешь, фашист, нас не возьмешь. Ты стоишь под Москвой, но не видать тебе ее как своих ушей. Не видать тебе никогда этих священных красных стен, этих башен, не топтать тебе эту брусчатку. Ходить по ней только нам, советским людям. Ради этого клянусь не пожалеть жизни своей... Такую же клятву, я знал, давали сейчас все участники парада.

Буденный закончил объезд войск и поднялся на трибуну Мавзолея.

Репродукторы донесли до нас голос И. В. Сталина. Его неторопливая, с чуть заметным грузинским акцентом, уверенно-спокойная речь доходила до сердца каждого. Он говорил:

— На вас смотрит весь мир, как на силу, способную уничтожить грабительские полчища немецких захватчиков. На вас смотрят порабощенные народы Европы, подпавшие под иго немецких захватчиков, как на своих освободителей. Великая освободительная миссия выпала на вашу долю. Будьте же достойными этой миссии! Война, которую вы ведете, есть война освободительная, война справедливая. Пусть вдохновляет вас в этой войне мужественный образ наших великих предков — Александра Невского, Дмитрия Донского, Кузьмы Минина, Дмитрия Пожарского, Александра Суворова, Михаила Кутузова! Пусть осенит вас победоносное знамя великого Ленина!{1}

И. В. Сталин говорил от имени партии, от имени Советского правительства. Его слова порождали у миллионов бойцов на фронте, у миллионов тружеников в тылу уверенность в конечной победе над фашизмом. А такая уверенность в те дни была нужна как хлеб, нет, больше, чем хлеб...

Полк прошел перед Мавзолеем, отлично держа равнение. Сталин смотрел на нас, чуть улыбаясь в усы, время от времени из стороны в сторону помахивая приподнятой рукой.

После парада я получил приказ: к исходу ночи под прикрытием темноты выдвинуть полк на рубеж северо-западнее Химок и занять там оборону. Задача: в случае [70] прорыва противника не допустить его к Москве и обеспечить сосредоточение в районе занятого полком рубежа всех частей дивизии.

Может быть, сейчас это покажется странным, но тогда, прочитав приказ, я почувствовал облегчение. Ясные, точные слова: «занять оборону», «не допустить», «обеспечить». К этому я готовился двенадцать лет, этому меня учили, и это было самым необходимым в настоящий момент. Ах как нужна военному человеку ясность! Если приказ ясен и целесообразность его не вызывает сомнений, то военный человек начинает действовать в указанном направлении с воодушевлением, с огоньком, и это его целенаправленное действие не остановят ни инстинкт самосохранения, ни какие другие чувства и соображения. Остановить его сможет только новый приказ, такой же ясный, целенаправленный, не оставляющий места различным толкованиям.

К утру полк пешим порядком прибыл на указанный рубеж. После короткого отдыха мы приступили к созданию обороны. Бойцы рыли окопы полного профиля, строили блиндажи, землянки. Подмерзшую землю приходилось долбить ломами. Окопы и блиндажи рыли не только для себя, но и для остальных частей дивизии. К вечеру я уже смог занять свой блиндаж. В нем стояла жарко натопленная ординарцем железная печурка, стол на перекрещивающихся ножках и дощатый топчан.

Несмотря на близкую опасность, дух мой был безмятежен. Я знал, что, пока жив, не пропущу противника к Москве через занятый моим полком рубеж. Важность и ясность задачи давали удовлетворение.

Однако военная судьба распорядилась со мною самым неожиданным образом.

В середине ноября немцы начали новое наступление на Москву. На нашем направлении они дошли до Крюкова, взяли его и тут вынуждены были остановиться. Не сумев сломить сопротивления советских войск, гитлеровцы начали обходный маневр, также не принесший им успеха.

2-я Московская стрелковая дивизия была брошена в бой, но 4-й полк оставался в резерве на занятом ранее рубеже. Сдерживая бешеный натиск врага, опьяненного близостью Москвы, дивизия истекала кровью. Сражение шло в 16—17 километрах от нашего рубежа, мы слышали не умолкающий ни днем ни ночью гул боя. С часу [71] на час я ожидал, что полк форсированным маршем бросят на помощь нашим товарищам. Но у командования были другие планы. Мне приказали готовить полк к наступательным действиям. Окрыленные, я и работники штаба, принялись за отработку атак, охватов, лыжных бросков... И вдруг опять все переменилось. В конце ноября, когда под Крюковом создалось критическое положение, полк расформировали для пополнения других частей дивизии, а меня, неожиданно оставшегося не у дел, направили в Москву, в Главное управление кадров Наркомата обороны СССР.

Прощаясь с командирами подразделений, скрывая горечь, я бодро говорил:

— Ничего, товарищи, через недельку встретимся, буду где-нибудь рядом, дальше фронта не пошлют, а ближе всего фронт на нашем участке.

Подходя к массивному зданию, в котором размещалось Главное управление кадров, я гадал, на какой участок фронта меня направят командиром полка. Под Крюково? Под Яхрому? Под Малоярославец? Решил: если поинтересуются моим мнением, попрошусь под Крюково. Что у них там, излишек командирских кадров, что ли?..

Час спустя я вышел из управления, совершенно ошарашенный своим новым назначением. Через два дня я должен был вступить в должность начальника штаба 106-й стрелковой бригады, которая формировалась в городе Павлове на Оке. Вот уж чего не ожидал, того не ожидал! Вместо фронта изволь отправляться в глубокий тыл...

Ночью, лежа на вагонной полке поезда Москва — Горький, я вспоминал вежливые объяснения полковника, с которым разговаривал в Главном управлении кадров:

— Товарищ Мошляк, война только разгорается, продлится она, по-видимому, не один год и потребует немалых людских ресурсов. Поймите, если бы мы удовлетворяли все просьбы об отправке на фронт, фронт перестал бы получать подкрепления — их просто некому было бы формировать. Так что призовите на помощь здравый смысл и отправляйтесь на место службы. Желаю успеха!

«Ах, полковник, полковник... Как это легко посоветовать призвать на помощь здравый смысл и как трудно здравому смыслу подчинить сердце!» — думалось мне.

Да, разумом я прекрасно понимал: чтобы успешно вести войну, в глубоком тылу необходимо непрерывно формировать новые части и соединения, личный состав [72] которых должны обучать военному делу опытные, знающие командиры. Но вот с чем не хотело смириться сердце: почему формированием резервов должен заниматься именно я, Иван Никонович Мошляк, участник боев на озере Хасан, Герой Советского Союза? Почему мне, участнику исторического парада на Красной площади 7 ноября 1941 года, отказано в праве защищать Москву, выполнить клятву, данную перед Мавзолеем Владимира Ильича Ленина? Конечно, начальству виднее и приказ есть приказ, но сердцу не прикажешь...

Поезд увозит меня на восток, все дальше от фронта. Вот уже и Владимир остался позади, а сердце мое там, у поселка Крюково... [73]

Дальше