Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Батальон из боя не вышел

Ждали наступления и погибали в обороне. Погибали от артобстрелов, от мин, от бомбежек. Понимали и принимали жестокую необходимость — стоять в обороне насмерть и ждали наступления, словно избавления от смерти. И я еще раз убедилась в неодолимом желании бойцов наступать, когда, наконец, этот приказ пришел и ротный довел до взводных задачу на наступление, а те поставили ее своим подчиненным. Перебирали патроны, перекладывали гранаты, чистили винтовки, словно собирались не в атаку, а на парад. Оживленные шутки, смех, разговоры... Они кончатся за десять-пятнадцать минут до начала атаки. Тут уже будет не до улыбок. Каждый подумает, что в обороне-то все-таки безопасней. Каждый с большим сожалением покинет обжитый до домашнего уюта окопчик. Но сожаление это будет уже запоздалое, ничего не дающее, потому что никакая сила уже не сможет остановить время, неумолимо, с быстротою секундной стрелки бегущее к моменту, когда раздастся свисток ротного командира — вперед!

Вперед! И по заранее подготовленным в земляной стенке окопа специальным выемкам бойцы выбираются наверх. Темнота. Атака ночная.

Вперед! Все стараются бежать, не поднимая шума. Пока немцы еще ничего не подозревают, не ждут. И нет пока очередной осветительной ракеты, которая, повиснув над редкой цепью бегущих, сделает их видимыми как на ладони.

Вперед! Я бегу, тоже стараясь не греметь сапогами по битому кирпичу, обломкам железа. Бегу за темными силуэтами бойцов роты.

У меня своя задача. В батальоне не осталось ни одного санинструктора. Перед самой атакой я узнала, что погибла и Настя Вакула. Во время артиллерийско-миномётного обстрела Настя сидела в окопе и пела свою любимую украинскую песню: «О ты, хмелю, хмелю... Де ж ты, хмелю, зиму зимовал, тай не развивався...» Мина попала прямо в окоп. И не стало веселой, бесстрашной дивчины Насти Вакулы...

Мне придется работать и за Настю.

Лейтенант Хареба, который перед атакой обходил траншею, остановился возле ниши, где я сидела вместе с Сотником. В темноте лица командира роты не видно, мне показалось, будто он хочет что-то сказать, но Хареба промолчал. Перед темнотой он помог мне определить там, на территории, еще занятой противником, место для медпункта. Мы разглядели недалеко от универмага что-то вроде трансформаторной будки. Тогда он снова что-то хотел мне сказать, но лишь посмотрел пристально, как-то непривычно. Я даже покраснела и, сославшись на то, что нужно готовить к ночному бою медикаменты, убежала.

И вот по его свистку бежит рота, бежит 2-й взвод, за которым бегу я. Чувствую, как острые коготки страха потихоньку впиваются в сердце, или в душу, или черт его знает, — что там создано в человеке для этого самого страха.

И все-таки пока не очень страшно. Больше боюсь упасть, вызвать преждевременный шум. Атака рассчитана на внезапность. Ни артиллерийской, ни минометной подготовки не было. Нет в батальоне ни миномётов, ни артиллерии. Бежим и каждую секунду ждем — когда же вспыхнет треклятая ракета и в ее свете увидят нас немцы. А вот и она, долгожданная, — зашипела в воздухе, оставляя белый хвост, поднялась и рассыпалась раскаленными искрами. Кто где бежал, там и упал. Но немцы заметили. Сначала протарахтела одиночная автоматная очередь. Потом другая, потом еще и еще, а вскоре в это тарахтение вступили пулеметы и одна за другой вспыхнули новые ракеты.

Однако уже поздно. Расчеты с противотанковыми ружьями тут же заняли позиции и открыли стрельбу по пулеметным точкам; стрелки и автоматчики уже врывались в здания больницы, гастронома, бани.

Я тоже добежала до места — небольшой кирпичной кладки. Не то действительно трансформаторная будка, не то какая-то кладовая. Крыши нет, стены наполовину разрушены, но то, что осталось, — довольно прочное укрытие. Для автоматных и пулеметных очередей, во всяком случае, неуязвимое. Хареба молодец, второй раз подсказывает хорошее место для медпункта.

Теперь, согласно приказу, надо ждать. Ждать, когда принесут, приведут раненых или вызовут туда, где без перерыва трещат очереди, глухо рвутся гранаты.

Вскоре пришел боец с перебитой рукой. Обработала рану, наложила шину из обломка доски. Помогла устроиться в уголке. Еще один прибежал. Совсем молоденький. У него оторваны два пальца на левой руке. Перевязала. Боец весело крикнул: «Пошел добивать! Мы им там дали!» Подхватил винтовку и умчался. Снова жду. Никого нет. Попросила первого раненого откликаться, если будут искать медпункт, и сказать, что скоро приду. А сама побежала к остову здания бывшего универмага.

Как чувствовала — я здесь нужна. Меня окликнули: «Сестра, помоги!» Голос слабый. Наверно, крови много потерял. Бегу на голос. Быстрей, ему тяжело. Где-то не далеко бухнула мина. Зашелестели осколки. Вспомнилось: «свою» пулю не услышишь, разрыв «своей» мины не увидишь. А все равно страшно, когда слышишь этот свист. Она! Нет. Мимо... Взрыв. Все, конец! Нет, далеко... Боец сидит, привалившись спиной к груде кирпичей. — Что у тебя? Куда?

— В голову, сестренка.

Хоть бы «лампу» фрицы повесили, чтобы найти ранение. Темно. Ощупываю голову, лицо. На щеке бойца липкое — кровь. Он дернулся: «Осторожней, больно!» — Потерпи, голубчик, потерпи, сейчас все в порядке будет.

При свете, наконец, повисшей над нами ракеты разглядела — щека поцарапана. Неглубоко. Не то мелким осколком, не то пуля чиркнула. Промакнула кровь тампоном, смазала царапину йодом. Тот взвизгнул. Не поняла — может, еще где, настоящая рана? Спрашиваю.

— Куда еще больше! Тебе мало! Мне хватит, давай, пошли, — машет рукой в сторону Волги.

Тут и я взбесилась: — А совесть у тебя есть! Люди дерутся, а ты с царапиной отсиживаешься! Мужик, называется!

А он все ноет. Голос чем-то напоминает тот, что запричитал, когда мы переправились на берег с острова. Может, он самый и есть. Разбираться некогда — недалеко слышу слабый стон. Рванулась туда. Лежит боец. Взяла за руку. А он тихо, почти шепотом: — Ты беги, дочка, беги дальше. Там кому нужней будешь... А я сам... — говорит с трудом, задыхается. Наклонилась над его лицом. В темноте, а вижу — глаза ясные, светлые. Даже не светлые, а какие-то просветленные. А губы еле шевелятся: — Ничего. Ты только глаза мне прикрой. Закопать уж не сумеешь. Потом, может... Ладно, спаси вас бог...

Вытянулся боец, хотел сложить руки на груди, да не сумел, не хватило сил. Затих... Без стона, без причитаний. Он и жил, наверно, так — ни на кого никому не жаловался, никого не беспокоил. Принимал жизнь, как она есть. И смерть так же принял...

Я положила руки так, как он хотел. Кисти крупные, пальцы сильные. Трудились немало на своем веку. Работящий был человек. Жил и работал. Стало нужно — пошел воевать. Воевал, как работал, — на совесть. И умер спокойно. Кто он? Человек? Да! Мудрец, понявший какую-то, еще неизвестную другим, истинную ценность жизни и смерти? Да! А если проще — воин поневоле, по сути своей — великий труженик. Один из тех, кто строит, пашет, растит детей и защищает все им созданное. Запомнились слова: «Иди, дочка. Другим нужней. Я сам...» Ночь эта, необычная для зенитчиков своим стремительным броском в атаку, принесла успех батальону. Потери на удивление небольшие. Несколько погибших и восемнадцать раненых. За день обороны мы иногда теряли гораздо больше. Сказалась хорошая подготовка батальона, которую провел капитан Ивасенко, инициатива командиров рот, взводов и мужество бойцов.

Нужно было видеть моих товарищей. Казалось, не было бессонной, напряженной, смертельно опасной ночи. Пыль на лице, смешанная с потом. От копоти чистыми остались только глаза, излучающие не остывший еще азарт боя. И еще что-то появилось новое в солдатских глазах. Поняла я, что это такое, после слов Александра Прокофьевича Сотника: — Вот, братцы, какой сегодня день, то бишь ночь. Первый раз боец Александр Сотник по земле своей, у врага отбитой, шагал! На запад! А то ведь все назад топал, вон докуда дотопал... Немного вперед прошел. Да ничего, лиха беда начало...

Вряд ли это было настоящее начало. Мы, даже рядовые бойцы, уже могли кое в чем разобраться и понимали, что большое наступление не начинают такими малыми силами. Но главное было в том, что мы били немцев и они на этот раз отступали, бежали, а не мы. И как бы оно ни было, а все-таки начало. Для нас во всяком случае. И сознание того, что мы, бойцы истребительного батальона капитана Ивасенко из 748-го зенитного артиллерийского полка подполковника Рутковского, участвовали в этом самом «начале», и проявлялось во взгляде бойцов.

На рассвете новые позиции батальона обходил капитан Ивасенко. В сопровождении лейтенанта Харебы он заглянул и ко мне, на медпункт. Раненые уже были отправлены на берег Волги, и я убедилась, что всех погрузили на пароходик.

Вчера я докладывала в батальон через связного о том, что у меня кончаются медикаменты. Сегодня я довольна — бойцы, захватившие здание больницы, приволокли мне много нужных вещей: бинты, вату, йод и даже... бутыль спирта.

Командиру батальона я коротко доложила об отправке раненых и пополнении своей «аптеки».

Чувствуется, что и капитан Ивасенко, и лейтенант Хареба довольны прошедшей ночью. А ведь оба, наверно, переживали — как бойцы справятся с задачей чисто пехотной, в ночном рукопашном бою. Рукопашные бои были. Были и там, в 4-м боевом секторе, и у памятника Хользунову, и уже здесь, на «Баррикадах». Но тогда отбивали атаки немцев, а здесь довелось атаковать самим.

Комбат осмотрел мое «хозяйство» и спросил: — Тяжело на весь батальон работать? А?

Он ждал ответа. А что сказать? Еле придумала: — Сказать — легко, товарищ капитан, не поверите. Тяжело — неправда.

— Как это?

— Бойцам тяжелей было. Опасней.

— Так-то оно так... Ну ладно. Повезло тебе, Хареба, с медициной. Боевая сестричка.

Я заметила, как при этих словах у нашего командира роты сначала потемнели уши, а потом и все лицо залилось краской. И позлорадствовала — не только мне краснеть приходится.

Хареба, чтобы отвлечь комбата от своей персоны, начал показывать ему в сторону немцев, что-то объяснять и предложил «сдвинуть их дальше».

— Будет приказ, лейтенант, — сдвинем. Пока сказано — укрепить достигнутые рубежи. Но думаю, что днем мы их еще потревожим.

Капитан не заметил смущения Харебы, но сам неожиданно сменил тон разговора: — А ведь хорошо сегодня повоевали! Батина школа. Недаром он нас еще до войны по окопам гонял, тактике учил. Ныли — зачем нам, зенитчикам, пехотному делу учиться?! А пригодилось...

Комбат поговорил с Харебой еще несколько минут, повторил ему приказ об укреплении позиций, подчеркнув, что «они этого так не оставят», отправился дальше.

Хареба проводил взглядом комбата и посмотрел на меня. Я, как положено, стою навытяжку. А бедный наш храбрый комроты снова стушевался. Хотел что-то опять сказать, но смутился, рассердился за это сам на себя и, приложив руку к каске, это в смысле «до свидания», пошел к ротному наблюдательному пункту.

Почти совсем рассвело. Если бы не дым над городом, не хмурая октябрьская облачность — было бы совсем светло. Я пересчитала свои сухари, потрясла фляжкой возле уха. Чуть-чуть бултыхается. Но воду решила не пить. Ночью Яша Михайленко не привез ни воды, ни продуктов. Впереди еще целый день. А раненому иногда глоток воды больше поможет, чем вся медицина. Если конечно, не ранение в живот. Самое нехорошее ранение: Сложила сухари, кусочек сунула за щеку. Нужно его как следует размочить слюной. Когда он будет мягким, очень долго и тщательно жевать. Ни в коем случае не проглотить ни крошки. Иначе он весь помимо твоей воли проскочит. Потом, когда сухарь превратится в мягкую массу, опять же не спеша, не сразу, а потихонечку глотать. А если немного воображения, то покажется, что ешь долго, вкусно, много и сытно. Сухари солдатские тоже надо уметь есть...

Сижу, жую и думаю о том, что пора бы начинаться «концерту» с той стороны. Что-то они сегодня с легкой музыкой задержива...

Додумать не успела. Наши чертовы «соседи» нарушили свой распорядок дня. Вместо музыки, «политинформации» начался ужасный артиллерийский и минометный обстрел. Тут же появилось несколько групп «юнкерсов». И началось...

На этот раз не то из-за Волги, не то с островов активно била и наша артиллерия. И била довольно точно. Земля бугрилась от взрывов. Я схватила свою сумку с красным крестом и где пригибаясь, где ползком, а где и в полный рост заторопилась к взводным позициям.

Взрывы поднимают землю высоко вверх, и обратно она падает густой темной массой, засыпая все камнями, пылью, осколками металла, кирпичей, стекла, Бойцы кажутся диковинными скульптурами. Только по блестящим глазам и белеющим зубам можно определить, что это люди и они живые. Но живые уже не все.

Комбат оказался прав: «Они этого так не оставят». Бомбежки, артобстрелы сменялись бешеными атаками. Но батальон не оставил своих, захваченных ночью позиций. Больше того, роты старшего лейтенанта Астафьева и лейтенанта Белашова во время контратаки пошли вперед и освободили еще кусочек сталинградской земли.

Только с наступлением темноты прекратились ожесточенные бомбежки и артобстрелы позиций нашего батальона и соседних частей. Но осветительные ракеты в эту ночь висели в дымном небе без перерыва. Немцы боятся новой атаки.

Как ни странно, но раненые бойцы, ожидающие отправки к берегу Волги, в своих разговорах редко обмениваются впечатлениями о только что прошедших боях. Среди раненых, судя по всему, несколько человек воевали еще при Рутковском, там, в 4-м секторе, у памятника Хользунову. Один из бывалых бойцов рассказывает о том, как воевали лейтенанты Беляев, Махарашвили, Кожевников, сержанты Мильшин, Обухов. И все соглашаются, что действовали эти товарищи действительно героически. Один из молодых спрашивает рассказчика: — Ты расскажи, как сам сегодня у гастронома танк трахнул немецкий!

— Да о чем тут толковать, — неохотно, неумело, словно это не он только что красноречиво говорил о Беляеве и его товарищах, начал рассказывать боец. - Вижу, прет, гад. И стреляет на ходу. Прорвется, думаю, за наши окопы, наделает беды... Ну, выскочил из окопа, несколько шагов вперед и упал. Из танка тут же пулеметная очередь перед самым носом. А я уже все, как мертвяк лежу и не дышу вроде. Убили будто. Бутылку к себе прижал, не разбить бы. Он и поверил, видать, что я готов. Повернул и на вашу, значит, ячейку. Тут я «воскрес» и бац ему бутылку о броню... Ну и все... Дальше вы по экипажу, как те выбрались наружу, сыпанули. Чуть и мне не досталось.

Вот и все... Просто и ничего особенного. Я уже давно это заметила — бойцы, совершая свой подвиг, его не замечали, видели героев только в других.

Ночь, освещенная ракетами, прошла быстро. Немцы не спали, боялись новых атак. Чаще, чем обычно, пускали свои очереди расчеты дежурных пулеметов, периодически стреляла минометная батарея откуда-то из Западного поселка. Не спали и наши, ожидали возможной каверзы со стороны противника в отместку за ночную атаку.

Быстро прошла ночь, наверное, еще и потому, что старшина Михайленко принес сегодня свежевыпеченного хлеба и организовал доставку воды. В окопах — пиршество. Буханку хлеба выделили для женщин, которые ютились недалеко от наших позиций в большой воронке от бомбы, превращенной их руками в землянку. Хорошо помню Марусю, свою тезку, и Настю — тезку погибшей здесь девушки-украинки, санинструктора из соседней роты. Наверное, потому и запомнились эти имена. Мужья этих женщин погибли на заводе «Баррикады». Бараки с их личным имуществом сгорели от бомбежки. У Насти был маленький ребенок, она родила его 23 августа, в день бомбежки Сталинграда и завода, в день гибели своего мужа. Ее, еле живую, вместе с новорожденным вытащили из пылающего барака. У Маруси мальчик Гена лет пяти. И еще у них жили два или три ребенка, которых они взяли после гибели их родителей. Эти женщины всегда были для нас образцом мужества и терпения. Глядя на них, я себе говорила: как ни тяжело мне, но не труднее, чем им.

Детей нужно было кормить, купать, а водопровод разбит, единственный колодец — и тот под прицельным огнем фашистов. И вот они добираются ползком до Волги, а потом обратно — тащат на себе воду. Видят: баржу с зерном разбило или еще что-то — и они несут детям зерно, патоку, вообще все, из чего можно сделать пищу. Женщины-сталинградки, оставшиеся в городе или оттого, что не смогли эвакуироваться, или потому, что не хотели покидать обжитых мест, твердо веря в победу наших войск, в то, что Сталинград не сдадут, вселяли в бойцов столько энергии, столько отваги, что не устоять было нельзя. Видя, как эти женщины живут, как ухаживают за детьми, как им трудно в адской обстановке, бойцы чуть ли не молились на них, каждый думал: «Вот так и моя, так и мои страдают». А гражданское население, в свою очередь, восхищалось стойкостью и храбростью бойцов и старалось помогать нам всем, чем могло. Когда у меня кончились бинты и перевязывать было нечем, Настя и Маруся приносили мне простыни, наволочки и вообще все, что можно было найти в уцелевших квартирах и зданиях, чтобы нарезать из них длинные лоскуты. И не один боец отправился на тот берег, перевязанный такими «бинтами».

Конечно, и я, и бойцы, и командиры отдавали детям свой сахар и другие продукты, пока они у нас не кончились. Однажды Гена (он был старший среди детей), когда не было женщин, выбрался из землянки и побежал через дорогу — надоело ребенку подземелье. Гену настигла пуля фашистского снайпера. Мальчик лежал на «ничейной» полосе, и снайпер не давал к нему подойти до самой ночи...

Когда я пошла к женщинам с хлебом, многие бойцы отдали часть своих и без того небольших пайков.

Ни до этого дня, ни после не довелось мне наблюдать таких глаз, какие были у женщин и детей при виде настоящего, душистого, мягкого хлеба. Голод — это еще одно людское страдание, принесенное войной среди остальных больших и малых бед.

...На рассвете 14 октября началась и продолжалась до позднего вечера такая бомбежка, какой мы еще не видели. Вчерашняя, когда нам казалось, что наступил конец мироздания, по сравнению с сегодняшней — детская игра. По количеству налетов она не уступала бомбардировке города 23 августа. Только тогда бомбили весь город, пригороды, сегодня те же 2000 самолетовылетов немецкая авиация сделала на небольшой, километра в четыре, участок фронта в районе заводов «Красный Октябрь», «Баррикады» и Тракторного, в том числе и по позициям нашего батальона. К тому же без перерыва целый день продолжался обстрел крупнокалиберной артиллерии и минометов.

Описать, что творилось на земле, — невозможно. Да и запомнить что-либо было трудно. Все мы засыпаны землей, оглохшие, задыхались от дыма и гари. Не знаю, как те, кто не был в тот день убит, в том числе и я сама, пережили этот ад. Мало того, что пережили, — батальон сражался. Начиная с 8 утра на наши позиции постоянно шли танки, бронемашины, пехота. Уму непостижимо, как в этом дыму, грохоте бойцы отбивали атаки, уничтожали танки, но с позиций, захваченных в ночной атаке, не отошли{5}.

Я перебиралась из взвода во взвод, из роты в роту, из окопа в окоп, из воронки в воронку и перевязывала, перевязывала, перевязывала, Перевязывала и оставляла тут же, в окопе, в стрелковой ячейке, в воронке. Перетаскивать раненых на медпункт не было ни времени, ни сил. А главное — необходимости. Несколько сотен метров, отделяющих передовые позиции от моего медпункта, никакого преимущества, в смысле безопасности, не дают. Там так же интенсивно рвутся бомбы, снаряды и мины.

Ничего не запомнилось от этого кошмарного дня. Только оглушенность и пустота. Не было даже страха. Появлялась иногда мысль — из этого ада нам живыми не выбраться. Никому. Но мысль эта была вялой, приходила откуда-то извне, не волновала, не заставляла беречься. Придя из грохочущего тумана, она, минуя сердце, не задевая чувств, так же вяло уходила. И только руки делали свое дело. Обрабатывали раны, накладывали шины, делали самые разнообразные перевязки. Ловлю себя на том, что я уже забыла, как они называются.

К вечеру, когда на несколько минут утихали бомбежка и артобстрел, мы с беспокойством прислушивались к интенсивной ружейно-пулеметной стрельбе справа от нас, на Тракторном заводе, и позади, почти в нашем тылу. Судя по всему — уже на берегу Волги.

Да, еще одно запомнилось. Несколько раз, перебираясь с фланга на фланг, я миновала зенитную пулеметную установку, что расположилась у трамвайной линии. Обратила внимание на то, что у пулемета в кузове автомашины всего два человека — парень и девушка. А в расчете должно быть несколько человек. Подумалось с горечью — остальные, видимо, погибли.

В очередной раз, когда я пробиралась мимо, меня окликнули. Подошла. У парня выше локтя рваная от осколка бомбы рана. Осмотрела. Кость цела. Морщится парень от боли. Чтобы отвлечь, расспрашиваю — кто он, откуда, почему в расчете только двое? Парень с охотой отвечает. Он — шофер машины, а после гибели девчат стал вторым номером, помощником девушки-пулеметчицы. Родом он из Калинина, зовут Виктором, недавно исполнился двадцать один год.

Я предложила ему эвакуацию на берег. Ранение серьезное, может потерять руку. Он — нет! «На кого я ее брошу. А сама она не уйдет. Упрямая. У нее тут немец всех подруг положил».

Девушка с платформы кузова весело кричит: — О чем там шепчетесь?!

Я обратила внимание на ее крепкую, ладную фигуру, на озорные, чуть с раскосинкой глаза, веселые ямочки на щеках, светлую прядку волос из-под каски. Она смеется: — Девушка, забери ты его отсюда! Воевать мешает! Витино лицо залилось краской, но он, не теряясь, с достоинством пожал мне руку, сказал спасибо и пошел к машине.

Всё это могло и забыться, если бы не события следующего дня, 15 октября.

С утра опять бомбежка. К обычному обстрелу добавился огонь, как мы потом узнали, шестиствольных немецких минометов. Мины, выпущенные одним залпом, уничтожали, поражали сразу на довольно большой площади. Немцы наступают и справа от нас, на Тракторном, и все время лезут на батальон. 1-й и 2-й ротам, понесшим большие потери, пришлось оставить здание гастронома. Баню тоже оставили. И не очень весело шутили: «На что нам баня — там ни воды, ни веников». Роты отступили, но пока еще прочно удерживали больницу Ильича, сквер, часть улицы Скульптурной.

Меня позвали в роту автоматчиков. Здесь было ранено несколько человек, в том числе один лейтенант, видимо, командир взвода. Их накрыло из этих самых шести ствольных минометов. Лейтенант торопил: «Быстрей, быстрей, сестричка. Дело у нас есть». Какое дело — у него левая рука как плеть висит. Перебиты связки. Говорю ему, что все дела теперь — прожить до ночи и на левый берег.

— Ты что! Рота приказ получила — зенитчиков выручать. Возле Тракторного у них целый дивизион окружили... Давай, делай что-нибудь. Мне не из винтовки стрелять. С пистолетом справлюсь... Кто еще может пойти? — обратился лейтенант к раненым. Согласились все, но двоих я категорически оставила. Они будут там помехой, в этом самом деле. Я-то уже по Дар-Горе знала, что такое окруженный дивизион.

Незаметно снявшись с позиций, рота автоматчиков ушла... Ушла, чтобы никогда не вернуться{6}...

Я с двоими оставшимися бойцами пробираюсь на медпункт. Этих надо обязательно за Волгу. Раны серьезные, грозит загноение, гангрена. Добираемся до моей трансформаторной будки долго. Обоим нужна помощь. Тащу одного, потом другого, потом снова первого... Остановились передохнуть. Отсюда хорошо уже видно зенитную пулеметную точку. Подумала, что нужно проведать того парня, Виктора, как у него с рукой.

Один за другим пикируют «юнкерсы». У них очень высокие фонари кабин и не без изящества изогнуты от фюзеляжа крылья. Похоже, что «лаптежники» занялись «персонально» пулеметной точкой. Моя знакомая девушка, припав к прицелу, ведет неравную дуэль с этими крылатыми хищниками. По привычке воздушной разведчицы считаю самолеты: один, два, три... пять, шесть... Мои раненые тоже с волнением наблюдают за этой необычной схваткой. Вокруг машины сплошная стена взрывов. Но как только поднятая ими земля оседает, мы по-прежнему видим пулемётчицу. Она продолжает стрелять. Немцы делают уже третий заход. И — удача! Один из них задымил, вышел из пикирования раньше обычного, развернулся к Тракторному, хотел уйти, но повреждённый, видимо, мотор не тянул, и супостат грохнулся, подняв взрывом землю выше, чем она взлетала от бомб и снарядов{7}.

Честное слово, завидую я этой красивой и смелой девушке. Хорошо помню, какое я испытывала чувство, когда на вышку, там, на Дар-Горе, пикировал «мессершмитт». Жалко, не спросила имени. А ведь сколько раз мимо проходила. Где ее напарник, кстати? Неужели... Зайти, обязательно надо будет зайти к ним. Сейчас доберусь с ранеными до места и проведаю.

Вокруг машины с пулеметом все горит. Вспыхивает и машина. Горит кабина, кузов. Кажется, что языки пламени лижут фигуру пулеметчицы... Нет, не кажется! На девушке горит юбка. А она не отрывается от ручек пулемета и стреляет. «Юнкерсы» выходят из пикирования выше от земли, дальше от машины. Они боятся ее!

— Прыгай! Уходи! — кричат мои раненые. Но до машины далеко, и голоса теряются комариным писком в грохоте взрывов. Да если бы она и услышала их, не ушла. Она видела сама, что горит. Несколько раз рукой ударяла по одежде, но тут же бралась за ручки пулемета и продолжала стрелять. А огонь поднимается выше и выше... И все... Нет ни машины, ни пулемета, ни девушки...

Сколько это продолжалось? Секунду? Минуту? Мгновение или вечность?!

Оба раненых и я продолжаем смотреть туда в надежде... Нет, ее больше нет. Пикировщики продолжают налет и бросают, бросают бомбы...

Прошло первое оцепенение от ужаса виденного. Бойцы говорят что-то о девушке, о ее подвиге. А я ругаю себя: «Боже, какая дура! Не узнала имени! Не спросила ни разу фамилии! Обязательно нужно узнать. Как только? Здесь больше нет зенитчиков. Где-то там, на Тракторном, еще остались, но и их окружили... Наша рота пошла выручать. Если они пробьются, то можно будет узнать... Нужно сходить туда, к машине. Может быть, остались какие-то документы...» — Марийка! — Это Федя Тимошенко пробирается на левый фланг роты. — Марийка, знаешь, что произошло? И он рассказывает еще об одной трагедии сегодняшнего дня. Бомба крупного калибра попала в землянку штаба батальона. Командир батальона капитан Ефим Кузьмич Ивасенко, комиссар батальона старший политрук Самуил Берцкович Гольштейн погибли. Начальник штаба старший лейтенант Валентин Петрович Солдатенок ранен, но вступил в командование батальоном... Только недавно, работая над воспоминаниями, я узнала, что накануне своей гибели командование батальона отправило в полк, на левый берег, письмо. Вот оно, дословно: «Привет друзьям из родного 748-го. Снова в бою, снова непосредственно бьем гадов. Жаль, что не было времени на обучение, но в бою все выправим и подтянем. Сталинград отстоим, будем стоять насмерть. Положение здесь сейчас, как в последние дни у памятника Хользунову. Но мы сейчас действуем активнее. Отобьем врага, победа будет за нами.

Командир батальона капитан Ивасенко, военком батальона политрук Гольштейн, начальник штаба лейтенант Солдатенок».

Они — командир, комиссар и начальник штаба батальона точно выразили наши мысли и чувства. Так думали и считали все — стоять насмерть и верить в победу! Это я сейчас поставила восклицательный знак. В письме, это обращает на себя внимание, нет ни одного восклицательного знака. И это тоже очень показательно — не восклицали мы тогда, не кричали о том, что будем стоять насмерть и добьемся победы. Даже не говорили вслух об этом. А в мыслях своих человек никогда не ставит знак восклицания. Бойцы и командиры истребительного батальона просто делали свое дело, знали, во имя чего они делают его, и верили в это дело — дело Родины, народа, партии коммунистов.

Бойцы вступали в рукопашные бои. Когда не было патронов — били прикладом, кололи штыком. Многие погибли в середине октября на «Баррикадах». Погибли, но и фашистов положили немало. Не прошел супостат, как говорил Батя, через позиции батальона и в самый тяжелый для нас день — 15 октября.

Вот как будет написано через много лет военными историками о боевых действиях, которые вел 15 октября истребительный батальон 748-го зенитного артиллерийского полка: «Ценой огромных потерь противник к исходу 15 октября захватил Тракторный завод и вышел в этом районе к Волге, отрезав от главных сил 62-й армии часть ее соединений.

Совместно с войсками 62-й армии упорно бился с врагом и истребительный батальон зенитчиков под командованием капитана Е. К. Ивасенко. При поддержке авиации и танков на позиции батальона наступало до полка фашистской пехоты. Непрерывный бой длился 18 часов. Взвод противотанковых ружей уничтожил 8 танков и 3 бронемашины, а автоматчики — до 100 человек вражеской пехоты. К исходу 15 октября противник ударом со стороны Тракторного завода вышел в тыл батальону, а в это время фашистская авиация ожесточенно бомбила его позиции...»{8} Я привела эти слова не только и не столько для того, чтобы официальным документом подтвердить свой рассказ о том, как воевал наш батальон. Есть еще причина. Если на Дар-Горе мы, воздушные разведчицы, находясь на командном пункте полка, многое видели, слышали от командиров, сами научились разбираться в боевой обстановке, то здесь, у «Баррикад», этой возможности у меня не было. Я не знала, что делают фашисты, какие замыслы у наших командиров. Я только видела и свидетельствую о мужестве бойцов, командиров, политработников. Я тогда знала только своих раненых.

...На утро следующего дня связной из роты не смог пройти на КП батальона. Там были немцы. Наша рота, верней, ее остатки продолжали удерживать оборону весь день. Не было никаких известий и от роты автоматчиков, ушедшей на выручку дивизиона, когда-то располагавшегося в этом боевом секторе зенитного полка.

После наступления темноты я пошла к землянке командира роты, где хранились остатки медикаментов и перевязочного материала. Но там было совещание, и меня не пустили, Командир сказал: — Зайдете потом.

По тону, каким это было сказано, и по отрешенным взглядам сидящих в землянке я почувствовала что-то недоброе.

Вышла. Стою. Темно. Тарахтят наши «кукурузники». Я мысленно молю их: «Скорее, скорее сюда! Заставьте замолчать фрицев!» И они действительно — к нам. А по том — гранатами по нашим окопам и ходам сообщения! Свои же! И тут по нашим позициям ударили и наши «катюши». Я, не дожидаясь вызова, врываюсь в землянку: — Нас наши же бомбят и обстреливают «катюши»! Дайте им сигнал!

Все бросились к выходу, но командир осадил: — Куда? Все в укрытие!

Работали «катюши» — зигзагообразная молния... Потом шелест сухих листьев... Через секунду — разрывы. Сперва редкие «тах-тах-тах», словно выстрелы. А потом — частые, как пулеметные очереди. Впечатление такое, что обстреливают со всех сторон одновременно. Это и есть «горячие объятия» нашей прославленной «катюши»!

Старшина Яша Михайленко выскочил из землянки и тут же упал с криком: — Ой, пятку печет!

Я и другие подбежали к нему. В стороне валялся его сапог с оторванной ногой, а старшине казалось, что печет пятку. Его подняли и положили так, чтобы он не видел оторванной ноги. А старшина мне все твердит: — Так перевязывай! Не разрезай сапоги, они новые, не порть казенного имущества.

Перевязала я его, командир роты дал выпить спирту из моей «аптеки», и отправили Яшу с одним из бойцов к переправе, не зная, как они доберутся.

Я еще перевязала двух раненых. В это время вызвал командир роты. Не глядя мне в глаза, лейтенант Хареба протянул пакет.

— Нужно доставить. Но не на переправу, а прямо в полк, на левый берег. Вместе с ранеными. Вот разрешение на переправу...

Лейтенант помолчал, посмотрел на сидящего в землянке командира взвода Мартынюка.

— На словах передашь — трусов здесь не было. Немцы не прошли. Да, за весь батальон скажешь — не вышел батальон из боя. Стоял, стоит и будет стоять.

В землянку вошел Сотник. Доложил о прибытии.

Ему приказано сопровождать меня и раненых на левый берег. Мне не хочется уходить. Как же без меня? Раненые будут, без этого не обойдется. Я смотрю на Харебу умоляюще. Он отводит опять глаза в сторону, хмурится. — Все, Матвеева. Приказ ясен?

— Так точно, товарищ лейтенант! Только... — Никаких только! Выполняйте!

Мы с Сотником вышли из землянки и отправились за ранеными. Вдруг в темноте, я даже испугалась, за плечи взяли крепкие пальцы.

— Марийка, погоди! — это Хареба неслышно догнал нас. Не стесняясь Сотника, командир нашей роты лейтенант Хареба обнял меня и поцеловал.

— Прощай. Никогда не думал, что полюблю. Да еще в этом аду. Нашел тебя, свою любовь для того, чтобы сразу потерять... Иди, иди, родная... Александр Прокофьевич, береги ее... Она для меня — все. Вряд ли увидимся, Марийка, но помни обо мне. Помни, что был такой Иван Хареба и что он тебя... — он не договорил, быстро и, как мне показалось, ссутулившись пошел в темноту.

Молча добирались мы до берега Волги. Я не могу осмыслить услышанного. Командир роты лейтенант Хареба объяснился мне в любви? Не может быть... Нет, может быть... И это не объяснения и не признания моих милых одноклассников. Это было по-мужски настоящее объяснение.

Вот и Волга. Немцы совсем рядом с переправой. Я быстро отметила у знакомого уже командира пропуска. Подошла к Сотнику. Он обнял меня по-отцовски: — Прощай, дочка!

— Как? Почему прощай?

— Прости. Не могу я. Они остались, а я вроде как сбежал.

— Но нас же послали!

— Ты девушка. Тебе жить и жить надо. Лейтенант у нас молодец. Правильный лейтенант... А я мужчина. Может, и меня из-за детей отправили. Только не по совести будет. Спасибо твоему лейтенанту. Но я назад, к ним. Может, тут и будет последний мой день, но за дело... И он ушел. Я тоже пойду! Я хочу к ним! Но документы? Как быть с ними? В них может быть что-то важное.

— Фельдсвязь! У кого есть документы?

Да это же командир фельдсвязи, которому я не раз уже сдавала документы. Отдала пакет, получила расписку — и за Сотником. Догнала. Он сокрушенно покачал головой, спросил строго, где документы.  — Ну тогда все в порядке. Пойдем, дочка, вместе перед грозны очи командира встанем. Может, простит, не отправит снова.

Идти тяжело. «Юнкерсы» небольшими группами к полуночи опять бомбят берег Волги. Отсиживаемся в воронках. Потом рывок вперед. Вот уже скоро и поворот на КП роты. Я иду и боюсь. Боюсь не того, что командир будет ругать за самовольное возвращение. Боюсь его глаз и новых слов о любви. А может, он это так просто? Прощался не со мной, а с жизнью? Ведь ясно всем, что положение, если не будет приказа об отходе, безвыходное. Ловлю себя на мысли о том, что хочется верить в слова... Да, Ивана Харебы. Вспомнила, как он тогда в кино, на том берегу Волги, протянул свою руку и назвал имя. Хорошее имя, русское. Простое, как он сам. Хотя фамилия необычная — Хареба...

Переждав очередной налет, мы начали выбираться из воронки. Вдруг кто-то схватил меня за сапог: — Куда? Вы что, к немцам решили драпать? Сотник сразу же вцепился неизвестному в воротник. — А ты кто будешь?

Неизвестный назвался начальником штаба нашего истребительного батальона, назначенного вместо раненого Солдатенка. Он нам сообщил, что уже два дня назад отдан приказ о выводе остатков нашего батальона из боя, вместо него позиции здесь занимают другие части, а батальон уничтожен и за железной дорогой никого из наших бойцов нет. У меня молнией мысль: «Так вот почему нас бомбит наша авиация и обстреливают «катюши»!..» — Какой номер приказа и кто подписал?! — закричала я.

Он сказал. Я, забыв обо всем, выскочила из воронки и бросилась в сторону батальона, чтобы им побыстрее сообщить об этом. Быстрее, пока всех наших не убили.

Сотник поспевал за мной, что-то кричал, но я не обращала на него никакого внимания, подгоняла себя: «Скорее, ну скорее же!» Я не слышала, как снова начали сыпаться бомбы. Раздался грохот, меня что-то очень мягко, словно на маминых ладонях, подбросило вверх. Сердце замерло...

Очнулась от хлопков по щекам. Сотник склонился надо мной, тормошит и легонько хлопает ладонью. Увидел открытые глаза: — Ну, слава богу. Контузило только.

С помощью Сотника поднялась. Ноги ватные, в голове гудит, ничего не слышу. Мы уже возле КП роты. Вокруг нас несколько бойцов, лейтенант Мартынюк. Подбегает Иван... лейтенант Хареба. Ничего не сказал, только, как и Сотник, покачал головой. А тот ему докладывает, что и как. Доложил о том, что, пока «мы шли с товарищем санинструктором», он обнаружил немцев совсем близко от роты. Дорога, судя по всему, перерезана. «А может, это так, отдельные группы шарят», — закончил свой доклад Сотник.

Ну и ну. А я ничего не видела, ничего не поняла. Только удивлялась, почему это старый опытный солдат несколько раз толкал меня в воронки, когда самолеты бомбили сравнительно далеко от нас.

Командир роты приказал собрать всех оставшихся. — А они все здесь, товарищ комроты. Еще семь человек в боевом охранении, — доложил Мартынюк. Хареба зачем-то несколько раз снял и снова повесил на плечо командирскую сумку. Потом — и этими словами, тоном, каким они были сказаны, напомнил Батю — объявил: — Обстановка: немцы, как я выяснил, обошли нас справа. Слева они давно были. Дорогу на Волгу, что подтверждается и докладом рядового Сотника, если не сейчас, то скоро перекроют. Будет приказ на отход — отойдем. Нет, значит... — он обвел взглядом присутствующих. И на меня посмотрел как на всех, как на боевого товарища. Я это заметила, но не сразу подумала — хорошо это или плохо, радоваться мне или огорчаться.

— Значит, будем обороняться. Патронов мало. Противотанкового ружья ни одного. Гранат нет. Осталось полтора десятка бутылок. Два автомата, несколько винтовок и два пистолета.

Я вытащила, впервые за все время, свой наган из кобуры. Хареба усмехнулся, видя, как я неловко держу наган, но тут же стал строгим: — А вот за такое отношение, безобразное отношение к личному оружию можно получить самое серьезное взыскание!

Действительно — песок, кирпичная пыль, набившись в кобуру, прилипли к маслу, забили ствол; все пазы и выемки нагана.

Выручил меня Миша Мартынюк. Он взял у меня наган и сказал, что через десять минут тот будет, как только что с тульского завода...

Ночь прошла относительно спокойно. На рассвете к нам прибежали мои знакомые Настя и Маруся. В руках узлы. Мы подумали, что к нам, прятаться. Только где дети?

— Дети дома. А мы к вам... Тракторный завод полностью немцы взяли. Зверствуют. Бойцов в живых не оставляют... И туда, к Волге, вроде вышли. Мы вот по шарили, кое-что нашли. Одежду гражданскую. Не ахти, но все-таки. В штатском-то, может, и не тронут, да и выбраться легче...

Хареба сказал им спасибо. И к нам: — Я кадровый военный. Получил звание, форму и знаки различия не для парадов и маскарадов. Вас военными поневоле сделала война. Всем, кроме лейтенанта Мартынюка, он, думаю, со мной согласен, разрешаю одеться в штатское.

Кто-то из бойцов до начала разговора ротного начал было разворачивать узел, но после его слов смущенно завязал узел еще крепче. Женщины, тоже смутившись, ушли.

Заняв круговую оборону возле ротной землянки, мы ждем немцев. Они бомбят, обстреливают пустые позиции батальона, но не атакуют. Боятся, что ли?

Мы понимали, что немцы скоро разберутся — здесь, на кусочке земли, где их столько дней держали и били, атаковали, — не осталось и двух десятков человек.

Как-то в землянку, где был и мой уголок, вошел майор-танкист. Мы встали. Мартынюк не удержался от выражения восторга: — Ура! Наконец и к нам танки пожаловали! Значит, наступать будем!

Майор охладил пыл. Он командир танкового батальона, который состоит сейчас из одного командирского танка.

— Вам повезло. И бойцы есть, и командиры, и даже доктор, — кивнул на меня майор. — Что делать-то будем? — обратился он к Харебе.

Хареба ответил, что его рота собирается воевать.

— Воевать хорошо, да войско, лейтенант, у нас с тобой... Ну ладно. Воевать так, воевать. Пойду, приспособлю свою старушку поудобней. Семь снарядов есть. Не один!.. Давай-ка, лейтенант, покажи, где мне встать — довоюем вместе.

Хареба предложил поставить танк за развалины моей трансформаторной будки. Майор согласился. Но не довелось ему выпустить ни одного из тех семи снарядов, которые у него были. В первом же налете немецкие летчики обнаружили танк и долго бомбили. К нам из экипажа никто больше не приходил.

Все мы в напряженном ожидании. Бойцы в окопах возле КП. У входа в землянку сидит Федя Тимошенко. Он обнял свою «Марусю». Так Федя зовет винтовку. Мне объяснил: «Ты, Марийка, не обижайся. Это у меня жену так зовут. Тебя вот Марийка, а ее Маруся, хотя обе вы Марии. Мы только поженились — и война. Где она, что с ней... Вот я эту железную подругу и назвал тоже «Марусей».

Командир роты что-то пишет при тусклом свете фитиля в снарядной гильзе. Тоже называется женским именем — «Катюша».

Миша Мартынюк, как всегда, жует. Хареба бросил ему: «Перестань!» На это Миша с философским видом говорит, что будет жевать и остальным советует дожевать все, что осталось. Может, больше и не понадобится. Слова похоронные, но звучат в его исполнении весело. Сотник, он тоже в землянке, следует мудрой солдатской пословице: «Обстановка неясная — солдат спит». Я сижу в своем уголке на топчане, смотрю на этих замечательных ребят, с которыми меня свела военная судьба и я помогла ей в этом. И мне становится их жалко. И себя, конечно. Что будет завтра с нами? Да что завтра? Через час, через пять минут? Я вижу лица погибших здесь, на «Баррикадах». Убитых сразу и умерших от тяжелых ран. Я не знаю многих имен и фамилий. Но лица помню. Рождаются строчки стихов:

Здесь шли жестокие бои, Здесь каждый шаг наш полит кровью...

С тоской вспоминаю живых и павших — Рутковского, Фриду Стекольникову, Соловьева, Ольгу Макагонову, Дусю Быкадорову, Диму Ерохина, Симко. Пропала куда-то его подушечка с розами. Розы мои, розы...

Вспоминаю... Хотя — могут ли стать воспоминаниями события последних двух дней? Девушку-пулеметчицу вспоминаю. Бомбы, взрывы, огонь и она — красивая, сильная... Она погибла, а я ее вижу живой, веселой. И почему-то с ромашками. Здесь не то что зеленой — желтой травинки давно нет, а я ромашки вижу. И опять строчки стихов:

У бруствера ромашка расцвела, Вы посмотрите — белая какая! И девушка от взрывов и огня, Ее своей пилоткой закрывает...

Она сгорела. Сложить бы стихи о том, как она погибла в огне, но не бросила пост... Не получается. Не могу я ее представить мертвой. Горит, вся в огне — но живая... Так же, как не могу представить мертвыми нашего комбата капитана Ивасенко и комиссара Гольштейна.

Что-то похоронное у меня настроение. Ни к чему это. Никто меня не посылал сюда, пошла сама. Больше того — могла уехать на левый берег и сейчас была бы со своими девчатами, в тепле, н уюте... Ладно, хватит об этом! Вон, на ребят посмотри — как будто ничего не происходит.

А Хареба... Ваня... Больше о любви не сказал ни слова и будто стыдится тех, уже сказанных. Со мной сух, официален. Что он там пишет? Кому? Я ведь ничегошеньки о нем не знаю. А Хареба, словно услышал мои мысли, встал, подошел к моему топчану и присел на краешек. Я смутилась. Смотрю на остальных. Но никто на нас не обращает внимания. Сотник дремлет, Федя рассматривает свою «Марусю», Мартынюк по-прежнему жует и к чему-то внимательно приглядывается сквозь узкое окошечко под потолком нашей землянки.

Иван заговорил. И не шепотом, а громко, все слышат наверняка. Все слышат, но в нашу сторону никто не смотрит.

— Песню мы в военном училище пели: «За тебя, за очи голубые, за любовь пойду на смертный бой». Смеялся я тогда, словосочетание странное — любовь и смертный бой. Смеялся, а тут вон как все для меня обернулось — и смертный бой и любовь рядом. Только на смертный бой с любовью своей, с тобой, Марийка, идти придется... И зачем ты только вернулась!

Он говорит еще что-то, а я слушаю, и мне хорошо, тепло от этих слов и совсем не стыдно, что их слушаю не только я. Иван протянул мне фотографию.

— Вот, Марийка; возьми, пожалуйста. Я там слова из этой песни написал.

Я взяла. Положила ее в партийный билет и спрятала в карман гимнастерки. Что-то нужно сказать Ивану, а я не знаю. Спасло то, что с улицы крикнули: «Танки и пехота сосредоточиваются за баней!» Хареба пружинисто поднялся, привычным движением поправил под ремнем гимнастерку, надел ватник.

— Обстановка: мы в окружении. Держим оборону, Патроны беречь. Бутылки со смесью бросать наверняка. К бою!

Несколько атак отбила наша «рота». Но всему приходит конец. Патронов осталось по нескольку штук на ствол. Еще троих ранило. Одного тяжело — весь побит осколками. Говорить ему трудно, но он говорит — просит, чтобы я прекратила его муки, застрелила.

— Сестренка, я двадцать пять лет пушки лил, воюю с первого дня. Неужели не заслужил девять граммов свинца, не заработал... чтобы по-человечески меня застрелили!

Так и сказал — «по-человечески застрелили»! Я убеждаю его, что раны не опасные, что все заживет. Он замолчал, поманил меня глазами. Я склонилась над ним. Губы его шепчут, еле разобрала: «Размазня ты, не человек...» И вдруг, откуда сила взялась, раненый схватился рукой за мой ремень, тянется к кобуре. Тянет меня к себе всей тяжестью умирающего человека. Мне трудно, я боюсь причинить ему боль, но и поддаться нельзя — действительно выхватит наган, застрелится. Вдруг чувствую — боец перестал тянуть меня к себе, обмяк. Руки его мертвой хваткой (поняла, откуда это выражение) держат меня за ремень. Подоспевший боец с огромным трудом освободил меня от объятий мертвого.

Что это было? Отчаяние, слабодушие от боли или сила воли, мужество? Ни тогда, ни потом не смогла ответить на этот вопрос.

Эпизод этот произвел тяжелое впечатление на других раненых; на рядом расположившихся бойцов. Один из них, рыжий здоровяк, выматерился и, махнув обреченно рукой, почти крикнул: «Хаос и ужас! Все сдохнем тут!» Я узнала его — это тот парень, который надоедал мне на острове, когда мы шли к переправе. Там гоголем был, тут скис. Зло меня взяло. Да и подумалось — один начнет ныть, за ним и второй может. Паника не паника, а настроение всем могут испортить.

Страшно, когда трус кричит «караул»! Но хуже во сто крат, когда вот такой умник начнет пускать «шептунчика» — «все помрем, все сдохнем», Это расслабляет, вносит страху больше, чем панический крик. А слово «хаос» мне себя самою напомнило, когда я на Дар-Горе подумала, что в Сталинграде после бомбежки «царит хаос смерти и разрушения». И только потом поняла, что нет никакого хаоса — есть жизнь, есть хлеб, есть газеты, есть дети, есть организованная борьба, подготовка к обороне.

— Хаос, — спрашиваю рыжего, — ужас?

— А что, сама не видишь — бросили, как катят в омут!

— Это хаос, если за один вечер сформировали наш батальон, вооружили и отправили сюда? Это хаос, если под бомбами, снарядами бойцы, и ты в их числе, держали столько времени оборону, атаковали? Это хаос, если мы не бросили ни одного раненого, всех сумели отправить в тыл? Это хаос, если город держится?! Ты слышишь — слева, на Мамаевом кургане, стрельбу? Это хаос?! Да, мы потеряли много товарищей. Потеряли комбата и комиссара. Но батальон не вышел из боя. Это хаос?!

Я говорю нарочно громко. Я словно в ударе. Может быть, даже наверно, говорила я не так складно, но сказала именно то, что пишу сейчас.

Я не заметила, как по полузасыпанной траншее подобрался к нам Сотник. Почувствовала успокаивающее движение его руки на плече.

— Молодец, дочка, молодец. По-большевистски говоришь. Только спокойней надо. А я ему, гаду ползучему, еще добавлю, — Сотник потряс своей винтовкой перед рыжим. — Запомни, если что, я из последнего патрона, что для себя оставил, пулю тебе вмажу. В Батином полку трусов не было! Запомни.

— Да я, я что... Я... — как и там, на острове, поскучнел рыжий.

Кто он — трус? Этого нельзя сказать — до сих пор не сбежал, не спрятался, не сдался в плен. А это в нашей обстановке он мог сделать давно. Скорей всего, обуяла слабость перед неизвестным. Даже в жестоком, кровопролитном бою, когда все ясно, что надо делать — и трус может не показать свою слабость. В нашей обстановке — это понимали все: и командир роты лейтенант Хареба, и рядовой Сотник, и я, и этот рыжий боец, — надежда на жизнь была весьма призрачной. И тут даже не трус, и это естественно, может и будет думать о смерти. Но думать по-разному. У человека, который с первого дня воюет за общее большое дело, мысль о смерти, когда она совсем рядом, неразрывно связана, подавляется мыслью о борьбе до последнего. Тот, который этого не понимает, не чувствует — будет цепляться за свою жизнь...

Сотник достал кисет. Большой, но табаку в нем чуть-чуть. Закурил сам и протянул рыжему. На кисете, я давно заметила, вышиты розочки. Не так искусно, как на подушечке, вышитой руками жены Симко, но тоже розочки. Как бы вы ни хотели, а людям нравятся цветы, красивое.

— Дочка, расскажи-ка нам что-нибудь, — попросил Александр Прокофьевич. — Помнишь, ты стихи рассказывала и содержание интересных кинофильмов, книг?

Было такое. Рассказывала я раненым, рассказывала, приходя в «гости» к Сотнику. Рассказывала прочитанные когда-то книги, читала стихи. Настолько душа старого солдата открыта, располагала к откровенности, что я читала даже свои стихи.

— Расскажи, расскажи что-нибудь, — повторил Сотник, и я поняла: не для него это нужно сейчас, а для них — для рыжего здоровяка, для его товарищей, из мотанных боями, уставших от нелегких дум о дальнейшей своей судьбе.

Но что? Что прочитать, рассказать? Все разом вылетело из головы. Вспомнила, что дня три назад рассказывала в землянке ребятам о кинофильме «Чкалов».

Сейчас я его забыла. Напрочь забыла, словно не смотрела. Но что-то надо, Сотник прав. И я, неожиданно для себя, не осознав почему, читаю сложенное часом назад:

Здесь шли жестокие бои, Здесь каждый шаг наш полит кровью... Погибшие друзья мои Спят без цветов у изголовья...

Читаю, а сама думаю — не то, разве можно сейчас читать им про смерть? Удивляюсь — слушают. И внимательно, напряженно. И тот же рыжий паникер первый отозвался: — Здорово, как про нас!

— Точно, это про сейчас, про наших ребят! — поддержал второй.

— А парень, что стихи написал, не слабак был, повоевал, видно. Светло о ребятах сказал, — одобрил третий.

Это, может быть, не совсем уместное «светло» приняли все. И я в том числе. Я, понятно, не сказала ребятам, что стихи мои. Прочитала им и про Батю, что сложила там, на Дар-Горе. Только без «крупнокалиберных голубых глаз» — могут догадаться, что стихи не парень писал. А я боюсь их разочаровывать.

Конец моему художественному чтению положили, как обычно, немецкие самолеты. Группами по три «лаптежника» они снова и снова пикируют на позиции батальона. Сейчас ближе к ротной землянке; к окружавшим ее окопам и стрелковым ячейкам. Начинают разбираться, что здесь к чему.

Еще трое убитых. Хороним их после налета в воронке. Могилы копать нечем, да и сил нет. Один из убитых — рыжий парень...

Артиллерия стреляет лениво. Танки, их было штук восемь, ушли куда-то к Тракторному заводу. Немцы устроили нам передышку. В землянке нас пятеро: лейтенанты Хареба, Мартынюк, рядовые Сотник и Тимошенко и санинструктор Матвеева — я.

Хареба вытащил из кармана горсть патронов — винтовочных и от нагана. Утром мы все патроны сдали ему, и выдавал их ротный строго по счету.

— Все, что осталось, — Хареба несколько раз подбросил патроны на ладони. — Живыми они нас не возьмут. Последнюю пулю — себе.

Говорил командир роты просто, буднично и поэтому так убедительно, что мы приняли его слова как должное, без удивления, без страха и сомнений. А Хареба еще и проинструктировал: — В грудь не стрелять. Можно остаться живым. Это плен. Стрелять сюда, — он приложил два пальца выше левой брови к виску, — пуля в висок — смерть верная и мгновенная.

Хареба еще раз пересчитал патроны. Отдельно винтовочные, отдельно револьверные. Подошел к каждому и отдал его долю. Мне Иван протянул патрон с какой-то странной, красной головкой пули.

— Прости. Прими вместо роз, которые хотел бы я тебе дарить всю жизнь.

Розы мои, розы...

Я вытащила наган. Держу в ладони его ребристую рукоятку, пробую дотянуться указательным пальцем до спускового крючка. Не получается. Слишком далеко от рукоятки спусковой крючок и очень маленький у меня палец.

— Этак ты, дочка, не выстрелишь, — сочувственно говорит Сотник, — а он, фашист, лютует над девчатами, да тем более военными.

— Что же мне делать?! Товарищ лейтенант, — обращаюсь я к Ивану, — вы сначала меня, потом сами. Хареба молчит, только до крови прикусил губу.

— Ну, Иван! — назвала я своего командира по имени, — сейчас, потом может не хватить времени... — Нет, прости, не смогу, — Хареба отвернулся.

«Размазня — не человек ты», — вспомнились слова смертельно раненного бойца. Но как же мне быть?

— Ребята, как же мне быть? — смотрю на одного, на другого.

Все отворачиваются. Я к Сотнику: — Александр Прокофьевич!

— Нет, дочка, не проси. Себя пять раз убью, труса — тысячу. Тебя не смогу. Жалко, но не смогу.

— Федя! Во имя твоей Маруси. Мы с ней обе — Марии!

Тимошенко вздохнул, перехватил свою винтовку из левой руки в правую. Вздохнул еще раз.

— Эх, Маруся! — и медленно начал поднимать ствол своей «Маруси» вверх и одновременно поворачивать его в мою сторону.

Я отчетливо вижу черный зрачок дульного отверстия. По спине холодок, а сердце охватывает теплая истома и от него волнами расходится по всему телу. Мне покойно и хорошо.

В этот момент винтовка, выбитая из Фединых рук ударом Сотника, брякнула о топчан.

Федя растерянно, смущенно: — Да вы что, братцы! Разве я смогу! Я шутковал. Я же...

— На нас идут два танка, — спокойно, словно увидел пару обычных собак, поведал Мартынюк со своего обычного места возле узенького окошечка-щели под низким потолком землянки. Сказал и опять бросил в рот кусок сухаря.

— К бою! — опять по-артиллерийски подал команду Хареба. Это значит — расчеты орудий должны занять свои места у прицела, у поворотных механизмов, у снарядного ящика, Это расчет орудия. А мы друг за другом выскакиваем по невысокой, крутой лесенке наверх. Два танка неуклюже, как большие черепахи, переваливаясь со стороны на сторону на грудах битого кирпича, ползут в нашу сторону. Они и выглядят безобидно, как те черепахи — ползут себе и ползут. Только длинные стволы пушек вместе с башнями поворачиваются на массивных корпусах... Один выстрел и взрыв. Второй...

Больше я танков не вижу. Ощущаю тяжесть в голове, тошнит. В носу, во рту, в ушах — земля. Меня кто-то куда-то тащит. Сквозь глухоту слышу голос: — Осторожней. Руки оторвешь... Скорей, ребята, скорей...

Действительно, болят руки, плечи. Я пытаюсь вырваться. Один из несущих меня, это, кажется, Сотник, спрашивает: — Идти сможешь?

Меня опускают. Поддерживают. Да, Сотник. Тело чужое, ноги плохо слушаются, но переступают. Зубы стучат. Стискиваю челюсти. Не то от холода, не то нервная дрожь. Бежим, ползем, лежим, слушаем. Я ничего не понимаю, как в полусне. Овраг, воронка, щель, стена, снова воронка.

Постепенно в голове проясняется. Думала, в глазах темно, а это ночь, оказывается, наступила. Впереди черная гладь большой воды. Волга!

Лейтенант Хареба с остатками роты прорвался сквозь окружение и точно вывел бойцов к переправе. На берегу масса раненых. Тут же строятся подразделения, прибывшие с той стороны на оборону города. Я где-то отстала от своих. Потерялась бы, но товарищи начали меня звать: — Матвеева! Марийка!

На знакомую ему фамилию отозвался лейтенант Белашов, командир 1-й роты. Он тоже вырвался из окружения и с оставшимися бойцами занимал позиции вдоль берега Волги, выше переправы. Собралось нас пять человек: Хареба, Сотник, Мартынюк, Белашов и я.

Знакомый уже мне старший лейтенант долго проверял наши документы, выяснял, кто такие, откуда и почему на левый берег. Куда-то ушел, приказав никуда не исчезать. Вернулся. Сказал, что истребительный батальон уже три дня считается погибшим в окружении в районе завода «Баррикады». Командир батальона старший лейтенант Шевчук, получивший приказ выводить оставшихся людей, тогда же переправился на левый берег. Хареба удивился: — Какой командир батальона? Какой Шевчук? Капитан Ивасенко наш комбат: Погиб он. Вместе с комиссаром погиб!

Старший лейтенант развел руками, объяснять ничего не стал, а может, и не знал больше ничего. Подписал всем пятерым пропуска.

— Там, товарищи, разберетесь. А вас, — обратился он ко мне, — как санинструктора, прошу присмотреть за ранеными, с которыми поплывете. Большая, человек на двадцать, лодка, сильно перегруженная, отчаливает от берега. Лодку бомбят и обстреливают. Водяные столбы вздымаются иногда так близко, что брызги летят в лицо. Лодка начинает тонуть, кажется, где-то пробоина. Тогда Сотник, Хареба, Мартынюк, Белашов и еще кто-то прыгают за борт и подталкивают лодку, не давая ей уйти под воду. Они буквально на руках выносят изрешеченную лодку к берегу{9}...

Тогда, в ночь на 19 октября, в Сталинграде было холодно. Шел дождь со снегом. Мы искали штаб 1087-го малокалиберного зенитно-артиллерийского полка, куда прикомандировали остатки нашего истребительного батальона.

Тело будто налилось свинцом. Идти было тяжело, и не только оттого, что мы перемерзли, но, может быть, оттого, что спало нервное напряжение, которое нас поддерживало. Попытки попасть в какое-нибудь помещение погреться безуспешны: все избы переполнены, двери закрыты изнутри, и их никто не открывает.

В лесу на отшибе показалось строение. Стучим в окна, в двери — не отворяют. От холода я уже оцепенела, одежда покрылась льдом. Тогда Белашов, остервенев, вышиб дверь и остановился: изба была пустой. О, чудо! На чердаке дрова и солома! Но спичек нет, все раскисли. У кого-то нашлось кресало, и мы стали из него высекать искру. Боже, какая ценность — искра! С огромным трудом от нее разгорелось пламя. Кто-то философски изрек: «Тепло — это жизнь». Но оказалось, что огня мало: нужна еще и пища. Только согревшись, ощутили, как мы голодны. Обыск избы ничего не прибавил — пищи, увы, нет! Стали жевать солому, она определенно пахнет хлебом! На огонь, точнее, на дым из трубы, стали идти бойцы, такие же, как и мы, «бездомные» К утру в этой небольшой избе набралось народу с роту. Из девушек я одна. Мне без слов уступили место у печки. А люди все шли и шли. Слышу приглушенный говор: — Ты потише языком-то чеши, тут девчонка-сестренка с фронта, из Сталинграда, прямо с того света...

И сразу стихала ругань, люди переходили на шепот, а мне по цепочке передавали кусочек сахара или сухарь... Люди в беде щедры, а в военной беде особенно внимательны и добры. И на душе тепло, тепло и от печки, но особенно от человеческого участия этих пропахших потом; махоркой и порохом бойцов. В нагрудном кармане меня согревает фотокарточка; а перед глазами проплывает совсем недавняя картина: наша землянка, у меня в руках патрон с красной пулей (вместо роз)... И голос командира: « За тебя, за очи голубые, за любовь пойду на смертный бой...» Я тогда в ответ тоже подарила ему свою маленькую фотокарточку с оптимистической надписью: «Моя любовь — смерть победит в бою любом».

Даль поглотила грохот передовой. Засыпая в этом безмятежном спокойствии избы, сама себе говорю: «А все-таки я счастлива!»

Дальше