Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

На «Баррикады»!

Сталинградская осень недолго баловала нас солнышком. Октябрь начался хмурой облачностью, дождями, холодом. А в Сталинграде шли горячие бои. Смертельные.

Однажды вечером в палатке финчасти, где я продолжала без отрыва от основной работы — стирки белья — вести всякие бумаги, узнала потрясающую новость. Сегодня ночью на правый берег, в Сталинград отправляется срочно сформированный из бойцов и командиров нашего полка какой-то батальон. Командиром батальона назначен бывший командир 4-го дивизиона капитан Ефим Кузьмич Ивасенко, комиссаром — старший политрук Самуил Берцкович Гольштейн, бывший комиссар одной из наших лучших, теперь уже бывшей 8-й батареи, начальником штаба — лейтенант Валентин Петрович Солдатенок, в последнее время ставший старшим адъютантом дивизиона. Узнала я и то, что с батальоном ротными санинструкторами идут наши девчата — Настя Вакула, Дуся Быкадорова... Стоп, но ведь Дусю я недавно перевязывала, она ранена! И потом, почему они, а не я! Я тоже хочу туда, в мой город, в мой Сталинград! И я имею на это право не меньше остальных. Только у кого проситься? К кому идти? К кому?

Конечно, к комиссару! Федор Евстафьевич, когда говорил нам о гибели Бати, обещал мне, «дочке Алексея Матвеевича», любую помощь. Говорил, что исполнит любую просьбу!

В палатке комиссара находился еще один военный — высокий, седой политработник. Я узнала его — это был секретарь партийной комиссии политотдела корпуса.

Он вручал мне билет кандидата в члены партии. Зражевский объяснил своему гостю, кто я такая, пригласил меня к столу, налил чаю, высыпав в кружку целую горсть сахара. Я не сажусь. Стою, собираюсь с духом. Надеюсь, что секретарь парткомиссии, может быть, уйдет. Нет, не собирается. Я не очень вежливо, наверно, но зато твердо говорю: — Товарищ батальонный комиссар! Вы помните, что обещали мне помощь, говорили, что ни в чем не откажете?

— Конечно, Матвеева, конечно. Тебе что, отпуск? — Никак нет. В отпуск мне некуда ехать, да и не до отпусков сейчас.

— Что же?

Полковой комиссар не без любопытства смотрит то на меня, то на Зражевского.

— Товарищ комиссар, прошу направить меня санинструктором с батальоном, который сегодня ночью идет в Сталинград!

Гром среди ясного неба их так бы не удивил.

— Какой батальон, какой Сталинград? Ты что, девочка! У нас дивизионы, батареи, а батальонов никогда не было!

Я еще раз повторила просьбу подчеркнуто официально. Заметила, как выразительно полковой комиссар посмотрел на Зражевского. И даже поняла, в чем дело — формирование батальона, его отправка держатся в тайне. Но Зражевский нашелся. Он объяснил гостю, что я работаю в финчасти, допущена к секретному делопроизводству и о батальоне узнала из проходящих там документов. Я молчу. Стою и жду.

— Вот что, боец Матвеева, кругом и шагом арш! — скомандовал Зражевский. Впервые я от него приказ слышу. Но уже закусила удила.

— Товарищ полковой комиссар! Если некоторые политработники не умеют держать свое слово, то помогите вы. Когда вы мне вручали кандидатскую карточку, вы, помните, сказали, что коммунист должен быть там, где трудней!..

Добилась я своего: Правда, когда мы остались одни, Зражевский не без горечи сказал мне о том, что батальон отправляют из полка помимо его воли и только тяжелое положение в городе заставило командование пойти на этот шаг. «Пойми, Марийка, не от хорошей жизни специально подготовленных к сложному делу — а зенитная артиллерия, ты сама успела убедиться, дело сложное — отправляют четыреста человек. Тем более что зенитчики не так уж хорошо знают общевойсковой бой. Это все равно, что к зенитным орудиям поставить пехотинцев. Только обстановка заставляет пойти на такое. И поверь, там придется тяжелей, чем на Дар-Горе и даже у памятника Хользунову... И если бы жив был Батя, тебя бы он не отпустил». Но когда я спросила: а сам бы Батя пошел туда, в Сталинград, — 3ражевский замялся, но ответил честно — пошел бы! Я сказала комиссару «спасибо» и пошла оформляться. Был у меня, кстати, еще один козырь. На всякий случай. Дуся Быкадорова. Верней, не она сама, а ее ранение. Знаю, не простила бы она мне, да и не простит, когда все выяснится, но не могу же я отпустить ее раненой! Во всяком случае, в штабе полка я специально попросила записать меня в роту, куда была зачислена Дуся Быкадорова. Так я попала во 2-ю роту, которой командовал лейтенант Хареба.

Все в порядке. Нужно найти этого самого Харебу и доложить. Выяснила, что он был заместителем командира 12-й батареи. Батарею знаю хорошо, она здорово воевала. А вот фамилию Харебы никогда не слышала, хотя там, на КП полка, многих командиров мы знали если не в лицо, то по фамилии. А этого не знаю. Кто-то из девчат в штабе, когда я расспрашивала о командире роты, сказал: — Марийка, ты же вчера с ним в кино сидела!

Вон как! Вчера вечером, я уже собралась в кино, ко мне пришли два лейтенанта. Один незнакомый. Второй был Петя Кравченко, наш командир в карантине, с женой которого — Мусей — я тогда подружилась. Кравченко узнал, что у меня есть ее фотография. Сама Муся эвакуировалась, должна была родить, но Петя еще не знал ее адреса. И не осталось ни одной фотографии — все сгорело там, на батарее. Я отдала ему фото.

Пришедший вместе с Кравченко высокий, худощавый лейтенант предложил вместе сходить в кино. Мы втроем и сели вместе. Экран на дереве, зрительный зал на лужайке, мы на бугорке, на экране кинофильм «Пархоменко».

После кино побродили до отбоя по той же полянке. Высокий, назвался он Иваном, насвистывал мелодию из только что увиденной картины — песню веселого Гайворона: «Эх, как бы дожить бы до свадьбы-женитьбы:..» Кравченко то и дело доставал фото Муси. Иван подшучивал: «Говорил тебе, не женись рано. Теперь и Муся мучается и сам страдаешь»: Значит, этот длинный лейтенант и есть мой новый командир роты Хареба?

Его нигде нет, искать некогда. Времени мало, только на сборы. Нужно что-то сдать, что-то получить. Бегу к Симко, к старшине. Девчата за мной хвостиком: «Марийка, ты куда?! Почему без нас?» Я сказать не могу, не имею права. Девчата решают, что я еду в полк к Аввакумову, что меня майор Рязанцев все-таки отпустил. Ну и пусть так думают. Они и у Симко спрашивали. Тот молчит. Знает — или нет, но молчит. Ольга Макагонова не выдерживает: — Это вы, товарищ младший лейтенант, замучили своими вечными придирками! Вот она и сбежала! Все от вас разбежимся!

Симко злой. Пришли мы с ним в каптерку, он вырвал у старшины из рук шапку, которую тот мне приготовил, и зашвырнул в угол: — Одеть в самое лучшее! Сапоги, шапку-ушанку — все самое лучшее!

Старшина роется в дальнем углу, а Симко расстроенно спрашивает: — Матвеева, неужели это правда, что ты... вы из-за меня уходите? Я не придирался к вам. Я хотел как лучше. Ведь Батя нас, командиров, тогда строго предупредил, что девушкам никаких скидок не давать. Раз собрались, говорит, воевать, надо, чтобы настоящими воинами были, а не кисейными барышнями. И чтобы, значит, по всей строгости.

Господи, да о чем он?!

— Что вы, товарищ младший лейтенант! Я вас тысячу раз добрым словом вспомню. И за строгость за вашу, и за солдатскую выучку спасибо!

Говорю искренне. Давно мы поняли, что требовательность командира взвода, пускай не всегда тактично выраженная, необходима. Тем более что он, это мы тоже видели, всегда проявлял заботу о нашем быте, о питании. Те досадные недоразумения, которые случались на первых порах, уже давно забылись. Когда это было... После таких событий, какие мы пережили, смешно вспоминать даже серьезные обиды. Я даже розы простила младшему лейтенанту. Почти простила. Цветы все-таки до сих пор жалею.

В суматохе сборов наступил вечер. Раздалась команда: «Батальон, строиться!» Только тут я встретила своего нового командира, лейтенанта Харебу. Он удивился: — Вы вчера говорили, что воздушная разведчица. А сегодня санинструктором стали? Быстро переквалифицировались.

— Вы, товарищ лейтенант, вчера тоже зенитчиком были! — отпарировала я.

Хареба улыбнулся.

Батальон построен. Раздают оружие — винтовки, гранаты, патроны, а нашей роте еще и противотанковые ружья. Мы все, в том числе и командир роты, видим их впервые. Сказали, что осваивать оружие будем на месте. Когда старшина подал мне винтовку, Хареба подумал, взял у меня ее из рук и, сняв с ремня кобуру с наганом, протянул мне: — Это немного полегче будет. У вас и так — санитарная сумка.

«Спасибо, товарищ лейтенант, — подумала про себя, — с винтовкой действительно мне нелегко было бы. Не бросила бы, понятно, но...» Перед строем командир батальона капитан Ивасенко и комиссар политрук Гольштейн. Командир небольшого роста, но, как говорят, «ладно скроен, крепко сшит». Комиссар чуть повыше, но и пополней.

Капитан Гольштейн поднял руку, призывая к спокойствию.

— Батальон отправляется для выполнения ответственной и трудной задачи. Митинга проводить не будем. Время. Командование выражает уверенность в том, что мы не посрамим чести 748-го зенитного артиллерийского полка и его командира, павшего смертью храбрых, подполковника Рутковского!

Исполняющего обязанности командира полка майора Рязанцева нет, как нет и комиссара полка. 3аняты, видимо, более серьезными делами.

— Батальон, на-а-а-право!

Колыхнулся строй, зазвякало что-то, зашелестело. И снова тихо.

— Матвеева, Матвеева! — это бежит запыхавшийся Симко.

Что ему еще надо!

— Вот, Матвеева, возьми — это у меня из дома. Подушечка, думка, значит. Жена вышивала. Тут эти, розы вышиты. Ты любишь цветы. Я их тоже очень люблю. Очень... Но, сама понимаешь, порядок должен быть. Прошу тебя — возьми! Тяжело будет нести — выброси. А сейчас возьми! Очень прошу. Счастливо тебе... Не поминай лихом...

— Шаго-о-ом марш! — раздается от головы колонны. Снова звякнули котелки, винтовки и тут же их заглушил мерный топот четырехсот пар солдатских сапог...

Надо же! Сколько можно знать человека и ничего о нем не знать. Тоже, говорит, люблю цветы. Ну и Симко! А как его, кстати, зовут? Не знаю ведь. Командиры его только по фамилии называли. Мы между собой тоже — Симко или взводный. А цветы на думке искусно вышиты. И сама подушечка небольшая, мягкая. На ходу ее сунула в вещмешок. Это один из дорогих, не по стоимости, а по смыслу, подарков, какие я до сих пор получала.

Пошел мелкий, холодный дождь. Но мы идем и идем вперед, к Волге. И мне хорошо. Хорошо оттого, что я иду в этом размеренно шагающем строю. Я еще не знаю многих из тех, кто идет рядом со мной. В роте, да и в батальоне немало бойцов из пополнения, есть и из другого зенитного полка. Но в основном все-таки наши, с батарей и дивизионов. У нас в роте один из командиров взводов лейтенант Мартынюк. Я его давно знаю. Спокойный, никогда не теряющий равновесия парень. Рядом идет Федя Тимошенко. Этот веселый, вечно улыбающийся боец уже успел повоевать и в своей батарее, и, поздней, у памятника Хользунову. С нами в одной шеренге шагает молча пожилой солдат. Его несколько раз называли по фамилии — Сотник. Раньше я его не видела.

Лейтенант Хареба несколько раз выходил из головы колонны на обочину и внимательно вглядывался в своих бойцов. Он тоже, наверно, немногих знает.

На рассвете подошли к хутору Булгакову. Позавтракали, получили НЗ (неприкосновенный запас), и снова в путь. Ни Волги, ни города пока не видно. Только стена дыма на горизонте смыкается с темными дождевыми облаками.

Надо мной подшучивают. В основном насчет худобы. Особенно старается здоровенный рыжий парень. Вступается за меня пожилой боец, фамилию которого я уже запомнила — Сотник.

— Ты, дочка, скажи этому олуху царя небесного — велика, мол, Федора, да дура. Мал золотник, да дорог! Бойцы рассмеялись немудреной шутке, парень обиженно замолчал.

Дождь кончился, но потянуло сырым холодным ветром. Сквозь редколесье блеснула вода — Волга! Но прежде чем попасть на пешеходную переправу в город, нужно было сначала добраться до большого острова, пройти по его сыпучим пескам.

На острове сделали привал до наступления темноты. И снова марш вперед по песку. Нечасто, но то слева, то справа рвутся мины, артиллерийские снаряды. Немцы, что называется, постреливают. Нас перестроили — идем друг за другом гуськом. Встал передний — стой и ты.

Мы стоим в глухой темноте. Впереди, за чернильной полосой воды, вспышки взрывов то тут, то там на мгновение выхватывают из ночного мрака бесформенные развалины, полуразрушенные скелеты зданий. Неяркие отблески все еще продолжающихся пожаров своим тусклым кроваво-красным светом высвечивают нависшую над городом мрачную густоту дыма.

Рота давно топчется на одном месте. Бойцы начинают злиться — курить строго запрещено. Остров, как и реку, обстреливают. Где-то высоко вверху монотонно гудят моторы «юнкерса». Вот он сбросил осветительную бомбу. Она медленно опускается на парашюте. В призрачном свете «лампы» вспышки огня на том берегу блекнут, лица рядом стоящих бойцов кажутся восковыми, вода в реке еще больше чернеет. И на этой черной воде от нашего острова к тому берегу по невидимой, но правильно-плавной дуге — маленькие фигурки людей. Они кажутся недвижимыми. Но если присмотреться — фигурки медленно двигаются к городу «по воде яко посуху». Мы уже знаем, что узкий штурмовой пешеходный мостик, наведенный на понтонах в этом месте, специально притоплен в воду для маскировки.

«Лампа» погасла, стало еще темней. Хриплый, простуженный голос командует: «По одному, дистанция не менее метра, на переправе ни в коем случае не останавливаться — шагом марш!» Передние давно ушли в темноту, а мы долго еще дожидаемся очереди. Наконец, впереди меня пошли два бойца, держа на плечах тяжеленное противотанковое ружье, длиной с хорошую оглоблю. Иду следом. Вхожу в воду, осторожно нащупывая ногами доски настила. Они очень скользкие. Иду, держась за веревочный леер. Нет, не иду — скольжу подошвами сапог по доскам в воде. Боюсь, что, если подниму ногу, оторву ее от настила — обратно не попаду, сорвусь.

Обстрел продолжается. Выстрелов не слышно, но после поросячьего визга рядом с мостиком глухо рвутся мины, обдавая потоком холодной воды. Со свистом вспарывает реку шрапнель. Сзади кто-то упал, всхлипнула вода. Оступился? Убили? Ни стона, ни голоса не было. И не оглянуться, не посмотреть, не вернуться на помощь — только вперед, не останавливаться!

Скольжу, оступаюсь, падаю на колени, но поднимаюсь и снова иду. Санитарная сумка, вещевой мешок, тоже набитый медикаментами, намокли, стали еще тяжелей. Когда же берег? Волга бесконечно широкая, хотя оттуда, с острова, казалось, что до берега не так уж и далеко. По-моему, эти понтоны проложили не поперек реки, а вдоль нее. А вдруг один конец этой ленточки оборвало взрывом и развернуло течением действительно вдоль реки?

Сильный взрыв всколыхнул понтоны. Вспышка. Фонтан воды, грохот. Я, кажется, тону. Но чьи-то сильные руки буквально за воротник вытаскивают меня на берег. Земля! Наступаю на что-то мягкое, падаю. Опять осветительная бомба. Рядом лежит боец. Рука его неестественно вывернута. Подтягиваюсь по песку к его лицу. Глаза широко открыты, от уголка губ тоненькая струйка крови течет к уху. Он мертв. Й убило его только что. Не той ли миной, которая сбросила меня в воду? Хорошо, что у самого берега. Это для меня. Ему все равно.

«Лампа» догорела. Опять кругом черным-черно. Слышу нервный, с придыханием, голос: «Что делают, что делают! Тут же немцы, вон, над кручей балакают. Нас же к ним в пасть бросили!» — дальше идет мерзкая брань и чуть ли не всхлипывание. Тут же раздался характерный звук удара. И кто-то зло, с досадой бросил: «Не нуди, зараза! Сопли распустил! Немцы рядом? Вот и хорошо, искать не надо — иди и бей! Или сдаваться пойдешь? Хенде хохать, мать твою так...» — и все стихло. Глаза после «лампы» начинают привыкать к темноте. Перед нами обрыв. Вверху действительно раздается немецкая речь. А рядом, наконец, голос нашего командира роты лейтенанта Харебы. Говорит он негромко, но спокойно, уверенно: — Обстановка: у немцев на берегу, там, на круче, — пулемётные точки и минометы. Но ночью они стреляют мало. Идем по берегу, рядом с обрывом. Тут мертвая зона. Командирам взводов следить за людьми, чтобы не отставали. За мной, шагом марш!

И мы пошли. Молча, сосредоточенно, деловито, как на работу. Это мне так показалось. И я по-настоящему счастлива. Я в Сталинграде. Рядом мои, хотя еще и не знакомые, товарищи. И я чувствую, что на них можно положиться. И на командира роты, и на того, который сейчас «воспитывал» бойца, действительно распустившего нюни. Самой мне не страшно. Идем быстро, иногда бегом. Но как только вспыхивает очередная «лампа», падаем, застываем на земле, как в той детской игре «замри». При свете немцы стреляют с кручи.

По склону, где когда-то была дорога, а сейчас сплошные ямы, воронки, поднялись наверх. Прошли через трамвайную линию. Разрушенные бараки. Это северная окраина одного из поселков завода «Баррикады». Там, немного выше, должны быть большие дома, гастроном, больница, построенные незадолго перед войной. Их я видела, когда до войны приезжала сюда.

У сохранившегося куска массивной кирпичной стены, наверно, какого-нибудь цеха командир роты собрал взводных и поставил задачу каждому. Одному выдвинуться ближе к железной дороге, другому — к зданию больницы, третьему — вправо, северней. Из командиров взводов узнала только лейтенанта Михаила Мартынюка. Один за другим взводные увели своих бойцов на позиции.

Командир роты отдал еще какие-то распоряжения старшине роты Якову Михайленко и обратился ко мне: — Ну а ты, медицина, сама подыщи место для медпункта. Основное условие — чтобы не под носом у немцев и чтобы был удобный путь к Волге для эвакуации раненых. Вот там, там и там, — Хареба показал на чуть видные в отблеске догорающих пожаров остатки зданий и заводских цехов, — там немцы. Утром осмотримся получше. Задача ясна? Действуй! — и он, шагнув, пропал в темноте.

А он, этот Хареба, молодец. Чем-то напоминает Батю — Рутковского. Вот только чем? Внешне они не похожи. Догадываюсь. Так же, как Рутковский, Хареба спокойно, деловито, немногословно отдает приказания. Хотя основой для отдания приказаний служит всегда уставной язык, они, эти приказания, разными командирами отдаются по-разному. Это я давно заметила. Симко по-своему, обычно резко, грубовато. Ему это казалось признаком твердости командира. Подполковник Аввакумов — только что не говорил «пожалуйста», и всегда слова приказа звучали мягко, вежливо. Капитан Соловьев, бывший начальник штаба, тот приказывал, как разговаривал с друзьями. Батя никогда не повышал голоса, во всяком случае, на вышке, отдавал приказания спокойным тоном, но всегда строго, четко, немногословно. Хареба, по-моему, так же.

Стою, плотно прижавшись к кирпичной стене. Она холодит спину, но зато кажется надежной в этой ночной темноте. Стараюсь сообразить, как действовать, где найти место для медпункта. Хотела было обидеться на Харебу — мог бы и сам показать или хотя бы подсказать, где найти это место. Но вспоминаю слова отца — «командиру нужна боевая единица!». Все равно — ты добровольно пошла сюда, знала, на что идешь, и нужно сделать все, чтобы не быть обузой, а как можно больше принести пользы!

И все-таки неприятно одной. Ночь зловеще вспыхивает то тут, то там взрывами, освещается редкими ракетами. Теперь я уже хочу, чтобы разрывы и вспышки были чаще — хоть при их свете осмотреться, прикинуть, куда идти. А ружейно-пулеметная стрельба, хотя и нечастая, слышится отовсюду. Нет, думаю, это тебе, Марийка, не на вышке на Дар-Горе стоять. Там все видно, все слышно и всегда ясно было, что делать. С тоской вспоминаю продуваемую всеми ветрами, открытую для бомб, снарядов и мин, но такую уютную и, сейчас кажется, совсем безопасную вышку командного пункта полка.

Вдруг — оглушительный взрыв. В нескольких метрах от меня обрушился кусок стены, которую я считала таким надежным укрытием. Инстинктивно отпрыгнула на зад, подальше от места взрыва, а в спину мне — ствол автомата. На мое счастье — вспыхнула осветительная ракета.

— Ух ты, чуть своих не хлопнул! Надо же!

Это связисты, тянут телефонный провод. Стена мешала, и они решили гранатой пробить брешь. Ни осколки, ни обломки кирпичей меня не тронули. Повезло. Узнав, кто я и что здесь делаю, связисты подсказали, что недалеко под дорогой есть труба. Она достаточно большая, и в ней запросто можно разместить нескольких раненых. Связисты здесь давно. «По сталинградским меркам, понятно», — уточнили они. Довели меня до трубы и тоже ушли в темноту со своими катушками.

До утра на ощупь расчищала я эту трубу. Часто в руки попадались скользкие, холодные... лягушки. Я их всегда боялась до ужаса. А тут — радовалась. Живые существа.

На рассвете пришел связной. Его прислал командир роты, чтобы он показал мне расположение подразделения, позиции взводов. На обратном пути зашли в командирскую землянку. Ее откопали за ночь выше трамвайной линии возле какого-то барака. Доложила командиру о медпункте. Хареба сам решил проверить. Иду за ним гордая и даже с тайной надеждой на похвалу — во-первых, нашла хорошее, безопасное место и выскребла, вычистила, даже расширила проход, который был завален камнями, хламом, землей.

Лейтенант Хареба посмотрел в трубу, на меня и хмыкнул.

— А ведь никуда не годится. Неосмотрительно выбрала место.

Я растерянно смотрю на него. Почему?

— Ты по своему опыту должна хорошо знать, что дороги, а труба под таковой, немцы обязательно обстреливают, бомбят. Ни поднести сюда раненых, ни вывезти на переправу. Срочно ищи другое место. А впрочем, — лейтенант посмотрел на мое огорченное лицо, — пойдем, посмотрим вместе.

Он быстро нашел вдалеке от дороги и зданий, которые уже обстреливались, вполне приличное укрытие. Так начался первый день пребывания на «Баррикадах». А то, что мы попали в район этого завода, сомнений не было. Хотя узнавалось все трудно, но по оставшимся стенам разрушенных зданий, рухнувшим пролетам цехов, трамвайной дороге я определила, что бывала здесь, и не раз, до войны.

Не успела оборудовать новое место, любезно показанное командиром роты, как понадобилась моя помощь. В свежеотрытой землянке от взрыва бомбы засылало шестерых бойцов. Мы торопились. Откапывали их лопатками, руками, обломками досок. Откопали, чтобы тут же похоронить...

И снова: «Медицина! Сюда!» Это новым взрывом засыпало еще нескольких человек. Этих успели откопать и отходили. Только все они оглохли и были не в себе после пережитого.

Потом позвали в 3-й взвод. Там ранило одного из бронебойщиков. Перевязала руку, плечо. Предложила провести его на медпункт и ночью, мол, на тот берег. Боец даже слушать не стал, уполз в свой окоп.

Через пятнадцать минут в другом взводе тяжело ранило пожилого бойца. Остановила кровотечение, наложила повязку. На носилках под огнем его перенесли в укрытие.

И так до самой ночи. Поражаюсь своему спокойствию и тому, что не боюсь ни взрывов, ни автоматных очередей. А последних, я думала, больше всего буду бояться. К взрывам, как ни странно, привыкла. Уже точно определяю — от этого осколки меня не тронут. Автоматная очередь — неизвестно откуда, когда и куда пойдет. Уже слышала от бойцов, которые сражались у памятника Хользунову, — свист своей пули не услышишь. Значит, нечего и к автоматным очередям прислушиваться. Не узнаешь все равно, в какой из них твоя пуля. Конечно, не очень уютно себя чувствуешь, когда перед носом появляются фонтанчики земли или над головой от кирпичной стены летят мелкие осколки. Но кончились фонтанчики, улеглась кирпичная пыль, и ты знаешь, что на этот раз пронесло. Не без труда, не сразу я поняла, что мое спокойствие пришло ко мне от бойцов и командиров. Они, во всяком случае, большинство из них, спокойно делают свое дело, обживаются в окопах, траншеях, огневых ячейках. Беззаботно покуривают, когда утихают немцы, едят свой сухой паек. Это днем. Горячую пищу старшина Михайленко доставляет только ночью. Шутят, смеются. Шутят даже после того, как кого-то из них же унесут в «тыл», ко мне. И это не бравада, не желание унять страх и не кощунство по отношению к раненому, даже убитому. Те уже сделали, как могли, свое святое дело, а дальше и за себя и за ушедших продолжать им, живым и здоровым. Продолжать жить до своего срока и сражаться. И этот нелегкий долг заставляет бойцов быть людьми в любой обстановке. Не падать духом. А шутка и смех — главные признаки человеческой стойкости. Я, во всяком случае, считаю так.

Познакомилась уже со многими бойцами. По веселому голосу узнаю остряка-самоучку Федю Тимошенко. Возле него всегда смех. Люблю посидеть рядышком в окопе у степенного Александра, Прокофьевича Сотника, бывшего крестьянина с Урала. Ему за сорок, для меня он уже пожилой человек. Но мне нравится его спокойствие, рассудительность. Он и воюет, как, наверно, землю пахал — обстоятельно, не спеша. Но уж если выстрелит, так не в белый свет, как в копеечку. Видела мельком, как бежал, пробираясь по ходам сообщения, старший лейтенант Астафьев. Бывший наш командир в карантине, бывший командир батареи при Рутковском, он сейчас, как и Хареба, командует ротой. Только автоматчиков.

Несколько раз встречалась с Настей Вакулой, своей коллегой, санинструктором из другой роты. Веселая, «карие очи, черные брови», украинка.

Но все эти встречи, разговоры — на минутку. Дела много. От минометных, артиллерийских обстрелов, постоянных бомбардировок в моем импровизированном медпункте некуда пристроить даже тяжелораненых. Спасает темнота. Ночью, почти до утра, переправляем их берегу. Переправляем на носилках, на шинелях, на плечах. Кто хоть немного может передвигаться, добирается самостоятельно. Помогают мне выделенные из взводов бойцы. Александр Прокофьевич Сотник добровольно ходит со мной на переправу. Я ему очень благодарна. Ночью, хотя и меньше стрельбы, страшней, чем днем. Скоро я отказалась от единого медпункта в тылу роты. В нескольких местах за позициями взводов оборудую что-то вроде перевязочных пунктов. Я уж хорошо ориентируюсь на местности. Знаю, где опасность обстрела, бомбежки больше, где меньше.

Потери, несмотря на то, что рота еще и не воевала, большие. От бомб и мин спрятаться можно, только глубоко зарывшись в землю. А прятаться нельзя — в любой момент могут пойти танки, автоматчики. Немцы все время прощупывают нашу оборону. А истребительный батальон занимает самостоятельный участок.

Недалеко от позиций роты расположились несколько расчетов зенитных пулеметов. Наших девчат всех тогда отправили на левый берег, а здесь, в пулеметных расчетах, в основном девушки. Они не без успеха отбивают атаки пикировщиков, но против высоколетящих «хейнкелей» и «Юнкерсов-88» бессильны.

Появляются периодически и наши краснозвездные истребители. Теперь больше «Яков», «Мигов». Если немецкие бомбардировщики без прикрытия «мессершмиттов», то при появлении наших они сразу уходят. Но часто «мессеры» связывают боем наши истребители, а бомбардировщики продолжают делать свое черное дело — сыплют нам на головы бомбы.

Отсюда раненые и погибшие, еще не воевавшие бойцы...

С каждым днем, с каждым часом я становлюсь уверенней в своей работе. Приобретаю опыт. Чтобы ему неладно было, этому опыту! Бойцы ко мне относятся уважительно. Не то, что там, на марше по острову. Никто никогда не отказывался помочь. Даже просить не надо. Повернуть раненого, поддержать. Не говоря о том, чтобы оттащить его на медпункт. Хотя нередко приходится делать все самой. Немцы стали не только прощупывать нашу оборону, но и частенько атаковать. Сначала, как правило, появляются «музыканты-лаптежники». Потом минометно-артиллерийский обстрел. И сразу из-за насыпи, слева или справа от бараков, идут редкими цепями, прячась, перебегая от укрытия к укрытию, автоматчики. Появляются и танки. Взвод лейтенанта Мартынюка в одном из боев подбил три танка. Они так и стоят перед позициями. Один обгоревший, два с порванными гусеницами.

Во время атаки, понятно, помочь мне никто не может. Все заняты делом. Свои обязанности нужно выполнять самой. Никогда не думала, что я такая сильная. Не раз приходилось тащить на плащ-палатке, а то и на спине раненых бойцов. Кто в сознании, несмотря на боль, старается помочь — отталкивается рукой, ногой — что у него здоровое. С потерявшими сознание трудно. Тело у такого безвольное, становится будто в несколько раз тяжелей. А главное, такого тащить нужно осторожно — можно и не дотащить живым. Было и такое — ползешь, остановишься, послушаешь. Дышит. До места добралась — остается только руки сложить и закрыть глаза...

Но даже в таком, казалось бы, кошмарном, немыслимом положении люди тянулись к красоте, и верили в нее, и искали в ней спасение. Перевязывая одного раненого молодого командира, вытащила из нагрудного кармана его гимнастерки документы, чтоб заполнить лист на переправу. Из удостоверения посыпались крошечные листочки мелко изорванной бумаги, я их вытряхнула.

— Что ты наделала? Это же записка! Клавдии Шульженко записка! — вскричал раненый.

Я удивилась: бумажки-то совсем чистые. Но мало ли что случается при ранении — бред, галлюцинации. Как ни в чем не бывало, аккуратно подобрала клочки бумаги и положила ему в нагрудный карман, который он потрогал с такой нежностью, будто там было само счастье.

Позже, уже на переправе, когда ждали лодку, он мне рассказал о себе. Родные у него жили на самой границе, под Брестом. После школы он поступил в военное училище, проучился несколько месяцев, дали звание младшего лейтенанта — и на фронт, всем выпуском, сами просились. На прощальном вечере выступала Клавдия Ивановна Шульженко. Очень хорошо пела, особенно запомнилась ее «Записка». Певица выходит на сцену, и в ее руках бумажный листок. Она поет, будто читает записку, по ходу песни складывает ее и медленно рвет на мелкие кусочки, а потом приближается к рампе со словами: — Так зачем в душе и памяти хранить...Вашу записку в несколько строчек... — и красивым жестом бросает клочки записки — они веером летят в зал.

— Все, кто был поближе к сцене, кинулись их собирать. Мне больше всех досталось, потому что сидел в первом ряду. Это еще не все, несколько бумажек я дал другу, который не успел ни одной поднять. Я их храню как талисман, который мне очень помогает. Год уже воюю, а ранило впервые. — Он замолчал, как будто всматриваясь в то далёкое довоенное, очень дорогое и близкое. Потом продолжал: — Мы тогда решили: кончится война — все вернемся и соберем по кусочкам эту записку, не беда, что на ней ничего не написано, но она порвана ее руками. И подарим Клавдии Ивановне. А она нам споет... Какими мы были наивными... Мы верили, что все вернемся. — Потом вдруг: — Скажите, я буду жить, как вы думаете? Буду?

— Конечно. И вы и я — мы обязательно будем живы. После войны вместе послушаем и посмотрим Клавдию Ивановну Шульженко. Ведь я ее не видела, я только слышала по радио и в записи на пластинках. Мы обязательно будем живы, я в это верю, верю, что вы вернетесь и сложите эту записку, пусть в ней будут не все клочки, но их будет много, как и ваших вернувшихся друзей...

Раненые бойцы тоже внимательно слушали его рассказ (лодки все еще не было), кажется, на миг забыв о своих муках. Пожилой боец, раненный в ногу, даже перестал стонать, потом, помолчав, не сказал, а будто выдохнул: — Боже, она искренне верит, что останется жива! Как это хорошо! Верь, дочка, верь, всех же не убьют. Расскажи о нас, пусть знают люди: дел-то великих не всем достается, а вот лопата — каждому, сколько земли-то на войне перекопали, да и пуля тоже каждому. Только одного сразу скосит, а другого долго ищет. И каждый надеется: авось не найдет. И все мы одинаково страждаем (он так и сказал — страждаем) , а жить-то охота всем, да, видно, не всем дано.

Я тоже в душе так считала, а потому не запомнила, даже больше — не спрашивала фамилий. Какая разница, кому помогать? Ведь каждый боль ощущает одинаково, и каждому по возможности надо помогать. Пока жива, нужно перевязывать, тащить, переправлять...

И я делала это, потеряв счет времени. Днем и ночью. Когда хуже, когда тяжелей — сказать трудно. Днем — бомбежки, обстрелы, атаки, танки, сухари почти без воды, раненые, убитые. Ночью — изнурительные походы к переправе по изрытой воронками дороге, свет «ламп», когда можно с любой стороны ждать автоматную очередь.

Время словно остановилось. Каждое новое утро похоже на вчерашнее, каждая новая ночь такая же трудная, как и прошлая... Нет, они отличаются, наши дни и ночи, друг от друга. С каждым днем все меньше бойцов остается на позициях роты. С каждой ночью трудней с продовольствием, водой. Пить хочется все время, а вода по норме. Сначала фляжка, потом половина, а чем дальше, тем меньше. Старшина роты Яша Михайленко, парень расторопный, старательный, мучительно переживает, когда возвращается ночью с переправы с пустыми руками — опять продукты не дошли до нашего берега, утопили немцы. Иногда те же немцы и подкармливают нас. Позиции фашистов и наши вклинились друг в друга. Сегодня окоп у нас, завтра у немцев. Вчера разрушенный барак у них, сегодня наши его взяли. А немцы нередко сбрасывают пищу своим с самолетов. Поскольку в позициях не то что с воздуха, на земле не всегда разобраться можно, часть «посылок» попадает к нам. Хочешь, не хочешь, а приходится говорить спасибо.

Обзавелись мы знакомством среди местных жителей. Да, как это ни удивительно — в подвалах, в землянках, в уголках полуразрушенных зданий здесь, в районе постоянных боев, я уже не говорю о бомбежках, артобстрелах, обитали женщины и дети. Обитали — другое слово трудно найти. Когда-то их семьи жили здесь, многие работали на соседних заводах «Красный Октябрь», «Баррикады», на Тракторном. Большая часть мужчин с того памятного 23 августа пошла в окопы и вместе с немногочисленными армейскими подразделениями сдерживала первый натиск фашистских войск, не дали с ходу прорваться в город с севера, захватить заводы. Часть мужчин, а вместе с ними и большинство женщин работали в полуразрушенных цехах, под бомбами ремонтировали боевую технику, выпускали новую. Многие погибли. Иные — эвакуировались. А некоторые женщины отказались уехать за Волгу, оставались здесь до последнего.

Как-то перед вечером я пробиралась по развалинам на левый фланг роты. Слышу плач ребенка. Такой громкий, что его не смогла заглушить стрельба. Бегу на крик. Развалины барака. На глазах рухнула крыша. Балкой убило женщину. В руках у нее ребенок. Только что кормила его грудью. С трудом освободила малыша от последних материнских объятий. Принесла его в подвал, где, я знала, обосновались еще несколько женщин. Не сразу те взяли ребенка. Знаю — у них ни еды, ни воды. Как сами живут, уму непостижимо. Когда у нас с продовольствием ничего, мы стараемся хоть сколько-нибудь, но оставить, приносим им. Немолодая женщина со вздохом протянула все-таки ко мне руки.

— Давай. Тебе он совсем... Ничего, бабы, одним больше, одним меньше. Выдюжим. А ей мужиков спасать надо, пусть воюют, может, и мы еще выживем... Иди, касатка, дай тебе бог сил и терпения. За малютку не беспокойся, обиходим, как своего...

Только вышла, верней, выползла из подвала, меня за ногу кто-то тянет. Мальчик. Я тороплюсь в роту. Там наверняка уже раненые есть — только что бомбежка была. А мальчик жалобно просит: — Тетенька доктор, тетенька доктор! Там ранило. Совсем рядом ранило мальчика... Мы играли с ним... А тут мина...

Поколебалась я — к своим нужно. Но и просьбу такую не выполнить не могу. Проползли между грудами кирпичей, по канаве. Наконец добрались до какой-то норы. Первым протиснулся туда мой провожатый. Кричит радостно: «Я доктора привел!» Ко мне метнулась женщина. На земляном полу в конвульсиях мальчик. Крупные осколки порвали животик.

Чем я могу помочь? Ужасное чувство — чувство собственной беспомощности, бессилия. Я всего-навсего санинструктор. Да тут, судя по всему, и опытный хирург не поможет. А женщина смотрит на меня, и все в этом материнском взгляде: предчувствие горя, надежда, просьба помочь ее ребенку, требование, мольба, недоумение, неприятие случившегося.

Затих мальчик, избавился от мучительной боли. Насколько же может хватить сил человеческих! Невыносимо тяжело видеть смерть любого человека. Но как вы держать такое — гибель ребенка, рожденного матерью для жизни и не познавшего ее из-за войны!

Долго мне было не по себе после трагедии матери-сталинградки. Пока не рассказала обо всем виденном и перечувствованном Сотнику. Александр Прокофьевич не вздыхал, не качал сокрушенно головой. Только сказал: — А ты, дочка, рассказывай нашим. Как есть у тебя и у них минутка — так и рассказывай. Все мы знаем, что война много губит. А вот так, рядом, да детей... И они, фашисты, — вон, напротив... Злей будем. Зла у нас много. Но лишнего сейчас вряд ли будет. Рассказывай, Мария, ребятам. И сама все помни. Запоминай все, что увидишь. А тебе многое видеть дано. Мы что, мы в окопе сидим. Кроме напарника да ружья — немца только видим. А ты вон, по всем взводам ходишь, на ротном командном пункте бываешь, с местным населением встречаешься. Вот и смотри все, запоминай, обдумывай и рассказывай. Твое слово еще и потому дороже, что ты коммунист...

Интересный человек — солдат Александр Сотник. Общительный, умный. Не грамотностью умный. Сам он, по его словам, церковноприходскую школу закончить не сумел, работать сызмальства начал. Умен Александр Прокофьевич мудростью своей крестьянской, народной. Любопытно то, что буквально за полтора часа до этого со мной разговаривал комиссар батальона старший политрук Гольштейн. И говорил примерно то же самое. Говорил о том, что коммунистов в нашей роте не много. Собрать людей для политбеседы нет ни времени, ни условий. Бойцы всегда в деле. Потому и нужно, чтобы коммунисты, наиболее сознательные товарищи, беседовали с бойцами прямо на позициях. Беседовали так, чтобы люди чувствовали, понимали, знали — партия с ними, в окопах, здесь.

Когда я попросила тему для беседы, Гольштейн улыбнулся: — Тема одна, товарищ Матвеева, — война. Потери большие. Бомбежки... Атаки немцев... Да что я вам рассказываю, сами видите. Не все могут выдержать такое. Кого-то нужно подбодрить, кого-то пристыдить, кого-то рассмешить. Да, и рассмешить — тоже очень неплохо. На каждый текущий момент, исходя из обстановки, — своя тема, свое слово. Я уверен — вы найдете это слово. Голова, сердце подскажут... Такое партийное поручение дано каждому нашему коммунисту. Я уже не говорю, что каждый из нас — пример в бою. Пример поведения в любой обстановке.

— Товарищ комиссар, я же не воюю, не дерусь с немцами!

— Здравствуйте! Слушать смешно! Это что, по-вашему, спасать раненых ничего не значит? Поймите, бойцы видят, как санинструктор Матвеева, коммунист Матвеева под огнем выносит людей, оказывает им помощь, спасает, именно спасает им жизнь! И видя это, каждый думает, убеждается, что и его не бросят в беде. А уверенность в том, что его не бросят на гибель, прибавляет силы, смелости, если хотите! И разве уверенность бойца — это второе дело? Нет — это так же важно, как подбитый танк, убитый фашист... А может быть, и важней. Наверняка важней...

Я хорошо поняла нашего комиссара, но вот как, что сказать, о чем беседовать с бойцами — пока не знала. И вот старый солдат Александр Прокофьевич Сотник подсказал. И я рассказывала бойцам о Лёне, так звали мальчика, который позвал меня к своему смертельно раненному другу, о том, как бедствуют здесь, рядом, дети, женщины и ни в коем случае не соглашаются уйти на левый берег — ждут своих мужей, надеются их встретить. Нужно было видеть бойцов, их глаза, стиснутые зубы, сжатые кулаки.

В первые дни, когда командир объявил, что рота здесь будет держать оборону, бойцы спокойно приняли этот приказ и даже обрадовались. В обороне сидеть — меньше опасности. Сейчас все чаще и чаще в разговорах они высказывали недовольство, говорили о том, что в окопе сидеть им не с руки, что много немцев тут не набьешь, что уж если по-настоящему драться их сюда прислали — нужно ходить в атаку.

Нет, я ни в коем случае не приписываю себе заслугу, будто своим грустным рассказом о детях и женщинах города вызвала такое чувство у бойцов. Несколько дней обороны с редкими контратаками быстро показали бывшим зенитчикам, что нет на войне ничего хуже, как бездейственно сидеть и видеть гибель своих товарищей от обстрелов, бомбежек, понять, что своим сидением в окопе, пусть рядом с противником, с опасностью, ты, может быть, и приносишь пользу, но малую. А цену платишь большую, жизнью своих товарищей.

Да, стоять насмерть можно. Можно сидеть в окопе и копить злость, ярость на врага. Но когда эта ярость не находит выхода — трудно. Это гораздо трудней, чем идти в атаку. Атака — это рывок, порыв. Это — мгновение. Сидеть в обороне — хладнокровие, многотерпеливое мужество. Рвануться вперед, в атаку, убить выстрелом, достать штыком врага и знать, что в этой атаке ты можешь очистить хоть пядь своей земли, — это делает человека сильней. Во сто крат сильней. И если кончится этой атакой твоя жизнь, об этом тоже думается, кончится она на лету. А это гораздо лучше, чем в окопе ждать, когда прилетит твоя пуля, твоя мина, твой осколок... Нет, трудно ходить в атаку, у смерти здесь работы больше. Но и в обороне сидеть еще трудней, еще невыносимей. И бойцы рвались в наступление, ждали его.

Я убеждена в этом. Убеждена потому, что не раз слышала от бойцов слова, как мечту: «Эх, вперед бы!» Убеждена потому, что очень часто раненые, которых отправляла на берег, сокрушались: «Вот и не придется, не успею теперь в наступление...» Убеждена потому, что когда выходила из ротной землянки после возвращения с берега Волги, меня бойцы спрашивали: «Есть?» Спрашивали о приказе на наступление. Я наряду с обязанностями санинструктора, была и посыльной — носила на берег и там передавала командиру фельдсвязи донесения из батальона, а обратно доставляла все, что шло из полка.

Я видела, как нетерпеливо разрывают пакеты пальцы командира, как его глаза торопливо пробегают по строчкам документа и с каким разочарованием откладывает он его в сторону. Все ждали и жаждали наступления.

Но пока роты истребительного батальона отбивали атаки врага, вели бои, как писали в сводках Совинформбюро, местного значения. Мы уже хорошо усвоили распорядок дня немцев.

С рассветом прилетала «рама». Высматривала, вынюхивала, что делается на наших позициях. После облета — с немецкой стороны раздавалась музыка. Они завтракают. Нередко они прокручивают пластинки с записями наших любимых, до боли знакомых песен, в том числе и «Катюшу». После, как мы говорим, «концерта» начинается «политинформация». Рупоры громкоговорителей уговаривают нас сдаваться в плен, обещают все блага жизни, а в противном случае: «Русс, буль-буль в Волга». Тут же с самолетов сбрасывают листовки. Обычно тоже с обращением сдаваться в плен вместе с «пропуском». Нередко в листовках указываются фамилии командиров, к бойцам которых взывает обращение. Были адресованные и нам лично — бойцам батальона капитана Ивасенко.

Однажды сбросили оттиск с фотографии, на которой Гитлер и Геринг среди советских детей. Смотрю, кое-кто из бойцов удивленно, но не без любопытства рассматривает снимок. Посмотрела и я. И сразу разгадала фальшивку. Дети на снимке были в пионерских галстуках, у вожатых комсомольские значки на белых рубашках.

Это был широко известный снимок — руководители нашего государства среди пионеров в Артеке. Фигуры взрослых немецкие пропагандисты вырезали и вмонтировали вместо них своих «фюреров». Все это я объяснила бойцам. Много было острот по этому поводу и, понятно, хохота. А листовки... Как говорили украинцы, у нас их много было, «дюже годились до ветру», так как печатались они на мягкой бумаге. Когда они, разноцветные, летели, рассыпавшись по воздуху, было даже красиво — как бабочки в летний день.

Когда немцы сбрасывали листовки, «беседовали», мы спокойно занимались своими делами. Ни бомбежки, ни обстрела, ни опасности атаки не было. Но как только «политинформация» заканчивалась, начиналась бомбежка. И не простая, а «психическая». Пикировщики Ю-87, «музыканты-лаптежники», с воем моторов, сирен сбрасывали на позиции батальона, кроме бомб, железные бочки с отверстиями, куски рельсов, металлическую арматуру. И как ни знаком нам, зенитчикам, этот вой и свист — ощущение такое, что волосы, как говорится, встают дыбом. Там, на Дар-Горе, такие бомбежки переносились легче. Может быть, потому, что мы тогда не сидели в ожидании очередной бомбы, не вслушивались в этот душераздирающий вой, а работали, боролись с «музыкантами». Здесь оставалось только слушать и ждать, хотя несколько пулеметных зенитных расчетов и те две пушечки вели с «юнкерсами» отчаянную неравную борьбу. Вскоре из всех зенитных средств осталась одна пулеметная установка возле трамвайной линии, расположенная в кузове автомобиля.

Все чувствовали себя неважно под этими бомбёжками, но особенно трудно было тем, кто еще не бывал под ними, а таких в батальоне было немало. Их включили при формировании перед самой отправкой из нового пополнения. Эти во время «психических» бомбежек находились на грани помешательства. Кроме воя, гула, бомбы, казалось, раскачивали под ногами землю. У необстрелянных людей возникало безучастное ко всему отношение, начиналась жуткая депрессия.

Сидит на дне траншеи боец, прислонившись к стенке, закрыл глаза и ждет равнодушно последнего удара. Такого, как говорит Сотник, подходи и бери голыми руками.

И тогда кто-нибудь из бывалых зенитчиков, из бойцов, которые прошли сквозь огонь ада вместе с подполковником Рутковским у памятника Хользунову, на площади Павших Борцов, подползал к деморализованному солдату и старался вывести его из состояния оцепенения.

Я вспомнила, как Батя однажды во время такой бомбежки на Дар-Горе сказал, смеясь над немцами: «Громко воют, лают и визжат трусливые собаки». И пересказывала эти слова то в одном окопе, то в другом. Если бы это говорила я, вряд ли это возымело какое-либо действие. Но то, что принадлежали слова Бате и многие зенитчики подтвердили сказанное мной, действовало на бойцов из пополнения очень сильно. Они стали спокойней относиться к бомбежкам. Во всяком случае, пытались скрыть страх, старались побороть его.

Авторитет Бати непререкаем. А о нем, нашем покойном командире, знали все, кто хоть день пробыл в полку. И не раз я слышала уже здесь, на правом берегу, как бойцы говорили: «За это и Батя похвалил бы...» Или наоборот: «Бати на тебя нет — как ему в глаза посмотрел бы!» Наш командир, наш Батя воевал с нами и после своей смерти. Вместе с нами, своими бойцами, отбивал он атаки фашистов, сидел под бомбежками, грыз сухари, смеялся веселой шутке, шутил сам, ходил со всеми в наступление. Да, и в наступление...

Однажды по окопам пролетел слух: «Сталин здесь, в городе!» Известие взволновало всех. Нашлись, как всегда в подобных случаях, люди, которые слышали это от видевших Сталина и на Мамаевом кургане, и на берегу Волги, и даже здесь, совсем рядом — на «Красном Октябре».

Да, так было. И только много лет спустя я, как и все, узнала, что Сталин на фронте не появлялся. Но тогда, защищая истекающий кровью город, мы мечтали его увидеть и, главное, ждали наступления. Если не все верили в то, что Верховный Главнокомандующий в Сталинграде, в наступление верили все, ждали его...

Дальше