Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Академия

Нарофоминск. Учебный центр военной академии имени М.В.Фрунзе. Конец июля 1982 года. Со всех городов и весей, со всех концов необъятной нашей страны стекаются сюда офицеры-мотострелки, десантники, разведчики, пограничники звена начальник штаба — командир батальона — замкомандира полка, успехами в службе завоевавшие право продолжать свое военное образование в академии. Стекаются, чтобы сдать экзамены. Конкурс невелик — 1,5 — 2 человека на место, но кто знает, в какой половине ты в конце концов окажешься.

К установленному сроку прибыли туда и мы. Мотострелкам было сложнее. Их много, они плохо знали друг друга. У них — конкуренция. Нам проще, в ВДВ. Все друг друга знают. Есть, правда, несколько не до конца ясных фигур из десантно-штурмовых бригад, но мы все твердо уверены — подлецов среди нас нет. Партийный билет никто не украдет. За рассказ анекдота с политическим душком никто «не заложит». Большинство уже или прошедшие Афганистан, или непосредственно из Афганистана. Отношения с первых часов и дней сложились теплые и дружеские. Девиз — пусть победит сильнейший. Экзамены сдают две десантные группы. Командир одной из них — я. Командиром я стал как-то очень просто и буднично.

Когда прибыл и представился будущему тактическому руководителю группы полковнику Алексею Петровичу Лушникову, он пожал мне руку и, не выпуская ее, сказал: «Вот и командир группы пришел». Чем уж при этом он руководствовался — неведомо, я с ним до этой минуты никогда ранее знаком не был. Командир так командир:

— Есть! Распорядок щадящий. 4 — 5 дней подготовки — экзамен, [163] и так далее. Но тяготят не экзамены, тяготит атмосфера. Она насквозь пропитана унижением. Создалось впечатление, что такая атмосфера складывалась годами. Ты комбат — у тебя за спиной 13 лет службы. Ты отвечал за ход и исход боевых операций, за жизнь людей. Ты привык уважать себя и привык, что тебя уважают. И вдруг, о чудо, ты снова ощущаешь себя молодым и вислоухим щенком, попавшим в средней паршивости учебку к скверному сержанту. Переход из одного качества в другое слишком резок — не все выдерживают. Каждый день с утра — уборка территории: задача собрать окурки, бумажки. А метлы, а грабли? «С метлами и дурак уберет. Вы вот так, ручками, ручками».

Нарезали и навязали себе метел, закупили в магазине грабли. Убираем территорию цивилизованно. Это мы — десантники. В пехоте до таких высот не поднялись — убирают руками. Или надо: «скосить вот тот лужок — это вам задача на группу, времени — до утра!»

— А косы?

— Ну, с косами и дурак...

Кос в хозмаге нет. Господа героические афганские комбаты, на колодках которых боевые ордена, с помощью перочинных ножей строгают себе деревянные сабли, злобно пересмеиваясь на тему: «Спасибо, хоть детство вспомним!» К установленному сроку лужок выкошен. Выкошен не очень ровно, даже можно сказать, совсем не ровно, но выкошен. А кто отдает команды? Как правило, каптер ефрейтор с лоснящейся от безделия физиономией, в лучшем случае — прапорщик. Разницы никакой. Они одинаково беспредельно наглы, потому что оба знают — достаточно им доложить начальнику факультета: «Вот тот, товарищ майор, не желают-с!» — и майор замарширует в родной полк для продолжения дальнейшей службы с соответствующей сопроводиловкой. Там. не будет написано, что майор, не без основания считая себя офицером, счел ниже своего достоинства собирать окурки. Нет! Там напишут: неуживчив, болезненно реагирует на замечания, подчиняться не умеет и не желает. Ну, а если не умеет подчиняться, то как же сможет командовать? Вывод один — зелен и незрел. Воспитывайте. Все как в старом академическом анекдоте. Из обращения ефрейтора к командиру группы: «Товарищ майор, мне для рытья канавы нужны пять человек. Желательно из комбатов, они потолковей». Чтобы не унижаться, в короткие сроки обрастаем [164] хозяйством: косами, метлами, совками, топорами, пилами, рубанками. Нас так просто не возьмешь: мы — ВДВ!

Экзамены идут своим чередом. При их сдаче следует неукоснительно придерживаться двух принципов: 1. Никогда, ни при каких обстоятельствах не говори «не знаю». Думай, крути, мычи, сочини фантастическую тактико-техническую характеристику танка — посмеются, но тройку поставят. Не знаю — это смертельно! Не знаю — расценивается как свидетельство полного безволия. Второй принцип — не попадись со шпаргалкой. Это расценивается как признак глубочайшей непорядочности. В обоих случаях при нарушении первого или второго принципа вывод краткий и жесткий: «Гуляй, парень!»

Можно пойти гулять и по другой причине — если пропала какая-нибудь секретная книжка. Тогда «гуляют» трое: командир группы, секретчик и непосредственно утративший. Реально секретного, как правило, в той книжке ничего нет. Ее просто забыли своевременно рассекретить или не успели. Но это неважно. Гриф стоял — все, гуляйте, ребята! Это из разряда причин косвенных, а так все нормально — сдаем. После каждого экзамена отпадают по 2 — 3 человека. Расстаемся дружески, без обид. Обижаться не на что. Как со стороны преподавателей — трудно сказать, относительно друг друга — подлости ни грамма.

Из пяти экзаменов мне запомнились два: по технике и вооружению и по иностранному языку. Какой-то умник сосчитал, что при подготовке к экзамену по технике необходимо запомнить 18,5 тысячи цифр.

Афганистан как-то к систематическим занятиям не предрасполагал, впрочем, и другие места службы тоже. Поэтому запоминать эти цифры пришлось в отведенное для подготовки к экзаменам время. В голове у всех образовалась дикая каша, исключительно из-за того, что большинство цифр относилось к танкам, «бэтээрам», «бээмпэ» и другой «пехотной» технике. Ну, придавались мне систематически в Афганистане то танковый взвод, то танковая рота. Я им задачи ставил, они их выполняли, на минах рвались. Чтобы дурацкую невыполнимую задачу не поставить, знал я в части касающейся необходимые характеристики оружия. Но зачем мне было вникать в то, как там устроены двигатель и подвеска? И тут на тебе — досталась мне «гитара» танка Т-62. Я в процессе подготовки к экзамену так до этой «гитары» и не [165] добрался. Спасибо, кто-то предусмотрительный на этой самой «гитаре» в укромном месте карандашиком четко написал, что оно такое и для чего предназначено. Немного импровизации, и в результате игра на «гитаре», которую я никогда в глаза не видел, была оценена 4 баллами. Как говорится: «Вы играете на скрипке?» — «Не знаю, не пробовал». С английским еще смешнее получилось. В день, непосредственно предшествовавший экзамену, преподаватель на примере одного из билетов очень детально объяснил, как надлежит отвечать. Сидя за первым столом, я все внимательно выслушал и назавтра достал именно этот билет.

Сдачу экзаменов наша группа закончила самой первой. Остальной курс должен был сдавать еще в течение двух дней. Мы было губешку раскатали: неплохо было бы после такого напряжения вперемежку с унижением и... расслабиться, но социальная справедливость восторжествовала и в данном случае. Раз вы такие пятерочники, вот вам хранилище размером 96x18 метров и куча шифера, и пока остальной трудовой люд на экзаменах мается — давайте-ка крышу ... быстро и красиво...

Работа закипела. Соседнее хранилище перекрывали очники. У нас категория капитан — майор, у них — майор подполковник. Лестницу для работы, большую и прочную, сколотили мы. Подполковники по бедности были вынуждены карабкаться на крышу по какому-то корявому дереву. Им это быстро надоело. Они пришли и повели речи о том, что коль они постарше, поопытнее и должности занимают посолиднее, то лестница должна по праву принадлежать им! На что я им объяснил, что пока мы сидим на соседних крышах — опыт и возраст здесь ни при чем — мы все равны.

Один подполковник попытался решить проблему до слез просто. Взял лестницу и поволок к своему хранилищу. Группа-то — десантная. Сразу четверо легко и непринужденно спрыгнули с крыши и восстановили статус-кво. Исключительно в парламентских выражениях объяснив «гостям», что красть столь нахальным образом чужие, трудом и потом изготовленные лестницы — грешно!

Потом кто-то умный философски заметил: — То, что мы в данный момент сидим на крышах, — явление временное, а то, что мы офицеры, — это навсегда! Может, из этого исходить будем?

Все расхохотались, и конфликт был исчерпан. Лестница, [166] оказывается, при здравом подходе делилась на два хранилища. Это была последняя «дембельная» работа людей в офицерской форме, которые перестали быть абитуриентами, но еще не стали слушателями: приказа не было.

Далее, на протяжении трех лет учебы никому уже не приходилось собирать окурки, рыть канавы, что-нибудь косить или красить. Я до сих пор с уверенностью не могу сказать, что есть вот эта месячная полоса унижений: специально спланированное звено системы? Ежегодно спонтанно возникающая попытка использовать попавших в новое специфическое положение, жаждущих поступить и через это достаточно бесправных и беззащитных людей? А может быть, просто дурь старшин и подчиненных им каптеров при попустительстве вышестоящего начальства? Ведь те же прапорщики и ефрейторы со слушателями себя вели совершенно по-иному. Твердо уверен в одном: что бы за этим ни стояло — это недопустимо. Должна быть беспощадно уничтожена любая возможность кому бы то ни было подобным образом унижать достоинство офицеров. При этом в самом труде ничего зазорного нет. Дело в подаче этого труда. В самой основе своей поразительно оскорбительной и унизительной. Офицер должен оставаться офицером всегда. Офицер, подрабатывающий на охране всевозможных коммерческих ларьков, на разгрузке вагонов, перекрывающий крыши, хочет он этого или не хочет — перестает быть офицером. Если кому-то кажется, что можно безболезненно на месячишко окунуть офицера в дерьмо, а потом вытащить, и ничего, перышки почистит и... дальше!.. тот глубоко ошибается. Подобного рода действиями наносится колоссальный моральный ущерб офицерскому достоинству. Офицер, копающий окоп, — да! Офицер, тянущий вместе с солдатами пушку, — да! Да что тут перечислять. Любой, самый тяжкий солдатский труд — он в основе своей благороден. Но окурки, но унизительная косьба палками — какой мерой можно измерить ущерб, нанесенный достоинству, самолюбию и чести? Где и на каких этапах дальнейшей службы сработает эта мина замедленного действия? Не это ли один из источников нетерпимого хамства, чванства, высокомерия со стороны старших по отношению к младшим? Кто знает, не сводит ли бывший капитан (ныне генерал-майор) поздние счеты с тогдашним наглым ефрейтором.

Человеческое достоинство теоретически должно быть у [167] каждого. А практически, увы, может и не быть. Но офицерское достоинство — категория особая. Оно предполагает обязательное наличие достоинства человеческого. И должно быть минимум на порядок выше его. Тогда держава может спать спокойно.

Едва мы слезли с крыши, как нас построили, зачитали приказ, что все мы слушатели. Было дано пять дней на устройство личных дел и велено было прибыть 31 августа к 10.00.

Народ устремился устраиваться в общежитие. 31 августа в 10 часов курс был построен в коридоре на 7-м этаже академии. Старшина пошел докладывать. Появился седой, простоватого вида полковник и скомандовал: «Вольно!» Представился: «Я — ваш начальник курса. Фамилия моя, как у последнего русского царя, — Романов. Зовут, как Суворова, — Александр Васильевич».

И назавтра мы начали учиться. Сразу надо сказать, что за простоватой внешностью полковника Романова скрывалась глубокая мудрость, знание тонкостей дела и психологии людей. Он руководил курсом уверенно, строго и жестко, но никто на него не обижался, потому что был он прежде всего справедлив. Умел найти выход из любой сложной конфликтной ситуации. Такие на первых порах возникали часто.

«Папа» Романов умудрялся всегда исключительно вовремя смягчить обстановку улыбкой, к месту сказанным острым словом, был вездесущ всезнающ. Появлялся всегда там, где его не ждали. Был методичен и скрупулезен, как немец. Любил большой военный порядок и умел привить к нему вкус нам. В то же время не был мелочно придирчив. Курс в его руках действовал как хорошо отлаженные часы. На мой (да и не только на мой) взгляд, Александр Васильевич был образцом офицера-воспитателя.

Если «папа» брался кого-то ругать, а без дела он никого не ругал, то делал это безо всякого хамства и мата, исключительно литературно и вежливо. Но при этом он с такой едва уловимой ехидцей изображал в лицах все действующие стороны конфликта (и кто, и что, и чем при этом думал), что все единодушно сходились во мнении: на язык «папе» желательно не попадаться, и лучше бы он просто отматерил, чем стоять и слушать, что о тебе думают твои 10-12-летние дети и как в свете твоих деяний выглядит твоя очень взрослая жена. [168]

Ко всему еще Александр Васильевич был большой дипломат, благодаря чему нас совершенно не доставали никакие политорганы. Жили и учились, что называется, как у Христа за пазухой. Все мы, выпускники Александра Васильевича Романова, помним, любим его и благодарны ему за то, что он в нас вложил. А главное среди этого — всегда, везде, как бы высоко ни вознесла тебя судьба или низко ни опустила, оставайся человеком и никогда ни на какие блага не разменивай честь.

Вначале, как и всегда, учебный процесс разворачивался тяжело. Были тому объективные и субъективные причины. Главной среди объективных причин, на мой взгляд, являлась следующая. Академия была основана в 1918 году, в эпоху царствования кавалерии, матушки пехоты и довольно-таки допотопной артиллерии. Танковые войска и авиация были в эмбрионном состоянии. О ракетных, космических, воздушно-десантных войсках никто и не помышлял. Шло время, создавались новые рода и виды Вооруженных Сил, совершенствовались и переходили в другое качественное состояние тактика, оперативное искусство, стратегия; а три года обучения оставались неизменными.

Существенные изменения проходили внутри этой трехлетней программы обучения. Военное искусство, которое в период становления академии изучали очень детально, с прилежным изображением схем взятия Ганнибалом Карфагена, вынуждено было потесниться. Росло количество новых предметов, с ним количество кафедр, создавалась новая учебно-материальная база, но всегда академии были присущи два больших порока: не было оптимизации соотношения изучаемых дисциплин и систематическое, порой достаточно значительное отставание учебных программ от реальной жизни войск. Подчеркиваю, это только на мой взгляд.

Оптимизировать соотношение дисциплин нельзя было по простейшей причине. Реально это могла сделать только компьютерная система, но ее не было. Я не уверен, что она есть сейчас! Поэтому программу определял начальник академии.

Боже меня упаси сказать что-либо хулительное в адрес всех ушедших и ныне здравствующих начальников академии. Последнее это дело — швырять камни и грязь в спину оставивших свой пост и яркий след в жизни заслуженных генералов. Но здесь надо видеть объективную сторону. Каждый [169] начальник академии — прежде всего человек, и ему присуши определенные симпатии и антипатии. Один уповал на танки, второй — на артиллерию, третий делал ставку на ракетные войска.

В соответствии с этим доворачивалась программа, но во всех случаях это все равно не был оптимальный вариант. В результате постоянно перенасыщенная, безобразно раздутая, иногда перекошенная в ту или иную сторону программа, которую реально в полном объеме не мог освоить даже человек с повышенным интеллектом. Еще Козьма Прутков сказал: «Нельзя объять необъятное».

Отставание академии от войск хорошо просматривается на примере становления относительно молодого тогда предмета АСУВ — автоматизированные системы управления войсками. В недрах ВПК вовсю шла разработка этих систем, создавались экспериментальные части, на их базе проводились учения, а в академии на этот период усилиями энтузиастов было создано два класса. Без учета всех остальных только на первом, основном факультете было 24 группы. Вопрос: возможно ли научить такое количество слушателей на базе двух классов?

Даже если считать, что все оборудование этих классов беспрестанно находится в безупречно исправном состоянии, чего практически не бывает, все равно ответ один — невозможно! В результате преподаватели вынуждены большую часть занятий проводить на пальцах, что полностью исключает усвоение материала, и слушатель выпускается со смутным представлением о том, что где-то они есть, системы управления — большие и красивые. И даже если военная злодейка-судьба сводит его с ними, то ему приходится не доучиваться, а просто учиться заново.

Главным среди субъективных причин, на мой взгляд, является уровень подготовки преподавательского состава. У каждого в армии есть свой потолок. Не все его ощущают, но есть он у всех. Был хороший командир батальона, ушел в академию, выпустился заместителем командира полка. Работает уверенно — молодец. Поставили командиром полка, и вот тут он, этот чертов потолок, в большинстве случаев и срабатывает. Две самые тяжелые должности в армии — командир роты и командир полка. Старается офицер, бьется, как рыбка, рано приходит, поздно уходит — а толку нет. Дела в полку все хуже и хуже. Чем хуже дела в полку, тем больше [170] он нервничает, кричит и ругается. Чем больше он кричит и ругается — тем хуже дела в полку. Не кричать надо — управлять, а не получается.

Посмотрят на него мудрые старшие начальники, вроде не пьет, не курит. Опять же старается, вроде не дурак, а не тянет. Ну куда его, такого непутевого? — В преподаватели. И получается свинский замкнутый круг: кто может играть — играет; кто не может играть — идет учить, как играть. А кто и на это не способен, тот идет учить, как учить.

Количество преподавателей, которые являются учителями милостью Божией, в академии можно сосчитать по пальцам. По крайней мере, из тех, с кем я сталкивался и кто меня учил. Это полковники: Николай Николаевич Кузнецов, Алексей Петрович Лушников, Виктор Григорьевич Барулин.

Учиться у них было тяжело и сложно. Но то, что они дали и как они дали — останется на всю жизнь. Мало обладать самому глубокими и разносторонними знаниями, надо еще уметь доходчиво, понятно довести их до аудитории. Эти люди владели методикой преподавания в совершенстве. Но даже среди них особо выделялся полковник Кузнецов. Огромный, медвежковатый войсковой разведчик времен Великой Отечественной войны, со слегка подрагивающей (с тех же времен) после контузии головой, с острыми и умными глазами. Он был фанатически предан своему предмету — тактике, знал его потрясающе глубоко и разносторонне, до тонкостей, до нюансов, и, главное, он умел передать этот свой фанатизм. Он всевластно довлел над аудиторией. В его интеллекте растворялись все без исключения. Он был непререкаем и жесток. То задание, которое определил Николай Николаевич, не выполнить было невозможно. С отстающими он был готов заниматься с 7 утра и до 21 вечера. Занимался бы, наверно, и позднее, просто академию в это время закрывали.

Самые сложные тактические операции в его изложении открывали свой потаенный, сокровенный смысл, представлялись простыми и легко осуществимыми. Ему не нужны были никакие «точилки». «Точняк» — это когда в рамках единой тактической задачи, на фоне единой тактической обстановки все кафедры отрабатывают свои частные составляющие. Тактическая задача рассчитана к отработке, как правило, на семестр. Разработка ее, согласование со всеми кафедрами — работа колоссальная; поскольку компьютеризации [171] никакой, задача, разработанная на картах, текстуально являет собой образец неповоротливости. Попробуй на каком-нибудь этане принять нестандартное, нешаблонное решение и дальше — тупик! Согласование рухнуло — все пошло вразнос. Поэтому преподаватели средней руки и даже несколько выше, не говоря о начинающих, просто вынуждены держаться «точняка», аки слепой стенки, и безжалостно подавлять всяческое вольнодумство и покушение на оригинальность мышления. Что хочешь делай — как угодно обосновывай, все равно в конечном итоге все вернется к «точняку». Это пагубно влияет на развитие творческого мышления офицеров, убивает свежую, оригинальную мысль даже у самых настырных.

Николай Николаевич мог позволить себе, следуя за мыслью слушателя, уйти от «точняка» сколь угодно далеко. Сопереживать слушателю, спорить с ним, плавно и тактично подвести его к мысли о несостоятельности его замысла, подчеркнув при этом его достоинства и преимущества. Причем все это происходило как-то удивительно ненавязчиво. Он учил думать, он давал право на мнение, возбуждал творческое мышление. Где-то по-мальчишески увлекаясь, где-то слегка ерничая, но никто никогда ни разу не забылся. Все видели перед собой Мастера, знающего предмет глубоко, широко и всесторонне, именно по этой причине способного позволить себе любую импровизацию. Да, настоящий преподаватель — это от Бога.

Основная масса преподавательского состава не оставила о себе плохих воспоминаний, но и хороших тоже. Человек добротно, старательно готовится к занятиям, проводит их формально методически правильно, но невооруженным взглядом видно, что это ремесло. Николай Николаевич, Алексей Петрович, Виктор Григорьевич — это искусство, а у всех остальных — ремесло. От этого ремесла веет серостью и тоска берет. Были и вообще выдающиеся кадры. Я помню их фамилии, но не стану их называть. Сейчас это уже пожилые люди, и пусть останется на их совести то, как они относились к исполнению своего профессионального долга. Был Артиллерист — четыре часа занятий по артиллерии воздушно-десантной дивизии. Все четыре часа без малости, дыша густым устоявшимся перегаром, рассказывал ветхозаветные анекдоты, байки, побасенки о парашютах и парашютистах, о пушках и артиллеристах, даже об НЛО. За пять минут до [172] конца занятий: «Кто не знает артиллерию ВДВ?» Ясное дело, всякий знает.

— Молодцы ребята, бывайте!

Был Летчик. На первом курсе пришел, нарисовал кружок, справа-слева по палочке — самолет в разрезе. Правее такой же кружок, такие же палочки, над кружком кривой эллипс — вертолет в разрезе. И два часа, не переводя дух, рассказывал, какие бомбы и ракеты можно к тому и другому подцепить и что с их помощью натворить. На втором курсе повторилось то же самое. А на третьем пришел, а на доске уже кружки и палочки нарисованы и про все бомбы и ракеты все написано. «Надо же, хамы, кусок хлеба отняли», — можно было прочитать на его лице. Сослался на нездоровье и ушел.

Был Связист. Приходил: «Здорово, мужики! Когда я служил под знаменами незабвенного Василия Филипповича Мар-гелова и...» — далее без остановки на два часа о чем угодно, кроме связи.

Я не хочу бросать тень на академию в целом. Артиллерист, Связист, Летчик — это все-таки исключение из правил. Большинство преподавателей в ней стараются делать свое дело хорошо. И не их вина, а их беда то, что в академии в конечном счете господствует рутина. Нужен приток свежего воздуха, новой крови, иных мыслей. Надо поставить все с головы на ноги. Академия должна быть носителем самых передовых идей военной мысли, а для этого ей необходимо тесно работать с военно-промышленным комплексом, с Генеральным штабом, с главными штабами видов и родов Вооруженных Сил.

Приток свежей крови можно обеспечить, наладив систематический обмен стажерами. Офицеров звена заместители командира полка — заместители командира дивизии, допустим, на полгода в соответствующую академию, а преподаватели на те же полгода на их места в войска.

Только без дураков: стажер, отданный приказом, со всеми отсюда вытекающими последствиями. Одни вернутся обогащенные войсковым опытом, другие — академической методикой. Здесь есть над чем подумать.

Я рассуждал с позиций рядового майора, командира батальона, который был, как принято говорить, винтиком. Если кто-то увидел в этих рассуждениях попытку бросить ком грязи в академию — неверно. Если кто-то решил, что это попытка [173] очернить преподавательский состав, принизить его роль — неверно. Если кому-то показалось, что я Иван, родства не помнящий, пес, кусающий руку, которая его кормит, человек, не способный испытывать чувство элементарной благодарности, — неверно. Если кто-то просто по-человечески обиделся на меня — пусть не обижается. Армия — институт глубоко консервативный, и по большому счету это хорошо. Но когда погружается в консерватизм, погрязает в рутине, утопает в догматизме сердце армии — ее высшие учебные заведения, это может привести к катастрофическим последствиям. Почему сердце? Обратимся к общеизвестным истинам. Генеральный штаб — мозг армии. Никто не спорит. Академию вообще, и военную академию имени М.В.Фрунзе в частности, анатомируя армию дальше, можно сравнить с сердцем, ибо именно академии подпитывают свежей кровью все остальные составляющие армейского организма, включая и его мозг. Порок сердца чреват нарушением нормального кровообращения, хирением, старением и умиранием организма. Этого никак нельзя допустить. Пороки нужно лечить в зародыше. Поэтому все мои речи направлены на одно и пронизаны одним желанием — изменить положение дел в позитивную сторону.

Но жизнь в академии состояла не из одной учебы, точнее, не только из нее. В связи с этим хочу остановиться на некоторых моментах, до известной степени характеризующих морально-нравственную атмосферу как в академии, так и вокруг нее.

Сентябрь 1982 года. Завершен курс лекций и начались практические занятия. Приходит преподаватель и оставляет мне листок бумаги с перечнем литературы, которую необходимо изучить к завтрашнему занятию. Перечень что-то великоват — 22 наименования. В сочетании с выражением «завтрашнее занятие» такой перечень как-то не смотрится. Но спорить тут нечего, и я довожу перечень литературы до группы. Наиболее алкающие знаний слушатели устремляются в библиотеку. Возвращаются, неся впереди себя, как кирпичи, неоглядную груду учебников. Раскладывают их по столам и совершенно единодушно и дружно немеют от «восхищения». Все это не только прочитать к завтрашнему дню, но и пролистать невозможно.

Кто-то из наиболее настырных и добросовестных вяло пытается что-то листать. Основная масса делает однозначный [174] вывод, что, поскольку нельзя объять необъятное, то и связываться нечего, и дружно возвращает литературу в библиотеку. Группа к занятиям не готова. Поскольку это только начало большого учебного пути, все томятся предчувствием большого скандала с двойками, партийными разбирательствами и другими подобными «прелестями» в финале. Начинается занятие. Идет себе ничего, бойко! Мы не вспоминаем о 22 непрочитанных книжках, и преподаватель не вспоминает. Создается впечатление, что он листочка не приносил. Все начинают коситься на меня. Я понимаю их косые взгляды: «А не сам ли ты, дружок, этот дурацкий список выдумал?»

Занятие заканчивается, преподаватель уходит, все набрасываются на меня:

— Иваныч, где ты взял этот дурацкий список?

— Он дал!

— Так что ж он ни сном, ни духом даже не помянул? Ты, может, сам, того?.. Списочек, а?

— Ребята, я вам прямо скажу, не боясь умереть от скромности, — я не глуп, но сочинить список из 22 наименований с инвентарными номерами я не в состоянии. Да и зачем мне это?

— Это логично!

Вопрос умирает. Можно ли привести пример большего формализма? Можно и нужно было сказать: «Товарищи офицеры, вот вам перечень, прочитайте из него то, что сочтете необходимым». Но было сказано: «Обязательно прочитать!»

Все обязательно не прочитали, и за это никто не спросил. С этого дня читать начали то, что считали нужным сами. И очень хорошо получалось, должен я отметить.

Конспекты первоисточников — о, это симфония. Кафедр общественных наук в академии было две. Под крышей одной собраны были: научный коммунизм, марксистско-ленинская философия и политэкономия; под крышей другой: история КПСС и партийно-политическая работа. К каждому семинару огромный перечень литературы, который необходимо не просто прочитать, а подчеркиваю — обязательно законспектировать. Поскольку сделать это опять физически невозможно, то народ изощряется, как может. Реально в полном объеме не конспектировал никто. Двое конспектировали частично. Это я точно знаю. Остальные списывали. Но здесь тоже были вариации. Примерно половина эксплуатировала [175] собственных жен. Другая половина сдирала самостоятельно, чисто механически, не утруждая себя попытками вникнуть: о чем же там? Потом начинался процесс имитации глубокомыслия. На полях в произвольном порядке расставлялись восклицательные и вопросительные знаки, галочки и птички, кто-то что-то подчеркивал с помощью цветной пасты. Некоторые «стружили» на листы конспектов цветные карандаши и растирали с помощью бумажки, оттеняя таким образом наиболее важные, по их мнению, места.

Потом я распределял вопросы семинара, по не просто: один вопрос — один человек, а так, чтобы была так называемая «активность». В зависимости от объема семинарского занятия на каждый вопрос отвечали от двух до пяти человек.

С одной стороны, это старо, как мир, а с другой — никто ничего не терял. Группа была умненькая. По этой причине аргументированно спорить в ней почти все были горазды, главное было — втянуться в семинар, а там уже страсти раскалялись так, что и остановить было трудно. Спорили от души, конспектировали формально, а знания стремились получать все-таки не формальные. Поскольку система была, во всех академиях совершенно одинаковой, то каждый год академии выплескивали в войска все новые толпы формальных неформалов или неформальных формалистов — кому как нравится. Это одна из причин того, почему «рыба» под названием КПСС столь бесславно и быстро сгнила. А армия, 90 процентов офицерского состава которой были коммунистами, в лучшем случае безучастно наблюдала за этим процессом. Такова она, цена махрового формализма.

Хорошее это слово — традиции, и смысловая нагрузка этого слова высока. Но это если к ним, традициям, подходить с позиции здравого смысла. А если как-нибудь по-другому? Традиционно две десантные группы первого курса составляли академическую похоронную команду. Почему именно десантные?.. Все остальные ходили на парад, а мы — нет. Раз так, надо же нам найти какое-то дело. Парад — мероприятие плановое, а похороны — стихийное.

Позволю себе напомнить, что в академии я учился с 1982-го по 1985 год. За этот период только Генеральных секретарей из жизни ушло трое. А там еще Маршалы Советского Союза Баграмян, Устинов, член Политбюро ЦК КПСС Пельше. И еще масса других менее известных, но не менее значительных [176] лиц. Работы нам хватало. Мы носились с похорон на похороны с интенсивностью пожарников. Я по воле заместителя коменданта города Москвы полковника Макарова почему-то постоянно попадал в пару, на которую возлагалась обязанность несли портрет. По этому поводу в мой адрес сыпалось достаточное количеству, мягко говоря, двусмысленных шуток. А В. А. Востротин ехидно сформулировал, в чем тут дело:

— Тебя, Иваныч, Макаров к портрету постоянно приставляет за природную ласковость лица.

Похороны — это горе. Ушедший был чьим-то мужем, отцом, дедом или даже прадедом. Но это внешне. А мы в силу своих специфических обязанностей соприкасались с процессом изнутри. На мой взгляд, это было довольно противно. Кто-то из родни, при содействии комендатуры, ревниво читает надписи на венках и ведет скрупулезный подсчет приславших их организаций и персоналий. Кто-то кропотливо считает венки, заботливо при этом приговаривая: «Вот если принесут еще два, то будет столько же, сколько было у такого-то, что, к сожалению, значительно меньше, чем было у такого-то, но зато, к счастью, несравнимо больше, чем у такого-то». При чем здесь сожаление и счастье — непонятно. Здесь же ребята из КГБ деловито «шмонают» венки на предмет наличия взрывчатых веществ. Им плевать, от кого те венки, — работа у них такая.

Какая-то пожилая, настырная родственница озлобленно пытается доказать Макарову, что медали должны быть разложены индивидуально, на отдельную подушечку. Макаров ей отвечает, что такая привилегия предусмотрена только для орденов. Но родственница никак не может успокоиться: «Он был такой человек, а вы!»

Слышится чей-то зычный, без стеснения голос: «Поторопите там этих старых хрычей. Пора тело выносить!»

Смотришь на это все, слушаешь, и складывается устойчивое впечатление, что это не горе, а чванное мероприятие, где каждый старается вырвать какие-то мизерные преимущества, чтобы потом где-то при случае можно было сказать: «А вот у нашего-то венкой было столько-то, это на 100 меньше, чем у Суслова, но зато все остальные далеко позади. И поздравили все-все, кроме Газпрома. Надо бы с министром разобраться!»

И вроде ты ко всему этому не причастен, находишься, [177] так сказать, при исполнении служебных обязанностей, и дело твое здесь, что называется, телячье, но все равно ощущение такое, как будто тебя погрузили в зловонную лужу.

Запомнились похороны генерал-лейтенанта Гермашкевича. Я был, как всегда, при портрете, то есть на острие клина. Генерал-лейтенант Гермашкевич был боевой генерал, от звонка до звонка отвоевавший всю Великую Отечественную, награжденный, если мне память не изменяет, девятью боевыми орденами. Но в последние годы жизни заведовал всеармейским военно-охотничьим обществом. Это последнее обстоятельство, по-видимому, произвело столь сильное впечатление на некоторых товарищей, что перед его разверстой могилой они забыли об орденах, о войне, которую генерал прошел от и до! Говорили на разные лады об одном: какой высокой культуры охотник ушел от нас и какие дивные загоны он горазд был организовывать. Не знаю, как кому, но мне при портрете было стыдно.

Были и другие неприятные моменты.

Июнь 1983 года. Наш курс вышел в полном составе на учебный центр академии. Планировалось провести в течение месяца занятия на местности, после чего убыть в Киевский военный округ для участия в крупных учениях. Но это все потом, позже, а сейчас, сегодня, учебный центр, чистый воздух, река Нара, спортгородки на любой вкус — прекрасно!

Вечером, после самостоятельной подготовки, все на них и устремились. И я не исключение. Не берусь объяснять почему, но я всегда любил гимнастику. При росте в 185 сантиметров претендовать в ней на что-либо невозможно, но любил — и все! Вот и сейчас, предварительно размявшись, с удовольствием прыгнул на перекладину. Мах дугой, подъем верхом, переход, мах дугой с поворотом на 180 градусов. Стоп! Симфония окончилась. При переходе рука сорвалась. Полет, удар и дикая боль в правой ноге.

Когда поднял нос из опилок, взору моему предстала моя левая рука. Тыльная часть ладони неестественно почти лежала на предплечье. Первая осознанная мысль: «Идиот! Умудрился сломать левую руку и правую ногу. Как же я ходить-то буду?» Но с ногой оказалось все в порядке или почти все — сильный ушиб надкостницы о бортик ямы, а вот рука — перелом обеих костей, как принято говорить, в типичном месте.

Набежавшие ребята с помощью носовых платков привязали [178] мою руку к какой-то подвернувшейся грязной дощечке и повели меня было в медпункт. Но прибежавший «разведчик» доложил, что в медпункте никого нет. Все ушли на фронт или еще куда... короче, никого!

Задействовали чью-то частную машину и отвезли меня в Нарофоминский госпиталь. Дежурный врач — майор, на орденской планке висящего на спинке стула кителя — орден Красной Звезды, медаль «За отвагу» и нашивка за легкое ранение (свой, значит, брат, афганец), был в состоянии подпития средней степени тяжести. Брезгливо посмотрев на мою (почему мою?) грязную дощечку, повел меня на рентген. Получив еще влажный снимок и внимательно всмотревшись в него, констатировал факт: «Обе, в типичном!»

— Тебе повезло, — сказал он. — Я хирург... и не просто хирург, а... — он поднял палец, — впрочем, это не важно. Поднаркозом с 50-процентной гарантией, без наркоза — со 100-процентной. Выбирай!

— Конечно, со стопроцентной!

— Ну смотри, я тебя предупредил?

Довольно бесцеремонно отвязал дощечку и платки, выбросил все это в урну и брякнул моей, какой-то ставшей очень отдельной, кистью о стол. Меня передернуло. Он долго и тщательно мыл руки. Вытер их и закурил.

— Дай и мне!

Мы с ним покурили. Во время перекура я присматривался к нему, оценивая степень его «ужаленности» и прикидывая в связи с этим возможные последствия для моей и без того несчастной кисти.

А он, как скульптор, вознамерившийся отсечь от булыжника все лишнее и явить миру шедевр, вприщур смотрел на мою руку.

Он потушил сигарету, я потушил сигарету.

— Начнем?

— Начнем!..

Он совмещал мне кости, гипсовал и вообще работал 40 минут. Я эти 40 минут, как принято говорить в таких случаях, не забуду никогда. У него была оригинальная методика. Правильность своих действий он проверял по моей реакции. Как только он составлял обломки костей и меня передергивало, майор удовлетворенно бормотал: «Хорошо, хорошо...» Поэтому ему был не нужен наркоз.

Первые минут десять я молчал, покрываясь холодным потом. [179] Еще примерно такое же количество времени я мычал. Потом перешел на рычание вперемешку с невнятными ругательствами, К тому времени пот почему-то высох. Примерно к 30-й минуте я ощутил непреодолимо страстное желание дать ему в ухо! Внутренний голос говорил, что этого не следует делать. Ну, очень хотелось! Я мысленно прикинул, куда он покатится, решил сосчитать до десяти и воплотить свое желание в жизнь.

— Маша, — вдруг услышал я, — заверника-ка ему правую, он сейчас мне врежет.

Сказано это было очень спокойно, но сестра (крупная пожилая женщина) вцепилась в мою правую мгновенно. Я обмяк. Он меня очаровал. Мне даже стало не так больно.

Доктор был психолог. То ли его раньше в аналогичных случаях судьба не уберегла, то ли все было написано у меня на лице — не знаю. Но он отдал соответствующее распоряжение исключительно вовремя. Он поймал момент. За это его нельзя было не уважать. Да и работу свою он в скорости закончил, облепив руку гипсом и прихватив бинтом, повесил ее на косынку.

Мы выкурили с ним еще по сигарете. Пока мы курили, я сказал ему, что он сволочь и садист. Это фабула, говорил я значительно больше и цветистее.

Он не обиделся. Выпил принесенную медсестрой мензурочку спирта, выдохнул, глубоко затянулся, выпустил дым театрально развел руками: «Ну, что делать, сволочь так сволочь! Работа такая».

Расстались вежливо, но несколько прохладно.

Я вернулся в лагерь, собрал вещички и, отпущенный «папой», покатил в Москву на каком-то попутном автобусе.

Как всегда в таких случаях, дорога была удивительно неровная. Пальцы опухали прямо на глазах. Пока я добрался до Москвы, они превратились в какие-то багрово-сине-зеленоватые сардельки.

Женщина — дежурный врач в медпункте академии, испуганно взглянув на мою руку, сказала, что она терапевт, что делать с такой рукой — не знает, и порекомендовала обратиться в травмпункт.

— А где травмпункт?

— Не знаю!

— Ну хотя бы примерно?

— Не знаю! [180]

Было уже темно и достаточно поздно. Злой, как черт, я вышел на улицу. Произвел опрос прохожих. Кто-то вспомнил, что если сесть на такой-то автобус, проехать четыре остановки, то будет травмпункт. Я поехал, пугая пассажиров скорбной миной и чудовищной рукой. Травмпункт оказался на месте, но детский.

— Так вы, может быть, сделаете что-нибудь? — спросил я.

— Нет, у нас детский, а вы... извините, никак!

Я действительно никак на дитятю не походил.

— А где взрослый травмпункт?

Тут, спасибо, подробно все рассказали. Добрался! А там, о счастье, точно такой же бухарик, как в госпитале. И, наверное, по этой причине предельно лаконичный.

— Косынку сымай!

Снял. Он взял ножницы и красивым широким движением взрезал бинты. Крякнув, раздвинул гипс и потом снова его сжал.

— Теперь легше?

По пальцам почти мгновенно «побежали иголочки».

— Теперь легче.

Он прихватил гипс бинтом.

— Ну, будь здоров!

— Спасибо.

Рука срослась исключительно правильно.

Поэтому мне остается только принести тому «садисту и сволочи», который ее тогда собрал, свои искренние, хотя и запоздалые, извинения за нанесенные оскорбления. Честно, по-офицерски, по-мужски выразить свою благодарность за профессионализм.

Случались и курьезы. Сдан последний экзамен, окончен первый курс. В аудиториях царит веселое оживление. Впереди отпуск. Остались мелочи — рассчитаться с библиотеками, делопроизводством, все закрыть, опечатать, дождаться вожделенной команды: «Свободны. Сбор во столько-то, тогда-то» и... убыть.

У нас в группе все расчеты были произведены загодя, поэтому мы сидели в классе и зубоскалили в ожидании... Как-то спонтанно рождается идея отметить окончание первого курса. Сказано — сделано. Посланные гонцы принесли 4 бутылки водки, батон вареной колбасы, две буханки хлеба. Выпили, закусили, ликвидировали последствия. Тут появился дежурный по курсу. [181]

— Построение через 10 минут в коридоре. «Папа» намерен напутственное слово сказать.

Черт бы побрал напутственное слово «папы», но деваться некуда. Мы строимся.

Александр Васильевич ускоренным шагом проходит вдоль строя и вдруг резко останавливается и замирает против нашей группы. Всматривается в лица. Я стою лицом к строю и вижу, как наливаются краснотой лица — группа не дышит.

Полковник Романов резко поворачивается ко мне:

— Прикажи им дышать. Сам после построения зайдешь ко мне.

Народ задышал — чего уж теперь сделаешь. Захожу после построения. Лучшая защита — нападение. Начинаю: «Товарищ полковник... Кончили первый курс... Не маленькие, по пятнадцать капель, почти культурно».

— Вот именно, почти. Подумать только, командир группы, старший офицер, организовывает пьянку и где?.. В академии!..

«Папа» поднял на меня скорбный взор и палец кверху: «Тебе за организацию пьянки — выговор». «Тебе» — это хорошо. На ты «папа» разговаривает с хорошими людьми или по крайней мере с подающими надежду. Если «вы» — значит, ты уже отпетый, ни одного светлого пятна.

— Поносишь отпуск, подумаешь, а потом я посмотрю.

— Товарищ полковник, первое место вроде заняли, и выговор!

— Вот именно! Первое место, потому и выговор. Было б не первое, был бы строгий выговор. Иди!

Ни я, ни «папа» позже о выговоре не вспоминали.

На втором курсе запомнились мне командно-штабные учения. На первом этапе я — член Военного совета, начальник политотдела армии. От подобного рода должностей я старался всегда увернуться, но тут как-то попался. С другой стороны: неплохо: за все болеешь — ни за что не отвечаешь, рот закрыл — убрал рабочее место. Но тут я не угадал. Откуда-то в качестве наставника появился новый, никому доселе неведомый полковник с волчьей хваткой матерого начальника политотдела Дивизии и насел на меня довольно-таки основательно. Проклиная все на свете и чертыхаясь, я кропал целую кучу даром мне не нужных бумажек. К концу этапа «шеф» выразил пожелание, чтобы я выпустил боевой листок, в котором бы нашли отражение [182] все достоинства и недостатки каждого участника командно-штабных учений.

Я пытался ему, на мой взгляд, резонно доказать, что подобного рода работа начальнику политотдела армии не по чину, но он был неумолим: боевой листок на бочку! Я разозлился, хотя для меня проблемы не было. Прокомандовал восемь лет курсантами — боевых листков передо мной прошла тьма. Разозлившись, я взял бланк и в течение часа высокохудожественно оформил боевой листок, состоящий из заметок, смысл которых сводился к тому, что майоры X, Y, Z в ходе первого этапа показали себя как молодцы, а капитан D как бяка, и понес свое творение на кафедру, чтобы получить свою оценку за этап.

Полковник встретил меня вполне доброжелательно:

— Ну вот, видите, товарищ майор, оказывается, можете. А пререкались. Нехорошо. Положите на стол, идите!

Я вышел. Что я у него забыл спросить, уже не помню. Факт тот, что я тут же вернулся. Полковник, слегка примяв, запихивал плоды трудов моих в урну. У меня на лице он прочитал, по-видимому, что-то такое, что опустил глаза и покраснел. И то слава Богу, не конченый, значит, человек.

В связи с этим хочется коснуться еще одной истории, свидетелем которой я стал случайно, через жену, которая работала машинисткой на кафедре истории КПСС и партийно-политической работы.

В 1982 году кафедра на своем партийном собрании постановила: каждый преподаватель должен быть кандидатом каких-нибудь наук. И облекла это все в форму повышенных соцобязательств. На кафедре долгие годы трудился преподавателем полковник по имени Михаил Васильевич. Я не хочу называть его фамилию, он был хороший, душевный человек и преподаватель очень хороший. Полноватый, лысоватый, занятия он вел весело и непринужденно, не забывая периодически напоминать нам, что сущность партийно-политической работы сводится к трем О: кино, вино и домино! Короче — прекрасный человек Михаил Васильевич — только ученый никакой! Да и на тот период ППР для научной деятельности была та же пустыня Гоби — никакой надежды на всходы. Михаилу Васильевичу было 47 лет, три года до пенсии, уважаемый человек. А тут на тебе — такое решение партийной организации, да на такой кафедре. Не выполнишь — вышибут ведь без выходного пособия. [183]

Михаил Васильевич начал творить. В конечном итоге проект кандидатской диссертации попал на перепечатку к моей жене, как побочная работа, с условием печатать только дома и никому не показывать.

«Научный труд» представлял собой ну о-че-нь пухлую здоровенную зеленую тетрадь, в которую были вклеены огромные, иногда до полустраницы величиной, цитаты, вырезанные ножницами из произведений Леонида Ильича Брежнева, учебников ППР, журнала «Коммунист» и других тому подобных изданий. Чтобы придать этому бредовому набору хоть какую-то стройность, печатные цитаты были соединены между собою двумя-тремя предложениями, написанными от руки и от души соответственно. Соотношение печатного текста к рукописному — девять к одному.

Пока моя милая женушка все это печатала, она не раз рыдала от смеха, акцентируя вечерами мое внимание на особо выдающихся местах. Название этому труду было одно — галиматья. Научная ценность определялась весом тетради как макулатуры. Но, к моему глубочайшему удивлению, труд был рассмотрен на Научном совете. Михаил Васильевич получил положительную рецензию и ходил гордым, ощущая себя без пяти минут кандидатом околовсяческих наук. Но тут судьба-злодейка нанесла по нему первый страшный удар — умер Леонид Ильич, умер в данном случае удивительно некстати. Работа мгновенно утратила актуальность и остроту.

Михаил Васильевич спал с лица, но устоял. Собрал волю в кулак и на скудном материале из статей, выступлений и единственной книги Ю. В. Андропова, с использованием журналов «Коммунист», «Коммунист вооруженных сил» и тех же учебников ППР родил новый опус. Метода изготовления была прежней, только по объему труд получился раз в пять худее прежнего.

Надо думать, что Михаил Васильевич прекрасно отдавал себе отчет, какова цена его кандидатской диссертации. Потому что работа опять попала на перепечатку к моей жене, переговоры велись с глазу на глаз, с самым заговорщицким и таинственным видом с многочисленными наставлениями: никому не показывать и печатать только дома.

Есть все основания полагать, что происков ЦРУ Михаил Васильевич не опасался, хотя для «цэрэушников» стянуть сей труд было бы смертельно опасным. Не менее половины из них, прочитав, умерла бы от смеха. Работа адова была перепечатана, [184] опять получила положительную рецензию, но... судьба... судьба... Умер и Юрий Владимирович! Этого уже Михаил Васильевич не снес. Злые языки рассказывали, что он ревел, как раненный в ягодицу медведь, и поклялся на самом пухлом учебнике ППР никогда и ни за какие коврижки близко не подходить к научной деятельности. Это нахальное заявление было встречено спокойно. Кафедральный порыв как-то незаметно сошел на нет. Можно предположить, что остальные соискатели кропали свои труды каким-то аналогичным образом, и как только один за другим угасли два источника вдохновения, иссяк и энтузиазм. Думать одно, творить другое, делать третье — в условиях, когда Генсеки меняются с калейдоскопической быстротой, — задача невыполнимая.

Завершающий год обучения в академии был ознаменован известным решением Политбюро ЦК КПСС, согласно которому мы, грешные, до 15 мая 1985 года все пили, а 16-го с утра, не опохмелившись — бросили!

Так не бывает, но это неважно. ЦК решил! Исполнительные олухи с радостным воем вырубали виноградники и били бутылки на ликеро-водочных заводах, торопясь доложить, что вот уже... уже... Выполнено! Отдельные нахальные партийные организации рапортовали об окончательной и бесповоротной победе, одержанной над «зеленым змием». Первым завязал, естественно, секретарь. Появилась у некоторых крупных начальников потребность при любом удобном случае сделать глубокий выдох в сторону аудитории: мол, знай наших, ни росинки, ни капельки, ни-Ни, выхлоп не загазованный! Бугры всех мастей, рангов и калибров наверху блажили. А внизу? А внизу советский народ, в котором давным-давно было исключительно высоко развито чувство противоречия, насмерть, втихую пил. Пить начали даже те, кто вообще никогда не пил. Раньше водка стояла в магазине: хочу — куплю, хочу — не буду. Теперь тебе дают талон — две бутылки в месяц. Ну как тут не отстоять дурную очередь, схлопотать пару раз в ухо, отоварить вожделенный талон и не напиться? Святое дело! Если и раньше бутылка водки была во многих случаях эквивалентом какой-то разовой сделанной работе, то теперь она приобрела твердость доллара, чем больше вводилось квот, лимитирующих потребление спиртного на душу населения, тем больше сатанели советские люди. Они демонстративно начали пить все подряд: одеколон, [185] денатурат, политуру... Они смели с прилавков аптек все спиртовые настойки, занялись самым черным самогоноварением. Материалом для него могло стать все, что угодно. Особенным почетом пользовалась «семитабуретовка». Ну, нельзя же так, товарищи начальники. Надо хоть немного, хоть чуть-чуть знать менталитет подчиненного вам населения. Надо же было действовать совершенно, диаметрально противоположно. Возвести памятники алкашам, безвременно сгоревшим от избытка спиртного, обратиться к населению с призывом: «Дай Бог вам подохнуть с перепою самое позднее через три дня!» Организовать социалистическое соревнование между сменами, цехами и целыми предприятиями под девизом: «Чьи алкаши перемрут быстрее!» Вторгнуться в область спорта, проводить соревнования «Кто больше выпьет», но обязательно с летальным исходом. Победит еле и хоронить как национальных героев. Учредить звание — Почетный бормотолог СССР», ну и так далее. Идеологический аппарат в ЦК был силен, и получи он своевременно задачу... Глядишь, мужики сами бы погромы винных магазинов учинили и виноградники добровольно повырубили. Но — увы! Все было сделано так, как и сделано.

А офицеры что, не народ? Народ! А раз так, то и менталитет тот же. Всеми нами в июне 1985 года, при выпуске, овладел странный зуд. Группа, честно говоря, употреблением спиртного никогда не грешила. Так, по случаю, чисто символически. Но тут все единодушно решили, что плевать мы хотели на эти дурацкие указивки, и мы пойдем куда-нибудь в самый центр Москвы и «нарежемся»... И выпьем столько, сколько мы сочтем необходимым, а не сколько нам указали, а тем более запретили вообще. И мы пошли... В «Славянский базар»... И мы нарезались вместе с нашими глубоко уважаемыми и почитаемыми учителями полковниками Николаем Николаевичем Кузнецовым и Алексеем Петровичем Лушниковым. И вышедши из ресторана, решили, что этого мало. Мы обязательно должны сходить на Красную площадь и спеть там что-нибудь теплое, душевное, российское — хором. И мы пошли... с песнями...

— Товарищи офицеры, здравия желаю! — Милицейский сержант, высокий, стройный, затянутый в «бутылочку», стал перед нами.

— У нас на Красной площади петь не принято! — И он вежливо [186] посторонился, уступая нам дорогу. В глазах его читалось: «Я вас, мужики, предупредил, вы все старше по званию, вас много, думайте, решайте!»

Если бы он не посторонился, мы бы его, конечно, подвинули. Но он был изысканно вежлив. Он был при исполнении. Он поступил как мужчина и джентльмен. И мы дружно, не сговариваясь, повернули в другую сторону, решив не петь на Красной площади. Может быть, оно и к лучшему.

Дальше