Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Зачислить условно...

Стать офицером в детстве я не мечтал и был равнодушным к военному мундиру. В нашей семье кадровых офицеров не было. Рядовые были. Мой дед, отец матери, Григорий Васильевич, кажется, выше других моих родственников звание выслужил. Старшиной с войны вернулся, правда, весь израненный (в саперах прошел фронтовыми дорогами). Пожил совсем недолго и умер от ран в 1948 году. Но так как он погиб не на поле боя, а скончался уже позднее в больничной палате, бабушка моя, Анастасия Никифоровна, до конца своей жизни осталась без пенсии. Закон строг, но он — закон! Вроде человек виновен, что не погиб сразу, а от ран скончался.

Мой отец, Иван Андреевич, был то, что называется на все руки мастер. Любую работу исполнял не спеша, очень профессионально и очень аккуратно. Все, вышедшее из-под его рук, носило на себе отпечаток добротности, основательности и законченности. С Отечественной войны вернулся старшим сержантом. Война достала его значительно позже, в 1978 году, превратив сначала в считанные месяцы в старика, а потом и закрыв глаза навеки. Не умел разряжаться, не умел отдыхать, наверное, потому и достала. Покойный родитель мой хлебнул лиха. В 1937 году за два опоздания на работу на пять минут, допущенных в течение двух недель, угодил на пять лет в лагерь. Сидеть бы ему не пересидеть, время было суровое, но тут финская война подвернулась. Отца отправили в штрафной батальон. Довелось ему испытывать неприступность линии Маннергейма. Мерз, голодал, хлеб пилой пилил на морозе, в атаки не раз хаживал (штрафники не сачковали, про то всякий знает), но Бог сохранил его от пули и штыка. Не пролил кровь. Стали думать отцы- командиры [8] после той войны, что с ним делать: не трусил, храбрость проявил, но вот закавыка — не ранен, а чтобы перевели из штрафбата в обычную часть, нужно было кровь пролить. Искупить, так сказать, вину. Какую — неважно. Но обязательно искупить. Однако в конце концов разум возобладал, и воздали солдату по делам его — отправили в строевую часть, и день прибытия туда стал для него первым днем службы.

В служебных делах и хлопотах незаметно пролетели два года. Подоспел сорок первый. Вместе с войсками Западного фронта отступал до Москвы, принимал участие в зимнем контрнаступлении.

До 1942 года отец воевал без единой царапины — и все время на передовой, без перекуров и выходных. И пришла ему в голову шальная мысль, что заговорен он от смерти и пули вражеской. Летом сорок второго батальон, в котором он служил, шел к фронту. Туда же двигался танковый батальон. Танкисты предложили подбросить пехоту на броне с ветерком. И вот тут-то неизвестно откуда прилетел один-единственный шальной снаряд, осколком которого отцу разворотило шейку правого бедра. До конца жизни его мучила обида: как так — всю финскую прошел, на фронте не ранило, а тут угодило?! Как попал в медсанчасть, не помнил, но год провалялся на госпитальных койках. Ногу удалось спасти, но она укоротилась на пять сантиметров. Отец ковылял по госпитальному двору и потихоньку настраивался на мирный лад. Но в это время вышел приказ Сталина, по которому укорочение нижней конечности на пять сантиметров и менее не считалось помехой для продолжения службы. Годен к строевой, и снова — фронт. Домой попал только в 1947 году.

Десять лет, проведенных на казенных койках и харчах, сделали его если и не угрюмым, то молчаливым. Говорил он всегда кратко и по существу. Если видел, что надо кому-то помочь (например, одинокой старушке соседке забор обновить), брал пилу, топор и делал. Молча. Бесплатно.

В Новочеркасске моя мама, Екатерина Григорьевна, с 1944 года и до пенсии проработала на телеграфе. Там и с отцом познакомилась. Нас, детей, в семье было двое: я да младший брат Алексей. Жили в старом дворе — раньше была там барская усадьба, а нам от нее досталась бывшая конюшня. Но ничего, перестроили. Отец помогал нам, ребятам, во дворе делать спортгородок. Своими руками турник соорудили. [9]

Отец, если видел, что рубанком не так машем, молча подходил, брал инструмент и показывал, как нужно работать.

Никогда не кричал. Никогда не дрался. Ни я, ни брат ни разу не получили от него даже подзатыльника, хотя порой и было за что.

Когда мне исполнилось 14 лет, я всерьез увлекся боксом. В спортшколе тренер хвалил как подающего надежды. И в самом деле, был я длинноруким и твердолобым — ударов не боялся, технику осваивал быстро, отрабатывал выносливость, да и реакция не подводила, по ходу боя ориентировался хорошо. Однажды на тренировке мы прыгали через «козла». Долго прыгали, соревновались, отодвигали мостик, пока, наконец, я не разогнался и так прыгнул, что сломал себе ключицу. Была суббота, поликлиника закрыта. Повезли меня сразу в больницу. То ли врач торопился, то ли сестра была неопытная, но сказали привычные слова: «До свадьбы все заживет», повесили руку на косынку и тем ограничились.

Тогда я всерьез задумался: кем же я хочу быть? Удар физический обернулся своеобразным психологическим стрессом. Появилась какая-то бессознательная тяга к небу. Профессия военного летчика стала для меня символом мужества. Я готов был к любым испытаниям.

И они не заставили себя долго ждать. Когда через неделю ключица срослась, оказалось, что при этом укоротилась на 3,5 сантиметра. Рука не поднималась ни вверх, ни в сторону. С такой рукой впору было только идти милостыню просить. Пришлось согласиться, чтобы мне ее снова ломали: ведь, думал я, не может же офицер быть с такой ключицей значит, надо терпеть. И я терпел. Когда рана зажила, пошел снова в спортшколу, а там уже секция бокса распалась. Узнал я, что в политехническом институте есть неплохая секция. Был я рослым в 15 лет, пришел — приняли. Позанимался, однако, недолго, и опять удар: выгнали из секции всех, кто не учился в институте. Оказался я на улице. Пришлось по подворотням тренироваться. Стал я дворовым боксером. Как говорят, «провел 100 боев, и все уличные». Но и в соревнованиях принимал участие, знакомые тренеры выставляли, опять же как подающего надежды.

На каникулах, после 9-го класса, поехали мы на сельхозработы в станицу Богаевская. Днем команда нашего класса играла в футбол с местными парнями. Разгромили их с двузначным счетом. Расстались по-хорошему, но как только стемнело, [10] раздался звон разбитого стекла. Я спал, но звуки кулачного боя разбудили меня. Это местные ребята пришли сводить на ничью утренний матч. Я вскочил и выбежал во двор в надежде помочь своим, но не успел я взмахнуть кулаком, как получил колом по лицу и потерял сознание. В результате — нос своротили на сторону, но я не сильно переживал. Не девочка. Я к тому времени твердо усвоил, что мужчина должен быть чуть-чуть симпатичнее обезьяны и не смазливостью лица определяется его истинное достоинство.

Когда отцу первый раз сказал, что хочу стать офицером, он воспринял это спокойно, но по его реакции чувствовалось, что в эту мою мечту он не уверовал, но отговаривать не стал. Начал я в 10-го классе готовиться серьезно к поступлению в училище. Нашел проспекты и выбрал летное Качинское училище. Помню, тогда песня была модна: «Обнимая небо крепкими руками, летчик набирает высоту...» У меня, как у того летчика, была тоже одна мечта — высота! Подал я заявление в военкомат. Комиссию почти всю прошел легко. Остался последний врач — отоларинголог. Жду у кабинета. Пригласили. Пожилая женщина-врач усадила меня и давай расспрашивать. Вначале определила гланды, потом искривление перегородки носа, молча взяла мой медицинский лист и написала: «К летному обучению непригоден». Получил я, как говорил шолоховский дед Щукарь, полный отлуп. Думаю, не на того напали. Все равно будет по-моему. Пошел в больницу, в течение двух недель мне удалили и гланды, и кривую перегородку носа. После операций снова объявился в военкомате, но там мне сказали с ехидцей: «Кушай кашу, готовься на следующий год!»

Каша кашей, но на нее надо заработать, а куда идти в семнадцать с половиной лет? На один завод пошел, на другой — мал, говорят, нет восемнадцати. Мама стала меня уговаривать сдать документы в политехнический институт — видела во мне инженера. Так я стал абитуриентом факультета автоматики и телемеханики, но не надолго. Первый экзамен (математику) сдал на четверку. А потом подумал, подумал и больше не пошел. Не прельщала меня перспектива ковыряться в электронных схемах. Небо манило, высота!

Явился я в райком комсомола и попросил куда-нибудь направить на завод. С комсомольской путевкой отправился на Новочеркасский завод постоянных магнитов. В отделе кадров первым делом с меня взяли подписку, что я [11] от своих льгот на работу в одну смену отказываюсь и буду трудиться, как все. Мне было все равно — в одну смену или в три работать, лишь бы у родителей не сидеть на шее. Попал я на участок шлифовки магнитов. Хорошо запомнил первый свой рабочий день. Показали мне, как шлифовать самый примитивный магнит, и я старался целую смену. Отработал, смотрю гордо на гору моих заготовок и уже собрался уходить, как вдруг подходит ко мне красивая девушка и говорит: «Я секретарь комсомольской организации цеха. У нас, между прочим, принято убирать за собой, уборщиц мы не держим!» Ничего не поделаешь, пришлось убрать и подмести. Девушку звали Инной, и, забегая вперед, могу сказать, что это была моя будущая жена, за которой я ухаживал целых четыре года.

Вскоре я понял и другую науку времен застоя. Хорошо работать было невыгодно: как только заработок поднимался, приходил нормировщик и срезал расценки. Мой бригадир Женя Барсков был рубаха-парень, мог чудеса творить. Вот и сотворил он «ночное» приспособление, которое позволяло шлифовать одновременно 10-15 магнитов с высокой степенью точности. Но... им бригада пользовалась только в ночную смену, чтоб никто не видел из начальства. Сделаем большой задел и потом дурака валяем в дневные смены. В коллектив я вписался сразу, сдал на разряд, но мечты своей не оставил и ближе к лету снова стал готовиться к поступлению. В военкомате опять сказал, что буду в Качинское авиационное училище поступать, но не прошел по такому показателю, как рост сидя. На два сантиметра длиннее оказался. Итак, на Качинском училище был поставлен крест. Но подсказали мне, что можно в Армавирское летное училище перехватчиков попробовать. Я был настолько уверен в поступлении, что сразу подал заявление на увольнение с завода. Начальник цеха Вишневский уговаривал взять отпуск для поступления, но когда тебе восемнадцать лет и в голове наполеоновские планы, говорить о благоразумии не приходится. Я уже парил на недосягаемой для цеха высоте — в облаках. Поругался и ушел. Начал опять медкомиссию проходить. Отоларинголог снова меня остановил. На сей раз нашел затемнение гайморовых пазух и увеличение носовых раковин. Долго меня лечили, носовые раковины выжигали. Как вспомню, так паленым мясом пахнет... Потом все дружно пришли к выводу, что гайморит мой можно лечить только [12] оперативным путем. Пока я по больницам скитался, время опять ушло. Досада меня одолела: что за заколдованный круг, из которого никак выбраться не могу? Да и положение оказалось щекотливое: назад на завод пойти — гордость не дает, хотя Инна и звала. Так в центральном гастрономе стал я действовать по принципу «бери больше и неси, куда пошлют». Год отработал грузчиком и в третий раз явился на комиссию в военкомат. Теперь знал все тонкости и легко прошел отоларинголога. Поехал на комиссию в Батайск уже спокойно, а напрасно. Хирург придрался к ключице и, как говорится, «зарезал». Тут я стал неуправляем. Что кричал, не помню, но скандал вышел громкий. Начальник медицинской комиссии махнул рукой и сказал: «Езжай в Армавир, пусть там твою судьбу решают».

10 мая 1960 года я был в Армавирском училище. Нашел седого подполковника — начальника медслужбы и сразу доложил ему, в чем дело. Отнесся он ко мне благожелательно и пригласил хирурга. Тот меня заставил приседать, ложиться, отжиматься и вынужден был признать, что хоть ключица и срослась некрасиво, но противопоказаний нет. Тогда начальник медслужбы сказал мне, чтобы я прошел всю врачебно-летную комиссию, потом останется вместе со всеми только экзамены сдать.

Начал я с отоларинголога. Думаю, пройду, а там сам черт не страшен. Но врач сразу определил наличие нескольких операций. А по приказу две любые операции и более — «к летному обучению не пригоден». Я снова был взбешен до предела, пошел к начмеду, но тот развел руками: «Ничего не могу поделать. Вот приказ министра обороны».

Вышел я из училища ошалелый. По дороге деньги потерял. Иду голодный и злой по Армавиру и первый раз в жизни не знаю, что же мне делать. Добрался до Ростова на перекладных. В военкомате ко мне отнеслись сочувственно. Майор, который меня отправлял, успокоил: «Ну, что ты все летное да летное? Хочешь быть офицером, давай подберем место не хуже!»

Стал я листать страницы разнарядки. В танк залезать — длинный. В подводники — сам не захотел, в артиллеристы — тоже. Наконец, где-то в конце мелькнуло Рязанское высшее воздушно-десантное командное дважды Краснознаменное училище имени Ленинского комсомола — РВВДКДКУ. Решил рискнуть — все к небу ближе. Хоть не [13] за штурвалом, так в свободном падении высоту ощущать буду. Домой пришел и рассказал все отцу.

— Что ж, сынок, — сказал он, — решил — пробуй. Но знаешь, что это такое?

Я честно сказал, что очень смутно все это представляю.

— Неплохо было бы попробовать, а то вдруг тебе это не понравится.

Попробовать так попробовать! Коль отец говорит, нужно действовать. Поехал я в Донской поселок, находившийся в 16 километрах от Новочеркасска, там у нас располагался аэроклуб. Прибыл на летное поле — там стоит группа парней.

— Мужики, — говорю, — как тут у вас попрыгать можно с парашютом?

Поначалу посмеялись, а потом отнеслись с сочувствием и показали на инструктора: «Вон Виктор Сергеевич, иди уговаривай его!»

Инструктор — плотного телосложения, грубоватый на вид — встретил меня неприветливо:

— Чего шляешься здесь? Прыгать захотел? Иди ты... много вас тут таких ходит...

Пошел я опять к новым знакомым. Парни рассмеялись. Они уже издали поняли реакцию инструктора.

— Беги за водкой, — посоветовал один из них, — и все уладится. Бутылки три хватит.

Притащил я четыре бутылки, тогда-то они копейки стоили. Инструктор покрутил головой: «Ладно, иди парашют укладывать учись». За день меня научили сразу всему — я уложил парашют, прошел предпрыжковую подготовку и медицинскую комиссию.

На укладке инструктор показывал этап — мы выполняли. У него при укладке купола получалось все красиво, у остальных — более или менее, а у меня какой-то непонятный хвост образовался, потом еще три. Я вправо, влево — соседи не знают, такие же нули, как я. Инструктора спрашивать лишний раз не хотелось: «бараны», «дебилы», «кретины» — это самые мягкие выражения из его лексикона. Я сложил «хвосты» гармошкой и затянул чехлом. Позже выяснилось, что я интуитивно поступил правильно. Заодно позже выяснилось, что все укладывали парашюты Д-1-8, а я — ПД-47 (парашют десантный, 47 года образца, квадратной формы, с покушениями на управляемость), отсюда и «хвосты». [14]

На предпрыжковой подготовке был тренажер Проничева — вышка метров 10 высотой с противовесами. Надеваешь подвесную систему, выпрыгиваешь, пролетаешь метра 3, тебя как следует встряхивает, и ты зависаешь метрах в 5 — 6 от земли. Инструктор командует: «Повернись направо», «Повернись налево», «Парашютист справа, слева, сзади». Какое «право», какое «лево»! Если тебе только что на пальцах объяснили, как это делается, в голове путаница, и все получается почему-то наоборот. На земле хохот. Инструктор констатирует факт: «Баран! Земля!» Помощник отпускает рычаг, ты стремительно проваливаешься, ляпаешься о землю и пытаешься молодецки вскочить. Противовесы в этот момент идут в обратное положение, тебя опять приподнимает и опять прикладывает к земле. Хохот. Но необидно. Все смеются друг над другом. Все всё видят. Но каждый, попав на тренажер, с маниакальным упорством повторяет те же ошибки.

На медицинскую комиссию я пошел один — остальные прошли ее раньше.

Умудренный многочисленными «отлупами», я с осторожной напряженностью открыл двери медпункта. Там сидела молодая женщина и читала какую-то книгу. Я кашлянул, и только тогда она подняла голову. Узнав, в чем дело, взяла указку и показала на две самые крупные верхние буквы: «Видишь?»

— Ясное дело, вижу! — с готовностью откликнулся я.

— Все, иди прыгай! — И она оформила мне первый допуск в небо.

На вечер следующего дня у меня были билеты в театр, и я зашел предупредить Инну, что утром прыгну с парашютом, а после обеда вернусь и зайду за ней. Предупредил родителей и уехал на ночь в аэроклуб, так как прыжки должны были состояться на рассвете. Я, конечно, волновался, не мог заснуть. Людей в казарме было много, и разговоры шли до полтретьего, пока нас не подняли. Дул легкий ветерок, таяла ночная майская дымка, ночь повернула к утренней зорьке, когда мы степью добирались на аэродром. АН-2 стоял готовый к вылету. На поле я увидел нашего инструктора и еще несколько человек. Мэтры воздушного простора спорили о погоде. По инструкции, в случае возникающих порывов ветра прыгать было нельзя. Но порывы то возникали, то исчезали. Мы ждали решения своей судьбы и слушали [15] спор инструкторов. Наконец они решили, что прыгать можно. Ощущения, когда я услышал: «Пятый корабль, на выход», — были непередаваемые. Прыжок в бездну, в неизвестность, в будущее! Я уже мысленно представлял себя курсантом Рязанского училища, прыгающим чуть ли не в тыл врага.

«Пошел!» Я как-то не очень ловко шагнул в бездну. Стремительное падение, земля — небо — самолет — толчок, и я закачался на стропах под квадратным, похожим на большой носовой платок куполом. Остальные четверо — под круглыми. Ощущения — замечательные. Но ожидание праздника всегда лучше самого праздника. Проза жизни напомнила о себе буквально через несколько секунд. Метров за 100 -150 до земли я попал в порыв. Меня понесло. Из предпрыжковой подготовки я уяснил себе твердо одно: «Держи ноги по сносу!» И я их держал, как мне казалось, правильно. Над самой землей порыв стих, я по «многоопытности» своей этот момент не уловил и так, держа «уголок», приземлился. На копчик. По закону подлости, на укатанную полевую дорогу. Удар в позвоночный столб перед глазами замельтешили какие-то разноцветные круги и шарики, потом они исчезли, и я обнаружил себя сидящим на дороге. Парашют лежал передо мной, ни малейшего дуновения ветерка, абсолютная, до звона в ушах, тишина. На заводе была военно-медицинская подготовка откуда-то из глубины сознания выплыл обрывок полученных тогда знаний: «Если сломал позвоночник — не шевелись...» Я сидел на дороге, копчик дико болел, никто ко мне не спешил, не бежал, все, по-видимому, решили, что паренек обалдел от счастья. Я пошевелил руками — двигаются. Ногами — двигаются. Попробовал встать — встал. Стало веселее — с переломанным позвоночником не встают. Стал собирать парашют, мутило, опять появились круги и шарики, но собрал, взвалил его на себя и, с трудом загребая ногами, прошагал отделявшие меня от старта 500 метров. Свалил парашют на укладочный стол и пошел к врачу. Та же женщина, у которой я так лихо прошел медкомиссию, вынесла приговор: «Все ясно — на пятую точку сел. Давайте его в больницу».

Выгнали старенький бортовой ГАЗ-51, а я в него не смог забраться. Кое-как меня загрузили и не спеша повезли в аэроклуб. Я стоял в кузове, опершись руками о кабину. На прыжки мы ехали по этой же дороге, она была такая ровная! Сейчас же это была какая-то дикая стиральная доска. [16]

Дальше все было бы смешно, если бы не было так больно. Позвонили в «Скорую помощь», сказав сгоряча, что парашютист разбился. А я уже не могу ни лежать, ни стоять, ни сидеть. Боль начала меня одолевать все больше и больше. В ушах звон, голова кружится. Когда приехала реанимационная машина, я уже плохо соображал, что происходит, стоял, облокотившись о забор. Врач «скорой» первым делом поинтересовался, где разбившийся парашютист, и когда показали на меня, стоящего у забора, то посыпалась отборная брань. Врача по-хорошему понять можно. «Скорая» по городу-то расторопностью не отличалась, а здесь на поселок, за 16 км от города, за 15 мин. прилетела не какая-нибудь там древняя карета, а достаточно редкостная тогда реанимационная машина. И для чего? Чтобы узрить хоть и нетвердо стоящего на ногах, но стоящего, черт возьми, детину. Какая уж тут реанимация! Наверное, по этой причине, слегка подзабыв клятву Гиппократа, меня предельно грубо, как чурбан, уложили на носилки, в машину и завезли в больницу Октябрьского поселка Новочеркасска. Оказался не только перелом копчика в трех местах, но еще и разрыв сухожилий на левой руке.

Привели меня в палату, и только тут я почувствовал, что уже более суток не спал. Постель с толстым матрацем показалась единственным избавлением от всех бед. Я уже мысленно погрузил свое тело в мягкую постель, как увидел, что матрац уносят, а на его место устанавливают деревянный щит, покрытый тонким войлоком. Я взвыл, но мне четко и коротко объяснили: «Перелом! И не вздумай вставать, а то будет плохо!» Пришлось подчиниться, и я, поворочавшись, провалился в какую-то дрему. Очнулся утром и поймал себя на мысли, что пошли вторые сутки, как я исчез из дома, там наверняка не знают, что и думать. Поднявшись кое-как со своего настила и попросив пижаму, поковылял в коридор в поисках телефона. Зрелище было не из веселых. Меня отловили и, забрав пижаму, уложили на щит, строго предупредив соседей по палате:

— Кто даст ему пижаму, будет безвылазно сидеть с ним в палате.

А так как была весна, на улице пригревало солнышко, никто мою участь разделять не хотел.

Рядом со мной лежал пожилой мужик с рукой, порезанной на пилораме. Я кое-как уговорил его позвонить. Он согласился. [17] Я не знал тогда, что он сказал, но вскоре у меня была насмерть перепуганная мать, которая вначале даже говорить не могла. Потом я узнал, что было ей сообщено, и готов был вскочить с кровати и немедленно свести с ним счеты. Но — один разбитый, другой порезанный — обошлись взаимной руганью. А сказал этот мужик следующее, когда мама сняла трубку:

— Екатерина Григорьевна?

— Да.

— У вас сын есть?

— Да.

— На прыжки уезжал?

— Да.

Ну он разбился.

Долгое молчание моей мамы. Конец разговора:

— Да вы не беспокойтесь, он еще живой. — И положил трубку. Вот это «еще живой» — это он хорошо сказал, талантливо. И трубку положил тоже талантливо. Услужливое воображение в таких случаях рисует картину хлюпающего мешка с костями, сколько он там еще будет делать вид, что живет и дышит, кто знает, может, день, может, час. И настолько это тяжелая картина, что человек даже говорить не смог, трубку положил. Иссякло, так сказать, мужество.

Так, вместо подготовки к поступлению я до 25 июля провалялся на больничной койке. Ко всему еще и что-то случилось с походкой. Мы ходим по инстинкту, как научились когда-то, так и ходим, не концентрируя на походке никакого внимания. Я стал ловить себя на том, что как только я слежу за собой, то иду нормально, как только внимание чуть отвлеклось, ноги начинают загребать — косолапить. Пришлось учиться ходить заново.

Через несколько дней пришел мне вызов из училища. Но в то, что я уезжаю всерьез и надолго, в семье уже никто не верил. Кроме моих попыток вырваться в летное училище, я два раза уходил в армию. Первый раз осенью 1968 года мне устроили пышные проводы, праздничный обед, после которого я с шумной компанией и песнями добрался до военкомата. Прибыл к майору, начальнику отделения, с документами, а он глянул и ошарашил меня: «Ваша группа оставлена до особого распоряжения. Ждите!» Так я прождал до весны. Вторую повестку получил в мае 1969 года. Но... вместо армии попал в больницу. И уже теперь не только отец, но и [18] мать, и брат были уверены, что как уеду, так и назад приеду., А потому уезжал я без особой суеты и на лицах моих родителей четко читал: «Давай-давай, отдохни после больницы, съезди Рязань поглядеть, все равно скоро домой вернешься!»

Приехал я в Рязань, добрался до училища. Народу там уже собралось много.

В войсковом приемнике к нам отнеслись холодно и сразу предупредили: «Завтра на медкомиссию, а потом уже с теми, кто пройдет, разговаривать будем».

Ну, думаю, опять приплыли! Не успел приехать, как домой надо будет отправляться. Отец как в воду глядел.

Но тем не менее решил бороться до конца.

Утром начал сразу с хирурга. Определил сам для себя, что если его пройду, то там сам черт не страшен. И тут фортуна первый раз повернулась ко мне не задом. В кабинете хирурга восседал молодой лейтенант-двухгодичник, которому на нас было глубоко наплевать. Он с серьезным видом потребовал от десятерых здоровых парней снять трусы, что вызвало хихиканье, и спросил: «Грыжи ни у кого нет?» Услышав, что нет, всех признал годными к службе.

Дальше я пошел спокойно. От кабинета к кабинету росла моя уверенность, да и наглеть я начал. Двери последних кабинетов открывал, что называется, ногой. Какова же была моя радость, когда — наконец-то — на третий год я получил эту злополучную надпись: «Здоров. Годен...» Но радовался я недолго. Меня как холодной водой окатило: «Теперь-то экзамены сдавать надо. А то получится как в известном анекдоте: анализы сдал, а по математике два получил». Основания для опасений были. Два года я не открывал ни одного учебника. Разного рода «бывалые» постоянно внушали мне: «Главное — медицинскую комиссию пройти. А там, будь ты баран бараном, возьмут. Медведей на велосипеде кататься учат». Я верил. Сдуру. Теперь казавшиеся далекими и несбыточными экзамены грозно надвинулись на меня. Конкурс — почти 6 человек на место. Ребята преимущественно крепкие, рослые, боевые. Первым в шестерке стать непросто.

Я стал в темпе вспоминать, чему меня учили в школе, заодно и то, чему не учили, тоже.

Шутки шутками, а на первом же экзамене по письменной математике я получил именно двойку, хотя вины моей в том почти не было. Войсковой приемник — муравейник: все бегают, [19] суетятся, шпаргалки готовят, земляков ищут, желательно умных. Познакомился и я с парнем откуда-то с Кубани, хоть и пол-лаптя по карте, а все ж земляк. Парень крепкий, веселый, несколько излишне болтливый, ну, у каждого свои недостатки. Он все упирал на то, что он чистопородный кубанский казак, а кубанцы и донцы — браты, и... вообще. Короче, братские чувства я должен был проявить на экзамене. Почему он решил, что я больше него знаю, трудно сказать, но жужжал он и вился вокруг меня до тех пор, пока я плюнул: «Ладно, садись впереди меня, разберемся». Вначале все шло как по нотам. Он впереди — я сзади. Всем раздали по два листа, в углу — штамп «Учебный отдел...». Объявили задание по вариантам. Два примера и задача — геометрия с применением тригонометрии. Как оно получилось, трудно сказать, но примеры я решил почти мгновенно и геометрическая часть задачи как-то сама собой высветилась, а дальше заклинило. Помню, какую формулу надо применить, чтобы получить ответ, но саму формулу забыл. Покрутился по сторонам, все носами в листы уткнулись, сопят, стараются, спросить не у кого, списать тем более. Появилось ощущение, что вот-вот еще немного, еще чуть-чуть — и я ее вспомню. Кубанец впереди обозначил себя: «Ну, ты как?»

— Два примера и ползадачи, сейчас дорешаю.

— Дай, что есть.

— На.

Я подвинул лист с решением на край стола. Он «содрал» почти мгновенно, у меня сложилось впечатление, что у него один глаз смотрел ко мне, а другой — к себе. Успокоился, оживился, разодрал свой второй лист на полоски, быстро-быстро стал писать на этих полосках примеры и ловко метать скатанную в шарик бумагу вправо и влево, приятелям, землякам или уже не знаю кому. А у меня почему-то усилилось ощущение, что я вот-вот вспомню формулу. Я подвинул исписанный лист к себе. Формула где-то близко крутилась в глубине мозга, но упрямо не вспоминалась. Меня начал раздражать мой второй чистый лист. Я отодвинул его на край стола. Формула все не вспоминалась, а ощущение «вот-вот» все усиливалось. Кубанец к тому времени полностью исчерпал запасы бумаги и, удовлетворенно хрюкнув, сел прямо и расслабился. Проводивший экзамен начальник кафедры математики Иван Иванович Кузин направился к нему:

— Вы готовы? [20]

— Готов!

— Сдавайте.

— Пожалуйста.

— А где второй лист?

Здесь Ивана Ивановича что-то отвлекло. Кубанец одним движением «слизал» мой лежащий на краю стола лист, приложил его к своему.

— Вот, пожалуйста — Сдал и вышел из класса.

Все произошло настолько быстро, что я даже не сообразил, чем это чревато. Помучившись еще минут 10, я пришел к окончательному выводу, что формулы мне не вспомнить, расписал на словах, что надо подставить в задачу и какой должен получиться ответ, и устало выпрямился. В это время через ряд от меня возник легкий «экзаменационный» скандал. Иван Иванович отловил юношу со шпаргалкой, на шпаргалке, как положено по закону бутерброда, штамп «Учебный отдел...». Крыть нечем. У юноши изъяли листы и указали ему на дверь.. Здесь до меня начало доходить, что я, кажется, приплыл. Но я отказывался в это верить. Поздно! Иван Иванович наставил на меня очки:

— Вы готовы?

— Готов. — Я вложил в это слово совершенно другой смысл.

— Сдавайте.

Я обреченно протянул ему одинокий лист. Иван Иванович хладнокровно констатировал факт:

— Ну, вот и владелец нашелся.

Положил лист на стол и очень толстым красным карандашом нарисовал на нем двойку, размером этак сантиметров в восемь.

— Прошу вас — Ласковый жест в сторону двери.

Оправдываться было бесполезно, да я и не мог бы этого сделать. Меня душила холодная ярость. Я молча направился к двери. Первым, кого я за ней увидел, был кубанец. Счастливый такой, руками машет, что-то кому-то рассказывает. Он повернулся ко мне, в его глазах мелькнул испуг, то, что я чувствовал, по-видимому, было очень хорошо написано у меня на лице. Я обрушил на его челюсть кулак, вложив в него все, что меня переполняло. Лязгнули зубы, он проехал по кафельному полу несколько метров и, уткнувшись головой в дверь по другую сторону коридора, затих. Я молча пошел к выходу.

Пришел в казарму, отрешенно собрал чемодан, совсем [21] уже было пошел к выходу, да остановила дурацкая мысль: «Пусть меня официально выгонят». Оснований для надежды — никаких. Двойку рисовали при мне большую, красивую, красную, на дверь тоже показали недвусмысленно, хоть и вежливо, брата своего нареченного я уложил жестоко. Какие уж тут надежды! Но — «пусть выгонят».

На следующий день войсковой приемник был построен, зачитали список тех, кто получил двойки, большой список, так что приемник поредел почти вдвое. Меня не было! Я не поверил своим ушам, хотел было подойти, уточнить, но остановился. Подойдешь, спросишь, а тебе в ответ: «Извини, браток, пропустили. Есть, есть ты в списке». Нет уж, извините, не зачитали, значит, я пошел готовиться к физике.

Настроение у меня — лучше не бывает. Знаю, что двойка есть, а все равно хорошо. Не зачитали — значит, произошло что-то такое неведомое мне, но в мою пользу. За нокаут никто не настучал — приятно, хороший народ собрался, душевный, понимающий. Соображают, что просто так в коридорах училища по физиономии не бьют, значит, за дело. Кубанец куда-то исчез — мелочь, а приятно. Физика усваивается просто замечательно, и вообще впечатление складывается такое, что я ее всю, от корки до корки, знаю.

День экзамена подошел. Экзамен принимает тоже начальник кафедры, только физики, Игорь Иванович Перримонд. На всех консультациях, которые Игорь Иванович проводил, добрую половину времени он отводил на то, чтобы ругательски изругать всех авторов всех известных ему учебников физики за бездарность. Истинный смысл физики можно постичь только по учебнику, который он, Игорь Иванович, заканчивает писать. Это мы позже разобрались, что у Игоря Ивановича такое хобби — всех ругать да еще приговаривать: «Все, что я говорю, надо записывать!» Рекорд — 42 повтора за академический час. А тогда мы прониклись к нему глубочайшим уважением: еще бы, если эти тупые и бездарные, по Игорю Ивановичу, авторы такое написали, то что же явит восхищенному миру он?

Достался мне билет как билет: разложение сил методом параллелограмма, второй закон Фарадея и задача. Задачу я сразу решил, параллелограммов со вьющимися вокруг них векторами тоже нарисовал несколько, а со вторым законом опять затмило. Помню, что есть в законе буквы а, х, ц, помню, что есть какая-то дробь, но что все это значит — не помню. [22]

Я перевернул лист, выписал буквы в строчку и начал, нумеруя, составлять из них варианты. Получилось внушительно и наукообразно. Словил момент, когда Игорь Иванович вплотную занялся очередной жертвой физики, и не в свою очередь пошел отвечать к его ассистенту, Клавдии Ивановне. Клавдия Ивановна сразу установила, что задача решена неизвестным науке методом, но ответ правильный, претензий нет. С параллелограммами мы с ней тоже не без некоторых трудностей, но разобрались. Разбиралась преимущественно она, а я поддакивал. Дошли до второго закона, я перевернул лист. Клавдия Ивановна внимательно осмотрела мою внушительную писанину и почему-то шепотом спросила: «Это что такое?» Чтобы соблюсти конспирацию, я тоже шепотом, но довольно-таки нахально, как я теперь понимаю, ответил: «Второй закон Фарадея, как я его понимаю».

— Ну, идите, — это уже в полный голос.

Я ушел удрученный. Опять, похоже, два шара, но теперь уже за наглость.

Назавтра построение, черный список, из оставшихся «улетела» еще примерно треть, а я опять уцелел. К сочинению я даже готовиться не стал — никаких проблем. Учительница русского языка и литературы Людмила Ивановна — участник Великой Отечественной войны, вдова офицера — человеком была очень суровым и требовательным. Высокая, сухощавая, всегда очень строго одетая, она была беспощадна. Своей не знающей компромиссов требовательностью она вбила в нас русский язык столь крепко, что у меня до сих пор сохранился инстинкт: «Если где не хватает запятой, я ее сразу поставлю — от греха». Учительница она была замечательная, но поняли мы это позже, когда ветер в ушах отсвистел, а тогда злились на нее, дулись, за глаза Пышкой дразнили.

Итак, сочинение — отлично. И здесь меня что-то начало колотить: девять баллов на трех экзаменах — это, конечно, тоже результат, но какой-то такой ... не очень. Почему я еще здесь пребываю, неясно, что это за эксперименты надо мной проводят, когда за меньшие грехи всех уже давно вышибли и их след простыл?

Устная математика не шла в голову день, не шла второй, в третий тоже не пошла. Я смирился. В школе я почему-то очень любил логарифмы, как простые, так и десятичные. Почему — не знаю. Любил — и все. Я лениво и безвольно полистал любимый логарифмический раздел справочника и — будь [23] что будет — пошел на экзамен. Бывает же такое! Куда смотрел Иван Иванович, утверждая билеты, неведомо, но весь билет был про логарифмы. Я был готов на него отвечать сразу, с лету, без всяких записей. И тут я совершил грубую тактическую ошибку. Мне бы сделать «умный» вид, дождаться своей очереди, скромно и с достоинством получить свою пятерку и убраться. Ну, куда там! Я полез отвечать без подготовки. Что обо мне подумали преподаватели (а их было трое), можно только догадываться, но мои блестящие логарифмические выкладки они выслушали довольно рассеянно и начали задавать мне дополнительные вопросы, к логарифмам никакого отношения не имеющие. Но мной владело вдохновение. Я вспомнил даже то, чего никогда не знал, правда, недостаточно твердо вспомнил, а посему в итоге — хорошо.

На мандатной комиссии выяснилось, что Клавдия Ивановна все-таки поставила мне тройку. За конспирацию, по-видимому. Слово взял Иван Иванович и сказал, что данного абитуриента помнит очень хорошо: разбрасывал шпаргалки, был уличен, но в пререкания не вступил — такого случая он за всю свою богатую практику не помнит, когда указали на дверь, с достоинством удалился. Кроме того, при рассмотрении результатов письменной работы установлено: ответ дал наиболее полный и правильный, и если бы не шпаргалки, то о двойке речи и быть не могло. Поэтому он,- Иван Иванович, ходатайствует перед мандатной комиссией о зачислении меня в училище условно. Члены мандатной комиссии полистали мое личное дело. Два года работал, да и товарищам хоть и не в бесспорной форме, но помогал. В решении мандатной комиссии появилась запись: «Зачислить условно».

Дальше