Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Последние сражения

Двадцатого февраля мы начали наступать. После небольшой артподготовки пошла вперед пехота, преодолела сопротивление немцев и вскоре очистила от противника город Приэкуле.

Наступление продолжалось. Будучи уже командиром роты, пал здесь смертью храбрых лейтенант Дегтярь.

Вначале даже не верилось, что не стало среди нас этого жизнерадостного, веселого человека. Он очень любил петь. Теперь его песня оборвалась. Навсегда.

Продвигаясь вперед, мы попали под огонь больших вражеских минометов. Одна мина взорвалась в пяти метрах от нас с Чернышевым. Мы успели упасть, и осколки прошли выше, остался лишь звон в ушах. А вскоре эти минометы были уже в наших руках.

На захваченных немецких позициях оказалась большая насыпная землянка — курган. Пользуясь передышкой, солдаты сразу набились в нее, как сельди в бочку. [116]

В дальнем углу стояла «буржуйка». В ней тлели угли. Солдаты подбросили щепок. Появился огонь. В землянке стало светло. Наш Плешивцев, пользуясь случаем, решил написать письмо. Никто, кажется, столько не писал, сколько писал их Миша. Подсел он к самой печке, достал из сумки бумагу, карандаш. А почти рядом с ним сидел молоденький солдат из стрелковой роты и вертел в руках гранату. Непонятно, как его угораздило выдернуть кольцо и уронить гранату на пол, но чакнул запал, и вот-вот последует взрыв. Солдат наклонился, чтобы гранату найти и выбросить в окно. Миша вскочил с места и бросился к двери, но бежать было некуда — в проходе образовалась «пробка». В этот момент и произошел взрыв. Виновнику перебило челюсть, ранило трех человек еще и пятым раненым оказался наш любитель писем. Один осколок засел у него в ноге, а несколько маленьких поцарапали лицо.

Из землянки Плешивцев вышел побледневшим. Но когда окончательно осознал, что раны невелики, заулыбался. Вооружившись палочкой, он отправился в санроту на своих ногах.

А наступление продолжалось. Немцы пятились, но сопротивлялись отчаянно, потому что все туже и туже затягивалась на их шее петля.

На 12 километров продвинулись мы за 9 дней. Только! В одном из этих боев контузило нашего комбата Комиссарова и начальника штаба Гаврилова.

Мы остановились. Но тишины здесь не наступило. Перестрелка продолжалась. Задиристо действовал враг — он нервничал.

Где-то против наших позиций врылся в землю «фердинанд» и начал «клевать» нас. Одним снарядом убило сержанта Логинова, ранило командира расчета Ромашнева и нашего певца Карпенко. У Ромашнева отрубило большой палец на левой руке, у Карпенко застрял осколок в ноге. [117]

Оба друга самостоятельно ушли в санбат. Карпенко вскоре вернется. Ромашневу выпадет какой-то другой путь.

«Фердинанда» разбила потом наша тяжелая пушка. Выкатили ее на прямую наводку против танков, но раз подставил свой лоб «фердинанд», она вступила в дуэль и доконала его.

В начале марта я заболел малярией. Через восемь лет вспомнила своего «подшефного» эта распротивная болезнь.

С попутной бричкой еду в сантору.

Укрывшись плащ-палаткой, лежу на соломе и дремлю под разговор ездового Загребы со всей парой гнедых:

— Н-н-но-но, милые-э... А-а-а... Пшел, пше-о-ол!

В моей памяти встают годы первой пятилетки: прокуренная сборня с одной керосиновой лампой на весь «зал», бородатые лица, чуть видимые в табачном дыму, — собрание по самообложению...Тоже была битва! Нелегко и тогда доставалась победа. Спали тоже мало, чаще всего — в дороге: лежишь вот так же на соломе в санях и дремлешь, прислушиваясь, как «колокольчик, дар Валдая, звенит уныло под дугой».

— Приехали, товарищ лейтенант! — крикнул Загреба. В санроте встретил меня военфельдшер ростом в полтора нормальных человека, очень неприветливый субъект. Он выписал мне направление в санбат.

Получив документ, я вышел на дорогу. Через несколько минут шофер попутной машины посадил меня рядом с собой и довез до города Приэкуле. До порога санбата доплелся я сам.

Лечебница занимала двухэтажное кирпичное здание. Меня положили в одну из комнат на первом этаже. И я был доволен.

Но при первом же обходе врач распорядился перевести меня в офицерскую палату. [118]

Здесь я встретил капитана Гаврилова. Он уже «учился» говорить: прежде чем сказать слово, он долго морщился, будто съел что-то кислое. Слышать еще не слышал, но по привычке иногда подносил к уху часы, чтобы проверить, тикают ли, и с раздражением вертел головой, отбрасывая руку, когда вспоминал, что глухой. Но Гаврилов выздоравливал.

А через стенку от меня, в другой комнате, лежал тяжелораненый капитан Буянов, артиллерист. Этот не поправлялся. Ранен он был в живот и не эвакуировался в тыловой госпиталь до истечения тринадцати суток. Ночью капитан метался в жару и бредил. Днем ему было лучше. Девятого марта больного навестил командир дивизии, чтобы вручить ему боевую награду — орден Красного Знамени. Буянов был в сознании. Генерал поздравил его с наградой и пожелал быстрейшего выздоровления. Но выздоровления не последовало. Стенка была тонкая, и я слышал все. Однажды вечером больному стало очень плохо. Он бредил и все собирался уезжать. Так и говорил: «Завтра я уеду...»

Долго не мог я в ту ночь заснуть, испытывая жалость к человеку, которого и знал-то только по голосу, самого даже не видел.

Проснувшись рано утром, я припал ухом к стене: капитана не слышно. Я вскочил с постели. Медсестры Вера и Таня выносили из той комнаты пустую кровать.

— Что с капитаном? — спросил я.

— Нет больше капитана. «Уехал», — ответили погрустневшие девушки.

Постоял я молча и стал одеваться.

Пришла Роня Григорьевна Гутник{3} — военный врач, капитан медицинской службы, очень симпатичная и добрая женщина. [119]

— Вы что, Колов! — спросила она, заметив меня «в полном боевом».

— Выпишите меня, товарищ капитан. Выздоровел я.

— Посмотрим. Зачем спешить? — последовал спокойный ответ.

Выписали меня после этого моего «заявления» дня через три. Пока я их коротал, старые впечатления и переживания пополнялись новыми.

Город обстреливался противником из крупнокалиберных орудий.

Лежишь на койке и прислушиваешься: издалека доносится глухой звук выстрела, а через несколько секунд где-то совсем близко гремит сильнейший взрыв, даже оконные рамы и стекла дрожат. В секунды ожидания люди перестают дышать. Потом, словно очнувшись от оцепенения, ворочаются, ругаются:

— Вот гад, туды его мать!

А он, тот самый гад, продолжает свое: стреляет час, стреляет два...

И один снаряд попал-таки в здание госпиталя. Пролетев в окно, он разорвался на пороге двери в той самой комнате, куда поместили вначале меня. Одного больного убило и нескольких ранило и контузило. Если бы не перевели в другую палату меня, я тоже оказался бы в их числе.

Ну как не задумаешься над этим случаем и как его не запомнишь?

Весна 1945 года — четвертая военная. Она принесла с собой не только шумные воды, зеленые травы, цветы и пение птиц.

Победными ласточками прилетели к нам с этой весной сообщения:

«Наши войска окружили Берлин!».

«Советские войска соединились с войсками союзников!».

«Второго мая пал Берлин!». [120]

Мы ликуем: «Взята берлога Гитлера! Значит, победа близка!»

Но перед нами — Курляндская группировка немцев. Она не хочет сдаваться без боя, И мы готовимся к наступлению.

Седьмого мая оборудовали новые огневые позиции. Завтра их займем и будем ждать команды «Огонь!».

Противник нервничает: бросает ракеты и беспорядочно палит, палит.

Вернувшись в расположение второго эшелона уже восьмого в пять часов утра, мы лишь немного успели отдохнуть. По тревоге батальон выстроился в походную колонну у штаба полка и, пробивая густой туман, двинулся в путь.

Только вышли на опушку леса, из головы колонны поступила команда: «Сто-ой! Следовать обратно в расположение!»

Оказалось, с наблюдательного пункта командира дивизии вернулся командир пулеметной роты капитан Гуланов и сообщил: «Германия капитулирует! В 15–00 везде прекратить огонь!»

Мы возвратились в свой лес. Не находим себе места — волнуемся, ждем...

А в это время обе воюющие стороны беспощадно палят, словно хотят напоследок досыта «натешиться» в этой смертельной игре.

Ждем, с нетерпением поглядывая на циферблат. Как медленно движутся стрелки! Только и заметно, что прыгает секундная.

И вот наконец канонада оборвалась...

Война кончилась!

Верилось и не верилось. Так и хотелось себя ущипнуть — уж не сон ли?

Наступило ликование: люди обнимались, целовались, плакали и смеялись — все одновременно. [121]

Зеленый конверт

Девятого мая вся наша страна впервые праздновала День Победы.

Праздновали и мы. Дивизия выстроилась на плацу. Им служила обширная зеленая поляна. Командир дивизии генерал-майор Мищенко поздравил с победой. Прогремело дружное и долго не смолкающее «Ура!». Генерал приказал дать победный салют из личного оружия тремя залпами. Но когда начали стрелять, то все три залпа слились в один продолжительный беглый огонь. Каждый стрелял до последнего патрона в магазине.

После состоявшегося митинга наша дивизия, 267-я Сивашская, парадным маршем прошла под своим боевым знаменем перед импровизированной трибуной (ею служила грузовая машина). Парад смотрели командир Первого Гвардейского корпуса генерал-майор Федюнькин, командир дивизии генерал-майор Мищенко, командир нашего полка подполковник Андросов и другие военачальники.

Что делалось в этот день дома, мы знать не могли. Однако можно было предполагать, что у каждого человека в этот день не выходил из головы вопрос: «Остался ли в живых наш?» Ведь у каждого этот «наш» был: отец, брат, сын, друг... Несколько мучительных дней надо было ждать ответа на этот вопрос. А ответ мог прийти и в знакомом треугольничке, который обрадует, и в официальном конверте, подписанном незнакомой рукой, который убьет горем.

И мы торопились послать домой первые послевоенные письма. Пусть они были короткими. Главное в них — сообщение, что жив, что теперь уже обязательно вернусь, дело теперь за временем.

В своем первом послевоенном «треугольнике» я сообщил, что последнее мое письмо из армии будет в зеленом [122] конверте, после него уже приеду домой сам.

Началась мирная служба. На той широкой поляне, где гремел победный салют, разбивается план расположения дивизионного лагеря. Через несколько дней здесь вырастет полуземляной-полудеревянный «город». Покинув свои неуютные и замаскированные жилища в лесу, мы получим в этом «городе» более «комфортабельные квартиры».

Да и лес будет отдыхать от таких неприятных сожителей, какими были люди войны. Сколько деревьев загублено и подранено пулеметными очередями, взрывами снарядов и бомб, раздавлено гусеницами танков и просто вырублено топором!

Командование уже отдало строжайшее распоряжение: «Сырорастущий лес не трогать! На строительство и другие нужды использовать только старые запасы древесины, валежник и сухостой».

Но этого материала «заготовлено» здесь столько, что для строительства нашего лагеря хватит с избытком.

Итак, мы строим. Жужжат пилы, стучат топоры, звенят веселые голоса людей. Винтовки и пушки молчат!

Ясный погожий день. По дороге мимо нашего лагеря движется колонна (точнее — вереница) пленных. Впереди, вяло переставляя ноги, идет полковник с палкой в руке, заменяющей ему трость.

К колонне подъехал наш генерал. Пленные остановились. Приняв рапорт начальника конвоя, генерал подошел к немецкому полковнику.

— В какой же это армии считалось приличным полковнику ходить с палкой в руке? Где ваша офицерская гордость? — спросил пленного генерал.

Немец с озлоблением швырнул палку в сторону и заносчиво поставил контрвопрос:

— А хорошо мы все-таки воевали?

— Хорошо воевал тот, кто победил! А вы идете в плен! — ответил генерал. [123]

— Мы в плен не сдавались. Мы капитулировали! — возразил пленный.

— Русские в таких случаях говорят: «Хрен редьки не слаще!» — усмехнувшись, сказал генерал и дал конвою знак следовать дальше.

Медленно плетутся немцы по «завоеванной» земле, все дальше и дальше удаляясь от своей.

А мы — в новых «квартирах». Солдатские землянки расположены в первой линии, офицерские «домики» — во второй. У солдат — нары, у нас — топчаны.

В «домике» вместе со мной поселились Лев Чернышев и лейтенант сорокапятчик Иван Аносов.

В каждом человеке обязательно есть что-нибудь свое, отличающее его от других и хорошо запоминающееся. Чернышев, например, любил лежа читать и петь, писал обеими руками поочередно, а вообще больше действовал левой. Аносов, несмотря на свой очень высокий рост, садился на топчан не иначе как с подогнутыми под себя ногами, предварительно сняв свои кирзовые сапоги с широкими голенищами. Чернышев над ним шутил: «Длинный, ты опять вчетверо согнулся?» Лев так и называл нашего третьего члена «семьи» — Длинный. Иван был действительно настолько высок, что все его солдаты выглядели перед ним маленькими ребятишками. Когда он вел свой взвод, я тоже шутил: «Вон пошла утка с утятами». Чернышев от души смеялся, зная, что Аносов не обидится. Это был очень простой и добродушный парень.

Иногда на воскресенье с разрешения командования офицеры дивизии выезжали в города Лиепаю и Ригу. Однажды побывали в такой экскурсии и мои молодые друзья. Аносов вернулся с патефоном. Патефон старый, но исправный, а пластинки — на латышском языке. Только одна — на русском. «Лишь бы музыка», — говорит Иван. Так появилось в нашем «домике» развлечение.

Не требуя смены, подогнув ноги под себя, наш «музыкант» [124] точит иголки и крутит ручку. Играет патефон. Хоть и с хрипением, но все же музыка.

Больше всех, конечно, доставалось пластинке на русском языке. Мы с удовольствием слушали давно забытые слова:

Я Вас любил,
Любовь еще, быть может,
В душе моей угасла не совсем...

Когда Иван в часы досуга почему-либо отсутствовал, меня развлекал Лев. Лежа на спине, он перепевал все известные ему песни, будто специально повторял их, чтобы не забыть:

Одесские лиманы, цветущие каштаны,
Красавица Одесса — под вражеским огнем...

Не закончив одну, он начинал другую:

Мы с тобой не первый раз встречались —
Много весен улыбалось нам...

Видимо, убедившись, что и эту песню не забыл, начинал третью:

Шаланды, полные кефали,
В Одессу Костя приводил...

И так пел наш солист до тех пор, пока не надоест самому или пока не оторвет его от этого занятия кто-нибудь другой.

Занимаемся по распорядку дня. Например, с утра: два часа строевой подготовки, два часа — огневой и два — по уставу дисциплинарной службы. После обеда: два часа — строевая и два — чистка оружия. Тактических занятий стало меньше. Солдаты этим довольны: не бегать туда и обратно 12 километров (что делали недавно), не купаться в речках и прудах — и так вдоволь накупались.

Соблюдаются выходные дни. В воскресенье в пределах лагеря каждый может проводить время по собственному усмотрению. Бывают и организованные мероприятия: [125] футбол, кино, танцы, художественная самодеятельность.

Пожилые воины рядового и младшего командного состава готовятся к демобилизации. Из них создан отдельный батальон.

Эти «старички» уже не занимаются военной подготовкой. Они слушают политинформации, читают Устав сельхозартели, готовят чемоданчики.

Частым нашим гостем из «отдельного» стал бывший почтальон Приходько. Подтянутый, подстриженный, побритый, он выглядел «як свижа копийка». А волновали его теперь дела домашние. Однажды вдруг задал мне вопрос: «Як вести собрание?» Рассказал я ему все, что мог. Он согласно кивал головой, а потом достал из своей полевой сумки (она всегда была при хозяине) чистые листы бумаги и попросил:

— Напышитэ, товарищ лейтенант. Всэ по порядку.

И я написал опять все, что мог. Написал целую «инструкцию» о том, как вести собрание, как оформлять протокол — «всэ по порядку».

— Ось цэ добрэ. Спасибочко, товарищ лейтенант.

Эта наша встреча в «домике» с Приходько была последней. Наступило время проводов.

Провожали демобилизованных в три очереди: первыми уехали ленинградцы, вторыми — москвичи, последними отъезжали в свой виноградный край молдаване — им так и не довелось побывать в бою.

Все демобилизованные получили от командования продуктовые подарки.

Для проводов отъезжающих вся дивизия выстраивалась на плацу. Большие красные полотнища белели словами: «До свиданья, боевые товарищи! Счастливого вам пути!» Произносились прощальные речи. Гремело многократное «Ура!». Качали демобилизованных, они качали своих командиров, качали и самого генерала. Под духовой оркестр все кружились в веселых танцах. [126]

Демобилизации офицеров пока нет, но чувствуется, что к этому готовятся.

Командир полка подполковник Андросов вызывает на собеседование. Первый вопрос прямой: «Желаете ли остаться в армии?»

Ответ на этот вопрос у каждого офицера свой: один твердо скажет «да» или «нет», а другой будет колебаться, пока не выяснит многие «если».

А у командования соображения свои: возраст офицера, звание и занимаемая должность, образование (общее и военное), способности, морально-политический облик.

Это, наверно, главные соображения. А сколько еще других?

Имея все это в виду, по-товарищески беседуем мы с лейтенантом Сусалевым:

— Ты как думаешь? — спрашиваю я его.

— Я остался бы, если оставят.

— А я пойду в запас.

— Тебе что-о! У тебя — специальность!

— И не только это. У меня еще и семья. Она наскучалась и настрадалась. А ты один, как бобыль. Но тебя, Сусалев, не оставят.

— Почему?

— Потому что по первым трем признакам, которые мы разбирали выше, ты определенно не подходишь, а насчет остальных — пока умолчим.

— Да-а... В этом ты, Колов, пожалуй, прав. А на «гражданку» идти не хочется. Что я — мало-мальский слесаришко...

— Слесарь — профессия неплохая. Поехал бы куда-нибудь в колхоз, в совхоз. Обязательно ли жить в Москве?

— Э-э! Променять Москву на деревню? Да тут один Большой театр чего стоит!

— А ты в нем хоть один раз бывал? [127]

— Не-эт, не приходилось...

— Так что же он тебе дает, этот Большой театр? Ходишь возле него, любуешься колоннами да медными лошадками и все?

Но мой собеседник остался при своем мнении:

— Нет. Или служить, или — в Москву.

Демобилизоваться хотели многие. Но вот восьмого августа Советский Союз объявил войну Японии. И мы, эти многие, призадумались: «А не пошлют ли кое-кого из нас еще и туда?»

К счастью, военные действия на Востоке стали развиваться успешно, и этот вопрос нас тревожить перестал. Все были уверены, что там война не затянется.

И действительно, уже второго сентября Япония подписала акт о безоговорочной капитуляции.

Великая Отечественная война закончилась.

Много раз поднимались мы по тревоге, чтобы следовать на станцию. Проходили километр, два, а потом возвращались в расположение. Натренировались отлично: каждый выучил свою «роль» так, что мог собираться молниеносно.

Кроме забот служебных наш дружный «домик» имел заботы свои. Втроем мы прилежно трудились над изготовлением шахмат, Я расчерчивал и раскрашивал доску с 64 квадратами, а Лев с Иваном делали фигуры. Первый их вырезал, перекидывая нож из одной руки в другую, а второй красил, сидя на топчане и подогнув ноги под себя.

Как ни хороши наши лагерные «квартиры», а желание покинуть их с каждым днем росло. Тяготила неопределенность срока, надоело однообразие лагерной жизни, наскучила и оторванность от гражданского мира. Во-вторых, в этих «квартирах» уже свили гнезда мыши и муравьи. Ночью те и другие, бегают прямо по нам без всякого стеснения. [128]

Родные места

Знакомая вагонная тряска. Но теперь она кажется даже приятной, потому что едем в родные места.

Уже в пути стало известно, что нам, группе офицеров, предстоит остановка в городе Туле. Больше всех обрадовался этому известию Чернышев: «Там совсем близко моя Калуга. А в ней — мать и сестренка. Авось удастся скоро и увидеться».

За сутки проехали города: Шяуляй, Паневежис, Полоцк. Это — старые знакомые. Вперед прошли мы по ним с войной. Возвращаемся с миром. Не горят здания. Не дымят пепелища. Но очень много еще надо сделать, чтобы окончательно ликвидировать смердящие следы войны.

В нашем вагоне ехали знакомые нам офицеры Комиссаров и майор Селин. Часто они играли в преферанс. Оторвать их от этого занятия был в силах только ординарец, доставлявший завтрак, обед и ужин.

Первым из-за стола, чтобы прервать игру, вставал Комиссаров{4}. Обычным тихим голосом он обращался к Селину:

— Давайте, товарищ майор, закусим горяченькой картошечки.

Командиры рассаживались вокруг того же стола и «лакомились» горяченькой картошечкой, обильно сдабривая ее крупной сероватой солью.

А однажды кто-то запел: «Здравствуй, милая картошка — пионеров идеал! Тот не знает наслажденья, кто картошки не едал...» [129]

Все от души посмеялись.

А в другом конце вагона мы играем в самодельные шахматы и грызем зеленые орехи. За обедом крякаем и морщимся от крепкого латышского хрена (орехи и хрен — лагерные заготовки).

Промелькнули города: Витебск, Смоленск, Вязьма, Калуга. Чернышев не отходил от окна. Высунувшись до половины туловища, он жадно смотрел на знакомые места, а мысленно, наверно, уже видел и мать, и сестренку, и вкусные калужские пряники, о которых с таким сладострастием рассказывал нам на фронте, когда неохотно проглатывал набившую оскомину неизменную «шрапнель».

Девятнадцатого вечером прибыли в Тулу. Всюду — радость встречи с фронтовиками. Флаги, цветы, приветствия... Хорошо! Только совсем некстати моросил холодный осенний дождь.

Но теперь есть где и обсушиться: мы — за кирпичными стенами и под железной крышей настоящих городских казарм.

Не передать словами, как хорошо после многолетней окопной жизни оказаться в теплом и уютном помещении.

Всем заменили и видавшее виды фронтовое обмундирование. Люди выглядят празднично. Настроение у всех бодрое.

Для нас, офицеров, отведены отдельные комнаты с койками, тумбочками и прочей мебелью. Но разрешено поселиться и на частных квартирах. Конечно, многие незамедлительно этим правом воспользовались. Жажда общения с гражданской жизнью охватила всех.

Каждый ждал или даже искал случая, чтобы хоть на несколько часов окунуться в эту мирную жизнь с головой. Наскучались!

Постепенно наша жизнь вошла в определенные нормы. [130]

Правда, в течение нескольких дней мы и сами не знали, зачем нас направили сюда. Но вскоре некоторых из нас направили на различные работы: одних заготавливать дрова на зиму, других — на завершение уборки урожая.

Так однажды я оказался в распоряжении Тульского облвоенкомата. А оттуда командировали по пригородным хозяйствам для проверки хранения заготовленных овощей.

Не очень приятно «нырять» по погребам и дышать затхлым воздухом. Зато интересно полюбоваться просторами матушки России. Несколько дней чувствовал я себя как вольный путешественник. И особенно был рад, когда эта командировка привела меня на станцию Ясная Поляна. Сразу решил побывать в усадьбе Льва Николаевича Толстого.

Осуществил я это решение 26 ноября. Для компании пригласил с собой лейтенанта Сусалева.

...Идем по шоссе, навстречу холодному ветру. Компаньон ежится и тихонько ворчит.

Я показываю на неубранные еще противотанковые ежи и железобетонные пулеметные гнезда:

— Про эти штуки ты уже забыл? Там не ворчал!

Одновременно с нами в музей прибыла делегация Союза советских писателей, чтобы возложить венок на могилу великого гения по случаю 35-й годовщины со дня его смерти. Делегация направилась в литературный музей. Мы — за ней. Впереди с места на место перескакивал изворотливый кинооператор, спешивший побольше заснять.

— Ну, скажи, Сусалев, когда мы с тобой удостоились бы такой чести — попасть на кинопленку? А тут вот попадем, да еще вместе с писателями! — шепнул я своему спутнику.

— Ве-ерно! — повеселев и тщательно одернув шинель, согласился он. [131]

Среди восемнадцати писателей я сразу узнал Сейфуллину. Седеющая низенькая старушка, она была в заметно поношенном пальто и подшитых валенках. Глаза у Лидии Николаевны большие, круглые, черные. В своих воспоминаниях о Горьком она писала, что писатель называл ее глаза «шарикоподшипниками».

Когда я показал на писательницу моему Сусалеву, он с удивлением спросил:

— А как ты ее знаешь?

— В лицо знаю по портретам. Видишь, какие у нее особенные глаза. А с творчеством знаком по повести «Виринея», которую читал еще в юности. Эта повесть запоминается так же прочно, как и глаза ее автора. Посмотри на них внимательно!

Закончив осмотр и выходя из помещения, многие писатели достали «курево». Их примеру последовал и Сусалев. Повертывая в руках свою дешевенькую папироску, он стремительно подошел к Сейфуллиной, заметив в ее руках солидную пачку больших папирос.

— Разрешите прикурить? — тактично обратился он к Лидии Николаевне.

Она раскрыла свою коробку с папиросами и деликатно предложила:

— Закурите, пожалуйста, моих!

Угощение, конечно, с благодарностью было принято. Сусалев с большим наслаждением попыхивал дымком такой редкостной для него папиросы.

У дома-музея делегацию встретила его директор, внучка Льва Николаевича, Софья Андреевна Толстая-Есенина. Она представила других внуков и правнуков великого писателя, прибывших в Ясную Поляну из-за границы, чтобы поклониться этой народной святыне России.

Тут же предстал перед посетителями старичок с окладистой бородой, в черном полушубке, меховых рукавицах, в шапке-ушанке. Это был Иван Васильевич [132] Егоров, тот самый «кучер Иван», который прослужил в этой должности у Толстого двадцать лет. Живой экспонат музея!

В доме... Рабочий кабинет писателя (комната под сводами). Стол, за которым работал. На нем — две свечки. На столике в углу — раскрытая книга, которую читал в ночь ухода из дома... Дух захватывает от впечатления, когда смотришь на все эти вещи. К ним прикасалась рука Толстого!

«К могиле», «Зона тишины»... Проходя мимо этих указателей, слышишь, как громко и часто стучит в груди сердце...

Скромный, в форме четырехугольной усеченной пирамиды бугорок земли, обсаженный елочками и огороженный дужками из ивовых прутьев, — могила писателя. Никакого памятника. Так завещал он сам. Выполнено и другое его завещание: похоронен Толстой на том месте, где он в детстве слушал от своего любимого друга Николеньки сказку о волшебной зеленой палочке.

Немцы надругались над этой святыней: рядом с могилой писателя они зарыли своих «героев». После освобождения советские люди очистили могилу Толстого от фашистской скверны.

Унося ноги, изверги пытались уничтожить дом-музей, подпалив одну комнату изнутри. Снаружи оставили угрожающие надписи: «Заминировано!» Но не испугались этих надписей местные комсомольцы — они смело заскочили в здание и быстро ликвидировали пожар.

Обгоревшая комната в день нашего посещения тоже экспонировалась как документ, изобличающий врагов в их изуверской ненависти к памятникам русской культуры.

Впечатление от виденного в Ясной Поляне так же сильно и прочно в памяти, как и впечатление от всего виденного и пережитого на войне.

...Официально объявили, что в первых числах декабря увольняется в запас первая очередь офицеров. В эту [133] очередь попадал и я. Обрадовавшись, второго декабря послал домой обещанное письмо в зеленом конверте.

Но... объявили, обрадовали, а с оформлением документов не спешили. Еще прошло много томительных дней ожидания.

Лишь 20 декабря, распрощавшись с друзьями, отправились мы с Сусалевым на вокзал.

Неуютные и холодные вагоны доставили нас в столицу только на следующий день. Мой спутник — дома... Я — гость.

Не мог я, будучи в Москве, не побывать в Мавзолее Владимира Ильича Ленина. На другой же день выстоял большую, сосредоточенную в молчании очередь, чтобы пройти возле гроба вождя.

Домой добирался без удобств: сидел на чемодане — другого места в вагоне найти было невозможно. Спал сидя. Точнее — не спал, а только дремал. Но все это не так важно. Важно одно: мой поезд идет в родную сторону.

Вот проехал Свердловск, Тюмень, Ялуторовск.

Наконец вот они, те самые стрелки! На них поезд опять, как в день отъезда, выгнулся дугой. Но теперь уже пассажирский возвращал моему взору то милое, что было отобрано четыре года назад. Меня встретили те же четыре дорогих человека — дети и жена. Те же глаза наполнились слезами. Но это уже были слезы радости.

Дальше