Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Глава седьмая.

По зову морской души

Встречи

Не без помощи товарищей, в числе которых был и Сергей Николаевич Кожевников, исполнявший в это время должность комиссара дивизии, я постепенно окреп, хотя худоба еще резко обозначалась.

Пора в путь. Я все откладывал разговор с С. Н. Кожевниковым и вот теперь зашел к нему объясниться. Не успел вымолвить слова, как вдруг он спросил:

— А что, если тебя, Дмитрий Иванович, выдвинем комиссаром полка? Справишься? — И, не дожидаясь ответа, начал с присущим ему пылом убеждать, как важна партийно-политическая работа и теперь, в мирное время.

Я поблагодарил Сергея Николаевича за доверие и откровенно признался, что необычайно истосковался по флоту. Он понял и, как водится, пожелал большого плавания.

В тот же день ко мне подошел Петр Ягунов, мой сослуживец еще по Балтике.

— Здорово, братишка!

Мы обнялись, поздравили друг друга с тем, что дошла до Иркутска. Оказалось, Ягунов тоже рвется на флот.

— Поедем вместе, Митя!

Меня обрадовало, что буду иметь крепкого попутчика.

Мы попрощались с боевыми друзьями. Проводить нас вышли С. Н. Кожевников (он станет крупным политработником с четырьмя ромбами в петлицах), комиссар полка Шутылев.

В Москву я приехал один (Ягунов заехал домой) и, как мне подсказали, с вокзала на трамвае отправился на Никитскую улицу, где тогда размещался военно-морской штаб.

Часовой посмотрел мои документы, пропустил. У широкой лестницы, по которой предстояло подниматься, немного стушевался: вся в коврах, не затоптать бы их сапожищами. Сверху как раз спускался краснофлотец, скользнул по моей армейской одежде взглядом, а я, сделав несколько шагом, остановился, не веря глазам своим: передо мной находился мой однофамилец Федор, с которым на «Гангуте» обедала за одним столом. Поравнялся со мной, шагнул дальше. [214]

— Федя, Федя! — закричал я. Он по голосу узнал меня, вернулся, схватил за плечи:

— Митя! Откуда взялся?

— Аж из Иркутска.

— Ого! — засмеялся вдруг. — Не ты ль адмирала в прорубь спустил? Здорово придумали!

Федор Иванов представил меня начальнику отдела. Тот с пониманием отнесся к моему стремлению служить на флоте, предложил поехать в Кронштадт.

— Как?! Я же хочу сражаться с Врангелем!

— Оттуда вам будет сподручней сражаться, — заявил он и, еще раз проглядев мои документы, добавил: — Сразу после тифа на корабль... Не выдержать.

Таких, как я, в штабе собралось немало. Кого на юг отправили, а вас, нескольких человек, — на Балтику.

В дороге я задумался над словами, сказанными в штабе, почему мое направление в отряд главного минера там связывают с борьбой против Врангеля. Неужели на погрузке мин придется работать?

Подъезжая к Петрограду, ребята вспоминали о службе на Балтике, говорили о своих кораблях, выражали желание побывать на них. Хотелось и мне поглядеть на свой линкор.

При выходе с вокзала на площадь я останавливал встречавшихся военных моряков, спрашивал их о «Гангуте». Но те только пожимали плечами. Но один помог. Наверно, потому что я обратился к нему по-матросски — «браток» — и назвал линкор родным.

— Шагай на Васильевский остров, там стоит твой «Гангут».

И вот я на набережной Васильевского. Действительно, стоит здесь линкор, с трепетом сердца смотрю на него, словно с родственником встречаюсь. Но не радуюсь, а хмурюсь. Уш больно непригляден он, наш бывший красавец. Некрашеный, запыленный, в копоти, а трубы не дымят. Поднимаюсь по трапу на безлюдную палубу, иду, гулко отдаются шаги. Заглядываю в кубрики — в один, другой, третий — ни души. Даже страшно становится, неужели заброшен?

Вдруг слышу голоса, поспешно, будто боясь, что они исчезнут, открываю дверь кубрика. Сидит группа краснофлотцев, все вскидывают на меня головы, один тут же поднимается:

— Куды прешь, гражданин? Не видишь — военный корабль?

— Военный корабль охраняют, браток! — шагнув, отвечаю я. [215]

Тут второй стремительно вскакивает:

— Митя, вырядился как! По голосу только признал.

Узнал и я его. Это был Григорий Савченко, электрик. Обнялись, и он представил меня:

— Это тот самый Иванов, что в колокол бил, помните, про восстание я рассказывал?

Лица теплеют, рассматривают меня с интересом. Я шапку и полушубок снимаю.

— Ты что — в пехоту подался? — увидев мою красноармейскую форму, поразился Григорий.

— Было дело. А теперь в Кронштадт направляюсь. Как у вас-то?

— Вроде на забытом острове живем, — ответил Григорий. — Из старых я вот один остался, а новых, как видишь, кот наплакал.

Ребята сварили пшенную кашу, и за котелком завязался длинный разговор, то уходивший в воспоминания, то возвращавшийся к современности. Невеселые мысли высказывали бойцы... Голод, продовольственный и топливный, разруха, запустение. Я, как мог, успокаивал — говорил: самое главное свершили — революцию, из врагов один Врангель остался, неужто теперь отступим?

Ребята рассказали, как дрались с Юденичем, как Питер на волоске висел, отстояли.

— Вот видите, — подхватил я и поведал о Восточном фронте, о геройстве, с каким красноармейцы бились за Урал и Сибирь.

Заночевал я на «Гангуте» (в последний раз!). Утром опять ели пшенку, настроение вроде было получше, хотя Савченко при прощании потеребил душу.

— Скажи, Митя, только откровенно: не горько тебе видеть «Гангут» таким? — спросил он, указывая на линкор.

— Горько, Гриша, очень горько. Но будем верить: возродится его былая мощь и краса. Обязательно!

В Кронштадт отправился с уверенностью, что там попаду в иную обстановку, сходную с той, которая была в революционные дни 1917-го.

В минном отряде

И вот она, Балтика! Стоя на палубе катера, я смотрел на серебрившуюся от солнца водную гладь с любопытством, почти как восемь лет назад, когда плыл сюда на службу. Только больше тогдашнего взволновался, увидев остров Котлин. [216]

Едва причалили, зашагал по трапу на берег. Отряд минеров, как мне сказали на катере, размещался в бывшем здании школы юнг (учеников-баталеров). Это я живо вспомнил — недалеко от Петровского парка. Так и есть — вон тот желтый двухэтажный дом.

Во дворе дома встретил группу моряков. Они собрались в кружок, похоже, что-то делят между собой. Подошли ко мне, спросили, зачем пожаловал.

— На пополнение, братва. Служил я когда-то в Кронштадте.

Меня еще плотнее окружили, приняли за своего. Высокий парень, нос с горбинкой, дружески хлопал по плечу:

— Вступай в нашу семью, браток.

Наверно, моя одежда, особенно шапка лохматая, дали повод отнести меня к тем, кто бросает вызов порядку.

— В какую семью? — несколько настороженно спросил я.

— В семью, которая признает власть матросскую, — гордо ответил долговязый, отбросив рукой бескозырку на затылок.

«Э, тут духом анархизма пахнет», — сообразил я и суховато спросил:

— Где начальника найти?

— Вот он, начальник, — все мы, — указал на своих дружков тот же горбоносый, снова похлопывая меня по плечу.

— Нет, серьезно, — сказал я и, отстраняя плечо, пошел к двери.

Сзади послышались смешки:

— Ишь ты!

— Царским строем к ярму приученный.

Нет, не о такой встрече в Кронштадте я мечтал. Нахмуренным вошел к главному минеру Кронштадтского порта. Но, приложив руку к шапке, по форме доложил:

— Товарищ начальник! Матрос Иванов прибыл в ваше распоряжение.

Видно, отвыкший от воинского этикета, минер не сразу отреагировал на мое представление. Лишь спустя минуту поднялся с места, поздоровался, потом просмотрел мои документы и сказал, что отряд занимается изготовлением мин для фронта. «Вот почему в главном штабе сказали, что Врангеля можно бить и из Кронштадта», — подумал я.

Меня переодели, не в новое, правда, но в краснофлотское обмундирование, выдали рабочую одежду — холщовую робу (брюки и рубаху). Дежурный краснофлотец моего возраста привел меня в казарму, показал койку рядом со своей. У [217] противоположной стены сидели на койках новобранцы, играли в карты. «Уж не те ли, что во дворе встретились?» — подумал я.

Вечером, когда укладывал вещички в рундук, ко мне подошла знакомая ватага. Долговязый воскликнул:

— Ба! Вот он где, и не узнать переодетого. А мы тебе койку держим. Переходи к нам, не прогадаешь.

— Мне и тут хорошо.

— Ишь ты... Чем это вы его завлекли? — повернулся долговязый к моим соседям. Те понуро отвели взгляды в сторону.

— Так ты твердо решил? — опять вопрос ко мне.

— Твердо!

— Смотри, пожалеешь, браток!

Они удалились. Я попытался расспросить о них.

— Поживешь, увидишь, — нехотя отвечали ребята. Еле добился от них, что долговязый — его фамилия Кнутюк — вожак тех, кто считает нормальной жизнь только без начальства.

— Чепуха какая! И чего ж вы боитесь?

Оказывается, в руках долговязого и его компании раздача хлеба-соли-табака.

— Попробуй супротив пойти, голодным и без курева останешься.

Стало ясно, что здесь орудуют анархисты. Но почему, на чем они держатся? Надо приглядеться к этим ястребкам-верховодам.

Утром одеваемся в робы и строем идем к месту работы. Ее производили в сарае с площадкой, выходившей к морю. Еще в казарме я расспросил ребят, что и как они делают, поскольку морские мины видел на войне лишь в готовом виде. Процесса сборки не представлял. Оказывается, это не сложно, во всяком случае то, что поручалось нам.

Оболочка шаровой мины — чугунный шар с отверстием, через которое мы осторожно наливали слегка разогретое взрывчатое вещество. Не знаю весь состав взрывчатки, но, судя по тому, что наши руки и даже лица желтели, можно заключить, что в нем была немалая доля тротила.

Мы были подсобной силой морского завода, на котором изготовляли чугунные шары и после нашей заливки производили дальнейшее снаряжение мин. Наши специалисты в еще неостывший тротил вставляли гнезда для запальных устройств, закрывали отверстия крышками с таким расчетом, чтобы на месте применения могли свободно ввинтить взрыватели и, таким образом, привести мины в полную готовность. [218] Приготовленные мины укладывали в ящики и грузили на портовые суда, отплывавшие в Ораниенбаум, откуда их направляли уже по железной дороге.

Среди работающих я не увидел картежников и бузотеров, как их называли. Не увидел их и на обеде. Его получали тут же, на взморье, где стояли кухни. Я спросил у товарищей по работе, где же питается компания долговязого?

— Хлеб и воблу им выдает артельщик, а суп из воблы их не интересует.

В отряде выделялись люди, которым под сорок. Эти, как я заметил, в душе не одобряли разболтанных, но в споры с ними не вступали. Работали честно. На уме у них было одно: добросовестно отслужить и вернуться к семьям. Я привлек их внимание уже с момента отказа от переселения. Ребята стали расспрашивать, где и как служил. Я охотно рассказывал о себе, о «Гангуте», о 30-й дивизии. Около меня начали группироваться люди. Как-то подошла и группка Кнутюка. С усмешкой послушав мой рассказ, он безапелляционно заявил:

— Все правильно, браток. Скинула революция царских служак, а дальше что? Другие командуют, дисциплину вводят. Где же свобода, за которую боролись, где?

Дружки его закричали:

— Правильно! Свобода!

Выждав, когда те смолкли, я твердо сказал:

— Совершенно неправильно! Свобода, которую мы завоевали, может быть только при самой строгой дисциплине.

— Во, во! За царскую дубинку держишься, — перебил меня горбоносый, поддержанный компанией.

— Нет, — отрубил я. — Своя у нас свобода и своя дисциплина. Без нее мы не скинули бы Колчака в прорубь Ангары.

Горбоносый все еще разводил демагогию, но его уже не слушали. А я продолжал развивать мысль о сознательной дисциплине.

Кнутюк начал было разглагольствовать о коммунистах, которые-де поустроились на теплых местах и требуют подчиняться. Меня взорвала эта наглость, но я сдержался, чтобы избежать простой перебранки.

— Ты не видел атак на поле боя, потому и говоришь нелепость. Коммунисты под первую вражескую пулю бросались.

Я сослался на сражение в междуречье, привел примеры, как вели себя коммунисты на фронте, увлекавшие за собой красноармейцев. [219]

— А сам-то, случаем, не коммунист? — перебил меня снова Кнутюк.

— Да, коммунист!

— А-а, понятно, — защитник. Чего ж молчал, сразу бы и сказал, — искусственно расхохотался он и осекся, заметив, что его поддерживает лишь жалкая группка.

— Сразу и говорю. Чего мне скрывать, горжусь этим.

Я понимал, что ярого анархиста не разубедишь, и продолжал спор лишь с целью развенчать его дутый авторитет.

— Э, знаем мы вас, — небрежно махнул рукой главарь и удалился. За ним поспешили и его прихвостни.

Петушиный вид анархиста произвел не то впечатление, на которое он рассчитывал. Уход с неоконченного спора был расценен как поражение, и люди явно радовались этому. Трое протянули мне руки.

— Молодец, — сказал первый. — Давай знакомиться: Суслов.

— Иевлев, — назвал свою фамилию второй.

— Логинов, — сказал третий. — Мы тоже коммунисты.

Обмениваясь рукопожатиями, я назвал свою фамилию. Спросил, обращались ли они к комиссару отряда, чтобы призвать к порядку дезорганизаторов, и получил ответ, что в этом нет смысла. Комиссар оторвался от людей, редко заглядывает в казарму.

И все же к комиссару пришлось обратиться. К этому вынудили обстоятельства. Дело в том, что после спора с анархистами я и товарищи, разделяющие мои взгляды, стали получать резко урезанные порции хлеба и сахара. Дележом продуктов занимался артельщик, избранный на собрании. Не знаю, кому пришло в голову учредить в отряде такую сугубо гражданскую должность. По всей видимости, начальство поддалось анархистам и вместо назначаемого старшины пошло на избрание артельщика, чтобы только оградиться от нападок горлопанов.

Вот и теперь на нашу жалобу артельщик ответил, что ничего предосудительного в этом нет, в спешке можно и ошибиться. Однако уменьшенные порции неизменно падали на нас, что не оставляло сомнений в преднамеренности.

— Артельщик в руках у Кнутюка, — говорили мы. Я предложил вскрыть это на собрании и пошел к комиссару. Тот флегматично выслушал (не то, что Кожевников и Бондарь!), не сразу согласился. Чувствуется, потерял веру в силу собраний, понимая, что на них берут верх крикуны. [220]

В ходе подготовки к собранию родилось предложение — сменить артельщика. За это ухватились многие. Противники же рьяно кинулись в защиту артельщика, якобы безупречно, по совести ведущего дело. Еще громче, как ужаленные, закричали они, когда на должность артельщика была выдвинута моя кандидатура.

— Не знаем его, кота в мешке не хотим!

Комиссар предложил заслушать меня. Я кратко рассказал свою биографию и заключил тем, что мало еще знаю людей, поэтому лучше избрать бывалого.

— Правильно! — воспользовавшись этим, закричали анархисты. — Оставим испытанного артельщика.

Но за меня проголосовало большинство. Это было поражением крикунов. Я ввел строгую справедливость, чтобы кусочки хлеба, сахара и дольки табака были абсолютно одинаковыми. Взвешены, как в аптеке. Бери любой — тютелька в тютельку.

Прошло немного времени, и этот порядок вызвал протест у тех, кто привык к увеличенным порциям за счет других. Они потребовали созыва собрания, на котором якобы вскроют махинации нового артельщика. На сей раз роль главаря взял на себя эсер Муранов, поскольку Кнутюк потерял всякий авторитет. Звонкоголосый Муранов развел руками:

— Братцы, куда мы смотрим? Кому вручили главную сторону жизни — жратву?

И стал городить заранее сочиненную чушь. Будто бы я, получив продукты со склада, какую-то часть откладываю и затем играю в справедливца: нате вам одинаковые куски. Ловкость рук...

— Гнусная ложь! — выпалил Антон Суслов с места.

Эсерик невозмутимо обернулся в его сторону:

— А-а, дружка выгораживаешь!.. Выведем мы вас на чистую воду... Предлагаю создать комиссию, нехай сейчас же заглянет в каптерку и доложит нам результаты.

Меня передернуло (подглядели, сволочи!). В каптерке действительно лежало три или четыре порции. Я поднялся и дал справку, почему оставлены: товарищи ушли в санчасть и задержались. По возвращении они их получат.

Я подошел с ключом к двери каптерки и заявил:

— Пускай выступающий и все, кто пожелает, взглянут на оставшиеся порции, и, если кроме этих порций найдут хоть крошку, я готов нести ответственность.

Такой оборот не укладывался в разработанную схему лжецов. Эсер растерянно глядел по сторонам. [221]

— Чего ж вы, прошу, — наступал я на него, распахнув дверь. Поняв, что номер не прошел, он завизжал:

— Подстроили! Подстроили! Нечего глядеть!

— Будет тебе трезвонить, — громко оборвал его Суслов. И, обращаясь к собранию, заявил: — Товарищи! Мы же видим: на обман идут! Давайте им прямо и скажем — тут вам не картежная игра.

— Правильно! — подхватили участники собрания.

— Предлагаю отвергнуть ложь и одобрить честную работу товарища Иванова, — закончил свое выступление Суслов.

Абсолютным большинством голосов это предложение было принято. Собрание показало, что здоровая часть коллектива объединяется вокруг группы коммунистов, состоящей из четырех человек, и это радовало. Но и на разгульную жизнь группки анархистов и эсеров нельзя было закрывать глаза. Гнев все больше овладевал мною: мы тысячи верст под пулями прошли, убитых и скошенных тифом не успевали хоронить, а эти распоясались. Подлецы! Все больше задумывался: почему?

Как же я обрадовался, когда узнал, что Пронский здесь, он комиссар Кронштадтской морской базы. При первой же возможности пошел к нему. С большой радостью встретились, закидывая друг друга вопросами.

— Каюсь, Константин, — засмеялся я. — Собирался к тебе на Северодвинскую флотилию. Колчак дорогу перешел.

— Ты оказался бы на флотилии как нельзя кстати...

Я поделился с другом тем, что меня волновало, — о беспорядках в отряде минеров. Серые глаза Пронского опечалились, тяжело вздохнув, он произнес:

— К сожалению, Митя, такое не только у вас, но и на кораблях наблюдается.

— Так в чем же дело? Где наш революционный Кронштадт?

— Поуходили те матросы на фронты, а сюда пришли всякие... Вот анархисты с эсерами и ловят рыбку в мутной воде.

— Но разве можно с этим мириться?!

— Нельзя, Митя. Я одобряю твои действия. Кстати, а с Санниковым ты встречался?

— Как, и Александр Герасимович здесь?

— Да, в особом отделе.

От Пронского поспешил прямо к Санникову. Последний раз виделись с ним здесь после того, как пробились сквозь [222] льдьт из Гельсингфорса. Теперь он с пристрастием, как чекист, выслушал о происках анархистов и эсеров в нашем отряде.

— Помнишь, какой вред наносили эти демагоги революционному делу «Гангута»? — спросил Санников.

— Как не помнить! Полухин и Андрианов предостерегали нас...

— Не меньше вредят эсеры и теперь. В нашу партию стрелы пускают. Хуже открытых врагов.

Санников сказал, что отряд минеров непосредственно работает на фронт, для разгрома барона Врангеля, помпезно создавшего «правительство Юга России».

— Вот туда-то мне и хотелось бы.

— Не обязательно всем туда ехать. Ваши мины для Каспия и Черного моря предназначаются. Труд в отряде — это огневой удар по Врангелю.

Как и Пронский, Санников посоветовал организовывать людей на укрепление дисциплины и порядка, на борьбу с дезорганизаторами.

Политотдел вскоре назначил меня ответственным парторганизатором отряда главного минера. Я стал бывать на гарнизонных партийных собраниях, где не раз выступал Н. Н. Кузьмин, ставший теперь комиссаром Балтийского флота, другие руководители. Они призывали решительно бороться с расхлябанностью. Комиссар флота со страниц флотской газеты резко бичевал факты недисциплинированности. В статье «К порядку» он писал: «Наши корабли потеряли свой блестящий внешний вид. Они грязны. И внутри, среди братвы, — разболтанность. Подъем флага на кораблях — в разное время. На одном команда встает в 8, на другом в 11. Это беспорядок. Приказом по флоту это будет уничтожено». Другая его статья под названием «Долой расхлябанность!» относилась непосредственно к нам. В ней говорилось: «Герой не только тот, кто умеет себя проявить в бою, кто, пренебрегая опасностью, всегда идет на передовую линию огня. Настоящий герой тот, кто всегда я везде ведет борьбу как на военном фронте, так и на фронте труда, на фронте порядка и дисциплины.

Враг не только тот, кто наступает с оружием в руках. Враг сидит внутри нас самих: этот враг куда страшнее врага, идущего с оружием».

Наша партгруппа при поддержке начальника и комиссара направила удары по симулянтству, спекуляции, картежной игре, по всему тому, что мешало производству мин. На одном из собраний отряда был поставлен вопрос о лишении [223] пайка тех, кто не выходит на работу, а их паек отдавать хорошо работающим, на плечи которых ложилась дополнительная нагрузка. Собрание нас поддержало.

Разгульная братия бушевала: «Не имеете права!», «Нарушаете свободу»... А мы твердили одно: «Кто не работает, тот не ест».

Принятые нами крутые меры возымели действие. Теперь бузотеры становились в общий строй и работали наравне со всеми.

...В конце мая по вызову я пришел к Пронскому, желая скорее узнать, по какому поводу понадобился.

— Важное событие, Дмитрий, — здороваясь, сказал он. — Волжско-Каспийская флотилия и Красный Флот Советского Азербайджана победно совершили налет на Энзели.

Я непонимающе взглянул на него: что такое Энзели?

— Это персидский порт, — пояснил Пронский. — С помощью Антанты белогвардейцы создали там базу, увели из советских портов до десятка вспомогательных крейсеров, плавбазу, торпедные катера и другие суда. Смелая операция наших моряков — и все суда возвращены Советской Республике. Каспий очищен!

Он передал мне газету «Правда»:

— Возьми, почитай передовицу людям. Скажи, что не зря трудитесь.

В отряд я вернулся с газетой. Вечером устроил громкую читку. Передовая статья называлась: «Каспийское море — советское море». В ней говорилось о белогвардейском разбое, творившемся на Каспии. Теперь море превращается в «честное советское море». И похвала флоту: «наш Красный Флот не отстает в своей доблести от нашей Красной Армии»{69}.

Читки и беседы, проведенные по подразделениям, взволновали людей, помогли глубже осознать важность нашего труда. Мы не сомневались: вслед за Каспием наши мины сослужат пользу на Азовском и Черном морях.

Моральный дух минеров отряда был на подъеме. Подтверждением этого были и коммунистические субботники. В них участвовали все, в ком горело желание ускорить победу над новоявленным «правителем Юга».

После шести дней труда при плохом питании нелегко было без отдыха. Люди сильно изматывались, с нетерпением ждали выходного дня. И тем не менее поддерживали [224] субботники. Первыми на построение выходили коммунисты. К нам присоединялись сотни человек, и колонна с революционными песнями трогалась в путь. Дружно занимали рабочие места. Краснофлотцы, казалось, забывали об усталости и недугах, старались изготовить как можно больше мин.

За свои годы я был участником многих коммунистических субботников, но тех, кронштадтских, желтые впалые щеки и горящие глаза людей не забыть никогда.

Опыт партийной работы, приобретенный во фронтовой обстановке, пригодился мне. Я чувствовал, что люди верили мне. Верили потому, что слова не расходились с делом, что в труде был наравне со всеми. А доверие людей для партийного организатора превыше всего.

Вспоминая время от времени об отряде, я всякий раз задавался вопросом: какую же помощь советским морякам оказали мины, изготовленные нами? Терялся в догадках, где могут быть об этом архивные материалы и вообще есть ли они. Сожалел, что в многолетней переписке с И. С. Исаковым я не спросил его.

И вдруг спустя уже три года после кончины Ивана Степановича встречаю в журнале «Новый мир» его воспоминания «Каспий, 1920 год»{70}. И. С. Исаков воспроизвел в обработке свой дневник той поры, когда был командиром «Деятельного», а во время минирования на 12-футовом рейде как минер находился на «Карамыше». Автор не уточняет, где изготавливались мины (видимо, не знал), но в его дневнике фигурируют и шаровые. Возможно, наши. Не исключено, что именно на наших минах и подорвался белогвардейский крейсер...

Красноармейский университет

Осенью 1920 года меня вызвали в политотдел. Уверенный, что разговор пойдет о делах отряда, я продумал, о чем и в какой последовательности доложить. Начальник же политотдела сообщил:

— Согласно приказу военкома Балтийского флота ты, товарищ Иванов, зачислен в Петроградский Красноармейский университет. Поздравляю! — И крепко пожал мне руку. От неожиданности я даже растерялся, не поблагодарил. [225]

— Университет находится около Адмиралтейства, — вручая предписание, сказал начальник политотдела. — Найдешь?

Из политотдела я пошел к Пронскому, а от него — к Санникову. С кем же еще поделиться радостью, как не с ними. В разговоре понял, что они были осведомлены о моем отъезде. Наверно, не без их рекомендации военком Балтфлота зачислил меня в университет. Оказалось, Пронский и Санников тоже собираются выезжать из Кронштадта, получили новые назначения.

В тот же день прощался с отрядом, пожелал товарищам новых успехов в труде. На лицах людей видел сожаление, но бузотеры явно радовались. Кто-то из них в ответ на мои пожелания даже крикнул:

— А сам — в кусты!

На него шикнули, и он смолк (кто мог думать, что через полгода главари этих крикунов спровоцируют в городе мятеж, приведший к большим жертвам).

Кусочек хлеба, оставшийся от завтрака, я сжевал на катере, будучи уверен, что в университете пообедаю. В поезде поглядывал из окошка, думал о предстоящей жизни. Тяга к учению, возникшая с детства, в сто крат усилилась теперь.

Ускоренным шагом подошел к трехэтажному дому, образующему треугольник. У подъезда по бокам на пьедесталах два белокаменных льва, глядящих в адмиралтейский парк. Это — университет. В каком-то радужном вдохновении вошел в него. Довольно приветливо встретил меня товарищ, принимавший документы. Поздравил, спросил, где воевал.

— Что ж, устраивайтесь в общежитии. — И вроде бы виновато добавил: — На довольствие поставим с завтрашнего дня.

Крепко пожалел, что съел остаток хлеба. При одном воспоминании о нем меня замутило. Надо сказать, что и на следующий день я допустил просчет: проголодавшись, в завтрак съел весь кусок хлеба, а его, оказывается, выдают на четыре дня. Страшно медленно шло время. Еще одну дырку пришлось проколоть на ремне. И только жажда учения помогла выдержать: чувство голода отступило.

Нас познакомили с историей университета, созданного в начале 1920 года{71}. Ему присвоено имя Николая Гурьевича [226] Толмачева, большевика с 1913 года, одного из руководителей борьбы за Советскую власть на Урале, политического комиссара 3-й армии, делегата VIII съезда партии.

Начальником университета был Сергей Иванович Ковалев, впоследствии видный советский ученый, доктор исторических наук, профессор, директор Музея истории религии и атеизма Академии наук СССР в Ленинграде.

Начальник университета объяснил задачу: по окончании учебы мы должны стать учителями и воспитателями красноармейцев и краснофлотцев. Он назвал предметы, которые будем изучать, подчеркнул их важность для военно-политического образования, перечислил факультеты.

Я оказался на факультете культурно-просветительной работы. Основными предметами у нас были: история революционного движения, военное дело, педагогика, психология, астрономия, математика, русский язык и литература.

Преподаватели имели высокую подготовку, глубоко знали свой предмет и потому строили уроки живо, непосредственно, так что мы, как говорится, слушали с открытыми ртами. Среди них были именитые, такие как И. П. Бородин — ботаник, имевший звание академика, профессора Ф. Ф. Зелинский, В. Н. Любименко, Г. Г. Якобсон, С. А. Боровик, Н. А. Колосовский, известный уже тогда писатель К. И. Чуковский (по литературе). Помню В. В. Бирюкова (курс русской истории), Е. В. Ковалеву и Е. И. Иорданскую, преподававших русский язык.

Лекции старались запоминать, так как записывать было не на чем: бумагой университет не располагал, и в магазинах ее не продавали. Между тем появились новые предметы и потребность в записях возрастала. Как-то мы с одним курсантом решили поискать бумагу на чердаке соседнего дома. Забрались туда, долго шарили и не напрасно — попались тетради, правда, исписанные, но, перелистав их, пришли к заключению, что они пригодны: можно писать между строк. Наш способ добычи бумаги подхватили другие — полезли по чердакам.

В октябре к продовольственным трудностям прибавились новые лишения: похолодало. Город не имел топлива. Наконец пришли платформы с дровами, а разгружать некому. Направили на разгрузку красноармейцев, а вслед за ними и курсантов. Нам, ослабшим, было нелегко.

Для наглядности поясню. Мы получали 3 фунта хлеба (1200 граммов) на четыре дня. Как правило, все съедали в первый же день, а трое суток были голодные, несмотря на то что получали «горячую пищу». Ставлю ее в кавычки, [227] так как пищей она считалась лишь на кухне. В действительности подавали похлебку из полугнилой, почерневшей картошки, без капли жиров. Еда такой похлебки напоминала прием микстуры. Даже изголодавшись, хлебали закрыв глаза. Заставляли себя глотать, рассчитывая, что это хоть как-то поддержит силы.

Торжества по поводу трехлетия Великого Октября подняли настроение. А вслед за этим новый праздник: войска Красной Армии освободили Крым. К нам прибыл военком Н. Н. Кузьмин. Он произнес пламенную речь:

— Мы заглушили, товарищи, последний очаг контрреволюции. Широкий простор дает Республике завоеванный мир...

Кузьмин призвал нас учиться с той же энергией, с какой воевали, ибо армии и флоту позарез нужны культурные учителя и воспитатели. В университете царило возбуждение.

Однако 1921 год начался с резкого ухудшения нашей жизни и учебы. Крепчал мороз. Здание не отапливалось, чернила замерзали, на уроках сидели в шинелях. Меня выручал козлиный полушубок. В нем был и в аудитории, и в постели. (Ночью поверх него накидывал еще шинель и одеяло.) Мороз выводил из строя канализацию, а это добавило трудностей бытового порядка.

Недоедание приняло постоянный характер. День ото дня у меня падали силы. Если раньше свободно поднимался на третий этаж, то теперь делал три остановки на отдых. Возможно, сказывались последствия тифозной болезни или возраст (я был старше других слушателей на 7–10 лет). Но слабели все. И только тяга к учению сохраняла свою прежнюю силу. С затаенным дыханием слушали мы лекции, открывавшие нам доселе неведомый мир, овладевали методикой обучения и воспитания.

Под влиянием лекций росли и наши культурные запросы. В одно из воскресений мы с приятелем побывали в Мариинском театре и вернулись полные восторга. Музыка, пение, игра артистов покорили нас. Теперь опера стала для нас пристрастием. Нередко посещали ее и в будни.

Запомнился такой случай. Мы достали билеты на вечерний спектакль с участием Федора Ивановича Шаляпина. Но как успеть, если время, отведенное для отдыха, ничтожно мало? Мой приятель предложил вариант — выйти из казармы без шинелей, в одних гимнастерках. И вот, озябшие, мы явились в театр, который конечно же не отапливался. [228] Согревало дыхание зрителей, бурные рукоплескания. Голос Шаляпина приводил нас в восторг.

Но в казарму к отбою мы не успели. Пришлось объясняться, принять справедливое замечание.

Незаметно вырабатывался вкус к красоте. Тело страдало от голода и холода, а душа тянулась к культуре. В выходные дни мы часто бывали в Доме литераторов. Однажды мне посчастливилось слушать выступление Алексея Максимовича Горького. Тихо лился его басовитый окающий говорок, я был в первом ряду, ловил каждое его слово. Чувствовал себя на седьмом небе.

В другой раз с восторгом слушал Александра Александровича Блока, читавшего поэму «Двенадцать». Навсегда врезались в память строки:

Революционный держите шаг!
Неугомонный не дремлет враг!

Понятно, что от встреч с такими людьми, как Шаляпин, Горький и Блок, легче становилось на душе, прибавлялись силы, чтобы преодолеть все невзгоды и лишения.

* * *

Положение в стране оставалось тяжелым. Острая нехватка топлива, неурожай, падеж скота, а также кулацкий мятеж в Сибири — все это отражалось на Петрограде. Немало рабочих выехало на Урал и в Сибирь, чтобы двинуть оттуда уголь, дрова, хлеб. Некоторые заводы пришлось временно закрыть. Используя трудности, зашевелились анархисты, эсеры и меньшевики. Они ринулись провоцировать рабочих, пустили в ход демагогию, клевету и обман. Кое-где им удавалось вызвать волнения.

В ночь на 3 марта (я только что уснул после возвращения со спектакля, пригревшись под полушубком) загудел сигнал тревоги. Курсанты повскакивали с кроватей, собрались в зале. Неужели волнения в Петрограде? Оказалось, еще хлеще. Начальник университета объявил: вспыхнул контрреволюционный мятеж в Кронштадте.

Как гром средь ясного неба поразило это сообщение. У меня взыграло чувство злости. Ведь столько доброго связано с этим островным городом! В сущности, в нем я начал школу революционной борьбы. Многое шло из него к нам в Гельсингфорс. Кронштадт был революционной столицей Балтийского флота... А теперь? Город-крепость, большевистская опора в Октябрьские дни, ныне поднял руку на рабоче-крестьянскую власть. Какой позор! [229]

Я, конечно, знал, как резко изменился состав кронштадтских матросов за время гражданской войны. Революционные моряки в большинстве своем ушли на фронт. Вместо них на корабли пришло пополнение из деревни, сырое в политическом отношении, отражавшее недовольство крестьян продразверсткой.

Когда нам стали выдавать винтовки, я подумал: вот к чему привела эсеро-анархистская демагогия, которая давала о себе знать и в минном отряде. Теперь огнем придется прокладывать путь в Кронштадт.

Пока курсанты ожидали команды, несколько человек, в том числе и меня, направили в штаб 7-й армии. Часовой указал кабинет, куда нужно зайти. Нас встретил политический работник в кожанке (фамилию не помню). Он проинформировал о классовой сущности мятежа, о том, как он возник. Мятежники выбросили лозунги: «Советы без коммунистов», «Созыв Учредительного собрания», «Власть Советам, а не партиям», рассчитанные на обман масс. Контрреволюция пытается увлечь людей на уничтожение советского строя.

— Главари мятежа стремились связаться и с кораблями, стоящими в Петрограде, — сказал политработник. Меня потрясло его сообщение о том, что накануне мятежа кронштадтские подстрекатели побывали на «Гангуте», хотели заручиться доверием экипажа. Несколько матросов поддались было их речам, но общее собрание гангутцев отвергло демагогию.

Политработник сообщил, что на Якорной площади Кронштадта состоялся бурный митинг, на котором выступили Председатель ВЦИК М. И. Калинин и сопровождавший его помощник командующего по политчасти Балтфлота Н. Н. Кузьмин. Никакие слова на мятежников не подействовали, они пытались арестовать обоих, но, когда Кузьмин пригрозил, что за Всероссийского старосту виновники поплатятся головой, М. И. Калинина отпустили. Что стало с военкомом, неизвестно.

— Будем надеяться на скорое подавление мятежа, — сказал политработник.

Все мы тут же изъявили желание непосредственно участвовать в разгроме контрреволюции.

— Это хорошо, — одобряюще заметил политработник и добавил: — Однако вам на Кронштадт идти не придется. Вашей группе предстоит поработать в частях Петроградского гарнизона.

И он поставил перед курсантами конкретные задачи. [230]

Наша группа направлялась в 97-й полк, который охранял оборонные заводы и советские учреждения, а также нес патрульную службу на улицах города. В полку, однако, заметно было эсеро-меньшевистское влияние.

В каждую роту полка посылалось по два курсанта университета. Как красноармейцы-фронтовики, мы несли службу наравне со всеми и одновременно вели большевистскую агитацию, устраивали громкие читки газет, отвечали на вопросы товарищей. Поводом для бесед часто служили письма, полученные то одним красноармейцем, то другим из деревни. Разговор шел по актуальным вопросам политики Коммунистической партии, о замене разверстки продовольственным налогом.

Как-то утром, после ночного патруля, я позавтракал «болтушкой», лег отдохнуть, но в роте разгорелся спор. Откуда-то появилась листовка, призывающая красноармейцев присоединиться к Кронштадту. Какой тут сон: контрреволюция ломится в казарму. Мой товарищ принес номер «Петроградской правды», в котором напечатано воззвание Комитета обороны Петрограда. Передал мне.

— Давайте почитаем-послушаем, кто интересуется, — сказал я. Красноармейцы заинтересовались. Сам заголовок привлек внимание: «Достукались. К обманутым кронштадтцам». Далее говорилось (привожу сокращенно): «Теперь вы видите, куда вели вас негодяи. Достукались. Из-за спины эсеров и меньшевиков уже выглянули оскаленные зубы бывших царских генералов... Все эти негодяи... конечно, убегут к белогвардейцам в Финляндию. А вы, обманутые... куда денетесь вы? Если вам обещают, что в Финляндии будут кормить, — вас обманывают. Разве вы не слышали, как бывших врангелевцев увезли в Константинополь и как они там тысячами умирали, как мухи, от голода и болезней? Такая же участь ожидает и вас, если вы не опомнитесь тотчас же... Кто сдается немедленно — тому будет прощена его вина. Сдавайтесь немедленно!»{72}

Чтение закончилось. В казарме воцарилась тишина. А кое-кто из присутствующих опустил голову. Выждав, я заключил, что час подавления мятежа не за горами.

Доверие ко мне как агитатору росло, но были и такие красноармейцы, которые относились с предосторожностью. Впрочем, не надолго. Они убеждались, что я наравне с ними несу патрульную и караульную службу, мою полы в казарме, чищу раковины и уборную. А чтение газет — моя [231] фронтовая привычка (я так об этом и говорил). Брал их с собой и в караульное помещение. Отстояв смену на посту, присаживался к столу, раскрывал газету. Некоторое время читал молча, вроде как бы для собственного интереса, но тут же слышал голос:

— Чего нового в газетах-то?

— Есть кое-что. Давайте послушаем.

И переходил на громкую читку. Вот информация о расширенном пленуме Петроградского Совета, на котором выступил М. И. Калинин, заявивший, что мятежники скоро будут разгромлены. Пленум принял резолюцию с требованием повести решительную борьбу с мятежниками, а также с теми, кто оказывает им помощь в любой форме. Выделяя последние слова, я сказал, что и нам, красноармейцам, нужно блюсти порядок в городе и в своей среде.

Другой раз прочитал сообщение о прибытии с Западного фронта М. Н. Тухачевского, что в подчинение ему переходили войска Петроградского округа и Балтфлота. Я рассказывал, что на Восточном фронте Тухачевский командовал 5-й армией. Бок о бок с нею шла наша 3-я.

С гордостью рассказывал и о П. Е. Дыбенко, которому поручено теперь командовать сводной дивизией, нацеленной на Котлин с юга. Теплое обращение направил он «К товарищам старым морякам Кронштадта». Чувствуется, морская революционная душа в нем говорила: «Товарищи моряки! Спасайте честь славного революционного имени балтийцев, опозоренное ныне предателями! Спасайте Красный Балтийский флот!» И подписался: «Старый моряк «Республики», потом «Петропавловска», ныне начальник дивизии П. Дыбенко».

Красноармейцы заспорили: одни говорили, что конечно же сдадутся, другие — нет. Тогда что?

— Откроются боевые действия, — отвечаю. — Так сказано в ультиматуме командования.

Все мы в тревоге ожидали развязки, я продолжал высказывать мнение о капитуляции без боя. Однако этого не произошло и 8 марта, в день открытия X съезда партии, войска пошли на штурм. Была уверенность, что он увенчается успехом, но штурмовать по льду под дулами корабельных орудий не просто. Понеся потери, красноармейцы вынуждены были отступить. Как же так? В роте заговорили. Вихрастый парень (вероятно, он был связан с меньшевиками) размахивал листовкой, бравшей под защиту мятежников. В роте появилась наглая листовка анархистов, без обиняков призывавшая: «Бросайте работу, выбирайте делегатов, [232] посылайте в Кронштадт для того, чтобы совместным путем свергать самодержавных коммунистов».

На фоне неудач первого штурма Котлина эти листовки будоражили умы. Возобновились горячие споры. При нормальной обстановке в полку нам, присланным курсантам, следовало связаться с комиссаром, чтобы прекратить доступ контрреволюционной литературы в казарму. Но еще при инструктаже в штабе нас предупредили действовать самостоятельно, направляя все усилия на разоблачение врагов перед красноармейцами. Поэтому мы надеялись на свои силы.

Пожалуй, еще более острые разговоры вызывали письма, приходившие из деревни. Надо оговориться, что мы, курсанты, удовлетворительного ответа дать не могли.

Действенность нашей агитации резко возросла, как только начали публиковаться материалы X съезда партии. Вместе со всеми красноармейцами мы усваивали новые положения. Главное место среди съездовских материалов, конечно, занимали доклады и речи В. И. Ленина. Его прямота и откровенность вызывали живой отклик. Помню, как часто чтение прерывалось репликами: «Верно», «Сущая правда», «Вот здорово!». Именно так воспринимался доклад вождя о замене разверстки натуральным налогом.

Убедительно действовал ленинский разбор ошибок, допущенных отдельными руководителями я. всей партией. До каждого доходило, что большевики ничего не скрывают от масс, открыто говорят о своих болезнях. Это резко отличает их от других партий. Помню одобрение, с каким было встречено заключительное слово по отчету ЦК РКП (б): «Выправлять линию партии имеет право всякий», «...В партии есть признаки болезни», «Давайте помогать эту болезнь лечить»{73}.

Снова возвращался я к текстам ленинских речей и докладов, к тем местам, где он осуждал тех, кто вместо исправления ошибок бросает обвинения с кондачка, да еще тоном злорадства. «...Это — демагогия, на которой базируются анархистско-махновские и кронштадтские элементы»{74}.

Постепенно деревенский вихрь в роте затихал. Но красноармейцев интересовали и другие острые вопросы, о которых говорилось на съезде партии, в том числе Кронштадт. Ленин вскрыл нутро контрреволюции, ее связи с капиталистическим миром. [233]

Но вот наступил долгожданный день. 18 марта советские войска штурмом взяли город и форты. Ликовал Петроград. Спустя несколько дней открылось заседание Петроградского Совета. Безмолвным вставанием делегаты почтили память павших в боях за Кронштадт. Первое слово было предоставлено политработнику Н. Н. Кузьмину. Как радостно было услышать, что он остался жив! Оказывается, ему, как и другим арестованным, был объявлен приговор о расстреле, назначенный на утро 18 марта. Штурм сорвал зловещий заговор. Арестованные, находившиеся в тюрьме, восстали, Николай Николаевич Кузьмин в галошах (сапоги с него сняли) выскочил наружу, вырвал винтовку у охранника и включился в ряды штурмовавших.

Бурно аплодировали делегаты геройскому комиссару, отмеченному вторым орденом Красного Знамени.

Был награжден боевым орденом и Павел Ефимович Дыбенко, временно ставший военным комендантом Кронштадта. С гордостью я рассказывал красноармейцам об этом матросе-революционере, с которым сводила меня судьба.

По окончании заседания в Георгиевском зале Зимнего дворца состоялась гражданская панихида в честь погибших в боях за Кронштадт. Оттуда траурное шествие направилось к Александро-Невской лавре. Шли по Невскому проспекту, звучала траурная музыка, сердце щемило болью. Страшно горько было идти у гробов. Я думал: ведь эти люди пали теперь, когда завоеван мир. Пали из-за предателей.

После похорон мне довелось быть в составе конвоя, препровождавшего пленных мятежников в тюрьму. Тяжело было сдерживать себя, чтобы не броситься на этих жалких людишек, ежившихся под гневными взглядами петроградцев. То и дело слышались возгласы:

— Поганцы!

— К стенке их, а не в тюрьму!

Из колонны арестованных прохрипел голос:

— Обманули нас...

Все понимали, что пленники были обмануты, но от этого не легче. Вина их в том, что подняли руку на власть рабочих и крестьян, стреляли в воинов Красной Армии и Флота. Конечно, вызывало досаду, что главарям мятежа удалось сбежать в Финляндию. Вот тех бы давить, как мух, надо.

Как выяснилось позже, в Финляндию бежало до восьми тысяч мятежников. Рассчитывали, что их встретят там как героев, а их заключили в лагеря под охрану, из которых [234] многие из них уже через месяц-другой стали убегать, пробираясь на родину. Явился с повинной и мичман Петриченко, один из главарей мятежа. Не удивило, что в числе активных контрреволюционеров был и барон Фитингоф. Нас отзывали в университет.

— Спасибо вам, чтецы-агитаторы, — услышали мы прл прощании. — Уберегли нас от беды. — И вдруг спросили: — Ведь вы большевики, правда?

— Правда. Откуда вы узнали?

— Догадывались.

Красноармейская благодарность была наградой за наш труд. И для курсантов эти недели явились большой политической школой. Мы обогатились практикой партийно-массовой работы при весьма сложных обстоятельствах.

Ко мне в университет пришел Антон Суслов. Я стал расспрашивать его об отряде минеров. Оказалось, все те, кто так или иначе выражал недовольство революционными флотскими порядками, с первого часа примкнули к стану врага. Его, Суслова, и других коммунистов бросили в тюрьму, откуда они были освобождены советскими войсками. Отряд распался, людей отпускают по домам.

— Вспоминали мы тебя, Дмитрий Иванович. Вовремя уехал. А то под самосуд попал бы — анархисты не одного растерзали.

Мы по-братски распрощались.

Учеба в университете продолжалась. На лекциях мы ловили каждое слово, охотно обсуждали вопросы, которые выносились на классные занятия. А по вечерам и в выходные дни встречались с писателями, посещали картинные галереи и выставки. И конечно же участвовали в коммунистических субботниках.

Незаметно окончился учебный год. Трудный год, но интересный. Следующий, надеюсь, будет легче. Покончим с недоеданием, запасемся топливом, появятся учебники и тетради. Благодать!

Летние каникулы решаю провести в Тотьме. Хотелось повидать родных и друзей, принять участие в разъяснении новой экономической политики. Уже совсем собрался, как последовал вызов к начальнику университета. Захожу. С. И. Ковалев говорит о том, сколь необходима сейчас работа в деревне, сообщает, что Центральный Комитет направляет туда коммунистов. Университет получил разнарядку о выделении наиболее опытных товарищей, и по возрасту подходящих.

Поняв, что я один из кандидатов на отъезд, заявляю: [235]

— Я давно уже привык идти по первому зову партии.

Начальник университета жмет мне руку и вручает брошюру, на обложке которой начертано: «Н. Ленин. О продовольственном налоге (значение новой политики и ее условия)».

— Это — руководство к действию, товарищ Иванов.

Не могу сказать, что расстался с армией без горечи и сожаления. Намек на возраст вызывал далеко не радужные чувства. Пошел уже 32-й год, несомненно, для военной службы уже не являюсь перспективным.

Попрощался с красноармейским университетом, который впоследствии вместе с Учительским институтом Красной Армии станут называть родоначальником Военно-политической академии имени В. И. Ленина. (Через пятьдесят лет ее начальник поздравит меня, как одного из первых слушателей, с юбилеем и попросит прислать фотографию и воспоминания для музея.)

На вокзале оформил билет и почувствовал, что мне чего-то не хватает. Тут же понял: непременно надо попрощаться с «Гангутом», тем более что до отхода поезда еще было время.

Отправился на Васильевский остров. Линкор по-прежнему стоял не крашенный, но служба на нем чувствовалась. Меня задержал часовой, молоденький краснофлотец. Вызвал дежурного. Пока ждали, я спросил о Григории Савченко.

— Уехал он домой недавно, — получил ответ.

Подошел дежурный, спросил о цели моего прибытия.

— Разрешите по палубам пройтись.

Дежурный вскинул голову от удивления:

— Не положено. Палуба — не место для прогулок.

— Знаю, но я проститься пришел. Служил я на «Гангуте».

Дежурный смягчился, но документы все же проверил.

В сопровождении дежурного я молча шел по палубе. Краснофлотцы, занимавшиеся своими делами, с любопытством посматривали на меня: мол, что этому пехотинцу тут понадобилось. Я был доволен, что дежурный проявлял такт, ни о чем не спрашивал, не мешал предаваться воспоминаниям. Только на баке, когда я остановился и стал оглядывать колокол, спросил:

— О чем-то напоминает?

— Да, — как сквозь сон ответил я и, помолчав, добавил: — Ночью в пятнадцатом году бил в него. Во время нашего восстания. [236]

— Вон как! Интересно! Доложу комиссару, может, расскажете об этом морякам?

— К сожалению, не могу. На поезд опоздаю. Спасибо вам за содействие, товарищ дежурный. — Я взял под козырек, он пожал мне руку.

— Жаль... Извините за придирчивую проверку.

— Как раз этот порядок мне больше всего и понравился. Уезжаю с верой, что линкор полностью возродится.

Отдав честь кораблю, я быстро направился по трапу.

Не скрою: настроение у меня было неважное. Казалось, с военной службой прощаюсь навсегда. Что-то скребло на душе.

В вагоне забрался на верхнюю полку, принялся читать брошюру о продналоге. Она увлекла. Ленин оценивал строительство мирной жизни в условиях разрухи как самый тяжелый фронт. Значит, военный опыт пригодится, не место унынию, в пору засучивать рукава. [237]

Дальше